Надежда Кожевникова: Караул, графоманы!

Loading

Надежда Кожевникова

Караул, графоманы!

Среди огромного выбора профессий, существует одна сомнительная, с издавна подмоченной репутацией. Справедливо, надо признать, подмоченной. Ведь в любом занятии, будь то медицина, балет, наука — да что угодно — нельзя обойтись без фундаментального образования в данной области, на что уходят многие годы. И только одна, с позволения сказать, специальность, как попрошайка, замарашка, позорит ряды приличных граждан цивилизованного общества.

И ведь на самом деле каждый, умеющий писать-читать, способен выразить свои мысли в письменной форме, от любовного послания до кляузы, протокола, делового отчета вышестоящему начальнику, нисколько не приписывая себе что-то особенное, типа, как бы это поточнее выразиться, ну дар что ли, талант. Короче, никак конкретно неопределимое, недоказуемое, и уже тем самым уязвимое, ущербное.

Неслучайно сознательные, ответственные родители, насколько хватает их сил, авторитета, предостерегают своих чад от соблазнов воспарения над реальностью, сопровождаемых, как правило, наивной, ничем не оправданной самонадеянностью, что их скромная персона претендует на уникальность, заслуживая внимания окружающих к своему, еще смутному, зыбкому Я.

Опасения родительские абсолютно оправданы, так как потребность излиться в слове, — то есть графомания в буквальном смысле, — опережает изначальный стимул: о чем, про что, собственно писать?

Скорее тут некая эйфория, присущая многим в  подростковом, смутном возрасте. Но при трезвой самооценке большинству удается эйфорию, химеры в себе обуздать. Если нет, выбравшим такую стезю не позавидуешь, как говорится, Бог в помощь.

Я, например, выросла в литературной семье, литературной среде. Но именно поэтому мой отец, писатель, жестко, даже, пожалуй, грубо, у меня, дочери, не оставлял никаких иллюзий на успех в данной области.

Почти со злорадством он камня на камне не оставлял при показе ему, профессионалу, своих первых литературных опытов. У меня в памяти навсегда запечатлелась ухмылка отца, как у сатира, в кровожадных сатурналиях наслаждающегося мучениями жертвы, приносимой на алтарь беспощадному божеству.

Но с чем с отцом я была полностью согласна, что на литературном поприще нет наставников, мудрых советчиков, и никто никого обучить писать не может. Наоборот, главное тут — избегать чьего-либо влияния. И вот тут моя, можно сказать, победа. При тесном родстве, близости со своим отцом природной, духовной, любовной, мы с ним сравнялись в негативной реакции, как его на мои писания, так и моей на его. Преемственность исключалась.

В литературном институте имени основоположника соцреализма Максима Горького происходило то же самое. Я с откровенным пренебрежением, что, увы, отражалось, видимо, на моей физиономии, выслушивала рекомендации руководителей наших, так называлось, творческих семинаров, чьи писания не ставила ни в грош.

Бесполезно потраченное время? Так мне тогда казалось, а теперь — нет. Мои сокурсники при свойственной молодости запальчивости, бескомпромиссности, так сладострастно меня, мои тексты терзали, что вот такая выносливость к критике, не всегда справедливой, нарастила во мне шкуру носорога и железный хребет.

Вот в этом была необходимая школа. Выслушивать, воспринимать и не показывать виду, что тебя ранит. Пригодилось потом на семинарах уже другого уровня, где нашими руководителя были Трифонов, Нагибин, при отборе претендентов на вступление в союз писателей.

Трифонов меня утешал, отвергнув  мою кандидатуру из числа им одобренных кандидатов, объяснив: ты еще не готова, не созрела и просто очень еще молода, подожди. Я с ним согласилась. А Нагибин, разнесший в пух и прах одну мою повесть, опубликованную в журнале «Октябрь», за другую, там же обнародованную, дал мне рекомендацию в писательский союз с такими дифирамбами, что мне и сейчас, я её сохранила, неловко от его авансов.

Но что было важным, существенным в СССР — фильтр, не только цензурный, но и редакторский, тщательный, профессиональный, когда огорченный автор получал отказ в журнальной или книжной публикации, или же ему вменялось столько исправлений, что просто ноги подкашивались. С трудом удавалось сдержаться, чтобы не высказать ненавистному редактору всё, что думаешь про его тупость, отсталость, консервативную глухоту к новаторству, в чем каждый начинающий не сомневался. И вместе с тем терзался глубинной, подспудной в себе неуверенностью.

Выстоять и при возможности свой текст отстаивать — в этом тоже была школа. Хотя, если даже публикация состоялась, шквал критики, казалось бы при успешности, отрезвлял как ледяной смерч одинокого, заплутавшегося путника. Тоже школа.

Нынче, когда фильтр как цензурный, так и редакторский исчез, возникла некоторая, мягко выражаясь, вседозволенность — сиречь дилетантизм, в сумбуре которого утрачиваются ориентиры не только для пишущих, но и для читательской аудитории. Снижается планка, и у тех и у тех.

Свобода, демократия — благо, конечно, но тоже, как и всё, тут палка о двух концах. Когда авторы получили возможность издавать свои сочинения за собственный счет, в этом, бурно хлынувшем, книжном шквале, размылось качество предлагаемого товара.

К тому же рыночные отношения возникли и в смежной с литературой области: на коммерческую основу поставлены и рецензии. Это уже не тайна, предлагается определенная такса, и, как ни странно, на оплаченную похвалу некоторые клюют.

Прежде всего те, кто относится к категории графоманов. Хотя именно графоманство и есть побудительный зов к писанию, у всех, вне зависимости от наличия дара или же его отсутствия.

Каковы же отличия, как их определить? Есть ли критерии, локаторы, указывающие на профессиональную непригодность к подобного рода занятию? Они расплывчаты, но рискну кое-какие назвать.

Как ни странно, они связаны еще с возрастом. Литература такая область, где обучаться нечему, не у кого, наставничества тут не существует. А вот практические навыки необходимы, и лучше всего они усваиваются в молодости, в процессе проб и ошибок. В молодости головомойка от старших по возрасту легче переносится, как и прочие испытания, разочарования. Молодость сопровождается запасом пока еще нерастраченных надежд, упований, и в этом её преимущество, с годами утрачиваемое.

Сужу по собственному опыту, и в молодые годы, и теперь. Тогда беспощадная критика безусловных в писательском мире авторитетов воспринималась как неизбежные затрещины, типа обучения в бурсе. Будущее предоставляло шансы на реализацию своего потенциала, опять же либо имеющегося, либо нет.

Но когда теперь пожилые люди, имеющие в жизни твердую специальность, присылают по электронной почте или как-то иначе показывают мне свои первые пробы пера, ожидая оценки, советов, испытываю неловкость. У меня нет никакого права сказать им то, что выслушивала в юности сама: никуда не годится, учись, старайся, терпи, а если не можешь, займись чем-то другим.

Но у человека ближе к пятидесяти, шестидесяти, какие альтернативы? Он вдруг открыл для себя, что его жизненный опыт, а он есть у каждого, в соответствии с рекомендациями классика соцреализма Максима Горького, самый главный капитал, а уж изложить его на бумаге — пустяк. Потому что опять же человек, по его выражению, создан для счастья как птица для полета, ну и для творческого полета — само собой.

Это обман, подлый обман. Горький, изощренный лжец, создал пролетарскую литературу, сломав судьбы тех, кого на эту стезю сманил. Им давали премии, большие гонорары, но я видела тех людей, не называю, обобранных в их нормальном существовании из-за напрасных, им внушенных иллюзий. Но после одного, изданного массовым тиражом романа, допустим о шахтерах, наступал штопор, а вирус графоманства уже в кровь проник, причиняя страдания и ненависть не иначе как к завистникам, не допускающими повторения той славы, что была обусловлена на самом-то деле случайными обстоятельствами, к литературе никакого отношения не имеющими.

Графоманы еще и опасны своей обидчивостью. Надо ловко лавировать, чтобы, дозировать поощрения с замеченными промахами, небрежностями, да просто неопытностью, а как это делать, не вызвав вражды?

