Андрей Дмитриев: Стихи

Loading

Я маленький — и Гоголя шинель так скроена по мне, что сердцу тесно, и хочется стать серым воробьём среди сплетений проводов и чёрных веток. Я не умею быть на высоте — смотреть оттуда правоверными очами, в которых центр тяжести — прицел.

Стихи

Андрей Дмитриев

Андрей ДмитриевДобывать бы молибден,
молить бы весь день
и ночь на плите
бетонной — не под оливой, а где
шуршит полиэтилен,
и явственна полутень,
мол, не быть бы беде.
Может, долетали б молитвы те —
да только мало детей
от чувственных матерей
в подкожной глухой темноте…

Размалывать бы зерно
в муку — хоть и долог зевок
пекаря, в узелок
завязавшего подспудное зло,
а добро обменявшего на серебро.
Везти бы в город через село,
пусть по-прежнему ставит бес на «зеро»,
вращая спущенное колесо —
но к осени по нам же звенел колосок.

Считать бы птиц,
сбиваясь на тысяче без таблиц
и калькулятора, что быстр
в товарно-денежной публицистике,
впрочем — смысл
учёта такого рода — не только лист
с арифметикой, но и мыслительный твист,
подхваченный из-за кулис.
Считаешь птиц —
измеряешь ими объёмы призм…

Гнуть бы гвозди,
гнуть линию жизни, хватая воздух
ртом, виноградные гроздья
обкрадывавший так просто —
как целуют украдкой — в момент оскороносной
картины, гладя девичьи волосы
на заднем ряду и косо
смотря на соседей, что будто бы птицы просо
клюют попкорн, пока на экране — звёзды…

Идти бы во ржи,
дивясь, что следы свежи,
угадав себя — словно шифр
по агентурным сведениям оставаясь большим,
а по памяти детства — маленьким, но живым.

* * *

Падали с неба
и падали в небо.
Ели землю в отсутствии хлеба.
Тянули зубами узлы своих грубых швов,
чтобы не разошлось
и не выдохлась жизнь,
а уж в руках озверевших — снова ножи.
Кровь — поднимала знамёна —
пытаясь быть выше этого мора,
этого бесконечно ора,
этого чёрного коридора,
этого треснутого фарфора,
этого смертного приговора,
этого морока…

Наглотались огня —
пошло горлом,
но взнуздали коня
с диким норовом
в высоком бурьяне, над которым — вороны,
во все четыре клятые стороны —
так, что думалось, нет просвета
в месиве этом.
А всё ж — вверх ракета,
и на брюхе под проволокой
за шкирку волоком
самих же себя
за границу вечного сна
по острой кромке серпа.

Выдернули себя из лап —
хоть и был тот захват неслаб.
В тела ткань завернули нехитрый скарб —
и домой, а дома — вишнёвый сад
зацвёл, в это чудо стараясь поверить сам.

* * *

Занимаюсь производством текстов —
вяжу узлы, выпекаю кексы,
развожу в кастрюле столярный клейстер,
зашиваю рукав на ветхом месте,
сижу принцем нищим в расшатанном кресле,
остаюсь зимовать в разорённом поместье,
поднимаюсь на тёмный чердак по лестнице,
смотрю, как ребёнок на лик богородицы крестится,
примечаю: облака нынче — перистые,
ужасаюсь, если вдруг слышу речи Геббельса,
но лезу на скалы за эдельвейсами,
достаю тетрадь из старого кейса,
удивляясь, как эти слова быть вместе
не устают, хоть минуло лет эдак двести,
изучаю шрам от ржавого лезвия,
затянутый песнями Элвиса Пресли,
что нет да текут по затерянным весям,
где ждут лишь задержанной пенсии…

Занимаюсь производством текстов —
собираю убитых на Красной Пресне,
не ожидая, что кто-то воскреснет,
но веруя в светлое поднебесье,
до которого не достанет железный
штырь марсельезы,
как и коготь Рамсеса,
которым он остервенело резал
всё, что мешало в процессе
режиссуры кровавой мессы,
веду по кромке Онегина с Ленским,
не надеясь, что над перелеском
не раздастся выстрел обреза,
а всё же желая финала пьесы
иного, брожу среди дикого вереска,
вспоминая о мёде, мол, если уж честно,
и в этой траве бессловесной
пчёлы находят тезисы…

Занимаюсь производством текстов —
пытаюсь спастись от бесов,
ползу по стене отвесной
к окну с раздёрнутыми занавесками,
кладу и кладу рельсы
сквозь тайгу, где даже хищникам местным
это не интересно,
но, может, проедут вагоны экспресса,
и в одном из них ты — сидящая с видом невесты
за столиком с чаем. Что ж — романтичная версия…

* * *

Мотор за углом — тыр-тыр.
Улица — в железном ободе,
и где бы найти такой монастырь
по пути, чтобы хлебом ржаным стать в натюрморте
на холсте представлений.
Лицо — лик луны,
из-за извечной космической лени
оставшееся вне волны
на ладони покоя.
Вечер — искрист и глубок,
но на этой сцене во время поклона
артист — размотанный напрочь клубок…

Крыши — киты в панораме
открытых окон —
голые спины очерчены рамой —
гладкие, мокрые.
Вечер — застелет их чёрным.
Где берег? Где море?
Все коты под вечер — учёные,
все кошки — священные. В коридоре —
тусклая лампочка, впрочем, хорошо возвращаться.
Кажется, что спасся, что выжил,
и даже кастрюля с горячими щами —
будто ниспослана свыше…

Остаточный смысл —
на гулком донце.
Завтра — по обыденной биссектрисе
карандашу придётся
пересекать этот угол,
но, если снова вернёмся,
попробуем сделать друг друга
какой-нибудь новой осью…

* * *

Здравствуй, мама!
Жизнь — как телеграмма:
зпт, зпт, тчк.
Посмотришь в окно с утречка —
хрустит бумага в пальцах жухлых,
тянутся чёрные строки, но — ух, как —
хочется между строк
прочесть и иной итог —
увидеть обычное чудо —
не то, что в треугольнике прячут Бермуды,
не то, что срежиссировал фокусник,
и даже не ворованный воздух,
втянутый бронхами особого свойства,
а просто —
блистательный мир,
где среди всех его язв и дыр
есть вечно открытая дверца
для живущего нараспашку сердца…

Здравствуй, мама!
Сколько ни мыла ты раму —
льнут к ней пыль да зола,
и разводы на стёклах, знать,
останутся признаком несовершенства.
Впрочем, солнце по кругу шествует —
работает механизм —
несмотря на лязг, а порою на визг —
даёт нам силы свои центробежные.
Солнце — хлеб, испекли — не режьте его,
при этом не обнеся никого
за общим столом и молоко
подливая в белые кружки.
Вроде, теплей. Помню: вчера была стужа —
сегодня вон как
буйна листва, и пичуга щебечет звонко…

Здравствуй, мама!
Да, я всегда был упрямым —
у меня и волос такой —
не пригладишь рукой…
Но повод упрямства — любовь,
любовь к тому, что до треска лбов
старается стать осмысленным,
любовь к цветению против шерсти — с риском
осыпаться в пух и прах,
любовь к пространствам, в которых — ах! —
можно кануть и выплыть
зеркальным карпом, а это уже есть выбор.
Любовь, любовь, любовь…
Мама, хочется обратиться вновь —
услышать твой голос,
почувствовать крови зов,
пока это счастье не раскололось,
переместившись в сон…

* * *

Все мы жили рядом с ней и не поняли,
что есть она тот самый праведник,
без которого, по пословице,
не стоит село.
Ни город.
Ни вся земля наша.

Александр СОЛЖЕНИЦЫН

Матрёнин двор —
древесный ор.
Под обоями — мыши
серостью дышат
и обдают шуршащей волной
каждый дюйм между стеной
и слоем бумаги.
Фикусы, а не маки —
не те цветы, что цветут,
а те, что скрашивают уют.
Колченогая кошка —
будто хромое прошлое.
В сарае — коза,
а в уголке — образа…

Матрёнин двор
опоясывает забор.
Да позарится ль вор?
Пусты лари —
лишь моль там лови.
Прохудилась крыша —
теперь сквозь прорехи слышно,
как движется небо,
когда подгоняют требы
и порывистый ветер.
Небо стоном скрипучих петель
провожает калитка,
небрежно прикрытая.

Здесь — сама простота,
хоть и с ней не дожить до ста.
Надломлен хребет
от ноши да бед.
Натружены руки,
но не качать на них внуков.
Под подкладку пальто на похороны
зашит скопленный ворох.
А помрёт — так растащат по доскам
весь этот бабий остров,
и останутся только в выси морозной
дрожащие звёзды…

Поезд прошёл переезд —
перепутье оглохших мест.
Вот здесь бы поставить крест.

* * *

Вспоминается Балаклава:
давнее лето — ещё ни гроз, ни войны,
листьев зелёная лава,
у пристани — плеск волны,
лодки — будто гондолы —
не по виду — по сути, руины
средневековых башен, долго
служивших здешним воинам-властелинам,
тихая бухта с итальянским подтекстом,
ресторанчики рыбные, кошки вдоль пирса —
и так хорошо-хорошо — словно в детстве,
когда мы из сказок ещё не выросли.

Смотришь на фотографии —
греет душу солнечный зайчик.
Пусть не озеро Чад с изысканными жирафами,
но всё-таки однозначно —
обетованный угол —
в тени цивилизации,
сшивающей грубо
стальными пальцами
рваные кромки реальности —
лишь бы прочно держалось.
Горизонты к ночи алыми станут,
да не все открытыми — вот жалость…

Жили у заезжих художников
в маленьком домике.
Делали овощное рагу, по прихожей
разнося ароматы и доверху
наполняя бокалы крымским.
Смотрели «Золотого телёнка»
в парке: мы — два туриста
и киномеханик-бармен, а вдалеке тусовка
фальшивила под караоке,
темноту будоража огнями.
Наблюдали, как летучие мыши ловко
мельтешат то и дело над нами…

Когда это было?
Эффект выпавшей на пол закладки.
Помню лишь: бурые пряди ила,
виноград — приторно-сладкий,
наслоение разных эпох,
мозаика сотен этносов
и над скалами — лучезарный бог,
шепчущий: и вот это вам — вот это всё…

* * *

Вокруг -то стройки,
то — парки,
то — крылья сойки,
то — утиль в мусорном баке…
Город растёт —
катится сквозь березняк
на шариках-роликах, евроремонт
проповедует — шпатель доступных благ.
В экологически безопасной
зоне. Здесь можно выгуливать пса,
в ста метрах от дома жарить колбаску
и шашлыки, разглядывать небеса,
а в них — воздушного змея,
собирать луговые цветы,
на семнадцатом этаже имея
вид на эти луга с высоты…

Выключатель — вкл/выкл,
считалочка — шишел-мышел,
ночью темно — хоть веткою фару выколи,
а всё же сам — почти Пришвин,
убаюканный соловьями.
Окраина — окарина —
свистелка, что ветер славит,
ласкающий кроны игриво.

Но лет через двадцать
небось — заборы, заборы,
ограды, бетонные резервации,
лета зелёные коридоры,
подстриженные под ноль
газонокосилкой, пыли серая моль,
столбы — оси времени, орды
автомобилей, инфраструктура,
где б человек звучал гордо,
поднимая себя со стула…

* * *

Ружьё — на стене,
за стеной — мегаполиса глыба.
«Не стреляй», — шепчет рыба,
замерев от страха на дне…
В стакане — белое молоко,
в молоке — растворяются пули.
Будет лиственей жизнь в июле,
но не в смысле, что жить легко.
В строчке — ударные и безударные
гласные. Так меняются наши акценты.
На углу за деревьями — церковь,
в церкви — бабушка старая
говорит с иконами —
будто с не родившимися детьми,
а они отвечают ей: потерпи,
мы появимся — будь спокойна…

Семечка — за подкладкой —
сон подсолнуха.
Воздух — приходит с опытом
дышать украдкой
сквозь тюль повседневности,
занавешивающий окна.
Над перелеском — сорока —
от дерева — к дереву,
учит читать пунктиры,
что нередко быстрее слов,
а лес вдалеке — таит внутри сов,
как тебя таит чрево квартиры.

Мотылёк — в коконе,
скоро — крылья — парящие лепестки.
Кириллица — на лоскутах бересты
графически окает.
Пауза — к паузе,
клавиша — щёлк —
и замер музыки шёлк
между цепкими пальцами…
Тишина — повод сверить часы.
Опоздать с ощущением времени немудрено,
хоть мембрана стекла отражает одно —
биенье рассерженной звоном иллюзий осы…

* * *

Гренадёры — в каре.
В поле — дым.
Мы ещё на коне,
что мнит себя молодым.
До нас написали «Полтаву»,
сложили «Бородино»,
а всё ж вновь гвардия пала —
намоталась на веретено
грубыми жилами…
Что посеешь -то и пожнёшь.
Трамвайными пассажирами
пускаем пространство под нож —
разрезаем острыми рельсами,
собираем осколки в ладонь,
а посреди пейзажного месива
светофоры кричат: огонь!

Справа — флеши,
слева — редуты.
С блестящею плешью
усатый кондуктор
раздвигает плечом наш строй.
Барабанная дробь —
дождь начинается с той
стороны, где питает природу кровь,
а война -точит шанцевый инструмент.
Конница — тысячи лошадиных сил.
Выйдем на перекрёстке лет —
зайдём в игрушечный магазин.

Солдатики — олово и пластмасса,
как в детстве. Ать-два!
Жук, одевший кирасу —
бьётся за то, что зелена трава
на сочном газоне.
где лежать бы, как тот князь Андрей,
пока развёрнутые знамёна
ещё трепещут среди ветвей…

Нас накроет
одной картечью —
час неровен —
покатимся сбивчивой речью
среди бренных останков дня,
и обмылками романтизма
свет намылит нам шеи для
мёртвых петель, что ждут декабристов.

* * *

В кобуре —
одомашненный кольт.
Встал на шаткий уже табурет.
Сколько вольт
требует лампочка?
Вворачивай, не спеша,
в старых тапочках,
что внешне — как два леща
завяленных ещё в прошлой жизни.
Щёлкнул — горит.
Сверху до самого низа
виден быт изнутри…

Пресной воды
тусклый плеск
да тёплый запах еды —
продолжают процесс
вживания в пустоту.
Под обоями — камень спит
после зимних своих простуд,
зревших в стыках бетонных плит.
Тень находишь, она — тебя.
Шелестит бумага в словах
про рождённую из ребра —
будто где-то вспорхнула сова.

Чашки-ложки,
развалы книг,
конь стреноженный,
пепел, блик,
распылённое вещество —
суть поэзии в скорлупе.
Мысли тут — не прыжки с шестом,
а засохшая кровь на скуле.
Диафрагма — туда-сюда,
разжижает огонь кислород,
и теперь у него нет дна,
где б чаинок водить хоровод.

Оседает подлунная пыль.
Всё, что тяжко — висит на гвозде,
как любая набрякшая быль,
без которой дом — будто раздет…

* * *

Я маленький —
я не умею плавать,
читать, писать,
кататься на коньках
и на велосипеде,
компьютер для меня ещё загадка,
хотя надежды нет,
что лишь пока.
Я не умею
выбирать друзей,
летать подобно птицам,
верить людям,
так строить из песка,
чтоб на века,
иголку находить в стогу
без помощи магнита
и электронных чудо-агрегатов,
шить из крапивы
модные рубашки,
варить для ресторанов
суп из топора…

Я маленький —
мне не дано ещё
спасать миры
и строить бизнес-планы,
большую зашибать деньгу —
да и копейки не поднять ещё, пожалуй,
с тропинки пыльной,
не дано познать
судьбу вразрез,
стезю — в анфас и в профиль,
природу — даже незатейливых вещей,
как тёртую науку соответствий…

Я маленький —
и Гоголя шинель
так скроена по мне,
что сердцу тесно,
и хочется стать серым воробьём
среди сплетений проводов
и чёрных веток.
Я не умею
быть на высоте —
смотреть оттуда правоверными очами,
в которых центр тяжести — прицел.

Я маленький —
я меньше муравья
на пальцах,
что срывают землянику
с зелёных стеблей.
Вырасту ль,
смогу ль
сравняться с кем-нибудь,
поднявшимся до роста
взирающего сверху человека?

Взросление души —
игра теней,
и в каждом случае —
попытка доказать
себе же самому,
что детство —
это робкий опыт
уже освоенного реализма,
но со двора зовут,
и снова ждёшь,
что на десерт получишь
дольку сказки…

* * *

Крутится по оси
голова твоя.
Что-нибудь произнеси —
обернутся вокруг циферблата слова
и отмерят путь
уже без подсказки цифр —
путь воздуха, что, покидая грудь,
следует тоже за циркулем.
В мире округлом —
всё замыкает кольцо:
север приходит с юга,
а с юга — как ветер студёный в лицо —
возвращается север.
Пластинку переверни —
старый проигрыватель усердно
отправляет тебя в те дни,
когда музыка — виделась опытом
обретения вещих звёзд.
Хоть воздушные шарики лопнули —
эти звёзды ещё всерьёз…

Вращается панорама.
Ты в центре, но что с того?
Если жизнь предстаёт не завёрнутым краном —
дом затопит легко.
Площадь круга — предметы и звуки,
люди, здания, артефакты,
фотовспышки событий, стрелы из лука —
то амуровы, то — пробивающие и латы —
робингудовы, раны, шрамы,
узы, море, дошедшее до лодыжек
и уводящее вглубь, где кораллы
формируют коварные рифы, там рыбы — в нишах…

Крутится по оси
голова твоя,
иже еси на небесех,
и если нам храм — земля —
увидишь, как бесконечен контур,
как много внутри от отца,
и оно доступно, коль следуешь ходу
вращающегося колеса…

* * *

М. б., ты и рисуешь что-то
серьёзное, но не сейчас, увы.
Решётка
и за нею — львы.

Алексей ПАРЩИКОВ

Железо —
крест-накрест — железо.
Детский взор боится порезов,
но за прутьями — резво
рвёт ткани хищник —
с виду нездешний, лишний
в фауне местной неброской,
а всё ж — кошка.

Мышцы и сухожилия…
Без экзотики жили мы,
серые робы шили,
но взглянули бы шире —
увидели, как жертвенная антилопа
пересекает прыжком Европу,
находит резонным
пыль поднять в какой-нибудь Аризоне,
исчезает в сплетениях Азии
и в африканском многообразии
форм и цветов —
по тропам приёмных отцов.

Это пища ума и сердца
завела однажды в Освенцим,
но и колымским лагерным заусенцам
не притупиться в данной сентенции…

Кузьмич —
сторож зверинца,
как разбуженный сыч —
сторожевая птица —
чернеет в крике «угу-угу»,
и папироска, переваливаясь через губу,
догорает — словно фитиль,
но и без бомбы всё это пора в утиль —
если б не дивные звери в углу…

Решётка,
за нею — львы.
Мы верим потусторонним шорохам,
смотрим на солнце сквозь льды,
и, выхватив главное — свет —
говорим о какой-то любви,
чей нервный когтистый след
тянется уйму лет —
настоянный на крови…

* * *

Засвеченный кадр —
старая плёнка.
Сейчас всё оцифровано —
это можно стереть,
отредактировать,
скопировать,
в конце концов, удалить,
а вот кусок целлюлозы —
и это всё, что осталось
от того ощущения
места и времени,
которое не получилось
продлить…

Мутное пятно,
обещающее внутри
нечто сокрытое —
не проступившее
с этой стороны плоскости —
возможно, фасады
или лица на фоне фасадов,
а, может быть, милый кот
на тёплых коленях —
вот бы оцифровать
и выложить в сеть —
столько бы было откликов
на эту незатейливую радость
среди такой изощрённой войны,
но плёнка засвечена —
взвалила на плечи воображения
всю недосказанность
света и тени.

Сожмёшь в кулаке
липкую ленту —
будто желая,
чтобы на пыльной ладони
отпечаталась жизнь,
схваченная объективом
в надежде на проявитель,
но чувствуешь только слюду,
хрустнувшую чуть слышно
о чём-то своём,
но таком отстранённом —
словно закадровый голос,
забывший текст,
зачем-то признался в этом…

Вот здесь стоял дом —
деревянный,
с резными наличниками.
Провинциальный модерн.
Модерн — переводится,
как «современный»,
однако, дом тот снесли —
кончилась современность,
и началась реальность,
предстающая — вот досада —
безнадёжно засвеченным кадром,
оцифрованным мутным пятном.

* * *

Попадая
в систему координат,
где запятая —
как вариант
придыхания,
за которым следует вдох —
так, чтобы сердце порхало,
и — ох! —
вот масштабы,
вот размах —
на деревенских ухабах
пишутся образа
с натуры —
ибо пространство — бог.
Деревья — архитектура
для не вымощенных дорог.

Снова — Большое Болдино,
снова — промозглый июнь,
вновь по усадьбе ходим мы,
вновь приходит на ум
не расхожая строчка,
а образ в тумане аллей,
с которым посажена прочно
культура на чудодейственный клей
в картонном коробке
с карандашами,
с солдатиками, с робким
шуршанием
пойманного жука…
Хочется говорить на вырост,
но пока
голос — выдра
в этом глубоком шелесте.
Шаг за шагом —
медитативное шествие
под лиственным флагом.

Вроде —
ничто уж не ново
в здешней природе —
белеют мазками коровы
на вывешенном холсте,
гудит колокол,
и птица, сидевшая на кресте,
в небо стремится окриком,
переходящим на шёпот —
всё равно, ведь, услышат.
Большое Болдино — опыт
вслед за Пушкиным задерживаться на финише…

* * *

Вынянчить сирого тигра —
выпустить с миром в тайгу.
Какие теперь уж тут игры,
игры — оставь врагу.
Грозен тигриный рык,
а след косули кровав.
К рыку уже привык,
да вот кровью — испачкан рукав.
Не отстирать, не смыть —
впитано тканью дотла.
Тиграми стали все мы —
ведь любовь, как известно, зла…

Хвоя — совьёт гнездо,
выстелют ложе мхи.
Грезили о простом,
а вышла мечта на апчхи.
Провинциальный дым
лижет седой потолок —
тигры идут сквозь льды —
каждому шерсти клок.
Бьёт по ключицам плеть,
воет над теменем высь.
В лапах тигриных смерть —
ищет кровавый смысл.

Город — заблудший сын —
льнёт к отцовской груди.
Тигры — вторгаются в сны —
держатся линий судьбы.
Выйдешь — автобус прочь —
бросишь себя в ручей:
тигры — ощерили ночь,
где снова ты –ничей…

Коготь — идёт вдоль вен —
режет пергамент кож.
В этой высокой траве —
каждый кузнечик — вождь,
только — играет гимн,
и хищная песня в такт.
Птицы из-под ноги —
впредь — трепещущий страх…

* * *

В колонном зале —
колонны с глазами,
а здесь — пыль да туман —
фантомы ума,
тени сердца.
Шкаф с треснувшей дверцей
поскрипывает о былом,
за дверцей — Брюсов и Блок
в растрёпанных переплётах,
сувениры из мест в трёх часах лёта,
фотокарточки бабушек-дедушек,
открытки, бережно
перетянутые тесьмой
и чьё-то на восемь страничек письмо…

В колонном зале —
колонны кожаных комиссаров,
а здесь — люпин да полынь —
сквозь которые летом плыть.
Видишь берег —
тут всем по вере.
Веришь в парус —
выйдешь на палубу,
веришь в космос —
откроешь далёкие звёзды,
веришь в любовь —
уткнёшься в окошко лбом,
почувствуешь холод стекла,
но за стеклом поймаешь: стрела
с ангельским оперением
пущена сквозь извечные тернии…

В колонном зале —
колонисты с остриженными волосами,
а здесь — птичка на ветке
поёт о том, что так редко
случается счастье,
а отстрел пернатых — напротив, часто.
Пройдёшься по тихому парку —
собака несёт хозяину палку,
чтобы снова метнуться за ней,
звоном сыплется смех детей
через сито кустов,
деревья, которым лет сто,
предстают великанами,
но им не выбраться из капкана
грешной земли,
влюблённые считают шаги до новой зимы,
разбившись на пары —
глядь, а ты уже вышел из парка…

Рычит грузовик,
ведь его визави —
светофор
зелёным басом буркнул «мотор!».
Двинулась автотрасса
из металла и лёгкой пластмассы
в сторону завтра,
которому тесно в пространствах колонного зала.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.