Александр Левинтов: Сентябрь 17-го

 111 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Книжный магазин… совершенно неинтересный. Я взял наугад «10 самых красивых мест России» — на развороте оказалась огромная мечеть в Грозном, и я брезгливо поставил книгу на место. Не то, чтобы я — ярый антиисламист, но считать это сооружение красивейшим местом России — святотатство чистой воды.

Сентябрь 17-го

Заметки

Александр Левинтов

Рябины рдеют

налив по полной,
мечту лелею:
зимою сонной
рябины рдеют

в камине томном
поленья тлеют,
а над балконом
рябины рдеют

и щебет чей-то,
а я, хмелея:
сквозь серость света
рябины рдеют

и пусть не сделал
всё, что умею,
назло метелям
рябины рдеют

Первое сентября по-баварски

Ну, первое сентября в Мюнхене, точнее, маленьком городке Пухайме, куда ходит мюнхенский сабвэй, приходится на 12-е сентября или на 31 августа по старому стилю, и об этом знает весь город: плакаты Die Schule hat begonnen висят на многих заборах и перекрёстках. Наша Grundschule и примыкающая к ней MittelSchule расположены на улице Песталоцци, а на какой бы это ещё улице им располагаться?

В 8 утра семьи с первоклашками потянулись к школе. Их видно издалека: каждый несёт огромный самодельный кулёк Schule Teebeutel, весь расписной и затейливо украшенный. Внутри — сладости, вкусности и гостинцы, которые дети после уроков принесут назад, домой. Ещё у каждого по огромному ранцу, тоже весьма затейливому, размером с десантный парашют.

Всего первоклашек — 145 человек, разбитых на шесть классов от А до Е плюс два экспериментальных класса 1/2 (смесь первого и второго, мы попали в 1/2 В и у нас в классе 12 человек, а не по двадцать как в простых классах).

Многие пришли не только с родителями, но ещё с бабушками, дедушками, младшими братьями-сёстрами и прочей дальней, но близко живущей роднёй. К этому надо добавить педперсонал, прочий персонал, волонтёров и по одному классу от трёх старших — всего около тысячи человек: настоящий и совершенно неуправляемый человейник.

Сразу при входе — буфет, где сотрудники школы и волонтёры потчуют народ по весьма умеренным ценам: выпечка, бутерброды, чай, кофе, газировки, шампанское — никакого пива и шнапса!

Командует этим хаосом тучная директрисса, она же училка физкультуры. Как ни странно, ей это не сразу, но удаётся.

Она свободно и непринуждённо шутит, всё время спрашивает у детей: «чего вы ждёте от школы?», «вам нравится в школе?» и тому подобное, а что дети отвечают вполне спокойно. У «старшеклассников» она спрашивает, чему те научились, и те также весьма внятно отвечают: интерактивное общение для них — норма.

Среди школьников многие одеты в национальные баварские костюмы (училки — все в баварских платьях), но среди детей и родителей довольно много китайцев, индокитайцев, арабских мусульман (или мусульманских арабов?), африкан-дойчев и теперь уже не различимых между собой европейцев: болгар, поляков, чехов, украинцев, русских, румын. На это разнообразие никто не обращает внимания — толерантность здесь вполне естественна.

Никаких частных школ здесь нет: Германия традиционно считает, что образование — важнейшая забота и функция государства.

«Старшеклассники» весьма стройно спели несколько песен, при этом они не стояли строем и навытяжку, а каждый, как мог и хотел, самовыражался позами и жестами.

Через сорок минут этого бедлама дети с родителями разошлись по классам, а прочие «посторонние» потянулись вон.

В кофейне напротив этих бабушек и дедушек скопилось, как никогда, но кондитерская мобилизовала все свои человеческие ресурсы, и очередь хоть как-то двигалась: торты, конфеты, сладкая выпечка, сэндвичи, кофе всех видов, сухое вино, шампанское (пиво и шнапс — в соседней забегаловке) — распивочно и на вынос.

В классе родители под расписку получили письменные инструкции обо всём, в том числе о продлёнке. Дети получили домашнее задание в первый же день: нарисовать свой Schule Teebeutel. Уже через три дня у них — урок, проводимый городскими пожарными и занятия по антитеррористической безопасности.

К началу учебного года школа подготовилась, но с серьёзными недоделками: в классах нет досок, тепла и электричества, какие-то нетаждики укладывают плитку и бордюры, спортивная площадка изрыта и заставлена строительной техникой. Вот тебе, бабушка, и немецкая пунктуальность.

