София Юзефпольская-Цилосани: Еврейский цикл

Loading

София Юзефпольская-Цилосани

Еврейский цикл

Звездочка-штернэлэх майн

Звездочка

еврейскому портному…

Некоторые печальные рыцари до сих пор
принимают ее бледный вид за отраженье
гордого величья луны

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Звездная россыпь; младенческих скрипок из-под
окон ее детской памяти, из-под полозьев
радужных санок — звездочки крошечных колокольцев
сквозь вой метелей по волжским просторам — в глазках
плавает красный туман советских елочных звезд
в паре дыханья из замороженных парков
русской зимы ее детства —

там — всплески открытых, пронзительно-ярких красок:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Чудные спектакли звездных снежинок, поющих на
театральных площадях Петербурга — грациозно, нежно
летящих сквозь волшебные фонари, сквозь
млечный путь гласных, согласных, галактики
русских стихов, обнаруженных еще ранее
в щуршащем мраке гниющей, сьежившейся осенней листвы
желточерных полутонов русского декаденства —

там — всплески открытых, пронзительно-ярких красок:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Кровянистые, звездные иглы
бабушкиной рубиновой брошки,
пришпиленной к белой груди
первого бального платья — первая
кровянистая, беззвездная ночь
бледно, тупо и равнодушно взятого,
онемевшего тела

там — всплески открытых, пронзительно-ярких красок

плачут тени:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Звезды молочных капель из бряцующего бидона
Тови Молочника под тусклым слабеньким светом
прикроватного ночника — над постелью ее одиночества
Блуждающие Звезды Шолом Алейхома, звезды,
забродившие кровью предков, выжатые из каждой
виноградины соломоновой Песни Песней, — кровь,
танцующая, взрывающаяся в горячем экстазе
восторга звездой Давида, и льющая, льющая
прямо в сердце тихий свет милосердья —
обещание младенца — звездой Вифлеемской —

там — всплески открытых, пронзительно-ярких красок:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Звезды грудастых розочек добрейшего смеха,
выпрыгивающие из под блестящих каблуков Чарли,
растрепанные невесты, летящие сквозь сиреневые звезды
рассыпающегося цветка на парижских полотнах Шагала,
голубиные души звезд у вилончельных ню Модельяни —
утопленные в лужицах их пустых и бездонных глаз.

там — всплески открытых, пронзительно-ярких красок:

ззвездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Звездные дыры Освенцима — желтый немой
шестиконечный ужас, нашитый на грудь
непробудного молчанья вселенной,
но и там,
за звездными колючками концлагерной проволки,
протянутой сквозь безумный оледеневший космос
страданья,
там
тоже всплески открытых, пронзительно-ярких красок

плачут тени:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

И вот пока еще не поседело небо с восходом
тусклого солнца — не побледнели и окончательно
не исчезли звезды с горизонта несостоявшейся
встречи — не погибли среди миллионов лет
мирового изгнанья родные души,
маленькая, она разбивает свои лучи
на кусочки цветного стекла— чтобы стать
калейдоскопом — живой игрушкой —
для далекого чужого человека,
умирающего на другом конце света
от тоски о несовершенстве созданья

в нем всплески открытых, пронзительно-ярких красок

плачут зеркальные тени:

звездочка моя, девочка моя, фейгеле моя
мальчик мой, местечковый мой, грустноглазый мой,
девочка моя, фейгеле моя, звездочка моя

Поцарапанное эхо маленькой погибшей звезды — скрип
дешевых цветных стекляшек — скрипичное соло
обманного оптического эха сердца —
— в местечковой колыбельной свадебного навечно
— эхо —
— которое некоторые печальные рыцари до сих пор путают с
шумным величием волн, движимых бледной луной.

ди шатн вэйнен:
штернэлэх майн, мэйдэлэх майн, фэйгэлэх майн,
йингэлэх майн, штэтэлэ майн, митн тройрикн ойгэлэх майн,
мэйдэлэх майн, фейгеле майн, штернэлэх майн

плачут тени

плачут тени

 

Моему Королю

На одного маленького ребенка не хватило в мире любви.
Марина Цветаева.
У меня нет достоинства, у меня только 200 сирот.
Януш Корчак

Доктор, война уснула,
Ира уснула, кукла,
к синим губам раздутым,
пальчик прижала, уксус
выскоблил звезды на досках, —
докторская гигиена.
В этом сиротском доме
чище б для дочки — стены.
Чище бы там, Марина,
где до последнего всхлипа
в синем — не ждали смерти,
в чести — не верили нимбам.
Там, где летят дети
с поезда под откосы,
не лебедята — клином.
Там — не живые кости.
Просто поход на остров,
птичий веселый щебет,
ждет здесь детей в гости
не золотая лебедь.
Это не Эльба — тосты
за гениальное детство
здесь не уместны,
детям —
верится просто в место,
где навещается мальчик,
брезговавший рыбьим жиром,
детский король-неудачник…
глупый… а Доктору — миром
всем предлагали волю,
волю — ты слышишь, Марина,
в снежном твоем подмосковьи,
в горьком твоем дыме?
<волю-побег-паспорт >
Слышишь Отказ, где сказка
длилась — до самого газа
там —
где и ангелы в масках,
там —
где Архангелам — сера
там —
где от моря — корчит,
мечется сердце в перьях
вовсе не Лед — а квочек,
С ним бы наркоз — синька.
С ним — не до сфер. Кроток.
Там — не до звезд. Треблинка.
С девочкой — Матиуш Корчак.

