Лазарь Городницкий: Цена жизни

 99 total views (from 2022/01/01),  1 views today

От глаз моих не скрылась зароставшая со временем рана поверхности горы, сплошь в рытвинах, бесформенных ямах и вздутиях, от которых вездесущая трава отступила, казалось, из-за страха. И тишина, могильная тишина, как бы однажды пришедшая на это место и оставшаяся навечно.

Цена жизни

Лазарь Городницкий

 Лазарь Городницкий Домик лесника, в котором я несколько раз в летнее время отдыхал, находился в полукилометре от железнодорожного полотна на отшибе от деревни у самого подножия горы. Гора эта своей устремленной вверх вершиной как бы демонстрировала свое главенство над лежащей вокруг пересеченной местностью. Плоское поле, простиравшееся от полустанка до дома по каким-то причинам не возделывалось и заросло дикой травой, а деревья, возвышавшиеся по склону горы за домиком, своими густыми кронами создавали иллюзию непрерывности, так что зеленый фон уходил за горизонт и глаз терялся в этой цветной необъятности. К домику вела узкая тропинка, протоптанная в ковре ногами, видимо, редких прохожих. Сплошной зеленый ковер на самом деле прерывался при подходе к домику утрамбованной и выложенной камнем площадкой, но непосредственно за ним густые, тяжеловесные кроны лиственных деревьев вновь перехватывали ткань зеленого полотна. Вот эта необъятная мощь зелени, повисшей над землей, захватывала дыхание: казалось, что вопреки всем земным законам, сила жизненной тяги к солнцу значительно превышала могильное земное притяжение. Справа у края площадки выделялся ровной шеренгой ряд плакучих ив, протянувших свои ветви почти до самой земли, словно скорбящая мать, слезами своими орошающая землю.

Разувшись, я шел босиком, наслаждаясь приглушенным, неровным шумом цикад, изредка нарушаемым неожиданным переливчатым чириканьем вспугнутого воробья или гортанным, властным карканьем вороны.

Уже на подходе к дому я услышал скрипучий, надорванный голос, старательно выводящий слова песни «На безымянной высоте»:

Горела роща под горою
И вместе с ней пылал закат.
Нас оставалось только трое
Из восемнадцати ребят
Как много их, друзей хороших
Лежать осталось в темноте

Последние слова звучали все тише: то ли голос ослаб, схваченный печалью, то ли они по неизвестным законам погасли в темноте, о которой пелось в песне.

И тут же на прислоненной к дому скамейке я увидел поседевшего человека, его сплошь седая голова резко контрастировала с цветом загоревшего лица и тела. Мне подумалось, что ему за семьдесят, правда кожа на лице еще была натянута и мускулы на руках горбились высоко. Лишь позже я узнал, что Акимыч, это и был хозяин дома, только год, как перешагнул седьмой десяток, а седина пришла к нему не с возрастом, а много раньше, в войну, как несмываемая тень пережитого.

Хозяин дома встал, приветственно широко расставил руки и, улыбаясь, скороговоркой проговорил:

— А я вас уже часа три жду. Ведь вы же Семен, Cемен Иваныч, как писал Алексей. Мы с ним еще со студенческой скамьи дружим. Милости просим. Я тут бобылем живу. Пойдемьте, покажу вам наши бытовые удобства, не как в городе, конечно, но жить можно. Уберетесь с дороги.

Бытовые удобства имели полевой характер, а комната, предназначенная мне, снаружи утопала в зелени. Стоило мне открыть окно, как голова моя, чуть поданная наружу, оказалась в густых зарослях ближайшей кроны.

В те годы я был неприхотлив к бытовым удобствам, по детски еще умел восхищаться природой, в луне видел ночное солнце, а в солнце — человеческое сердце, что-то вроде сердца горьковского Данко, освещавшего путь людям, уставшим в пути, потерявшим надежду, угнетенным обстоятельствами.

Днями я пропадал в лесу, исследовал вдоль и поперек прилегавшую к дому гору, колесил по берегам рядом протекавшей речонки, удил рыбу, наслаждался воздухом.

От глаз моих не скрылась зароставшая со временем рана поверхности горы, сплошь в рытвинах, бесформенных ямах и вздутиях, от которых вездесущая трава отступила, казалось, из-за страха. И тишина, могильная тишина, как бы однажды пришедшая на это место и оставшаяся навечно.

Возвращался я домой уже в ранних сумерках и всегда меня встречал ожидавший Акимыч. Вот и сегодня я устало брел к моему пристанищу и услышал надтреснутый голос лесника:

Светилась, падая ракета,
Как догоревшая звезда.
Кто хоть однажды видел это,
Тот не забудет никогда.
Он не забудет, не забудет
Атаки яростные те
У незнакомого поселка
На безымянной высоте.