В целом же, при разных национальных особенностях и традициях, школьное образование заметно интернационализируется: при нынешней мобильности людей и активной миграции человеческих масс это, безусловно, создает дополнительное удобство. А то, что в школах порядка гораздо меньше, чем хаоса, так это даже хорошо, вспомните роковые 60-е:

We don’t need no education
We don’t need no thought control
No dark sarcasm in the classroom
Teachers leave them kids alone
Hey teacher leave them kids alone
All in all it’s just another brick in the wall
All in all you’re just another brick in the wall
Pink Floyd “The Wall”

Нам нет нужды в образовании,
Не нужен нам в мозгах контроль,
Чёрный сарказм в журнале классном,
Учитель, покинуть класс изволь,
Эй, учитель, покинуть класс изволь,
Эй, учитель, покинуть класс изволь,
Всё едино счас, ещё один кирпич в стену вошёл.
Всё едино счас, ещё один кирпич в стену вошёл
Пинк Флойд «Стена»

Ленинка — детям

Мой шестилетний внук Ваня живёт в Мюнхене. Когда я спросил его, что бы он хотел посмотреть в Москве, он, не задумываясь, ответил: «Ленинскую библиотеку».

И в первый же день его визита в Москву мы отправились в РГБ, Российскую Государственную Библиотеку. Мы нарочно поехали на такси, чтобы ещё раз посмотреть этот удивительный и очумелый от новостроек и новоделок город, а, главное, посмотреть с Большого Каменного моста панораму библиотеки, занимающей весь Ваганьковский холм: изящный дом Пашкова, 50-метровую громаду книгохранилища и выполненное в имперском, сталинско-гитлеровском стиле (вкусы этих двух негодяев порой удивительно совпадали) здание самой библиотеки.

Перед входом — безобразно огромный Достоевский в окружении так любимых нашим придурком-мэром чахоточных берёзок.

— Это — Ленин?

— Нет, это наш самый знаменитый и самый лучший писатель, Достоевский. Только в жизни он был нормального роста и никогда не сидел на самом кончике стула — ведь так писать неудобно. Ведь правда?

— Правда, он как Пушкин?

— Да, только Пушкин писал в основном стихи, а Достоевский — романы. И Пушкина в мире плохо знают, а Достоевского знают во всём мире. А Ленин никогда писателем не был, он был очень плохим человеком

— Почему?

— По его приказам погибло очень много людей, а много других вынуждены были бежать из страны.

В тылах Федора Михайловича на непонятной по функции, но широкой плоскости с подголовьем спал бомжик. Потом мы увидели в других местах рядом с библиотекой других спящих по жаре бомжей. Ложа для них были уютные и удобные, но место для гнездования всё-таки, по-моему, не самое удачное, да и до Кремля всего метров 200-300.

Мы вошли в Четвёртый, парадный подъезд. Я ещё не успел достать свой читательский билет, как тяжело вооружённый охранник решительно остановил нас:

— С детьми нельзя!

Я попытался объяснить, что мы быстро и никому не помешаем.

— Обратитесь в Справочную.

Справочная тут же. Мы вошли в тесное и заставленное помещение:

— Это мой…

— С детьми нельзя. Есть детская библиотека на Октябрьской, езжайте туда.

— Но Ваня хочет посмотреть именно Ленинскую.

— Ничем не могу помочь.

И она углубилась в телефонный разговор.

По счастью в этой комнатке оказалось два стула. Мы сели, и я начал рассказывать историю и особенности библиотеки. Судя по всему, для справочной старушки почти всё из моего рассказа было внове, и она заметно подобрела к нам, достала из шкафа маленький буклетик с поэтажным планом библиотеки:

— В третьем подъезде, на четвёртом этаже есть Музей книги, он работает, там есть газета, изданная ещё Петром Первым. А этажом ниже экспозиция «Потому что он хороший» — про медведей.

— Стихи про зайца.

— Нет, выставка про медведей.

— Спасибо большое, вы очень любезны.

Мы стали рассказывать друг другу и Ване, где что раньше тут находилось. Я вспомнил:

— А в подвале был буфет, туалет, а перед туалетом — огромная курилка, и так там было накурено, что хоть топор вешай.

— Да, тогда курили все, — присоединилась справочная старушка.

— Так дымно, что мясо можно было коптить? — Ваня опять проявил свою кулинарно-гастрономическую осведомлённость.

И мы расстались ко взаимному удовольствию от этого расставания.

Перед третьим подъездом нас встретили два дюжих охранника при пистолетах и прочих средствах насилия.

— Вы куда?

