[Дебют] Игорь Лерман: Рассказы

Loading

«Как я потом узнал, учитель не только преподавал словесность. Он писал хорошие добрые книги. Помню, как попала мне в руки его первая публикация — повесть «Печеные яблоки». Я прочел ее залпом, в один присест, и в главном персонаже, студенте-филологе, бежавшем с друзьями на фронт, узнавал автора».

Рассказы

Игорь Лерман

И. ЛерманДамоклов меч

В этой подлинной истории я позволил себе додумать немногое. А изменил лишь одно — имя главного действующего лица.

Заканчивался 1934-й год. Саша Липман, 20-летний инженер— конструктор, пришел после смены на комсомольское собрание. Обсуждалась популярная тогда тема — зависела ли в 1928-м году Советская власть от кулака?

— Конечно, зависела, — сказал Саша. — Так совсем недавно нам преподавали в техникуме.

Наивный, доверчивый человек! Время было тревожное. Страну лихорадило после убийства Кирова, искали виновных. И «нашли» — Сашу обвинили в троцкизме и исключили из комсомола. А через несколько дней уволили с работы. Дамоклов меч был занесен над его головой, анкета испорчена. Троцкизм — страшное по тем временам обвинение. На работу нигде не брали. Шарахались, как от прокаженного. Да и в армию призвать отказались.

— Вы троцкист, молодой человек, — сказал военком. — Мы вам не верим.

Около года Саша был без работы. И когда он узнал, что на окраине Могилева открылся небольшой авторемзавод, захотел еще раз попытать счастья.

В отдел кадров он сразу не пошел. Решил сначала поговорить с Морозовым, главным инженером. Это был невысокий пожилой человек с морщинистым лицом и внимательными глазами. Выслушав Сашу, Морозов написал на заявлении: «Принять». Однако кадровик уперся, и тогда главный инженер опять пришел на помощь: рассвирепев, он по телефону приказал оформить.

«Спасибо Морозову, — вспоминал потом Александр Борисович. — Спасибо, что такие люди еще не перевелись».

После того злосчастного собрания Сашу еще несколько раз вызывали в НКВД, спрашивали о каких-то ленинградских знакомых, а потом оставили в покое. Но не надолго…

Это случилось весной 38-го. Ночью пришли с обыском, перерыли всю квартиру и, ничего не найдя, забрали Сашу в НКВД. Там заполнили какие-то документы, срезали пуговицы на брюках и пиджаке и повели в подвальное помещение. На всю жизнь Саша Липман запомнит этот длинный грязный коридор с камерами по обеим сторонам. Приглушенные крики и вздохи, доносящиеся оттуда, еще долго будут стоять в ушах. Щелкнул замок — и дверь одной из камер захлопнулась за Сашей.

«Я остановился на пороге — пройти дальше не мог, — вспоминал Александр Борисович. — Вся камера была забита людьми. На 16-ти квадратных метрах расположилось человек 40. Взоры бледных, оборванных, заросших людей обратились на меня — свежего, краснощекого человека со свободы. Староста сидел на корточках на стеллаже. Он дал команду пропустить меня и тут же забросал вопросами: кто я, откуда, имею ли родственников за границей? Его интересовало буквально все, даже какая сегодня погода?»

А за окном звенела капель, ярко светило весеннее солнце и пели птицы, но на душе у Саши Липмана была холодная, дождливая осень.

Через пару часов пополнились первые впечатления. Открылась дверь камеры, и туда втолкнули шестерых полуголых обезумевших мужчин. Людьми их назвать было сложно — шесть пар безумных навыкате глаз смотрели сквозь тебя в пустоту. Жутковато было встретиться с ними взглядом. Эти шестеро что-то бормотали, хихикали — было видно, что они явно не в себе.

А произошло вот что. В ночь Сашиного ареста в шестой режимной камере, где было и так нестерпимо жарко, включили печь и в этой душегубке люди стали сходить с ума. Вот к утру и перебросили этих несчастных в 3-ю полурежимную, где находился Саша.

6-я режимная имела дурную славу. Здесь правили бал уголовники, издевались над политическими, избивали, не давали спать. Был случай — попал туда летчик. Гордый, физически сильный человек, он не стал терпеть издевательств — дал сдачи. За это надзиратели и уголовники вывели его в коридор и забили насмерть. А его мертвое тело еще долго лежало в коридоре, в назидание остальным.

Через 10 дней Сашу вызвали на первый допрос. Следователь Юрков, человек с миловидным лицом и повадками садиста, его сразу не узнал.

— Здорово ты изменился, — позлорадствовал он. — Был хорош, краснощекий, а теперь противно смотреть.

Юрков предъявил обвинение, предупредил о последствиях, если обвиняемый будет отпираться.

— Но я ни в чем не виноват, — спокойно возразил Саша.

— Пойди, подумай. Я тебя предупредил, — пригрозил Юрков.

Шесть дней Сашу не трогали. Потом пошли вызовы каждый день. Юрков открылся во всей красе — бил, сажал на ножку перевернутого стула.

Была у Юркова любимая забава: после хорошего ужина он прохаживался по кабинету, сыто рыгая и, проходя мимо арестованного, будто невзначай поворачивался спиной и громко пускал злого духа.

— Ты молод. Вся жизнь впереди, — говорили Саше сокамерники. — Подпиши все, что они требуют. Поверь: хуже не будет. Зато избавишь себя от экзекуций.

И Саша подписал туфту, составленную Юрковым. Но твердо решил: на суде отказаться от выбитых показаний. Однако допросы на этом не прекратились…

О том, что в руководстве НКВД произошла замена, догадаться было несложно. Портрет Ежова, висевший в кабинете у следователя, сменили на портрет Берии.

— Ну что ж, — подумал Саша. — Значит, жди перемен. Ведь новая метла определенно будет мести по-новому.

И он не ошибся…

«Меня перевели в одиночную камеру, — вспоминал Александр Борисович. — А через два дня вывели с вещами наверх. Ввели в комнату, где сидели пять человек высших чинов НКВД и вежливо, на «вы», провели краткий опрос.

— Все, что написано в протоколе — выдумка, — сказал я. — Протокол допроса я подписал под физическим воздействием следователя Юркова.

Сделали очную ставку. Я все повторил в присутствии комиссии».

Юрков выглядел жалко. А перед Сашей извинились и объявили, что он … свободен. Потом он узнал, что попал под знаменитую бериевскую амнистию.

На всю жизнь запомнил Александр Борисович этот день — 11 апреля 1939 года!

Саша вернулся на авторемзавод. Директор его принял, предоставил работу в лаборатории. За год тюрьмы многое позабылось — пришлось изучать заново. И Саша засел за учебники. Да и в институт надо готовиться — ведь жизнь не стоит на месте. Не успел оглянуться — и пролетели эти два последних предвоенных года…

Когда началась война, он не стал ждать призыва — попросился на фронт добровольцем.

Ни обмундировывать, ни кормить их и не думали — не до того было. Уходили кто в чем был, стараясь оторваться от настигающих немецких десантников. Шли по лесной обочине шоссе по 18–20 часов в сутки. Кормились кое-как. Бывало, крестьяне выносили на дорогу хлеб, сало, воду. Саша был молод и силен, и, тем не менее, порой доходил, падал от усталости. А были люди гораздо слабее и старше, с больным сердцем. При коротком отдыхе они бросались на землю и засыпали мертвецким сном.

Шли на восток. Так дошли до города Карачева Орловской области. Здесь им выдали обмундирование и кое-как вооружили — трехлинейными винтовками образца 1891 года. Затем погрузили в товарные вагоны и отправили на фронт.

Так началась его война… И вскоре закончилась тяжелой контузией и комиссованием из армии.

После госпиталя Саша поехал в Куйбышев. Туда еще в начале войны был эвакуирован могилевский авторемзавод.

Он устроился на работу, получил лабораторию. Все потихоньку возвращалось на круги своя, и все же…

Начальник первого отдела часто приходил якобы пошутить, поболтать с лаборантками. На самом же деле вел он себя нахально. Вызывая на откровенность, рассказывал антисоветские анекдоты. После таких посещений становилось неспокойно, тревожно на душе.

Но выручала работа. Ее всегда было много. Она, как болотная трясина, затягивала, не оставляя времени на посторонние мысли.

И лишь иногда по ночам воспоминания будоражили душу, не давая спокойно уснуть. Вероятно, поэтому Липману так близка была повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Зачитанная до дыр, она на долгие годы стала его настольной книгой.

