Владимир Фрумкин: Хотят ли русские свободы?

Loading

Став врагами советской идеологии и тоталитарной власти, мы не становимся автоматически стопроцентными демократами. Антисоветски направленное мышление далеко не всегда сочетается с западной системой ценностей. У него другие принципы, родственные, как ни странно, принципам отвергнутого нами советского мышления.

Хотят ли русские свободы?

Заметки несоциолога №2[*]

Владимир Фрумкин

Мне вчера дали свободу.
Что я с ней делать буду?
(Владимир Высоцкий)

1.

Я уезжал из СССР в полной уверенности, что знаю свою страну, как облупленную. Провел я в ней немалый срок, 44 года. Пожил и побывал в разных ее краях, от Белоруссии до Восточной Сибири и от Ленинграда до Крыма и Закавказья. Пока, наконец, не понял, что надо уезжать. Валить, как говорят нынче в России. Решиться на такой шаг осенью 1973 года, на ранней стадии «третьей волны», когда подавший документы в ОВИР немедленно превращался в изгоя, отщепенца и предателя, меня заставило ужесточение контроля над культурой: я оказался органически неспособен включить «задний ход» и вернуться к дооттепельным правилам игры.[1]

Расстаться навсегда с родными палестинами помогло мне и то, что я успел побывать ЗА их пределами. Увидеть своими глазами уголок мира, лежащего по ту сторону Железного занавеса. В конце августа 1965 года я, молодой член Союза советских композиторов, оказался в большой группе работников искусств, направляющейся на Эдинбургский фестиваль — с заездом в Лондон. Это было редкостью в те времена — попасть в капстрану без предварительной проверки-проварки в стране социалистического лагеря. Где-то на третий или четвертый день сумасшедшего бега по британской столице обращаю, наконец, внимание на местную публику. И тут до меня вдруг дошло, что я попал не просто в другую страну, а в другую цивилизацию.

Дух западной свободы, о котором я много слышал, но плохо себе представлял, перестал быть абстракцией, он материализовался в шедших по улице людях. У них было спокойно-доброжелательное выражение глаз и лиц, иная манера держаться и общаться — прямая, непринужденная, без настороженности, без боязни посторонних глаз и ушей. Они излучали независимость, уверенность в себе, внутреннее достоинство. Думаю, что если бы не этот «момент истины», вряд ли бы я — при моей органической нелюбви к конфронтации и склонности к компромиссу — решился на отъезд, да к тому же еще и столь ранний. Образ свободы, явившийся мне на лондонской улице, неудержимо влек за собой, как доктора Фауста — образ юной Маргариты. Он помогал мне и потом, в трудные времена привыкания к новой жизни, когда я учился дышать воздухом этой иной цивилизации…

2.

Самым большим сюрпризом, если не потрясением, было то, что мое решение уехать у кое-кого из моих новых сограждан вызывало искреннее недоумение. Встречали они меня радушной улыбкой и неизменным: Welcome to the United States! Но к улыбке и приветствию сплошь и рядом примешивался некий диссонанс, проскальзывала тень то ли сомнения, то ли замешательства. Некоторые, однако, осмеливались поставить вопрос ребром: «Why did you leave? Почему уехал? Чего тебе не хватало в стране, где нет экономических кризисов и безработицы и есть бесплатные медицина и образование?»

Впервые такой вопрос был задан мне в первый же день нашего с моей женой Лидой прибытия из Рима в Де-Мойн, столицу штата Айова, где проживал мой американский дядя Герман Фрумкин. Мы сидели в ресторане, куда дядя пригласил в нашу честь своих близких друзей. Пытались управиться с роскошным, невероятного размера стейком и, попутно, поддерживать разговор с гостями. Что было очень непросто, поскольку гости не говорили по-русски, а наш английский был в состоянии близком к эмбриональному.

— So, why did you leave? — повернулся ко мне сидевший рядом крупный, цветущего вида мужчина средних лет (как выяснилось потом — славянских кровей).

С помощью дяди, за 60 лет жизни на чужбине не забывшего родной язык, я склеил несколько английских фраз — про дефицит свободы, про застой в экономике и культуре, про ложь государственной пропаганды, про чувство безысходности и исчерпанности жизни…

— Кажется, я понял в чем тут дело, — улыбнулся мой сосед. — Вы бы никогда не уехали, если бы жили не в Советском Союзе, а в Китае!

— Это почему? — пролепетал я, чуть не подавившись куском безразмерного айовского стейка.

— Потому что СССР после смерти Сталина заметно обуржуазился. Там уже нет чистого, стопроцентного социализма. Такого, какой создан в КНР великим Мао Цзэдуном!..

«Чертовщина какая-то», подумал я. И решил, что этот любитель чистого социализма — большой оригинал. Или не совсем здоров на голову. Увы, оба диагноза оказались ошибочными…

В колледже Оберлин, куда мы приехали в начале августа того же года, мои коллеги, преподаватели гуманитарных дисциплин, считавшиеся специалистами по Советскому Союзу, предпочитали не задавать вопросов, а терпеливо меня просвещать. С целью развеять досадные заблуждения, присущие эмигрантам всех трех волн, а также советологам правого толка — отпетым реакционерам, называющим советский режим тоталитарным и даже в чем-то родственным фашизму. Да, признавали они неохотно, интеллектуалам, людям творческим там пока еще не вполне уютно, но зато трудящиеся массы — рабочие и крестьяне — живут вполне прилично. Скромно, без излишеств, но и без боязни потерять работу. Полная занятость, уверенность в завтрашнем дне, все сыты. Да, бывают перебои со снабжением, но со временем и это наладится.

Говоря о преимуществах советского социализма и неизлечимых язвах загнивающего Запада, мои просветители оперировали хорошо знакомыми мне марксистко-ленинскими аргументами. Я быстро сообразил, что передо мной люди верующие, зашоренные, каким я был сам еще сравнительно недавно, почти до конца 1950-х. И к их объяснениям-увещеваниям относился внешне спокойно, острых ситуаций избегал. Сорвался я только один раз. Когда услышал аргумент, очень уж странно прозвучавший в устах западного левого либерала. И показавшийся мне несправедливым и оскорбительным для народа покинутой мною страны.

3.

Это случилось на лекции в большой аудитории, где собрались студенты четвертого курса всех специальностей, без пяти минут выпускники Оберлинского колледжа. Выступить на традиционном, проводившемся раз в год, форуме для четверокурсников пригласили авторитетную и любимую студентами Хезер Хоган, читавшую курсы по русской и советской истории. Свою лекцию она посвятила американо-советским отношениям и под конец заговорила о том, как следует правительству США относиться к диссидентскому движению в СССР. Совет был четким и однозначным: проявлять в этом вопросе сдержанность и осмотрительность, помощь инакомыслящим не оказывать — стоит ли осложнять отношения с мощной ядерной державой действиями, которые заранее обречены на неуспех?

Закончив лекцию, профессор отхлебнула воды из пластиковой бутылки и предложила задавать вопросы. Я вскочил первым.

— Правильно ли я вас понял, Хезер? — спросил я каким-то не своим, странно дрожавшим голосом. — Вы против того, чтобы Вашингтон оказывал поддержку советским правозащитникам, включая таких, как академик Сахаров? На каком основании?

— На том основании, что правозащитники и, в частности, Сахаров и его окружение, являются маргиналами, не имеющими в СССР никакого будущего, — произнесла докладчица, снисходительно улыбнувшись. — Их цель — установить демократию западного образца. Так ведь? А она в России невозможна в принципе.

— То есть, как невозможна?! — Тут мой голос задрожал еще заметнее. — Объясните!

— Очень просто. Русским людям чужда идея личной свободы, им чужд индивидуализм, и коллективистское советское общество их вполне устраивает. В стране тихо и спокойно, протестуют одни лишь маргиналы-мечтатели, которых там можно по пальцам пересчитать.

Я не поверил своим ушам. Левая интеллектуалка, которой сам бог велел быть пламенной интернационалисткой, объявляет самый многочисленный народ Европы с богатой и сложной культурой органически неспособным к жизни в условиях свободы? С какой стати? Из желания защитить от маргиналов-мечтателей многообещающий социальный проект, сулящий рождение нового общества, свободного от язв капитализма?

Чуть позже, оправившись от шока, я вспомнил, что ведь и высоко чтимые западными левыми Маркс и Энгельс могли, забыв об интернационализме и классовом подходе к истории, поставить крест на целом народе — если он насквозь пропитан зловредным капиталистическим духом. Или очень уж далеко и безнадежно отстал в своем историческом развитии. Скажем, кто глубже всех народов погряз в капиталистическом грехе? Евреи! И настолько в нем увязли, что их придется убрать с исторической сцены, растворив в окружающей среде. Эту светлую идею Карл Маркс высказал в статье 1844 года “К еврейскому вопросу”:

Что есть мировая основа еврейства? Корысть. Что есть мировой культ еврея? Торгашество. Кто его настоящий бог? Деньги… Деньги — это ревнивый бог Израиля… Банкнота — вот подлинный бог еврея!

Евреи — так уж сложилась их историческая судьба — олицетворяют капиталистические начала в человеческом обществе. Для того, чтобы преодолеть эти начала, необходимо растворить еврейство в окружающей их среде. Иными словами, сделать так, чтобы они исчезли.[2]

Доставалось от Маркса и русским: нация сомнительного происхождения, народ, скорее всего, не славянский, а пришлый — потомок то ли татар, то ли монголов, который не способен к развитию, не стремится к модернизации. Так как живет в государстве варваров, политика которого остается неизменной на любом отрезке истории…

4.

О том, что русскому народу свобода не так уж и нужна для полного счастья, я услышал за несколько лет до инцидента в Оберлине. Прозвучал он, однако, не из левого лагеря и не из американских уст. Молодой ленинградский социолог Дмитрий Шалин был умен, прозорлив и рано понял, что он и социализм — две вещи, абсолютно несовместные. Дима уехал из СССР в 1975 году. Нас познакомил мой приятель, известный (благодаря его нашумевшим статьям в «Новом мире» Твардовского) социолог и философ Игорь Кон, который был его научным руководителем: Игорь отправил Диму для участия в неслыханном по тем временам телевизионном диспуте, который мне удалось — с помощью молодежной редакции Ленинградского ТВ — провести в прямом эфире. Спор шел о двух музыкальных прочтениях пяти стихотворений Окуджавы — о «самодеятельном», авторском, и об одобренной властями версии классика советской песни Матвея Блантера. Димина реплика оказалась самой умной и острой. Мы подружились, и когда он приехал в Америку, я устроил ему выступление в Русской летней школе Норвичского университета в Вермонте. Тему он предложил такую: как в Советском Союзе воспитывают детей и юношество — активных членов общества, будущих строителей социализма и коммунизма. Рассказ получился ярким и увлекательным, Дима не скупился на примеры из собственной жизни, благо детство и юность были у него совсем недавно. Когда отзвучали аплодисменты, докладчик сказал, что готов ответить на вопросы, но хочет предупредить, что обрисованную им систему воспитания ни в коей мере не считает порочной. В том смысле, что она идеально подходит для России, и добиваться ее изменения он категорически не рекомендует.

Зал замер в недоумении. Димин постскриптум к нарисованной им картине индоктринации, превращающей миллионы детей в послушные винтики государственной машины, никак с этой картиной не вязался. Сюрреализм какой-то. Гротеск. Театр абсурда…

После томительной, напряженной паузы посыпались вопросы.

— А почему эта система, если она органична для России, не подошла лично вам, молодому ее гражданину? — спросил кто-то из аспирантов. — Почему вы эмигрировали?

— Потому что я — выродок, — усмехнулся Дима. — Понимаете? Я — один из горсточки советских людей, которые уродились ненормальными, чокнутыми — с точки зрения принятых в России критериев и норм. Мы — ничтожное меньшинство, родившееся с генетическим дефектом: у нас есть чувство собственного достоинства и желание быть личностью, а не винтиком. Инакомыслие на моей родине считается патологией. Диссидентов сажают в психушки и пытаются их лечить. А я лечиться не захотел — и уехал.

Но откуда у вас убеждение, что это навсегда? Что русские никогда не будут свободными? — этот вопрос звучал особенно настойчиво.

Из Диминых ответов мы узнали, что Россия тут не одинока: есть еще немало народов, которые вполне обходятся без демократии, плюрализма, свободы слова, капиталистической экономики. У них такой культурный генотип, сложившийся исторически на протяжении столетий. И преобразиться он может только в результате мутации, которая возможна лишь при одном условии: если происходит полная катастрофа, государство разваливается, и на обломках прежней национальной общности формируется обновленная нация.

Дима держался спокойно, на наши разгоряченные вопросы и реплики отвечал тихим, бесстрастным голом, строго придерживаясь академического, сугубо научного языка. Я никак не ожидал от него такого подвоха: мой протеже, ненавистник тоталитаризма и автократии, убежден, что некоторым народам только такие режимы и нужны! И будут нужны всегда, пока эти народы живы! Мне на минуточку показалось, что передо мной не ученый, а судья, выносящий приговор населяющим Землю народам. Одним суждено жить свободно, другим — в добровольном рабстве.

Я поинтересовался, что думает докладчик о будущем немцев. О народе, 12 лет жившем при тоталитаризме и — на востоке страны — сохраняющем тоталитарный режим иного типа. «Нацизм был результатом временного помрачнения национального сознания, — не моргнув глазом ответил Дима. — И коммунизм в Германии тоже не приживется: это западно-европейский народ, который рано или поздно объединится на демократической основе». И тут мы с ним стали перебирать нацию за нацией. Я называю, а Дима назначает ей судьбу, вытекающую из ее истории. Одной выпадает вечное демократическое будущее, другой — вечное авторитарное.

5.

Жесткость этой схемы, которую я тогда принял в штыки, а потом признал лишь частично (о чем читатель узнает ниже), что-то мне смутно напомнила: а не отрыжка ли это отвергнутого Димой марксизма? Той его известной черты, которая получила название детерминизма и обусловила чрезмерную категоричность некоторых марксовых выводов и предсказаний?

Со временем я отказался от этой мысли и решил, что Димина идея о двух типах наций, свободных и несвободных, могла быть почерпнута у непримиримого противника марксизма, австрийского и английского философа Карла Поппера (1902–1994), автора учения о закрытых и открытых обществах. Закрытым он называл общество со статичной социальной структурой, ограниченной мобильностью, невосприимчивостью к нововведениям, традиционализмом и коллективистской ментальностью. Открытое общество, напротив, обладает динамичной социальной структурой, высокой мобильностью и способностью к инновациям. Оно ценит человеческие права, индивидуализм, демократию и плюрализм мнений. К закрытым обществам новейшего времени Поппер относил СССР и нацистскую Германию.

Может ли закрытое общество эволюционировать и со временем превратиться в открытое? В фундаментальном двухтомном труде Поппера («Открытое общество и его враги», 1945, русский перевод издан в 1992 г.) нет прямого ответа на этот вопрос. Ученый избегал высказываний и формулировок, звучащих, как предсказание. Он говорит лишь о том, что такой переход исключительно, невероятно труден и поэтому весьма и весьма проблематичен. Труден потому, что переход от закрытого, архаического по своей сути, общества к открытому требует кардинальной перестройки сознания, отказа от вековых обычаев и привычек. Людям надо научиться самим принимать решения, которые раньше принимались за них поводырями общества, и жить в мире, где все одинаково свободны и лишены твердого руководства. В мире, который находится в непрерывном движении, постоянно меняется и обновляется.

6.

Проблема усугубляется тем, что закрытое общество препятствует развитию открытого сознания во всех его слоях, включая высокообразованных интеллигентов, научную и художественную элиту. Американский славист и владелец легендарного издательства «Ардис» Карл Проффер (1938–1984), не раз побывавший в СССР, с удивлением обнаружил, что у российской интеллектуальной элиты не так уж много общего с их западными коллегами.

«Во время поездок в Россию, — вспоминал он в мемуарах, вышедших в России в 2017 году под названием «Без купюр»[3] — я сотни раз задавал вопрос “Верите ли вы в абсолютную свободу слова?” и лишь однажды получил в ответ решительное и безоговорочное “да” — от переводчика Фицджеральда. Во всех остальных случаях мне отвечали утвердительно, но затем выдавали перечень оговорок и ограничений, подробно объясняя, почему эти исключения так необходимы для истинной свободы слова. Солженицын все еще занимается этим и сейчас».

Александр Исаевич в те годы уже проживал в США. Его рассуждения и рекомендации относительно опасностей неограниченной свободы слова (например, в Гарвардской речи или в эссе «Наши плюралисты») подтверждают одно из заключений Проффера, подсказанных ему опытом общения с русскими литераторами: антисоветизм и открытость ума — не совсем одно и то же. Став врагами советской идеологии и тоталитарной власти, мы не становимся автоматически стопроцентными демократами. Антисоветски направленное мышление далеко не всегда сочетается с западной системой ценностей. У него другие принципы, родственные, как ни странно, принципам отвергнутого нами советского мышления. Мы, выросшие в русско-советской культуре, не в силах полностью избавиться от впитанных с детства упрощенных, «черно-белых» оценок, привычек, реакций, комплексов.

(«Зачем Америке частные университеты? — спросил меня как-то Ефим Григорьевич Эткинд. — Кому нужна эта их независимость, этот разнобой в учебных программах?» На мой встречный вопрос: «А что плохого в том, что университетами управляют сами профессора и ученые, специалисты своего дела, а не государственные чиновники?», он так и не дал вразумительного ответа… Разговариваю с бывшим ленинградцем, ветераном Великой Отечественной, прожившим в Америке четверть века. Он очень недоволен американской армией: не умеет воевать, проявляет чрезмерную гуманность. «У нас, когда во время наступления в польской деревне стояли, солдата нашего убили — так мы ее с землей сровняли, ни одного из местных в живых не осталось. Чтоб другим неповадно было. Сталин был прав — только так и можно победить»…)

Карла Проффера поразило, в частности, то, как болезненно реагируют его русские друзья на возникающее в ходе разговора несовпадение взглядов:

Для нас оставшиеся после беседы разногласия так же нормальны, как соль на столе, но для русских неразрешенные противоречия зачастую означают дальнейшее молчание в телефонной трубке и конец взаимной откровенности. На смену терпимости пришло презрение, и хрупкие контуры свободного общества грозили распасться. Русские не хотели согласиться с тем, что самое незначительное в человеке — это его взгляды…

(Самое незначительное в человеке — это его взгляды… «Любые взгляды?» — спросил бы я Карла, если бы услышал от него такое в пору наших частых встреч в его издательстве, когда готовился к печати составленный мной сборник песен Окуджавы. Думаю, что он имел в виду взгляды сколь угодно разные, но все же приемлемые в приличном обществе. Разногласия и противоречия касались, по-видимому, частных вопросов, а не коренных, принципиальных, глобальных. Из-за которых, должен признаться, рвались как раз в те годы мои дружеские связи. Мог ли я, при всем желании быть максимально толерантным, сохранить близкую дружбу с людьми, которые одобрили удушение Пражской весны? Или присоединились к гонителям композиторов, вышедших за рамки осточертевшего соцреализма?[4] В наши дни мы теряем друзей и единомышленников из-за того, что они не так, как мы, оценивают то, что происходит в России, любят Путина и желают ему успеха в благородном деле восстановления Империи… А что сказал бы профессор Проффер сегодня о толерантности американцев, оказавшихся — после президентских выборов 2016 года — по разные стороны идеологических баррикад и прекративших общение с близкими друзьями и родственниками? «Меняется страна Америка…» — как в воду глядел — 60 лет назад! — ленинградский поэт Владимир Уфлянд.)

Уезжая в эмиграцию, мы увозим с собой категоричность суждений и убеждение, что компромисс — это проявление слабости и пораженчества. И удивляемся упорству, с которым западные люди ищут компромиссное решение разногласий. И идут на уступки, чтобы разрядить конфликт. Эту разницу между двумя этическими системами, советской и американской, очень точно подметил и объяснил в свое время советский и американский психолог и математик Владимир Лефевр в книге «Алгебра совести».

7.

— А на кой мне эта их хваленая терпимость, — взвился как-то отчаянный спорщик Наум Коржавин, наш друг и коллега по Русской летней школе Норвичского университета. — Да и никакая это не терпимость, а рав-но-ду-ши-е! И больше ничего!

Эма всегда был предельно откровенен и не скрывал своих взглядов и пристрастий. Громко горевал, когда рухнул Советский Союз. «К распаду империи отношусь как к распаду жизни», — написал он в Москву журналистке Зое Ерошок. Тяжело переживал потерю Россией Крыма, когда — после краха СССР — он отошел Украине.[5]

Имперский вирус проснулся в те судьбоносные дни и в другом русском поэте, выдавленном в эмиграцию чуть раньше Коржавина: Иосиф Бродский откликнулся на отделение Украины стихами, полными великодержавной обиды, гнева и грубой брани:

…Скажем им, звонкой матерью паузы медля строго:
скатертью вам, хохлы, и рушником дорога!
Ступайте от нас в жупане, не говоря — в мундире,
по адресу на три буквы, на все четыре
стороны. Пусть теперь в мазанке хором гансы
с ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть — так сообща, путь выбирая в чаще,
а курицу из борща грызть в одиночку слаще.
Прощевайте, хохлы, пожили вместе — хватит!
Плюнуть, что ли, в Днипро, может, он вспять покатит…[6]

В 1997 году Коржавин публично признался «городу и миру», что был и остается сторонником сохранения империи:

Прошу не забивать меня каменьями, но я империалист. Я как был им, так и остался. Я не насильственный империалист, я никого не хочу захватывать, не хочу отвоевывать Севастополь силой. Но кто завоевал Крым? Империя! Вы же против империи. Когда прибалты отделялись от нас, они отделялись не от рабства, а от свободы. Когда было рабство, они сидели смирно. Когда вместе надо было выходить к свободе, занялись более интересными вещами. Армянам я уж точно всегда сочувствовал, но в тот момент, когда надо было вместе спасаться, они оказались такими же русскими интеллигентами, как мы с вами. Во всяком случае, по уровню безответственности.[7]

Иными словами, народы СССР должны были добиваться свободы, дружно взявшись за руки и оставаясь в имперских рамках. Когда страны Балтии начали добиваться ухода из империи, Наум Моисеевич призвал (в «Литературной газете») деятелей культуры этих стран одуматься и не расторгать брак с Россией. Ему ответили, что это был не совсем брак: «Нас изнасиловали!» Отвергнув призыв русского поэта, прибалты двинулись к свободе сами и уже добились некоторых успехов. В то время как Россия, после неудачных экспериментов со свободной экономикой и демократией, переменила курс и двинулась в обратном направлении, к обществу закрытого типа. Русский язык обогатился новыми словами: прихватизация, дерьмократия, демшиза, либераст, Гейропа. Американцы, пытавшиеся помочь русским модернизировать страну в 90-е годы, превратились в презираемых и ненавидимых америкосовпиндосов. Сталин, считавшийся одно время тираном и убийцей миллионов, стал эффективным менеджером и великим стратегом, победившим фашизм.

Окончание

___

[*] Мой первый опыт в этом жанре назывался так: «Дна всё ещё не видать… Взгляд на американскую эмигрантскую жизнь изнутри — заметки несоциолога».

[1] См. главку «Отъезд» в «повести-перекличке» «Через океан», написанной совместно с Тамарой Львовой.

[2] С. Г. Кара-Мурза. «Основания марксизма: этничность в тени классовой теории».

[3] Карл Проффер, Без купюр

[4] Об этом рассказано в моей статье «Донос в эфире».

[5] «Если народ дерьмо, для кого же хотят демократии?»

[6] Иосиф Бродский, На независимость Украины

[7] «Боже мой… Это — Россия».

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Владимир Фрумкин: Хотят ли русские свободы?

  1. “Верите ли вы в абсолютную свободу слова?” и лишь однажды получил в ответ решительное и безоговорочное “да” — от переводчика Фицджеральда.

    Очень интереная статья, и жаль, что я, покончив с одной статьей, не чувствую себя в силах для подробного обсуждения в другой больший статье. Я не согласен, что мы, бывшие советские люди (я, примерно, как и автор, 37+44, там и здесь), органически неспособны к свободе и демократии, но вопрос глубокоуважаемого Карла (да будет его память благословенна) поставлен так, что моральный человек не может дать положительного ответа. Что такое «абсолютная свобода слова»? Она не входит в 10 заповедей, которые как раз в прошедшую субботу читали в синагогах.

    Не то Лютер, не то Св. Августин так сформулировали свободу: «Полюби Б-га и делай всё, что хочешь», и именно это сильнейшее ограничение АБСОЛЮТА свободы является основой свободы в Западной цивилизации. Или, как сказал один американский судья: «Твоя свобода размахивать руками кончается там, где начинается нос другого человека».

    Но уход в атеизм именно в Америке сбросил ту свободу, о которой говорил Карл. Сегодняшняя демократия находится в глубоком кризисе, ибо отрицание свободы слова стало нормой. Если ты — правый профессор, tо забудь о приглашениях на престижные обеды. Кошмар с приглашением правых лекторов мы видели в Миддлбури (Вермонт) и в Беркли. А почему в Америке не принято, более того, неприлично говорить о политике? Именно потому, что свообда стала столь ограниченной, а нетерпимость — нормой, что очень легко испортить отношения и навсегда.

  2. «Американцы, пытавшиеся помочь русским модернизировать страну в 90-е годы, превратились в презираемых и ненавидимых америкосов—пиндосов».
    ————————————————————-
    Это какой-то ужас написан. В 90-е годы мы не получали зарплату, и я, чтобы прокормить семью, ходил на овощебазу разгружать вагоны. В 90-е годы американцы, пытавшиеся помочь нам модернизировать страну, как пишет автор, разрушили нашу промышленность. Чтобы не быть голословным, сошлюсь на заводы, с которыми я был связан: «Русский Дизель» — зачинатель дизелестроения в России, «Станкостороительное объединение им. Свердлова» — все, все было разрушено и не воссоздано до сих пор. Когда уже позже я был на станкостроительной выставке и встретил там бывшего главного технолога «Русского Дизеля», так он рассказал мне, что только-что здесь был Клебанов — ответственный за промышленную политику в Питере, тот хотел пожать ему руку, но мой знакомый отказался от рукопожатия, высказав презрение к прихлебателю.

  3. Пeрешел по ссылке на статью Кара-Мурзы. Ребята, гевалт! Маркс/Энгельс — махровые расисты! Но что-то в этом изначальном марксизме есть. Фактически если отбросить их человеконенавистническую идеологию, то останется концепция Хантигтона о независимом развитии цивилизаций. Нельзя в другом народе насаждать свое понимание устройства жизни. Если русским ближе всего авторитаризм, то пусть и живут, как хотят. Так же в теории надо относиться и к мусульманам с их женским обрезанием, например. Вопрос возникает что делать, если их понимание угрожает нашему существованию? Вот Энгельс возмущался «засильем славян» в Европе, точно так же как мы возмущаемся нашествием исламистов на ЕС. Из этого следует, что в критической ситуации гос-во обязано выполнять свою функцию: закрыть границы и укрепить армию. Да здравствует Трамп!

  4. Согласен с автором статьи в том, что советские эмигранты хоть и не любят большевизм, но образ их мышления – большевистский, однополярный.

    Не имеют право на существование различные мнения. Если твое мнение отличается от моего, то, во-первых, твое мнение неправильное, ибо правильное только мое мнение, а во-вторых, ты – враг. Это воспитано с младых ногтей. Не исчезнут пятна на шкуре леопарда.

    Непонимание демократии и имперский комплекс – болезни неизлечимые, как показывает практика.

    Но всегда есть исключения.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.