— В музей книги.

— Проходите.

Потом такие же охранники встречали нас на каждом этаже. В этом году в нашей стране будут торжественно отмечать 10 миллиардов лет существования нашей Галактики, и ни разу за столько лет в Ленинке не то, что теракта — ни одной пьяной драки не случилось. Зачем здесь столько вооружённой охраны? И представляю, сколько её в Кремле: за каждым углом, кустом и кирпичом по взводу.

Музей книги, возможно, чем-то интересен, но охранник на входе даже не знал, что, оказывается, это — музей книги, а служительница музея только и покрикивала вежливо на нас (больше никого не было, хотя мы провели здесь почти час):

— Это не трогать… садиться нельзя… не облокачивайтесь…

От совершеннейшего безделья она явно ловила ртом мух, но ей гораздо легче было принять какую-нибудь мученическую смерть, нежели рассказать нам хоть что-нибудь о самых интересных или самых её любимых экспонатах.

Медведей мы-таки нашли — это были книжные иллюстрации для детей, хорошо знакомые с детства и мне, и Ване, а потому неинтересные.

Музей быстро кончился. Внизу, слава богу, есть книжный магазин, но нам, вообще-то, ненужный и совершенно неинтересный. Я взял наугад «10 самых красивых мест России» — на развороте оказалась огромная мечеть в Грозном, и я брезгливо поставил книгу на место. Не то, чтобы я — ярый антиисламист, но считать это сооружение красивейшим местом России — святотатство чистой воды. Никакого буфета или кафе — кому?

Мы сели в метро и за двадцать минут лихо приехали в наше Измайлово. В «Шоколаднице» Ваня съел шоколадное мороженое, а я выпил капучино:

— Ну, как тебе Ленинская библиотека?

— Ничего, большая.

Последняя скрипка

я сижу в шести рядах от первой скрипки,
ему — ручку, об меня лишь спотыкаются,
и не мне из публики улыбки,
и никто не знает, зашибаю ль я

мне ударные по мозгу, что есть мочь,
а ведь я ослаб после вчерашнего,
погуди с моё подряд вторую ночь,
«беломора» покури две пачки нашего

на альте мой кореш тоже мается,
мы в оркестре с ним с Консерватории,
оба мы немного неприкаянные,
мы такие с ним прошли бои и оргии

вон жена на арфе, слава богу, бывшая,
щиплет, будто нервы мне, струну
вся орхестра слухами наслышана,
я же полюбил навечно тишину

Наследие

Отец умирал мучительно долго. Анна терпеливо и самоотверженно ухаживала за ним без малого полгода. На работе понимали её ситуацию, и руководство смотрело сквозь пальцы на её постоянное отсутствие на рабочем месте, тем более, что директор её института был аспирантом, а потом и докторантом отца.

И вот его похоронили на Востряковском, в могилу, где уже лежали многие, и последней из них была Раечка, его незабвенная супруга. И оплакали, и оценили по достоинству.

Всё-таки он был не просто рядовой доктор наук, которых пруд пруди и которых забывают по сути прижизненно.

Он был многосменным главным редактором солидного научного журнала «Вопросы социалистического соревнования» и одновременно был зав. отделом проблем социалистического соревнования в европейских странах-членах СЭВ, бывшем изначально отделом проблем социалистического соревнования европейских стран народной демократии.

У него был несомненный международный авторитет: он был научным консультантом чехословацких, болгарский, венгерских и румынских аспирантов, участвовал и даже председательствовал на международных конференциях, его статьи переводились на десяток европейских языков. Его часто приглашали в ЦК, он был членом многих комиссий и комитетов. И, конечно, груда наград, даже два ордена: «Дружбы народов» и «Знак почёта».

Этого положения он добился прежде всего благодаря своей общественной и политической активности: сначала был парторгом отдела, затем несколько лет — членом партбюро института и, наконец, секретарём институтской парторганизации. Оставаться просто кандидатом наук на таком месте было просто неудобно. Ему быстро помогли защитить докторскую, а там дальше уже всё пошло само собой.

Конечно, выйди он на научную арену пораньше, и ему бы дали квартиру в высотке на Котельнической или, в крайнем случае, на Восстания. Но его звезда взошла чуть позже, но четырёхкомнатная квартира на Калужской в цековском доме, находящемся в ведении Главного управления высотных зданий и гостиниц, тоже была достойной оценкой его значимости в науке.