Мои тут попытки неудачны. Я ведь не редактор, не публикатор, от меня совершенно не зависит судьба их текстов. Только мнение, ничего другого. Но именно потому я как бы обязана оказывать поддержку, ведь ничего другого от меня не ожидалось. И только моё равнодушие, черствость — причина, почему я в такой малости могу, смею кому-то отказать. И оправданий мне нет.

Но вот что написал Юрий Маркович Нагибин, рекомендуя меня в союз писателей СССР. Цитирую, минуя комплименты в первых абзацах: «Вот эта широта литературного охвата — и в жанровом смысле, и в обилии, разнообразии тем — особенно привлекает меня в писательнице. Когда-то русские писатели умели в своем ремесле всё. Взять хотя бы Н.С.Лескова. Он писал романы, повести, рассказы, притчи, очерки, статьи, не брезговал газетными корреспонденциями, до конца своих дней готов был писать на любую волнующую его тему хоть роман, хоть крошечную заметку. Нынче писатели чересчур возгордились, воротят нос не только от рецензий, но и от «малой» прозы, как стали почему-то называть рассказ, короткую повесть — самые трудные литературные жанры. Даже совсем молодые писатели стремятся писать «толсто», монументально. И когда я встречаю человека, лишь начинающего литературный путь, склонность не только живописать, но и мыслить — в том числе и о литературе — мне это особенно дорого».

Такую рекомендацию Нагибин написал, когда мне было двадцать шесть лет, случайно при переездах нашей семьи из страны в страну она сохранилась. И, честно сказать, тогда  не вникла, что Нагибин написал. А ведь не только обо мне. Только теперь осознала какой же тяжелый, ответственный путь мне предстоял, сколько там будет срывов, разочарований, обид.

Но все эти годы помнила, как Нагибин гневно на семинаре ругал одну мою повесть, ему не понравившуюся, а похвалы другой забыла.

Критика — стимул, вот чем я всегда руководствовалась. Но, конечно, смотря какая, от кого. Я Нагибина высоко чтила, еще в институте написала реферат по его повестям «Срочно требуются седые волосы», «Пик удачи», в его творчестве ставшие новым этапом, саморазоблачительным, рискованным и увенчанным его «Дневниками», которые он сам незадолго до смерти отдал в издательство. Кровавая расправа над самим собой, и над прошлым, как собственным, так и близких, ни в чем невиновных — лишь тем, что попали в поле зрения писательской бескопромиссной зоркости, проницательности, которые Юрий Маркович Нагибин, признанный, хвалимый, во всех смыслах успешный, так долго долго, задыхаясь, утаивал.

Хотя и Юрий Маркович, будучи мэтром, иной раз ошибался. На том семинаре, где я получила его поддержку в писательский союз, не за то меня ругал, не за то хвалил. Так, под настроение. Бывает. Житейское срабатывает. У него умерла мать, которую он обожал, а моя повесть о больнице «Тени на потолке», после трагедии, им только что пережитой, его возмутила, отрывом от реалий в какие-то миражные воспарения. Хотя я в больнице с проблемами в позвоночнике находилась  немалый срок, и быт тамошний знала в палате на десять человек. Но ракурс у меня был свой, диктуемый молодостью, свиданиями с мужем через забор, и тем ощущением счастья, любви, что только в молодости так жадно, так ярко переживается.

Зато повествование о романе мужчины в возрасте с молодой женщиной, мною полностью выдуманном, его, Нагибина, затронуло. Хотя я ни черта в таких отношениях не понимала и не очень вникала. Насочиняла в общем-то туфту.

Автор, что приходит только с опытом, сам судит себя, больше никто. Но для этого надобно время, наращенный в профессии опыт. Поэтому у меня к графоманам двойственное отношение, скорее сочувственное. У них нет теперь таких беспощадных судей, как были у меня. Но с другой стороны, зачем им мешать: а вдруг…

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Надежда Кожевникова: Караул, графоманы!

Обсуждение закрыто.