Лесник, не стесняясь, плакал, и иногда в этом плаче отдельные слова песни, омытые слезами, пропадали и выплывали последующие, набирали высоту, но пропитанные солью горечи, вновь падали обессиленные:

Над нами «мессеры» кружили,
И было видно, словно днем.
Но только крепче мы дружили
Под перекрестным артогнем.

Именно в этот момент во мне спонтанно, на интуитивном, неосмысленном уровне произошла увязка искалеченной поверхности горы со словами песни: «атаки яростные те» и «над нами «мессеры» кружили». Кому уже пришлось пережить такой момент, знают, что это эффект скоротечного взрыва сознания, называемый прозрением. И вечером, во время уже сложившейся традиции чаепития на площадке перед домом, я, не выдавая своего интереса, как бы между прочим, спросил Акимыча: «Как называется гора, у которой стоит ваш дом?» Он, не задумываясь, ответил: «Да безымянная она. А теперь думаю, так навечно и останется». «Почему же, Акимыч?» — недоуменно спросил я. «Потому что гора эта братская могила моих товарищей», — с пылом ответствовал Акимыч. — «И не смейся, если я скажу, что ее история — это не тысячелетия ее бессмысленного существования, а ночь на четвертое марта 44 года, когда мои друзья, мои други не дрогнули перед полчищами фашистов». И, опустив голову, как в трауре, Акимыч замолчал. Недвижно стоял я, боясь нарушить это значительное молчание, лишь изредка поглядывая на него. Я дождался: он как-то встрепенулся, словно отбрасывая что-то тяжелое, и медленно, как будто вспоминая происшедшее, заговорил:

— Не забыть мне этого. Мы тогда эту местность почти без боя взяли, а вот на подходе к городку, что в километрах четырех, фриц нас таким огнем встретил, что захлебнулись. Пришлось остановиться. И не только поэтому: горючее на пределе, боезапас на нуле. Тогда наш командир полка и принял решение: отойти за эту высоту к деревеньке, за ночь пополниться, попросить подкрепления и к утру продолжить атаку. А для заслона мне, как командиру взвода, приказал оставить на этой высоте отделение солдат. Гора эта возвышается над местностью, каждый кустик с нее как на ладони. Помню, тогда в эту ночь небо было замарано непроницаемыми тучами, и луна сплошным кружочком боязливо проглядывала в их разрывах, тихий ветерок слегка, как в колыбели, шевелил листья, птица, и та во сне стихла. Вокруг тишина, прямо, как на кладбище. И вдруг… разорвался, треснул мир, небо завыло свистом пикирующих «мессеров» и падающих бомб, ракеты фейерверком ковырнули темноту и зависли, как звезды, и земля тяжело ахнула от боли.

Знаешь ли ты, что такое ад? Думаешь костры, где грешников жарят? Нет, совсем нет.

Акимыч вдруг резко отрицательно мотнул головой и ушел в себя. Возвращался он медленно, словно шел издалека, где ночное небо выло от страха и земля кричала от боли. Потом пристально посмотрел на меня и каким-то не своим голосом произнес:

— А когда утром мы добрались до вершины, я впервые увидел ад, земной ад: деревья, поваленные и разорванные, как мертвецы после пытки, глубокие выемки в земле с выступающими гранями камней, как раздробленные кости, и части тел человеческих, разбросанные беспорядочно, как после смерча. Ты когда-нибудь видел, как мужики плачут? А я видел. Я видел содрогающиеся плечи без всхлыпывания, я видел как напряженные руки протирают глаза от сухих слез, я слышал скрежет челюстей и удары бьющихся сердец, и я видел глаза, сузившиеся, прицельные, наполненные кровью и ненавистью. Я видел, я видел это и нет мне теперь покоя.

Акимыч встал, отошел от меня за угол дома. Видимо слезу пустил и хотел скрыть. А когда вернулся, голос его звучал надорванно, болезненно, видимо, действительно всплакнул.

— В этот день мы без боя взяли городок и продвинулись еще километров на двадцать. Видимо, это была реакция немцев на бесстрашную защиту горстки наших солдат. Фрицы, наверное, не понимали как наш человек может отдать свою жизнь за спасение жизни других. И видели в этом дикий фанатизм, безразумную и бессмысленную жертвенность. И испугались, и отступили, и бежали…

С моей колокольни каждый из погибших и был современным горьковским Данко, и, по большому счету, вижу свою задачу, чтобы поступок Данко и ему подобные не умирали, чтобы молодежи было на что посмотреть. Ты думаешь, Илья Муромец — историческое лицо? Конечно, нет. Кто-то в прошлом проявил себя бесстрашным и смелым человеком, а народная фантазия довела его поступки до мифологических. Это, если хочешь, награда безвестному герою и неугасающий памятник.