Прошло много лет. В начале 90-х сын засобирался в Израиль. Александр Борисович не хотел, чтобы он уезжал, отговаривал:

— Подожди, может, все еще образуется. Ведь у нас перестройка…

— Это у вас перестройка, — парировал сын. — Пойми, отец: пока время не упущено и есть возможность — надо уезжать отсюда.

И старый Липман стал собираться в дорогу. Было ему тогда под 80.

— Восьмой класс заканчиваю, — шутил он. — А это солидный возраст для таких перемещений… Все-таки интересно: еду в страну, где, по слухам, вечное лето, а у самого в глазах уже давно поселилась осень.

В Израиле он продолжал жить активно: много читал, гулял. Вскоре появились новые знакомые: такие же, как он, пожилые люди.

Он любил общение. И только в те минуты, когда прошлое выплывало из закоулков памяти, Липман искал одиночества. Тогда он уходил в городской парк, садился на самую дальнюю скамью и начинал писать. Никаких тетрадей или блокнотов он не имел — писал, когда настигала память, на рекламных листках, найденных где-то на улице. Он никому не показывал эти записи. Лишь незадолго до смерти, вероятно чувствуя свой скорый уход, он передал их сыну.

Александр Борисович умер ночью от сердечного приступа. А на прикроватной тумбочке в больничной палате осталась лежать его любимая книга — зачитанная до дыр, повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Старик

Памяти моего дяди
Левина Исаака Борисовича

Самолет плавно набирал высоту…

Старик откинулся в кресле и вздохнул. Вот и все. Все хлопоты, неприятности, стояния в бесконечных очередях, все это осталось там, позади. Всего каких-нибудь несколько часов — и самолет приземлится в аэропорту им. Бен-Гуриона, на Земле Израиля. А там — встреча с ненаглядным сыном Борькой и многочисленными родственниками, которые тоже любят его и с нетерпением ждут.

Борис уже два года живет в Израиле. И неплохо устроен, между прочим, работает по специальности. Хотя специальность довольно редкая — математика в экономике, но школа академика Канторовича — это вам не фунт изюма!

Но, несмотря на все эти приятности, почему все же так грустно, и слегка щемит сердце? Отчего так неспокойно и тревожно на душе? И лезет в голову хрестоматийная фраза: «О, Русская земля! Уже ты за холмом…»

Всего несколько часов лета — как это мало! Но за это время, как киноленту, он пытается прокрутить все 78 лет прожитой жизни.

Детство, которое прошло в еврейском местечке Сенно, что на Витебщине.

Здесь, по настоянию деда, он несколько лет ходил в хедер. Потом — Витебская детская коммуна, где он окончил семилетку. Затем — юность, студенческие годы. Учеба в металлургическом техникуме. Диплом с отличием. Работа по специальности на заводе. Вроде, все путем. Да и разве может быть иначе, когда ты молод и с головой на плечах!

Но вот и первое серьезное испытание. В страшном 37-м нашему герою пришлось испытать на своей шкуре объятия печально знаменитых ежовых рукавиц — его арестовали. За что — он толком и сам не знал. Потому и задал этот вопрос следователю.

— У него спроси! — нагло ответил тот, показав на портрет Сталина, висевший за его спиной.

Все остальные вопросы отпали сами собой. Он понял — живым отсюда не выйти. Иначе бы следователь так не ответил.

Но свершилось чудо — ежовые рукавицы разжались — и его с извинениями отпустили на свободу. А обладатель рукавиц был благополучно отправлен на тот свет, с криком: «Да здравствует товарищ Сталин!» и пулей в затылке.

Освободившись, он поехал в деревню, где учительствовал его младший брат Арон. Решил отдохнуть, подышать свежим и чистым воздухом. В прямом и переносном смысле этого слова. Арон был не только хорошим братом, но и другом. Добрым и ненавязчивым человеком. Он не лез с расспросами, предоставив нашему герою полную свободу действий.

Забегая вперед, скажу: эта встреча братьев была последней — Арона расстреляли немцы во время оккупации.

Отдохнув в деревне, он вернулся на свой завод. Директор принял его. Так что опять все путем, жизнь продолжается.

Но вот и новое испытание — война.

Помню, во время одной из наших прогулок по Реховоту он обмолвился, что пошел на фронт добровольцем, не воспользовавшись бронью. На мой традиционный вопрос: «Вам это было надо?» он с грустью ответил:

— Хотел доказать им, что тоже готов к защите Родины. И добавил, вздохнув:

— Детский лепет, конечно. Но так было.

Тяжело уцелеть в кроворубке первых дней войны, но судьба хранила его. В первом же бою он был контужен и комиссован из армии. В госпитале фельдшер, осмотрев его покалеченную руку, сказал:

— Повезло вам, ранение сквозное, ампутировать не надо.

После госпиталя он поехал в Самару, куда эвакуировался его завод. Жизнь потихоньку восстанавливалась.

А вскоре после войны наш герой навсегда распрощался со своей старой приятельницей — холостяцкой жизнью. Появился на свет сын Борька, к которому впоследствии он был очень привязан. Помогал во всех его начинаниях, больших и малых. Радовался успехам. И гордился, конечно. А гордиться таки, я вам скажу, было чем! Борис с золотой медалью окончил школу, поступил в Новосибирский университет. Затем — аспирантура…

В общем, живи и радуйся. Одно печалит — незаметно подкрадывается старость…

Но что это? Кажется, мы уже на месте!

Самолет заходит на посадку…

Вот уже и аэропорт им. Бен-Гуриона. Толпа встречающих. А среди них и ненаглядный сын — легок на помине. Потом будет долгожданная встреча с родственниками. И еще много всего интересного. Ведь надо же, угораздило! На старости лет первый раз поехал за границу, да еще и на постоянное место жительства! Ну, ничего, мы еще поживем!

Там, на «доисторической», нам не доводилось часто встречаться. Мешало расстояние. Зато теперь мы наверстывали упущенное!

Мы часто гуляли по Реховоту, ходили друг к другу в гости, обменивались книгами.

Помню, в то время в Реховоте был единственный магазин русской книги, и я предложил прогуляться туда. Он, конечно, будучи страстным книгочеем и книголюбом, сразу согласился. Едва переступив порог и увидев обилие книг, хитровато подмигнул мне и сказал:

— Вот спасибо тебе, сынок! Кажется, я попал туда, куда надо. Теперь у меня есть отдушина. Если торопишься — иди, занимайся своими делами. А я здесь надолго задержусь.

Так прошло два года. Он держался молодцом. Лишь однажды пожаловался мне:

— Жаль, нет у меня здесь друзей моего возраста. Да что друзей — даже знакомые отсутствуют.

— Ну что вы, — попытался возразить я. — Разве мало пожилых людей вокруг?

— Много, — вздохнул он. — Просто я, наверно, на старости лет, стал нелюдим. И тут же отшутился:

— Но это проблема моего характера, а не старых людей, чтоб они мне были здоровы.

Я хорошо помню нашу последнюю встречу. Было это в январе 95-го, в доме моих родителей. Старик был очень оживлен, много говорил, в шутку называя себя доморощенным философом. Я никогда раньше не видел его таким. Он рассказывал о своих родителях, о моем деде — своем друге, погибшем во время войны. О своих сестре и брате, расстрелянных немцами в оккупации. О чем-то еще — я сейчас уже и не вспомню. Будто чувствовал, что жить ему оставалось совсем немного.

Потом я уехал на военные сборы, а когда вернулся из армии, Борис принес мне сверток — сто листов бумаги, исписанных аккуратным убористым почерком.

— Возьми, почитай. Это записки отца. Он говорил — тебя это может заинтересовать.

— Так почему он сам их мне не передал? — спросил я, почуяв недоброе. — С ним что-то случилось?

— Отец умер ночью, во сне, — ответил Боря. — Когда ты был в армии. Мы не знали, как тебе сообщить…

А время неумолимо. Иногда мне кажется, что только вчера мы гуляли с ним по Реховоту и беседовали за жизнь. А вот уже на протяжении десяти лет я прихожу на огромное кладбище Аяркон, где не без труда нахожу его скромную могилу. Для свидания с ним я выбираю то время, когда не будет на кладбище странствующих религиозных ортодоксов, предлагающих прочесть кадиш за деньги. Дос мицве фор гелт*, как сказал бы он. Не подумайте, я не против веры. И не денег мне жалко. Просто я помню, как он ненавидел ханжество. А что касается поминальной молитвы -то я прочту ее сам. И пусть текст ее будет отличен от оригинала — я знаю, что он одобрит ее и, услышав, улыбнется на небесах.

___
*) Дос мицве фор гелт (идиш) — благое дело — за деньги.

Учитель словесности

— Небольшого роста, пожилой полноватый человек, не спеша, опираясь на палку, шел по школьному коридору. Сегодня у учителя словесности урок в нашем классе. В коридоре, у кабинета белорусской литературы, его уже поджидает мой приятель.

— Михаил Иосифович, не вызывайте меня сегодня. Я не выучил.

— Ты знаешь, как это называется по-французски? — выслушав чистосердечное признание, спрашивает учитель. И тут же отвечает, улыбаясь в усы:

— Шлимазл называется.

— Понятно: чтобы получить подобную характеристику, мало просто не выучить урок. Для этого надо хотя бы немного понимать «по-французски».

— Словесник был необычайно популярен. Его шутки и крылатые выражения уже давно распространились по школе и жили своей самостоятельной жизнью. Учитель был прост и доступен в общении. И совершенно равнодушен к одежде: никогда не носил костюмы, а галстукам предпочитал рубашки с расстегнутым воротом. Мы любили его и за пышные усы между собой называли Чапаем. Факультативы, которые он вел, были самыми посещаемыми в школе. И не потому, что все так любили белорусскую литературу. Просто знали — на них никогда не бывает скучно.

За те два года, что Чапай преподавал у нас словесность, я не помню, чтобы он кому-то поставил двойку. Тройки он тоже не любил и ставил их, в основном, по желанию. В классном журнале по его предмету красовались пятерки, четверки и … единицы («вертикали», как он их называл). Сия веселая оценка ставилась, если ты, не выучив урока, не предупредил об этом заранее и был пойман. Зато к следующему разу материал готовился основательно, и Чапай, улыбаясь в усы, исправлял единицу на четверку.

— Как я потом узнал, учитель не только преподавал словесность. Он писал хорошие добрые книги. Помню, как попала мне в руки его первая публикация — повесть «Печеные яблоки». Я прочел ее залпом, в один присест, и в главном персонаже, студенте-филологе, бежавшем с друзьями на фронт, узнавал автора. Потом вышло еще несколько книг. Читая их, я вспоминал его рассказы, услышанные когда-то на уроках.

В начале 90-х я засобирался в Израиль и незадолго до отъезда зашел попрощаться со старым учителем.

— Ну, здравствуй, — как всегда, улыбаясь в усы, сказал он, подавая мне руку. — Проходи в апартамент, потреплемся.

— Мы сидим в его кабинете. На столе — старенькая печатная машинка. Рядом недописанная рукопись. Портрет Хемингуэя над столом. А вдоль стены — книжные полки, на которых красуются старинные издания. Учитель был страстный библиофил. Радовался, как ребенок, когда удавалось приобрести очередной раритет.

— Правильно делаешь, что уезжаешь, — проговорил он, узнав о цели моего прихода. — Я старый человек, а вероятно тоже скоро сорвусь.

— Учитель помолчал немного и произнес, указывая взглядом на лежавшую на столе рукопись:

— Вот закончу книгу и засяду за иврит. Интересный язык, между прочим. Логичный, как математика. Надо только понять эту логику — и все пойдет, как по маслу. Ты, кстати, что сейчас читаешь?

— Это был его любимый вопрос. Когда-то он задавал его каждому, прежде чем поставить оценку.

— Недавно прочел подборку современной израильской прозы.

— Ну и как? Впечатляет? — улыбаясь, поинтересовался учитель.

— Не очень. Наверно, далек я от всего этого.

— Возможно, — задумчиво проговорил он. И продолжил мысль, будто рассуждая сам с собой:

— Но ведь есть еще Гейне, Фейхтвангер, Моруа? Они ведь тоже наши ребята! А значит, и созданное ими должно оседать в Израиле?

— Это была наша последняя встреча. Вскоре я уехал и больше мы не виделись. Прошло много лет. И вот недавно приезжал погостить в Израиль мой старый приятель. Мы встретились, вспомнили общих знакомых. Иных уж нет, к сожалению. И я спросил о старом учителе. Ведь так давно не было о нем никаких известий. Как он поживает?

— Ничего, жив-здоров, — отвечает приятель. — Кстати, он уже давно живет в Америке. И по-прежнему пишет свои добрые книги.

Поминальная молитва

Теплым августовским днем я спешил к другу и, чтобы немного сократить себе путь, свернул c шумной улицы на тихую проселочную дорогу, которая упиралась в еврейское кладбище и, обходя его слева, вела к микрорайону.

По дороге я встретил старого Сану. Он шел шаркающей стариковской походкой, подавшись чуть вперед, и бережно держал в руках книгу. Такую же старенькую, как ее обладатель. Наверно, молитвенник, подумал я.

Маленький тщедушный человек с белой, как снег, бородой, 90-летний Сана был единственным в городе евреем, знавшим арамейский язык. Он был другом моего покойного деда, тоже глубоко верующего человека, когда-то часто бывал у нас дома.

— Сегодня 9 Ава, день скорби, — поведал мне старик. Он шел на кладбище читать поминальную молитву по своим ушедшим друзьям и знакомым, которых на том свете, как грустно заметил Сана, было уже гораздо больше, чем на этом.

— И не тяжело вам, дедушка, — посочувствовал я, — идти в такую даль?

Сана посмотрел на меня чуть укоризненно, улыбнулся и тихо сказал на идиш, обращаясь, пожалуй, больше к самому себе, чем ко мне:

— Ныт цу либ гелт, нор цу либ гот (не ради денег, а ради Всевышнего).

Прошло много лет. Уже давно нет старого Саны. А я живу в Израиле и со старым другом, к которому когда-то так спешил, мы теперь лишь изредка перезваниваемся по телефону. Много воды утекло с тех пор.

Как-то мне пришлось побывать на местном, израильском кладбище. У моего приятеля умер отец, а я хорошо знал старика, был с ним дружен. И потому предложил другу подъехать с ним вместе к отцу на могилу.

Мы молча стояли у скромной могилы, думая каждый о чем-то своем, когда подошел к нам незнакомый человек. Помнится, он был довольно высокого роста, с длинной нечесаной бородой, в черном засаленном лапсердаке и такой же черной шляпе.

Незнакомец протиснулся к могиле, достал из недров лабсердака молитвенник, прочел написанное на надгробии имя, бесцеремонно спросил моего друга:

— Это твой отец?

И, не дожидаясь ответа, принялся читать Кадиш (если можно было назвать чтением его бессвязное бормотание). А закончив сию процедуру, он захлопнул потрепанный, видавший виды молитвенник, со значением посмотрел на нас и сказал:

— Я прочитал поминальную молитву. С вас 25 шекелей.

— Ведь тебя никто не просил этого делать, — возразил мой друг. — И потом, я хочу побыть один. Оставь меня, пожалуйста.

Но незнакомец и не думал уходить! Чтобы как-то избавиться от непрошенного гостя, приятель протянул ему пятидесятку, поскольку других денег в кармане не оказалось. Выхватив из его рук купюру, вымогатель быстренько ретировался…

— Ты знаешь, — признался, помолчав, мой друг. — В последнее время я люблю приходить сюда по субботам. Нарушение традиции отец мне как-нибудь простит. А вот ханжество он всю жизнь терпеть не мог!

Слушая друга, я посмотрел вслед удаляющемуся «ортодоксу» — и вспомнилась мне фраза, сказанная когда-то старым Саной: ныт цу либ гелт, нор цу либ гот.

Рассмешил!

Давно это было, еще в начале 50-х, — рассказывал мне один человек. По окончании Львовского политехнического распределили меня в сибирскую глубинку.

Приехал, значит, на место. Зима, мороз — ну, градусов так 20–25. А на мне — старенькое демисезонное пальтишко, видавшая виды кроличья шапка, сам маленький, худой. В общем, видок тот еще. Прихожу в управление, а там встречает меня огромный, под два метра ростом здоровенный человек в овчинном полушубке, шапке меховой — ну, настоящий сибиряк, ни дать, ни взять.

— Хохлов Иван Иванович, — говорит он рокочущим басом, подавая мне руку.

— Кац Абрам Лазаревич, — скромно рекомендуюсь я.

На что мой собеседник разражается громким заливистым хохотом.

Я, признаться, сам человек смешливый. Понимаю шутку, люблю, грешным делом, всевозможные розыгрыши, но сейчас, вроде бы, никого разыгрывать не собирался, ничего смешного не сказал и вдруг — извольте видеть…

Хотя подождите: кажется, мой новый знакомец пытается кое-что прояснить…

— Ну, молодец! — сквозь смех пророкотал он. — Ай, рассмешил! В такой одеженке, на таком морозе, и так… шутишь!!!

И отсмеявшись, уже серьезно добавил:

— Сработаемся!

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.