Моему Королю.

 

Скрипочка

Исааку Перлману
Ах, как скрипочка взвизгнула,
как запросилась к Богу на ручки,
как дрожала, дурашка, карабкаясь выше и выше.
А внизу было плоско — и по плоскости шли люди:
одинаково шли: в Сиэтле, Москве, Париже.

Иногда страдали.
Тогда останавливались и задавали вопросы.
Замечали друг друга.
Делились опытом.
Получали советы.

Ну а скрипочка — та
уже судорогу победивши,
напевала там где-то тонюсеньким голосом.
И было достаточно музыки.
Достаточно света.

Пела.
Хотя и не складно
и как-то не солоно
жили.
Пили воду. Рожали детей. Ставили чайник на плитку.
Эмигрировали. То в себя, а то стадно.
Но звонили друзьям,
— иногда,
и по праздникам,
всенепременно,
всем знакомым
рассылали открытки.

А она? — всему-то она подпевала.
Хотя днем ничего не сходилось.
И познабливало вечерами.
И хотелось истины, истины.
Или хотя бы точного смысла.
Или, в крайнем случае, — просто напиться чаю.

И чтоб больше не мучиться, больше не каяться,
выводила скрипочка нотки,
игнорируя смысл и причины.
Выводила,
даже когда воробьиной походкой,
от тебя уходили
возлюбленные мужчины,
впопыхах не оставив
ни телефона, ни адреса.

И взвивалась, звучала особенно гордо и громко,
когда ночью в дом входили высокие тени поэтов.
Их сонеты, сонаты, поклоны
подносились в душистых буклетах,
регулярно, изысканно и церемонно,
а в пергаментных, пряных просветах
только гораздо позже
обнаруживались засохшие розы
и находились иголки.

Ну а будущего уже оставалось на самую чуточку
на той плоскости — для надежд и ответов.

И тогда — все опять заволакивалось и взрывалось.
И тогда — людям снова снились Чингиз Хан и Освенцим.
И тогда, — словно снова почуяв опасность,
из сыновних толстеньких пальчиков
вырывалась и плакала скрипочка,
да и было-то у нее всего что — скворчиное скерцо.

Да еврейка-душа, да смычок — у виска,
та волшебная палочка-выручка,
что умела прочерчивать — круги своя,
потянувшись над миром на цыпочках.

 

Бродскому

Читаю Бродского, как принимают бром
от страсти к раздирающему плачу,
читаю Бродского, коль не могу иначе
пройти в ночи сквозь мыслей бурелом,
найти тропинку, выйти тропом прямо к точке,
где я могла бы приподняться на носочки,
и раскрутившись по спиралям, синей осью
лететь по двум прямым твоим, Иосиф.
И, как и ты, угла себе искать
меж двух прямых, меж Богом, эхом Бога…
как трудно на лету словарь судьбы листать,
растянутый меж Словом и его
примет отсутствием во всех наземных каталогах,
в пространствах вихревых, в провалах линий, между
их скоростей — как в мясорубке мысли нежны, —
сквозь винтики пролезть, на крест кустом упасть,
и в очевидцы никого не призывать,
одновременно зря блуждающим огнем
какую-то беззвучную надежду,
как Шолома звезду, шалом тебе, шалом,
постой, не прикрывай устало вежды,
сквозь эту ночь побудь еще со мной,
куда б не вынесли нас эти параллели,
пересекутся в предрассветной трели,
закрученной серебряным узлом —
неужто Соловья? — А может Псом,
созвездьем то бишь, как и встарь всегда водилось,
и тут неважно, что кому приснилось,
и кто к кому приблизился виском.

В любом пространстве принцип перекоса
главенствует для перемычки вод и суши.
На сучьях строк твоих я слезоньки сушу,
и в мальчика еврейского вопросе
о смысле бытия я нахожу
лишь уши, вижу, как за эти уши
он сам себя потащит из болот,
оставив женщине искать другого мужа
и высветив ампир в заборной луже,
высчитывать возьмется переход
мужского притяженья в параллели
в то, как стволы раскачивают ели,
скрутив в рогатки ветру свои кущи,
к друг другу тянутся, что к небу, в той же мере,
что означает в свыше вход не шире
верхушек, но окажется не уже
душ противокачанья на земле,
а броду нет у всех миров на дне,
и размотав петлю твоих сомнений,
я забываю, что сии не обо мне,
все нулики твоих заоблачных прозрений
и крестики в геометрической игре,
что вовсе не таких в ночах звала я — милый.
Но эта раздалась твоей двойною силой,
так что я вижу вдруг: стою у перевоза
в твою страну, куда не вхожи гости,
за исключением Орфея,
душу,
не выкупившего лирой соловьиной.

 

Фараоновой дочке

Нам очнуться б — из рабства — выжаться,
и, встряхнувшись, начать все сначала.
Да воды набралось нам — ижица —
по плечам, да плетьми — качала.

И расслаивала нам зрение —
по морщинке — на год невезения
приходилось. Текла река —
все египетские берега…

и — как стебли —
слепы в морщинах —
мы уже под водами Нила,
нам не вспомнить, как жгло отчаяньем
юных жен молодую глину,

как тела их песками cплавило,
и как в амфорах стон топило…
как ложилось мужьям на спину
золотого Нила молчание
и о темном смиреньи молило.

Тыщелетнее падало семя
в это царственное средостение
тонких змеек на хрустком веере,
А из рабства палило Временем —
под египетским мраком и илом.

И не зная, кого зачали,
вновь вставали и снова пели,
и корзины плели, и лепили
пирамиды, иероглифы, лилии…

<Под хлыстом же живот с венчания
девять месяцев относила…
Я ту вечность едва примечаю
под водицею нашей осеннею.>

А в корзинке плывет провидец,
тихим листиком — Мойше, о, мой же
фараоновой дочке гостинец —
то дитя наше, дитятко божье.

 

В Петербурге

Я тебя потеряла,
может быть, ты пропал в Петербурге,
в безалаберных белых ночах
тебя крутит, как сорванный лист.
По каким из моих переулков —
бессмысленно гулко
ты бредешь, долговязый турист,
лишь вчера приземлившийся в Пулково,
свои волосы русые
в новых ветрах разметав широко
и дождями прошив.

У изысканной тени в плену,
у кружков, завитков меловых,
в этом камне творожном —
меж Растрелли и Росси
забывшись, бездумно застыв,
своим рысьим раскосом
впитав эту влажную россыпь,
в бирюзовых очах
отразив без конца, безнадежно
чешую и броню
тех торцовых дворцов голубых.

И в петлях заплутав
у васильевских суетных стрелок,
на тебя чем-то очень похожих
своей непростой прямотой,
знаешь ли, чужеземный стрелок,
что за беды,
и что там за сделки
здесь вершатся в веках,
а не в годах,
любым из прохожих —
с этим градом прозрачным
над тусклою, злою рекой.

С этим древним туманом,
что был моей первою юностью,
моей детской ветрянкой,
сознания раннего рябью
у сизой дремучей волны,
как качаются площади в мороси,
с голода пахнет французскою булкой,
валятся в обморок улицы
в утренней каменной сутолоке,
и как стынет гранит у воды,
да на дыбу возносит мостами
и мучат ожившие сны.

Там увидишь,
в виньетках соборов,
в искусстве и в воздухе уксусном,
совершенно иной,
петербуржскою, юной — меня,
образ девочки странной, как знать,
вдруг предстанет, —
отмечен еврейскою грустью
неизбежных прощений,
но все же еще не уставшей прощать.

У решёток сквозных…
у лебяжьего Летнего Сада.
Я жила там.
А ты…
мимоходом в глаза загляни,
и ступай себе с Богом, —
ей больше мгновенья — не надо.

 

Ангел. Рождественское

Все пройдет, —
в соломоновый перстень
елка снова огни ворожит,
плачет ангел, как бога наместник,
там, где ангелов нет ни души;
не дыши, лишь храни ароматы
всех фантазий, ведь вечность — едина.
Вскормит звездочка синим паром
Исаака, овечьего сына.
И потом — поколенно — по снегу
(Бедер сломанных будет сколько?)
Лапкой птичьей по звездному следу
путь к младенцу прочертят колья.
Из колечка — в пророковы строчки.
Чья же искорка нас догонит?
Все пройдет, не грусти, хороший!
Ангел будет бороться с Сережей,
с Сашей, Яшей, — тебя не тронет.

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “София Юзефпольская-Цилосани: Еврейский цикл

  1. Проникновенные строки… Очень своеобразная, но неожиданно близкая поэзия. Первое произведение…. Перечитала его, сперва казалось несколько навязчивым повторение в нем. Затем поняла,что это так! И должно быть так…
    София, по поводу имени героя Шолом-Алейхема. Я думаю, что все-таки Тевье-Молочник, не Тови — Молочник…
    Творческой удачи Вам.

    1. Спасибо, Лина! Да, вы правы насчет Тевье, почему-то с детства запомнился, как Тови. Исправлю там, где оригинал хранится.

Обсуждение закрыто.