Аня кончила английскую спецшколу с золотой медалью — и с другой просто не могла кончить. В МГУ она также училась на одни пятёрки, что обеспечило ей распределение в отцовский институт, где она очень быстро и удачно вышла замуж за молодого, подающего большие надежды, кандидата философских… нет, всё-таки, кажется, экономических наук: в научных кругах долго шли отчаянные споры, к какой науке следует относить «Социалистическое соревнование», науку молодую, междисциплинарную и несомненно имеющую гигантские перспективы.

Молодые сначала жили с родителями мужа в трёхкомнатной квартире в том же доме, но в дальнем от метро подъезде, а потом родители уехали в ОАР, объединенную Арабскую Республику, жили то в Каире, то в Дамаске, где и погибли случайно во время израильской агрессии. Вообще-то они разбились в автомобиле, погибли глупо, нелепо, сильно пьяные оба, но это удалось замолчать, и потому официально считалось, что они героически погибли, находясь на работе и непременно в ходе израильской агрессии.

Квартира осталась за молодыми.

Детей у них не было, слава богу: жизнь неслась с уверенным успехом и к ясным горизонтам.

Случилось, однако, нечто совершенно непредвиденное.

Бориса, мужа Анны, командировали на совещание по обмену опытом в Белград, а он там ночью пошел в американское посольство и попросил политического убежища.

По счастью, большого скандала не было, их успешно развели в Октябрьском районном ЗАГСе, и Анна оказалась совершенно одна в шикарно обставленной престижной трёшке всего в трёх троллейбусных остановках от Кремля, кандидат наук, член КПСС. В общем, на неё многие западали, но… Анна так никого и выбрала, сама даже не зная, почему.

Когда перестройка перешла в коллапс, их институт переименовали в Институт рыночной конкуренции и переподчинили от переставшего существовать ЦК сначала Совмину, потом — правительству РФ, а затем, наконец, администрации президента.

Эти передряги, собственно, и подкосили отца. Хорошо, что он успел приватизировать свою квартиру и оформить дарственную на Анечку. И дачу на Оке он также успел приватизировать и переоформить на неё. Это был настоящий семьянин, с достоинством перенесший катастрофу своей страны.

И вот он умер.

Анне было уже под пятьдесят, как это случилось.

С грехом пополам и скрепя сердце она дотянула до пенсии, ничтожно и оскорбительной. Сама положила на стол руководства заявление об уходе. Её не стали удерживать и отнеслись с пониманием к её убеждениям — на новое быдло она работать не желала.

Отцовскую квартиру после евроремонта она сдала вполне приличным немцам из Леверкузена. Им же сдала и дачу, которую тоже пришлось евроремонтить. Через несколько лет этих немцев сменили другие, на тех же условиях, вполне взаимовыгодных и взаимоприемлемых.

Первые года два сидеть на пенсии было непривычно, всё хотелось устроиться кем-то и куда-то, но с её специальностью?…

Потом настало прозрение.

Она купила крошечный домик в Испании, в Ампуриа-Браво, посёлке английских пенсионеров, получила благодаря этому вид на жительство и в Москве появлялась лишь наездами, в театральный сезон, жила в своей скромной трёшке месяца два-три, а потом опять исчезала. Ей нравилась Европа и больше никуда она отсюда не хотела выезжать.

Те три тысячи евро, что она выручала ежемесячно за квартиру отца и его дачу, вполне удовлетворяли её скромные человеческие потребности.

Мы не вольны в мыслях, посещающих нас. Нет-нет, а сидя в кафе на Лидо с видом на начинающуюся отсюда Адриатику, она иногда вдруг думала: и чего бы это отцу не умереть лет на пять-шесть пораньше, сразу после приватизации. Она стыдливо гнала эту мысль, но та возвращалась в каком-нибудь Венгене, с видом на Юнгфрау и после глотка холодного белого вина, местного, а потому не очень дорогого.

Раздумье

наступила и застыла нерассветная ночь,
камнем тягостным ложится темнота,
думы, думы вековые — сновиденья прочь,
мне судьба идёт нечётом, всё не та, не та

и ни зги в моём прошедшем, да и в будущем,
лучше б вовсе не родиться, коли так,
ночь лежит на мне мохнатым чудищем,
над землёй горит луны пятак

зря я жгу свечу своих нерадостей,
зря и сам копчу собою жизнь,
и ползут по памяти гады и гадости,
что ни «ян» возьми, то — тут же «инь»

что-то звёзд вокруг будто и не было,
и в душе моей не найти меня,
запуржило путь тоскою-нéдолью,
одиноким каинством кляня

Юля Савельева

— Саш, привет. Есть разговор. Где и когда мы могли бы встретиться? Желательно на нейтральной почве.