А тут как-то я в одном журнальчике статейку какого-то… А черт, запамятовал я его фамилию. Помню только, что птичья была. То ли от каркающей вороны, то ли от пучеглазой совы. Нет, вру я, кажись его фамилия Лебедев была. Надо же, ведь лебедь — птица из благородных. А статейка-то называлась: «Цена жизни». Так вот этот с птичьей фамилией на полном серьезе прокаркал, что подвигу во имя родины предпочитает нормальную повседневную жизнь, да еще нормально оплачиваемую. А Александр Матросов — это выдумка горе-патриотов и его надуманный поступок, как и поступок горьковского Данко служат для обесценивания собственной жизни.

Акимыч испытывающе посмотрел на меня и вновь замолчал Потом, словно найдя нужный пассаж, заговорил:

— Знаешь, я тут как-то раз по радио разговор двух философов слушал. Один и говорит другому, что человек, в отличие от животных, обладая разумом, может сам развиваться, даже независимо от природы. Может в своем развитии подняться на следующую, скажем, духовную ступень. А я думаю: может подняться, а может и опуститься на одну, а то и две ступени… А может скатиться в бездонную пропасть, где разумом и не пахнет. Вообщем, что касается духа, собачья смерть, да еще с визгом.

Одним словом, возвращаясь к моим боевым другам, погибшим на этой безымянной высоте, задумал я памятник им поставить. А потом сомнение меня разобрало: кто, кроме учеников из местной школы будет ходить к памятному камню? Может еще случайный турист или любопытный прохожий? А ведь, согласись, цена их жизни наверняка тоже достойна народной мифологии, ведь и вправду богатыри, не убоявшиеся, бесстрашные, могучие…

А тут как раз Баснер и Матусовский написали песню «На безымянной высоте». И хоть речь в ней идет о другой высоте и о других солдатах, стал я среди народа распространять слух, что и нашей высоты эта песня касается. Знаешь, если песня становится популярной в народе, то на века. Вот и подумал я, что лучшим памятником моим боевым другам будет эта песня, такая звучная, такая душевная, такая сердечная.

Я ведь не могу забыть моих друзей, в общем, как в песне поется:

Мне часто снятся все ребята —
Друзья моих военных дней.

И Акимыч отвернулся, чтобы я не увидел подступившую слезу. Но вдруг резко повернулся ко мне и гордо произнес:

Как будто вновь я вместе с ними
Стою на огненной черте

Старик встал, выпрямился, грудь у него подалась вперед, а глаза засверкали тем необъяснимым огнем, который не только светит, а теплоту душевную излучает.

— Ладно, извини меня. Слезу перед гостем пустил. Посиди, чаю принесу.

И Акимыч ушел.

Позднее я много раз пытался приехать на отдых к полюбившемуся мне Акимычу, но разные обстоятельства мешали моему желанию. Но лет через шесть после моего первого приезда я, предварительно созвонившись с Акимычем, шел вновь по протоптанной узенькой дорожке. Вдали опять виднелся беленький домик лесника, а за ним сплошное зеленое полотно. Акимыча дома не оказалось, и я поплелся к деревне. В ранних сумерках на подходе к ней я увидел костер и несколько ребятишек вокруг. Глядя на языки пламени, они хором негромко выводили:

Над нами «мессеры» кружили
И было видно, словно днем.
Но только крепче мы дружили
Под перекрестным артогнем.

Пристроившись к ребятам, я спросил их, о ком это они поют?

— Ты что, приезжий? — удивленно спросил один из них.

И они наперебой стали мне объяснять, что здесь на горе десять наших солдат остановили целую немецкую дивизию. Им не помогли даже «мессеры».

— Бежали фрицы, усмехаясь, произнес один из них. — Только пятки видны были. Пытались наши на танках их догнать, но те деру дали. И так до самой Германии.

Я был свидетелем рождения народной мифологии. Акимыч оказался прав.

Вскоре я уехал, а песня о подвиге советских солдат на безымянной высоте около дома Акимыча стала моим вечным спутником. И мне «часто снятся все ребята», и надо мной «мессеры» кружили» и я был свидетелем тех «яростных атак». И признаюсь: мне есть на кого смотреть и кому поклоняться. Не помню кто это сказал: «Человек — это то, что он дает другим».

Может быть это и есть то мерило, которое и определяет цену человеческой жизни?

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лазарь Городницкий: Цена жизни

  1. У незнакомого посёлка,
    На безымянной высоте
    ————-
    Говорят, что это было под Калугой. На своей земле.
    И тут есть неприятное картографическое обстоятельство.
    Воевать, как оказалось, можно без карт. По кр. мере, на уровне взвода или даже выше. Но ведь за это и платить пришлось…..

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *