София Юзефпольская-Цилосани: Венок снов для женщины в масках. K женскому дню

Loading

София Юзефпольская-Цилосани

Венок снов для женщины в масках
K женскому дню

1. Ева

Нет ничего многосложней
плоскости сцены. Мир
гримом пропитанной кожи —
кровью пропитанный грим.

Не расчленить, не разрезать
то, что по сути волна.
Сердце ущербно, как месяц.
Клоунский лоб, как луна.

Души, как ярмарка нимбов.
Кровотеченье дорог.
Течка опасна и гримом.
Паче — коль небом, и Бог

Облачный тюбик белилом
давящий в пачки, в жабо,
в образ пресветлого лика —
вляпает маску Пьеро.

Так вот он вас развлекает,
ножницы режут след…
(Я вам теперь сыграю
Перышко из надежд…)

Вырвала с мясом, рассталась
с кровным, и рифмой кружить.
Сцены цена есть данность
Лебедя в Еве. В Лилит —

Ангела. Будешь ли сцене
верно служить и петь?
(что ж это я в самом деле?
Ева-Пьеро… и… Смерть…?)

2. Магдалина

Кинь в меня камнем или черти по песку.
Мне все одно: задрожу от удара, иль съежусь
листиком осени в разгоряченном лесу,
множащим бредом шуршания душу на кожу.
Мудрость живет ожиданием милости слез.
Осень елей подольет в оловянные лужи.
Брось в меня камнем. И я заскулю, словно пес.
Но не кидай (я — не грошик, не праведный взнос!)
в кружку раскаянья тех, кто мне чужд и не нужен.

3. Герцогиня Альба. Гойя

Ты, женщина, — вовеки еретичка!
Тебе неведом стыд в невидимой войне!
Ты — герцогиня Альба, дым и спичка,
надломленная в гордом позвонке.
И на подмостках тысяч инквизиций,
что с лиц черту стирает за чертой,
ты Герцогиня — МАСКА, Гойе снится
твоя — последняя, за ней грядет покой
с возлюбленной… Что холст — простолюдину!
Он с ней, как с махой, пробует — винцом.
Неуловимым, золотым — палимы
все лики женщин в тени веера, лицо…
ее? —
последнее ?

(…когда она любима…)
как пепел в поле…

4. Марина

Иногда от лжи спасает плоскость, —
дня сухая, серая холстина.
Заглянула в комнату Марина,
и сказала, знаю все — что жизни косность.

Здесь ни музыки, ни слов, ни роз.
Здесь все это умирает, чтобы снова
ты услышала, как безутешно прост
плач ребенка, брошенного Богом.

Здесь поскребыши всего, что пело — «СВЯТ»,
вспоминают, как любить без фальши.
Знаю все. А на Марине платье
черное, до самых звездных пят.

5. Рахиль
Мандельштамaм

шу, шу, шу:
листья летят сквозь капель,
шу, шу, шу:
так души
смотрятся — в щель.

шa шa шa:
Наденька! — Петроград!
шу — шу — шу:
шарф надень на парад.

А я все пеку пирог
ореховый, —
да никак,
а я все куплю ковер
на твой последний пятак,

а я все кормлю щеглов,
крошками от побед.
Мыши идут на зов.
Тебя — нет.

Я все звоню в сад
с лестницы. Черный ход.
Шах, Падишах. Мат.
В горле застрял вздох

вечности. Из заплат
шелковых-губ-твоих.
Слышу: шумит сад,
гусь над садом летит.

С мясом вырван звонок,
лебедь утоп в молоке,
розы вальсируют. Бог,
чем напоить? — Где?

Лета один глоток!
Лета и мост. Сник.
Аленький. Мой.
Рок.
В шали Рахили — спит.

6. Мазина
Феллини. Дорога

«Нас так дорога изменила!» —
на то в Феллини есть ответ:
где пела девочка куплет —
там конфетти песка застыло,
лишь струйкой тонкой, дымкой — брег.

Где пела девочка в жестоком,
ненужном, пошлом, страшном мире
мужчины… оставалось много,
так много звезд неуловимых.

И этот мир заговорил
в конце дороги — морем, пеной,
но безответно, ибо пеплом
единым человек тот жил.

Ее ж мотивчик — мотылек,
что вытерпел огонь и стужу,
сквозь смерть — лишь небо приволок
и выбросил ему на сушу.

Оно качнулось, ожило,
но девочки не находило,
и с тем не находилось слов,
чтоб говорить с ее дебилом,
у неба. И оно улов
его пути бездушной гирей
качало; выйдя с берегов,
к нему и море шло все шире..

а он услышал только дым
в той широте — своей берлоги,
что называется мужским
отчаянием на дороге
в жестоком веке, безразличье
ему вселенское открылось
в том, что — как радости личинка —
та девочка его любила.

Но умерла.

Есть у Феллини
на все ответ гротескный самый.
На вечность путь в моря помножив,
к любви дорога опоздала.

7. Настасья

Извлечь звучанье рельс
с пропыленных мозгов,
как книжку с полки,
и сложить зимы пасьянсы…
в углы из Достоевского, в вагон
с глазами узнаваний всех прекрасных,
и их листать, листать, как магистраль
своей судьбы, задуманной до всплеска
ножа Рогожина, и думать: в чем закон
любви — на всех,
где даже двум так тесно,
двум женщинам, всего-то только двум…
Как тесно на Олимпе — знают Боги.
Ах, сумасшедший друг,
мой милый князь,
камелии цветут в моей берлоге
и в ноябре…
но крестик обменять
посметь ли женщине
на столбовой дороге?

8. Жанна

Я там живу, где ведьм уже не жгут.
Лишь отведут глаза от забияки:
— Ну, сумасшедшая, чего с нее, … а суд
людской не страшен для любой такой бродяги.

Бодяги… Буркалы в какие времена
уставила и думаешь упрямо:
сожги меня, сожги, — я стану Жанной!
Я так останусь на века жива?

И впрямь, — Сожги! — мне будет так светлей,
мне так живей, — где жгут не ведьм, а гены
нормальных мальчиков и девочек — детей,
и аутодафе заменен автогеном.

И те — безумьем жёлты — огоньки
ложатся желтым шрифтом в желтой прессе.
Об инквизициях забыто. О прогрессе
еще бубнят беззубо старики.

Вот так себя я предаю: уже углю,
застряв в движении обратном в гиблом месте, —
где камеры. А верность королю
пусть Жанна сохранит, мой маленький наместник.

9. Кукла. Beethoven — piano sonata no. 14

Ты — фарфоровая кукла или ангел —
Неважно: звук один
Разрежет неживую боль на части.
Фарфорoвая нота от осколка
Останется, как кукла разобьется.
И соберут осколки на совок,
И выбросят… А нота, нота та
У ангела под крылышком навечно…
Навечно крыльям ангела в осколках,
Оставшихся от той разбитой куклы,
Дрожать — на небе эту дрожь
Ты можешь музыкой назвать —
Точней — сонатой лунной,
Но лучше сердцем куклы, что впервые
Себя услышало лишь в ноте от осколка.

10. Кассандра

Как жить, когда раскрыт любой тайник?
Как пыль живет, когда окно открыто…
в глазах ребенка — солнечной уликой,
что комната безвременьем промыта,
пыль — света видимость, а за окном притих
пустырь времен, и так вот пыль в том танце
сама все кажется ребеночку лучом:
в ресничной благодати нипочем
ни Трои гибель, ни коварные спартанцы.
Безумной девочке, Кассандре, зареветь,
моря размазав по щекам, не так чтоб в горе.
Пророчество ведь не кимвал, не медь, —
глаза песка, земная пыль, цветное море.

11. Дора

за гранью
таблиц эмоций,
плясок телесных изнанок,
призм мозгов,
струн картонных страстей
и внутренностей
событий,

за пределом добровольно взятой
на себя пытки
размещения человека
в космосе неоднозначной
вещи,

за гранью текстурных выжимок и чертежей,

за граффити,
нарисованных на стене мирозданья
брызгами яркой плоти,

за пределом вывернутого наизнанку
тела престола,
на котором царствуют в перевернутом космосе
женщина и мужчина,

за чертежами смерти и набросками ужаса
и вне —
термометров масштабирования
градусов движения сердца или
поворотов позвоночника
вещи, называемой человеком,

по кривой безысходной тоски
художника
об осмысленном жесте

и вне — тайных пакетиков гнева, улыбок и слез,
вывернутых наружу, как карманы,
из твердой одежки объекта,

для него Она была — Единой Душой.

Духом — в фиксации глаз
на чистейшем огне
вечного откровенья.

Его Вечностью,
насаженной на булавки Ее зрачков,
приколоченной к каждой ее ресничке,
в каждой возможной точке
его прозрений,
и рассмотренной под каждым возможным углом —

Её —
Заключенной —
— в зеркальное пламя

стыда…

Дора Маар. Пикассо.

12. Белка

Ель-изумруд, что в шелухе орехов
хранится, — словно в трудных складках шторы
хранится луч — она невидима на первых
порах, пока не загорится желтый шорох
завесы памяти — и музыки прибудет,
и искра пробежит, и музыкой остудит
и вызвонит из студня ломких нитей
воспоминание. Есть квадратуры истин
и искр в струне — есть квадратура звука.
В глухом орехе есть заснеженность испуга.
Молчанья завороженная странность.
Я — квадратура памяти. Я — жалость
к паденью, к трещинам,
к каким-то млечным слухам,
я различаю треск до трещины, и духом
я различаю щель
в любом волшебном пеньи.
Но то, что Елка есть живое средостенье
ореха, — помню я, пока бегу по кругу,
смотря, как клетка обретает форму лука
в стреле сознания, и как из чащи ели
пространство снега входит в дом свирелью.
Но вспомню — вдруг — что дудкой крысолова
та обернулась, как совсем другого
зеленого огня мы ждали, голой сутью
разбившись о грехи, как об орехи — грудью.
Но звук все жив — сквозь смерти и метели.
Что ж нам до маленькой, до прошлогодней ели?
Она лишь белки мысль — в круговороте буден
свирель хранящей — той — волшебной — в изумруде.

13. Роза

Аранхуэз,
я устала тебя возрождать из пепла и дали,
ночи свернулись в моих ладонях,
как лепестки бледной розы, они покрыты эмалью.
Я ношу эту брошь на груди слишком долго —
эту огромность розы в ночной амальгаме.
Одиночество. Роза стала слишком тяжелой для платья.
Я снимаю его с себя, и оно засыпает на стуле.
Прижимаясь к стенке, в темноте
я перетираю щебенку памяти пустыми глазами.

14. Эвридика

Я старею быстрей, чем фраза,
что в душе все кроит на века.
Я люблю Вас — этого сказа
всю длину знает только река.
Год за годом копи — да в Лету.
Так ведь нет — не умеет стареть
эта фраза — заложница, мета.
Эвридика, так что тебе спеть?

15. Бог

Испечь хлеб из ничего
и отдать голодному
может только женщина.
Бог не был рожден
женщиной на земле —
там, где ее
всегда делали —
богом.
К сожалению, смертным.

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “София Юзефпольская-Цилосани: Венок снов для женщины в масках. K женскому дню

  1. Действительно, необычные стихи. Что-то перекликается с символистами начала прошлого века.

  2. Стихи странные, и на мой вкус — эта «завороженная странность» (12. Белка) меня при-во-ра-жи-ва-ет, вводит в транс… в котором хочется задержаться (что бывает чревато опасностью застревания там надолго!..)
    Пожелаем автору счастливого будущего. (И надеемся, что оно уже началось с настоящего!..)

  3. Стихи странные, и на мой вкус — слишком вычурные. Но — опять же, на мой вкус — нечто настоящее. Пожелаем автору серьезного будущего.

Обсуждение закрыто.