— Давай завтра. На Самотёке чайхану знаешь? В 4-5 часов там вообще никого не бывает.

— Тогда в 4.

Мы встретились. Как я ни изощряюсь, он всегда приходит первым и ждёт меня, потягивая местный, в общем-то неплохой чай. Я заказал, как обычно, травяной сбор.

— Может, водочки выпьешь? Ты ведь любишь.

— Да, ладно, обойдусь чаем. Что-то серьёзное, раз водку предлагаешь.

— На, прочитай.

И он протянул мне сложенную вдвое четвертушку листа, довольно ветхую уже. Я сразу узнал корявый мамин почерк: видно, что она старалась писать, как можно ровнее, но слова и буквы у неё шли вкривь и вкось всё равно. Написано было фиолетовыми чернилами школьной перьевой ручкой. Такие исчезли только в середине 50-х:

Юля Савельева

Мы познакомились в поезде, когда я с Ниной возвращалась из тамбовской эвакуации в Москву. Она была на девятом месяце и в полном отчаянии. Ей 16 лет (по её словам) и она сирота (по её словам). Она была в полном отчаянии все три дня дороги. Я решила её удочерить, но не успела — она умерла, когда Саше пошёл третий месяц (повесилась). Из морга мне её тело не выдали, потому что я ей никто. Она — настоящая мать Саши.

Москва 1/12/1944 года

Я представил себе всю эту ситуацию: летняя духота в общем вагоне, поезд идёт вне всяких расписаний, чаще стоит, чем идёт, угля на узловых станциях, где меняют паровозы, в обрез — всё забронировано под воинские эшелоны. По вагонам часто ходят патрули и ревизоры, ссаживают тех, у кого нет московской прописки. Мама возвращалась с Ниной, которой тогда было три с небольшим — она родилась перед самой войной — с тем самым чемоданчиком, с каким уезжала таким же пыльным августом 41-го из Москвы. И эта несчастная девочка, бегущая не столько в Москву, сколько из того места, где с ней приключилась чудовищная беда. Тогда мужская жестокость и жадность были практически нормой: война всё списывает. Они дни и ночи говорят, говорят, говорят, точнее, говорит Юля, а мама слушает, слушает, слушает. И маме приходит сумасшедшая, но спасительная мысль — выдать несчастную Юлю за свою дочь, иначе ту непременно ссадят с поезда где-нибудь в Кашире или Коломне: поезд гоняют то по магистрали, то объездным путём. Всё это так похоже на нашу маму с её способностью включаться в чужую беду…

Отец на фронте, довоенных соседей ещё нет, да многих и не пустили в город. Юля, у которой с собой никаких документов, по маминому наущению в роддоме называет мамину фамилию и имя, по этой справке из роддома в ЗАГСе на меня заводят метрику, где в строке «мать» вместо Юли — мама, а в строке «отец» — прочерк.

Через два с чем-то месяца у Юли пропадает молоко, и меня переводят на донорское питание. На молочной кухне происходит массовое отравление детей (эту историю я знаю от мамы), нас помещают в детское отделение Соколинки, где мы, один за другим, как мухи, я — один из самых очевидных кандидатов на вылет. В отчаянии Юля вешается в дровяном сарае, а меня под Новый год выписывают жить…

— Где ты это взял?

— Помнишь мамин акварельный автопортрет в самодельном паспарту?

— Ну, да, когда родители умерли, он перешёл к Нине, как старшей, вместе с родительской квартирой.

— После смерти Нины я по твоей просьбе и просьбе Веры занялся разборкой бумаг и прочего барахла: квартиру надо было освобождать. Паспарту я вскрыл случайно, эта записка и выпала.

— Кто знает о ней?

— Только я и Вера, надо же было решать, что с этим делать, говорить тебе или нет. Я не мог ничего решить сам, без совета с ней, она ведь почти юрист, нотариус.

— А твоя жена?

— Алёна ничего не знает. И Верин Виктор не в курсе. Вообще никто ничего не знает.

— Сейчас бы водочки.

Я выпил, совсем немного.

— Мы с Верой решили: ты был нам братом и остаёшься им, старшим братом.

— Я вам никто и звать меня никак. Зачем нам в конце жизни лукавить друг перед другом? Пусть эти семьдесят лет были, но они прошли и больше их не вернуть. Какое страшное эхо имеет эта война. Я думал, что она уже кончилась.

— Что ты задумал?

— Ещё ничего. Но решение принял. Вы правильно сделали, что сообщили мне. Это письмо моё?

— Да, конечно. Копии я себе и Вере сделал.

— Ну, давай!

— Я знаю, ты правильно решил, хотя я и не знаю, что ты решил.

… Через месяц нашей семьи не стало. Я продал свою квартиру со всем её содержимым и уехал в Тамбов, ставший мне ненавистным сразу: когда-то кто-то мне неизвестный стал здесь моим отцом-насильником.

Когда-то

годы мои вешние
и подруги прежние,
что же вы растаяли
в синеве времён?

мне сегодня грезится
ночь с высоким месяцем,
разговоры жаркие,
близость двух сердец

выйдешь к звёздам песенным
и к Ковшу над лестницей:
радостна, распахнута
ширь родных небес

да, не зря мы пожили,
хорошо ли, плохо ли,
а ведь в этом кроются
смыслы Бытия

Украдено из ресторана «Савой»

В нашем доме долго жил набор из двенадцати массивных мельхиоровых вилок-ложек-ножей ампирных форм старинной, ясен пень, дореволюционной работы — советские так уже делать не умели. Приборы бабушка доставала только по семейным вечерним субботам и в праздники, когда за столом собиралась вся семья.

На каждом приборе, на массивных черенках красивой каллиграфической вязью, с завитушками и кренделями с обеих сторон было выгравлено УКРАДЕНО ИЗ РЕСТОРАНА «САВОЙ».

Разумеется, никто ничего не крал: борьба с излишествами в постсталинскую эпошку докатилась до ресторанов, и тем меняли приборы на по-советски простые и прямолинейные, а старые барские списывали и раздавали сотрудникам. Другой веской причиной списания было переименование «Савоя» в «Берлин». Бабушка же моя в то время перемен работала в «Савое-Берлине» бухгалтером, вот ей и обломилось.

Где теперь эти раритеты? — понятия не имею.

Да и вспомнил я их только потому, что вновь всплыла застарелая проблема: Россия — воровская страна.

…Это ещё в советское время было. Проводили мы на КАМАЗе многодневное мероприятие под названием ОДИ (организационно-деятельностная игра). Размещалось оно в пионерлагере КАМАЗа неподалеку от Набережных Челнов, временно переименованных в город Брежнев. Жили в двухэтажных кирпичных корпусах, рассчитанных примерно на 30 человек (один отряд). Спартанская обстановка никого не удивляла, но я был потрясён, что эти капитальные здания имели огромные, намалёванные инвентарные номера: значит, либо их действительно воруют (вырывают с корнем и фундаментом, что ли?), либо остерегаются, что разворуют…

…А как работала до недавних пор таможня?

Во всех странах таможня тщательно проверяет, не завезли ли чего-нибудь опасного и лишнего? Отечественная — не вывозят ли? Особенно лютовала таможня на заре постсоветской эры, особенно по части информации (не чернят ли Россию, хотя, строго говоря, очернить её невозможно просто физически, на ней же ни одного светлого пятна нет) и денег (300 долларов — таков был лимит для всех, включая уезжающих на ПМЖ… На въезде тщательно проверяли только одно — письма. Не в борьбе за государственную монополию на почту, а из страха несанкционированных и неподконтрольных коммуникаций…

…Любая идея, любое предложение, любой проект практически через минуту выливается в вопрос: «как будем монетизировать?». Кроме денег и желательно денег на халяву, много и сразу, никто ничего не обсуждает. Интересно только то, что можно своровать. Это даже получило научное название — жлобосфера (П. Полян). «Воровать нехорошо» давно и прочно трансформировалось в «воровать хорошо» и «не воровать нехорошо». Понятно, что сверху воровать гораздо легче, но и внизу, если вслух сказать «воровать нехорошо» даже дети поморщатся и отвернутся, как от зачумлённого: «мужик, ты думай, что говоришь». Все эти псевдо-русские и псевдо-интеллигентские вопросы типа что делать? кто виноват? с чего начать? быть или не быть? давно утратили смысл и значение, поскольку главный вопрос Бытия теперь: чтобы тут ещё смонетизировать? Придумана какая-то совершенно новая модель экономики: все воруют и от этого все богатеют…

… В России давно утеряно, а, правильнее, никогда и не приобреталось значение кредитной карточки как символа и документа доверия. Карточка — это удобная форма денежных расчетов, идеальное средство контрабанды, взяточничества, нелегального движения денежных средств, жульничества, мошенничества, грабежа и шантажа. Неудивительно, что все эти преступления совершают прежде всего банковские служащие, а среди них лидерами являются разработчики безопасности…

… я собираюсь возвращаться в преподавательскую деятельность. Приступил к разработке детской книжки «Занимательная коррупция», пишу школьный учебник «Введение в коррупцию» и вузовский «Основы коррупции», а также методичку по коррупционному образованию и теории откатов. Надо смотреть вперед, а не вспоминать ножи-вилки-ложки «Украдено в ресторане Савой»…

Предчувствие

опять впереди промозглость
заснеженных крыш и душ,
снежная жизни условность
и проруби бывших луж

снова — лишь ожиданье:
когда же пробьётся свет?
одно нам спасенье — в бане,
а света, конечно, нет

и стынут мозги и мысли,
продрогшие на ветру,
и руки иззябли — лишь бы
встать в темноте по утру

пусть — с головною болью,
пусть — в предпоследний раз
глоток да горбушка с солью —
вот, что порадует нас

весь день — ничего не надо,
да разве вообще это — день?
не жизнь, а сплошная досада,
и даже повеситься — лень

Труповозкой

В наше время, а наше время — понятие очень ёмкое, чёрт его знает, что мы имеем ввиду, говоря «в наше время», потому как в наше время у нас вообще ничего своего не было, даже паспорта принадлежали не нам, и мы были ответственны за их хранение. И деньги были не наши6 нам их давали недолго подержать, день-два, донести до магазина и там сдать буквально ни за что. Ну, конечно, были и прижимистые крохоборы, кто умудрялся растягивать это касание денег аж до двух недель, но я таких людей лично не знал и в жизни своей не встречал.

Так вот, в наше время Садовническая улица в Москве, что течет параллельно Москва-реке и Водоотводному каналу, в тылах Раушской набережной, называлась улицей Полины Осипенко, с 1939 по 1994 года. Были до войны три знаменитые летчицы-героини Советского Союза: Валентина Гризодубова, Марина Раскова и Полина Осипенко — они совершили рекордный перелет на Дальний Восток. Одна из них была стукачкой. Между прочим, Гризодубова и Осипенко, назло нынешнему кремлёвскому хохлофобу, родились на Украине. Первой погибла Полина Осипенко, именно поэтому ей досталась ближайшая к Кремлю улица.

И на этой улице Осипенко, по которой ходил автобус К красный (против часовой стрелке) и К чёрный (по часовой), находилась больница водников с поликлиникой. Дело в том, что моряки, речники, рыбники и полярники входили в единый профсоюз работников водного транспорта, помимо больниц, у них было в Москве несколько ведомственных жилых домов, говоря современным языком, бизнес-класса. А вот отдыхали они членораздельно, поведомственно. И торговля была ведомственной — рыбаки и речники кичились дефицитной рыбой, моряки — шмоточными «альбатросами», а полярники получали чуть ли не кремлевские пайки, правда, не все.

Как почти номенклатурный сотрудник минморфлота (зав. сектором перевозок грузов и пассажиров в загранплавании и внешней торговли морскими транспортными услугами Союзморниипроекта), я имел право лечиться в этой больнице и даже лежал там. Сейчас уже напрочь утрачен смысл слова «номенклатура», а раньше это было высокоразвитое и строго иерархизированное понятие.

Всесоюзную номенклатуру, например, министров, назначали ЦК КПСС и Совет министров СССР, а утверждал Верховный Совет СССР (и попробовал бы он не утвердить!). Обязательной была также проверка, проводимая КГБ (что не мешало быть американским шпионом, например, Пеньковскому, возглавлявшему Гос. комитет по науке и технике).

Номенклатура рангом пониже, например, московская, проходила всё те же процедуры, но в органах соответствующего ранга. Такая мелкая шелупонь, как я, проходила через Первый отдел, партбюро (я был беспартийным, но это ничего не значит — партбюро проходить всё равно надо было) и утверждалась приказом директора (попробовал бы он не утвердить!)

По сути номенклатура от номенклатуры только одним: размером рубля: мой рубль был точно такого же размера, как и у моих подчинённых, просто, у меня этих рублей было в 2-3 раза больше, чем у них. Я получал всего в два раза меньше, чем мой министр, но он получал месячный кремлевский продовольственный пакет на всю семью всего за 30 рублей, бесплатно лечился, отдыхал, ездил за границу, сам и вся его семья, имел шикарное казённое (то есть бесплатное) жильё и дачу. Если брать по диагонали, то его рубль был раз в 10 больше моего. Но зато я был самим собой, мог пить на троих, рассказывать анекдоты, волочиться за женщинами, читать Самиздат, сочинять стихи и шастать по всяким подпольным художникам, а министр был номенклатурой, а не личностью, шестеренкой крупного калибра, но всё равно шестеренкой. И на весь морской транспорт я мог влиять и влиял больше министра, потому что мог иметь идеи, а ему это было категорически запрещено.

Лежал я в привилегированной палате на четверых — по тем временам это действительно было шикарно, даже для ведомственной больницы. Мой сосед по койке, кок какого-то сухогруза загранплавания, парень весёлый и разбитной, но ужасно храпевший по ночам. А меня хлебом не корми, дай поспать в тишине.

И я решил на ночь линять домой.

Одна незадача: это можно делать только после отбоя, то есть после десяти вечера. А в такое время центр города вымирает напрочь.

Стою я в этом раздумье во дворе больницы, и вдруг выруливает сан. РАФик, микроавтобус санитарной службы. Я к шофёру:

— Шеф, подбрось в Беляево, рубль даю

— В Беляево? — это можно. Я сам в Коньково живу. Только по дороге в Первую Градскую надо заехать.

Первая Градская действительно по дороге.

— А надолго?

— Минут десять-пятнадцать.

— Поехали!

Приезжаем в Первую Градскую, к моргу. Местный Гаврила и мой Петруха вытаскивают на носилках из РАФика голый труп, и мы уезжаем.

— В Москве есть около 20 маленьких больничек, вроде вашей, которые не имеют своих моргов. Вот, я и собираю эти трупы по всему городу и свожу в морг Первой Градской

— А если никто не умер?

— Меня это не касается: я должен объехать все двадцать. Чаще всего так порожняком и еду домой, но в Первую Градскую — заезжать обязательно.

У моего дома мы расстались, а я заодно расстался со своим рублем, но зато принял душ (в больнице его, кажется, вовсе не было, по крайней мере для больных) и выспался в тишине и домашнем уюте.

Наутро — в больничку, непременно до обхода врача. Это сейчас врачи в лучшем случае в обед приходят, я вообще не знаю, зачем они по палатам ходят, мешают спать и закусывать, ведь они при осмотре не узнают ничего нового, всё новое — в анализах и тестах. А тогда — строго после восьми утра, и не сметь опаздывать: за нарушение режима можно запросто вылететь из больницы недолеченным, получить белый неоплачиваемый бюллетень и кучу долгоиграющих неприятностей на работе.

Так я с Петрухой стал ездить каждый вечер домой, узнал много интересного из личной жизни московских покойников, иногда сам таскал их на носилках, когда морговский Гаврила бывал вдребезги пьян (а это у них — регулярно, входит в философию профессии непременным элементом).

Мы немного подружились, настолько, что через неделю Петруха возил меня уже бесплатно, просто за знания и сведения, получаемые от меня.

В больницах тогда держали подолгу, не меньше месяца. И это превращало любую госпитализацию в наказание за болезнь. Хотя непонятно, за что же больного наказывают, неужели за временную потерю трудоспособности?

Что такое учёный транспортник? — работа с информацией и статистикой. Этим даже в больнице можно заниматься. Я и занимался, чтоб не сдохнуть со скуки.

А потом меня всё-таки выписали — в плановом порядке, потому что в стране всё было упорядочено, и именно по этому порядку ностальгируют нынешние и стар и млад: порядок позволяет жить совершенно бездумно.

Я вышел на работу, но ещё долго мне казалось, что все мы, едущие домой после работы на метро, едем труповозкой и отличаемся от трупов разве что только тем, что одеты, а не голые.

Размышление

в каждом человеке умирает Космос,
в каждом Космосе живёт по человеку;
перед нами россыпь: звёзды, росы
и пушистых искр вихрь по снегу

каждый создаёт себе Вселенную,
а Вселенная рождает каждого из нас:
Афродиту как богиню белопенную
и царя по имени Мидас

мы на сцене жизни — сценаристы,
можем драму, танец и вокал
мы играем — вдохновенно, истово
в пустотой загромождённый зал

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария к «Александр Левинтов: Сентябрь 17-го»

  1. Пеньковский формально занимал должность заместителя начальника Управления внешних сношений Государственного комитета по координации научно-исследовательских работ при Совете Министров СССР.

  2. «Потом такие же охранники встречали нас на каждом этаже… ни разу за столько лет в Ленинке не то, что теракта — ни одной пьяной драки не случилось. Зачем здесь столько вооружённой охраны?»
    ————————————————————————
    Заставь дурака Богу молиться….
    (В рассказе «Наследие» д.б. докторант, вместо докторат?)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *