Интервью. С Владимиром Алейниковым беседует Алексей Шульгин

 103 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Привыкаешь ко всему. В том числе и к высоким словам в свой адрес. Особой гордости от этого никогда я не испытывал. Ну, так считают, и хорошо, и ладно. Бывало, просто отшучивался. Не любил я этой патетики. Держался хоть и с достоинством, но скромно, как можно проще. И — работал. Писал свои новые вещи.

Владимир Алейников

Интервью

С Владимиром Алейниковым беседует Алексей Шульгин

Владимир Дмитриевич, позвольте с места в карьер. Так ли важно для творческого человека оставаться свободным от людей, мнений, денег, славы, почёта… Сейчас всё чаще говорят о профессионализме: заказали — напиши, или заказали — нарисуй. Сделай, но так, как просят, как надо. Как я понимаю, Вы всегда жили вопреки подобной логике. Жили по мановению души, по зову сердца, по совести и чести, как раньше говорили. Нужна ли эта «тайная свобода», помянутая Пушкиным?

— Для меня очень важна свобода. Она была позарез необходима в минувшую эпоху, когда её приходилось отстаивать, сохранять во что бы то ни стало, утверждать, как наивысшую ценность, в сложных, драматичных, а нередко и трагичных условиях, делать всё возможное, чтобы она существовала. Она и в нынешнее время, а вернее — в затянувшийся период «как бы времени», с его абсурдом и жестокой действительностью, принесёнными всем нам в конце прошлого, трудного века, и в начале столетия нового, тоже далеко непростого, необычайно нужна. Свобода сердца и души. Свобода речи, нашего спасительного достояния. Свобода тайная — и явная. Свобода творческая. Помогающая выразить единство всего сущего. Связанная с благотворными вибрациями вселенной. Дающая право на поступки и даже на подвиги — и жизненные, и литературные. Свобода и дар — понятия родственные. И не просто дополняющие друг друга, но соединённые прочнейшими незримыми нитями, бесчисленными связями, взаимодействующие между собою непрерывно, и если это не вообще одно целое, то уж безусловно это неразлучная пара, для которой жизнь светла и радостна, а мир прекрасен и полон изумительной новизны, когда они вместе, вдвоём. Не случайна поговорка: двоица премудрости — истина, любовь. Свобода — путь к истине. Дар -торжество любви. Без любви — нет никакого творчества. Любовь — движущая сила бытия. Дар — дан свыше. Как с ним поступит пишущий стихи или прозу человек, сумеет ли его развить — зависит только от него самого. Свободу — приходится обретать. Сумеет ли это сделать пишущий человек -тоже зависит от него. Дар — жаждет свободы. Свобода — оберегает дар. Так что пишущий человек, если у него есть дар и если он борется за желанную свободу — именно тот самый один в поле воин. И помощников у него нет. И советчиков. И зачастую — учителей. Всё — сам, только сам. Постигать, открывать, работать. Быть везде и всегда — самим собою. Соратники, товарищи, среда — бывают. Но пишущий человек всё равно одинок. Везде и всегда. В любых обстоятельствах и условиях. Жертвенность? Да. Призванность? Да. Работоспособность? Да. И немало чего — ещё. Чтобы выйти на свой собственный путь. Чтобы идти по этому пути. Вперёд, вглубь и ввысь. И далеко не каждому это удаётся. Считанным людям. Буквально единицам. Потому что настоящий дар — редкость. И обретённая свобода — редкость. Потому что мирское и духовное — соперники и противники. Потому что непрерывно приходится выживать. Чтобы жить и работать.

Я рано сформировался, как поэт. И прошёл свою школу становления. Жил я тогда на Украине, в Кривом Роге. Жил — поэзией. Столько работал, так хотел, чтобы стихи мои стали полноценными, настоящими, что теперь, вспоминая об этом, сам себе удивляюсь. Это было — начало горения. Творческого, неугасимого. Навсегда. Интуитивно я совершал открытия, входил в стихию русской речи. Всё шло по чутью, по наитию. Кто мне тогда мог что-нибудь подсказать? Да, я много читал. Прислушивался к мнению моих приятелей, поскольку была у нас в городе в ту пору группа молодых поэтов. Но приходил ко всему — сам. Прозревал — сам. Обретал необходимые навыки письма — сам. Творческое моё одиночество было сокровенным, закрытым для дружеского общения, потому что я создавал свой мир. Общение — конечно, нужно, и даже полезно. А стихи никто за меня не мог написать. Их писал — я. И здесь я был первооткрывателем ранее неизведанного, был — молодым, но отважным исследователем бесконечных просторов речи, учился быть независимым, свободным и одновременно благодарным всем распахнутым передо мною проявлениям бытия. Это вовсе не высокопарные слова, а всё то, что я открыл, испытал, понял, выстрадал на своём пути. Нет рецептов для творчества. Есть — осознание собственной правоты. Нет и не может быть никакого литературного процесса, потому что литературу, искусство — создают одиночки. Есть — высокое горение. И есть — служение речи. Кто это выдержит? Буквально — единицы, из огромного числа пишущих. Кто выстоит, вопреки всем и всему? Тот, кто призван. Тот, кто в любых условиях делает своё дело -то, к чему призван. Трудно? Ещё бы! Но всё же — возможно. Стать. Состояться. Быть. Если верен речи. И если ты в родстве со светом. И если ты на верном пути. И если дар твой вместе с твоей свободой помогают дышать и жить в яви -той, какова она встарь была или ныне есть, в одиночестве -том, которое вместе с празднеством, или с таинством, или, может быть, волшебством, в неизменном единстве — рядом, для тебя одного, с тобой, с жизнью, творчеством и судьбой.

Независимость — необходимейшее условие для творчества. За неё приходится бороться. Её следует постоянно защищать. И её надо выстрадать. Независимость — в суждениях, в поведении, в том, что пишешь, абсолютно во всём, — помогает речи, даёт ей возможность развиваться, укрепляет её, продлевает её дыхание — а, следовательно, и её жизнь. Даже в жертвенности — а жертвы, должен прямо сказать, нужны в литературе, в искусстве, потому что это подобно приношению богам, так издревле принято в отношениях людей со стихиями, с разнообразными силами природы, это заложено в сознании каждого человека, и тем более — человека творческого, это способствует некоему равновесию во вселенной, той гармонии, которая, сохраняясь и совершенствуясь, всё равно оплачена кровью, — есть независимость. Независимость — огромная сила. В старину говорили — могута. Энергия, напрямую зависящая от того, как человек, особенно творческий человек, ведёт себя в жизни, что выражает и что утверждает он своими писаниями. Быть независимым — трудно. Да всё же без этого — никак нельзя. Если ты действительно поэт, а не стихотворец. Если ты — личность. Если созданный тобою мир велик и долговечен. Дар, свобода и независимость — три кита, на которых держится творчество.

Я живу по своим законам и по своим правилам. Никто мне не указ. Никто не может заставить меня сделать что-то такое, что противоречит моему пониманию роли поэта, моему личному отношению к речи, моему собственному представлению о том, как мне в том или ином случае следует поступать. Слишком дорого заплатил я за незыблемое право быть самим собою. В моей судьбе и моей биографии — предостаточно боли. Но это моя судьба и моя биография. Значит, так было надо. Значит, пришлось мне пройти сквозь невзгоды и беды. Значит, это были испытания на прочность. Выдержал я их? Да, выдержал. Выстоял. По-своему победил. Поэтому живу так, как велит совесть, как говорит мне чутьё, как ведёт меня сама речь. Живу не просто в дружбе с речью, а в стихии нашей речи. Живу в своём мире, мною созданном и сохраняемом. Разумеется, как и все современники, живу я и в реальности, той, которую не выбирают, потому что она — словно почва для отпущенного всем нам земного времени. Но кто скажет, что такое — время? И есть ли оно? Ведь во вселенной возможны любые метаморфозы, поскольку есть разные измерения, миры, да и времена — для бессмертной, постоянно возрождающейся души. Вот и приходишь к мысли о единстве всего сущего — и с годами всё яснее начинаешь это осознавать. В этом единстве поэзия — необходимейшее звено в общей цепи событий и явлений. В настоящей поэзии, и особенно в русской поэзии, всегда есть уникальный по количеству содержащихся в нём компонентов, жизнестойкий синтез, напрямую связанный с жизнетворностью нашей речи, есть некий универсальный код бытия. Поэт улавливает многообразные токи живой вселенной и выражает это в слове, в своих стихах. Нередко бывает, что говоришь что-то наперёд — и это потом сбывается. Порой получается некая формула яви, того, что есть прямо сейчас, что происходит вокруг тебя. Порой, когда выражаешь явь, в ней уже содержатся элементы предвидения. Настоящий поэт — сеятель. Из разбросанных им зёрен прорастают на исхоженной им почве новые всходы. Таким был Хлебников. Таким был Аполлинер. И, уж безусловно, Пушкин. Действительно, наше всё. Как и русская речь — наше всё. Русская поэзия — мистична. В ней — особая мистика, светлая, восходящая к ведическим временам. Я ведический поэт. Такое у меня мироощущение. Корневая, глубинная связь абсолютно со всем, что есть в нашей подлинной истории и в нашей культуре, есть в моих стихах. Живу я у себя на родине, на своей земле, с которой мои предки никуда не уходили, на которой в течение многих веков жили всегда. Это ли не радость? Это ли не возможность для творчества? Знаю, что я прославил свою родину, как никто другой. Хорошо, что это понимает немалое количество современников. Надеюсь, что поймут это и потомки.

В прежние годы — приходилось противостоять злу, всевозможным его проявлениям. Это была непрерывная, долгая борьба. За то, чтобы жить по-своему, так, как считал я нужным. За то, чтобы писать по-своему, а не по узаконенным властями правилам. За то, чтобы сберечь и себя самого, и свою речь — посреди бесконечных трудностей. Десятилетиями длились эти сплошные испытания на выносливость, на прочность. Иначе, как сражениями, это и не назовёшь. Работал я всегда много. В Отечестве меня четверть века не издавали. Но в самиздате мои тексты широко расходились по всей стране. И моя известность была велика. И в нашей тогдашней, неофициальной творческой среде меня все знали — и многие высоко ценили мои писания. Чего только не пришлось мне пережить! И гонения, и преследования, и хорошо организованное и срежиссированное изгнание из МГУ в период СМОГа, и допросы в соответствующих органах, и угрозы, и семь сотрясений мозга, профессионально устроенных после моих чтений стихов, а вот кем именно — об этом остаётся только догадываться, и столькое ещё, что не хочется говорить об этом. В семидесятых годах я семь с половиной лет бездомничал, скитался по стране. Голодал, жил, где придётся. Но — упрямо выстаивал. И всегда — работал. В этом было — спасение для меня. Прежняя эпоха миновала. И оказалось, что и в нынешнем веке моё противостояние — продолжается. Противостояние — всему, что принесло пресловутое «как бы время», в котором зла ничуть не меньше, чем ранее, а то и побольше. Сейчас тоже непросто оставаться людьми, сохранять простую человечность. Но быть человеком — надо. Я живу довольно замкнуто, вдали от хаоса и разных нынешних безобразий. В своём уединении — сосредоточенно работаю. Пишу новые вещи — стихи и прозу. Привожу в порядок многочисленные свои неизданные давние писания. Словом, тружусь. Как известно, все вещи в труде. А реальность — и прежнюю, и теперешнюю, — я выражаю в слове.

Метафизика дара, таланта. Вы ощущаете груз дарования? Чем дольше живу, тем отчетливее вижу, что мы все в ответе за всё, что сделали и что сказали. Удалось ли Вам (если такое вообще возможно) за всю прожитую жизнь не уронить, не предать талант? По себе знаю, как дар мстит даже усомнившемуся, не говорю о предавшем.

— Что значит — груз дарования? Дар — Божий, это радость, свет, редкостная возможность выразить себя в своих писаниях. А вот тяжесть написанного в прежние годы, когда меня так долго не издавали на родине, я действительно ощущал. Это вовсе не легко — написать несколько тысяч стихотворений и поэм, вещи в прозе и прочее — и не видеть это хотя бы частично опубликованным. Да, был самиздат, и всё, что с ним связано, и моя известность в самиздате. Но это ведь не вышедшие книги. Временами меня это мучило. Хотя виду я не подавал, старался держаться. Этот странный статус неиздаваемого, но известного поэта был у меня долго. Вовсе не от хорошей жизни занимался я в восьмидесятых переводами поэзии народов СССР. Переводил я много и очень хорошо. И очередь национальных авторов, желавших, чтобы их стихи перевёл именно я, постоянно росла. Мой статус переводчика власти устраивал. И я порой думал, что так и буду всю жизнь кого-то переводить, и мои собственные стихи только изредка будут публиковать. В переводы я вкладывал много своего, нередко — просто писал за переводимых авторов по-русски. И мне это в итоге надоело. И к началу девяностых переводить я решительно прекратил. Чутьё говорило мне, что какие-то изменения к лучшему обязательно будут впереди. Ведь в нашей стране всё бывает. В том числе и чудеса. И в самом деле — началась пора свободного книгопечатания. И вышли наконец несколько моих больших книг стихов. А потом начался период моей жизни в Коктебеле, где стал я очень много работать, и работа моя над новыми книгами стихов и прозы продолжается до сих пор, и длиться будет, покуда я жив, постоянно, всегда. И все мы действительно в ответе за всё, что сделали и что сказали. Надо быть человеком. Вести себя по-человечески. У всех есть промахи и ошибки. Но от того, как творческий человек ведёт себя в жизни, зависит его творчество. Никто из нас не идеален. Ведь и сама жизнь — отнюдь не идиллическая долгая прогулка, но клокочущее сплетение событий, страстей, драм, трагедий, удач, просветлений, озарений, разочарований, открытий, побед и всего прочего, и перечень этого огромен, и он у каждого — свой. Я стараюсь жить по возможности просто. Званием поэта на людях не кичусь и нигде это не афиширую. Не тусуюсь, как некоторые мои знакомые. Не лезу ко всем со своими писаниями. Поскольку этика прежних времён — никуда не ходить, никого ни о чём не просить — жива у меня в сознании и поныне, я её по-прежнему соблюдаю. Все издания моих книг в новом столетии — случайные, и получались они как-то сами по себе. Все мои публикации в периодике образовывались точно так же. Для меня главное — сам процесс работы. Когда вещь написана, я могу отложить её в сторону и даже забыть о ней, иногда и на годы, потому что пишу другие вещи. Я максималист, и замыслы мои велики. И надо суметь воплотить их в слове. Мой дар — везде и всегда со мной. И созданный мною мир — со мной. И весь я — в них, в моём даре и моём мире.

СМОГ в Вашей жизни. Это ступенька или важная стадия, период? Сейчас СМОГ превратился в яркую и модную обертку, о которой, как о всяком мифе, создано множество маленьких мифов. Чем был СМОГ?

— О СМОГе я столько раз говорил и писал, что не хочется повторяться. О СМОГе написан том прозы. Немало всего сказано о нём и в других моих книгах прозы. Можно, при желании всё это прочитать — и получить должное представление о СМОГе. Наш легендарный СМОГ — девиз, пароль, клич для нашего поколения. Да и не только для нашего. Знак времени. Оказалось — не только для шестидесятых годов, но и для всех последующих лет. Идея — создать содружество молодых, одарённых поэтов, — была моей. Слово придумал — Губанов. Эту аббревиатуру он расшифровывал так — Самое Молодое Общество Гениев. Получалось — вполне в его духе, задиристо, с эпатажем. Я предпочитал другую расшифровку — Смелость, Мысль, Образ, Глубина. Смог — это значит сумел. Сумей состояться, как поэт, сумей выстоять в непростых условиях, сумей быть самим собою — вот что было важно. СМОГ — это я и Губанов. Наша молодая дружба, наше творчество. Все остальные — потом. Хотя и были среди них способные и талантливые люди, но именно мы двое были основой всего, ядром. Вокруг нас группировались прочие смогисты. СМОГ был несомненным явлением. Ничего подобного, даже отдалённо похожего, не было в минувшую эпоху, да и сейчас нет. Власти стремились уничтожить СМОГ, действовали беспощадно. Пришлось много всего пережить. Я вынужден был пройти через многолетние беды и невзгоды. Некоторых смогистов уже нет на свете. Но СМОГ существует и ныне, потому что жив я, живы ещё несколько соратников. И мы по-прежнему работаем.

Владимир Дмитриевич, Вы удивительно оригинальный поэт, оригинальный в парадоксе традиционности. Когда читаешь Ваши стихи (многие Ваши стихи) неотвязно преследует мысль: возможно, автор издевается? Потом думаешь: нет, тут что-то есть другое. Следующее: стихи, как дыхание, дышишь Вашими стихами. Как совсем немногие, Вы свободно владеете формой, мастерством. Как удается «жить» поэзией до сих пор?

— Впервые слышу странное и абсурдное заявление о том, что я в своих стихах над кем-то издеваюсь. Хорошо, что вы потом, по мере чтения, всё же начали понимать всё правильно. В моих стихах, и традиционных, и более авангардных, всегда есть новизна. Традиция — необходимейшая основа для любых новаций. Моя поэзия многообразна, в ней есть любые формы. Поэзия для меня — жизнь. Работа — спасение от всякой житейской всячины. Так что — дышите моими стихами. Они помогают людям жить.

Круг Ваших знакомых… Что уж преуменьшать, сейчас это легенды: Ерофеев, Ворошилов, Довлатов, Губанов, Холин, Сапгир, Зверев… Что-то изменилось в Вашем восприятии с течением времени. Или Анатолий Тимофеевич, Сергей Донатович… — те же. Тогда или теперь влияние друзей сильнее. Как Вы это чувствуете? Ведь сусальные образы отлиты, тяжело живых людей передавать живыми людьми.

— Я и сам давно уже легенда. Живая легенда, как обычно теперь говорят. Куда изредка ни придёшь — везде, прежде всего, слышишь именно это выражение. Все словно сговорились именно так меня называть. Понимаю, что они действительно так думают. Вынужден принимать это, как одну из примет яви. Мне приходилось, временно прерывая своё затворничество, изредка бывать на литературных фестивалях. На них я обычно чувствовал себя инопланетянином. Однажды, на коктебельском фестивале, один из его устроителей, волнуясь и краснея, заявил, что при виде меня он испытывает трепет. И его я хорошо понимаю. Ему есть от чего трепетать. А на фестивале в Запорожье, несколько лет назад, прямо над входом в один областной дом культуры, где должно было проходить очередное масштабное действо, я увидел афишу со своей фотографией и надписью крупными буквами: «К нам приехал великий русский поэт Владимир Алейников», — и незамедлительно эту афишу собственноручно снял, чтобы не смущать и не озадачивать собравшихся здесь многочисленных, разновозрастных фестивальщиков и столь же многочисленных, любопытных зрителей. В Кривом Роге, у меня на родине, на моём вечере, лет пять назад, взволнованная ведущая так обратилась к пришедшей послушать мои стихи публике: «Хотите видеть гения? Вот он, перед вами!» — и широким жестом открывательницы неких диковин показала на меня. Это напомнило мне давнее время, когда, в феврале 1966 года, в период продолжающегося разгрома властями нашего СМОГа, получившее указание сверху «работать с молодыми» и вынужденное оперативно реагировать на это, да заодно и разобраться, кто есть кто из этих молодых, и прежде всего — кто я такой, писательское начальство неожиданно для всех устроило мой творческий вечер в Центральном доме литераторов, и я читал свои стихи большому количеству собравшихся людей, — и какой-то литератор встал и громогласно произнёс навсегда запомнившуюся мне фразу: «Кого мы видим перед собой, товарищи? Мы видим нашего простого советского гения!» И все собравшиеся восприняли это, как данность, как непреложный факт. Но публиковаться на родине власти мне всё равно запретили, и надолго. Такая вот иезуистская двойственность была в их действиях, вроде бы — сверхрациональных, а на самом деле — иррациональных. Как и вся минувшая эпоха. И я вовсе не обольщался высоким мнением разных достойных людей о моих стихах, а просто стремился ещё более серьёзно работать. Впрочем, если уж кое-что вспоминать, то могу сказать, что ещё в 1962 году, в Кривом Роге, приехавший туда лучший украинский поэт Микола Винграновский, услышав мои тогдашние стихи, сказал мне, что, если бы он в шестнадцать лет писал такие стихи, какие пишу я, то он считал бы себя гением. А через три года Арсений Александрович Тарковский, весьма сдержанный на похвалы, говорил всем, что у меня в стихах каждая строчка гениальная. И подобных мнений было вдосталь. Наташа Горбаневская, замечательная поэтесса, стихи которой я очень любил, в декабре 1965 года, прочитав мои написанные к тогдашнему времени книги стихов, решительно сказала: раньше она считала, что в России есть один поэт, Иосиф Бродский, а теперь она считает, что в России есть два поэта — Владимир Алейников и Бродский. Наташа Светлова, будущая Солженицына, с которой я дружил в шестидесятых, всерьёз говорила, что есть во мне что-то божественное. Аркадий Акимович Штейнберг, знавший мои стихи, утверждал, что я понимаю язык всего бытия. Так что — всякое бывало. И бывает. Привыкаешь ко всему. В том числе и к высоким словам в свой адрес. Особой гордости от этого никогда я не испытывал. Ну, так считают, и хорошо, и ладно. Бывало, просто отшучивался. Не любил я этой патетики. Держался хоть и с достоинством, но скромно, как можно проще. И — работал. Писал свои новые вещи. Но шутки шутками, а современники должны ведь кое-что осознавать. Вот они и постигают, каждый по-своему, то, что сделал я в русской литературе. И моё место в ней, говорю это открыто и прямо, — заслуженное и прочное. И я давно уже классик. Чему свидетельство — мнение специалистов и множества понимающих современников. Знатоки считают, что в минувшую эпоху был я одним из основных героев нашего отечественного андеграунда. И это правда. Был я лидером СМОГа. Был и полвека, и более полувека назад известным и даже знаменитым поэтом в нашей неофициальной среде. Известность моя достаточно велика и нынче, в новом столетии. Друзья мои и соратники по андеграунду никак на меня не влияли. Скорее, это я влиял на многих современников. Перечисленные вами люди считали меня гением и великим поэтом. За язык их никто не тянул. Это было их убеждение. И они его не скрывали. Наоборот, сознательно стремились к тому, чтобы это было известно максимально широкому кругу людей в нашей среде. Эти бывшие легенды андеграунда (и они же — уже нынешние легенды, зачастую приукрашенные и почти до неузнаваемости преображённые в бесчисленных запоздалых толкованиях и суждениях, в устных пересудах и в написанных текстах, современными, словно сделанными из совсем другого текста, более практичными, нежели все мы, жители былой эпохи, и менее способными, нежели мы, но зато хваткими и весьма сообразительными людьми, общая беда которых — практически полное незнание того, что было когда-то на самом деле, странная и досадная инерция в создании целого ряда этаких культов личностей, поскольку после смерти реальных людей представлять их себе можно как угодно, запросто нарушая все правила и принципы и тем самым действуя на руку некоей условности, почему-то устраивающей их всех, но досадно и неразумно изменяющей подлинные образы), нередко сами ходили ко мне на поклон, искали и добивались моего внимания и расположения к ним, жаждали узнать моё мнение об их творчестве и хотели дружить и общаться со мной.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *