Александр Левковский: Ленд-лиз. Главы 9–10

 224 total views (from 2022/01/01),  1 views today

До войны он был учителем физики в нашей школе, и его звали почтительно Борисом Александровичем. Но как ты можешь преподавать, если обрубки твоих ног прикреплены к квадратной фанерной платформе с четырьмя подшипниками внизу? Ясное дело, ты не можешь.

Ленд-лиз

Роман
(Авторский перевод с английского. Новая авторская редакция)

Александр Левковский

Продолжение. Начало

ЛевковскийГлава 9. Алекс
Японское море. Апрель 1943 года

Почему моя бывшая родина так любит красный цвет? Красное знамя… Красная армия… Красная площадь… Орден Красного Знамени… Орден Красной Звезды…

И вот теперь — красный уголок, где я сижу в компании празднично одетых моряков у продолговатого стола, обильно заставленного едой и выпивкой. Мой друг Джим Крэйг сидит напротив меня, рядом с доктором Анной Борисовной, которую он совсем недавно назвал чудовищем и куртизанкой. Куртизанка, надо признать, выглядит потрясающе.

Капитан и старший офицер восседают по концам стола.

Мы уже пили за здоровье величайшего Вождя всех народов товарища Сталина, за неизбежную победу над немецкими фашистами, за здоровье «лучшего друга советского народа, президента Рузвельта», за успех Ленд-лиза и за приближающийся конец нашего путешествия из Америки в Россию.

Я уже потерял счёт тостам.

Наше празднование вызвано одним поводом — через день-два мы, в конце концов, прибудем в этот таинственный Владивосток, где я имел счастье родиться тридцать два года тому назад…

… Перед началом нашего застолья нам показали последний американский фильм под интригующим названием «Полярная звезда». Впрочем, ничего полярного на экране не оказалось, ибо нудное действие этого детища Голливуда тянулось в украинском колхозе под названием «Полярная звезда» в первые месяцы войны. Но ничего, напоминающего войну, на экране не происходило. Отлично одетые колхозницы, похожие на преуспевающих американок и демонстрировавшие ярко накрашенные губы и модные причёски, прогуливались на высоких каблуках по аккуратно асфальтированным сельским улицам, среди благоустроенных коттеджей, невнимательно прислушиваясь к отдалённым взрывам, оживлённо беседуя и хохоча.

Может, эта киноложь и обманет кого-нибудь в Америке — особенно тех, кто симпатизирует большевикам и обожает великого Сталина (а таких немало в Штатах), но я был на Украине в июне сорок первого и видел ужасы первых дней войны: и горящие сёла, и страшные взрывы, и мёртвых крестьян, валяющихся прямо на дорогах и на порогах своих домов… Перед тем, как я был приглашён в «Вашингтон Телеграф», я работал несколько лет журналистом в Лос-Анджелесе и был знаком с Лилиан Хеллман, написавшей сценарий этого бессовестного образца прокоммунистической кинопропаганды. Если б я имел сейчас возможность встретиться с ней, я бы крикнул ей: «Лилиан, ты, большевистский ублюдок! Видела ли ты когда-нибудь нищий украинский колхоз?! Брела ли ты когда-нибудь сквозь грязь глубиной в два фута, покрывающую немощёные улицы этих сёл?! Видела ли ты реальных украинских колхозниц, истощённых, грязных и смертельно уставших?! Ты и режиссёр этого гнусного фильма Льюис Майлстоун — вы оба мерзкие лжецы!».

Я не мог заставить себя смотреть на это кинодерьмо. Я вышел на верхнюю палубу и стоял там, разглядывая горизонт и пытаясь различить очертания приближающихся российских берегов…

… Я почувствовал, как алкогольное тепло распространяется по всему телу и приятная лёгкость кружит мне голову.

Капитан встал. Он был красив: типичный морской волк с крупным загорелым лицом и копной густых полуседых волос. Неудивительно, что наша красавица-доктор Анна Борисовна была в любовной связи с ним.

Пьяный шум и громкий хохот утих. Глядя на меня и Джима и приветливо улыбаясь, капитан сказал:

— Товарищи, я хочу предложить тост за здоровье наших дорогих американских союзников, Джима Крэйга и Алекса Грина, сидящих здесь среди нас и празднующих вместе с нами конец нашего долгого пути!..

Далее капитан продолжил свою речь в уже знакомом мне советском стиле, благодаря всех присутствующих за их самоотверженный труд и преданность делу партии и лично Великому Вождю всех народов, товарищу Сталину.

Я налил себе рюмку Московской и проглотил её залпом. И бросил взгляд через стол на Анну Борисовну. Прервав свой разговор с Джимом, она вдруг глянула на меня прищуренными глазами, как бы говоря: «Ты помнишь, о чём говорили мы с тобой, когда ты пришёл ко мне вчера на осмотр? Помнишь?».

Конечно, я помнил! Как мог я забыть?!

* * *

… Когда я вошёл в её небольшую двухкомнатную каюту, она сидела за письменным столом, наливая себе какое-то лекарство в мензурку. Она показала мне рукой на свободный стул, выпила жидкость и вытерла губы салфеткой.

Можно звать вас просто Алекс? — спросила она.

— Ради бога. А я буду звать вас просто Анна, хорошо?

Она кивнула и подняла пустую мензурку.

— Это средство против нервного возбуждения. Оно мне нужно для нашего разговора, Алекс.

— Анна, — сказал я, — во-первых, ничего нет лучше для успокоения нервов, чем хороший глоток водки; а во-вторых, при чём тут ваши нервы? Вы, насколько я помню, позвали меня для медицинского осмотра. Так ведь?

Она покачала головой.

— И да и нет…

— Пожалуй, мне теперь понадобится средство для успокоения нервов. Что случилось? Глядя на меня, вы нашли у меня признаки рака?

Анна улыбнулась.

— Глядя на вас, я нашла у вас признаки злоупотребления алкоголем.

— Я не думаю, что это причина для вашего нервного состояния. Ещё раз, доктор, что случилось?

— Алекс, вы не будете возражать, если я займусь вашим давлением после нашего разговора? Я хочу вначале сказать вам кое-что…

— Кое-что плохое или кое-что хорошее?

— Это может оказаться плохим для меня… Что касается вас, то это «кое-что» может обернуться и хорошим и скверным в одно и то же время.

Я встал, отошёл к полуоткрытому иллюминатору и вынул пачку сигарет.

— Можно закурить?

Она молча кивнула.

— Анна, — промолвил я, стараясь скрыть своё беспокойство, — может быть, лучше посмотреть на моё давление до того, как вы нанесёте мне удар своим таинственным известием? А после этого вы опять измерите моё давление — и таким образом сможете оценить эффект вашего сообщения и количественно, и научно…

Она не улыбнулась моей попытке пошутить, встала рядом со мной у соседнего иллюминатора и вгляделась в бегущие серые волны, словно пытаясь рассмотреть что-то невидимое на горизонте.

— Закатайте рукав, — сказала она, повернувшись ко мне. Обмотала мне предплечье лентой прибора и быстро накачала воздух.

— Сколько?

— 123 на 70. Удивительно, как ваше пристрастие к спиртному не оказало влияния на вашу кровеносную систему.

— Спасибо за предупреждение. Так я вас слушаю.

— Алекс, вы знаете, что такое quid pro quo?

— Это на урду или на суахили?

— Не притворяйтесь, — конечно, вы знаете. В университете в Шанхае вы ведь учили латынь, верно?

В университете в Шанхае?!

— Да. В том самом университете, который вы окончили в 1934 году со степенью бакалавра по восточным языкам.

Она продолжала смотреть на меня со слегка иронической улыбкой.

— Откуда вы знаете, где я учился?

— Я знаю многое о вас, Алекс. Я знаю, например, что вы на самом деле не мистер Алекс Грин, а мистер Алексей Гриневский. Я знаю, далее, что ваш отец кончил жизнь самоубийством и что ваши мать и сестра репатриировались в Советский Союз в тридцать третьем. Верно?

Я вдруг почувствовал себя в состоянии полной растерянности. Я не знал, что сказать, как реагировать на слова этой странной и, видимо, опасной женщины.

— Так в чём же заключается ваше quo, и каким должен быть мой quid? — пробормотал я.

— Моё начальное quo будет представлять собой адрес вашей сестры Екатерины Гриневской.

Я внезапно почувствовал сильный толчок в сердце.

— Что вы сказали?! — почти закричал я. — Катя жива?

— Как мы с вами, — улыбнулась Анна.

— Где она?

— Во Владивостоке.

— А моя мама?

— Умерла три года тому назад.

— Анна, — сказал я, — прошу прощения, но мне надо выпить что-нибудь.

Она встала, открыла медицинский шкафчик и достала наполовину пустую бутылку коньяка.

— Есть ещё вторая половина моего quo, — произнесла Анна, наливая мне коньяк. Она выдвинула ящик письменного стола и достала миниатюрный магнитофон. Нажала на клавишу пуска, села и откинулась на спинку кресла.

Я услышал голос Джима:

Я не знаю, как наш капитан может спать с этим чудовищем. Я определённо не смог бы.

Затем я услышал свой собственный голос:

— Она что — капитанская любовница? Я этого не знал.

И вновь — голос Джима:

— Не только она его куртизанка, как говорили в сентиментальных романах прошлого века, но она также является секретарём партийной организации на этом корыте. То есть уважаемая Анна Борисовна искусно сочетает грязную похоть с идеологической чистотой.

Анна остановила магнитофон и рассмеялась.

— Алекс, разве я похожа на чудовище?

Я молчал, ошеломлённый. Я не знал, что сказать.

— Таких записей у меня семь, — деловито сообщила она. — Четыре записи — совершенно безвредные, вроде этой, а три содержат кое-какие сведения, которые, я уверена, вы с мистером Крэйгом не хотели бы разглашать. Так вот, эти три опасные записи я сейчас сотру… — Она понизила голос почти до шёпота. — Имейте в виду, Алекс, что за такое преступление у нас полагается смертная казнь. Если меня засекут, я буду счастлива, получив двадцать пять лет каторги. Вот эти стёртые записи и будут второй половиной моего quo.

Я сел и уставился на нетронутый стакан с коньяком. Я не был уверен, что мне стоит пить. Для такого разговора, пожалуй, лучше оставаться трезвым.

С минуту мы сидели в молчании, не глядя друг на друга.

— Вы знаете, где похоронена моя мать? — спросил я.

Она отрицательно качнула головой.

— Нет. Ваша сестра знает.

Я глубоко вздохнул

— Анна, ещё раз — что я должен сделать в ответ на ваше двойное quo?

Она ответила не сразу. Помолчав с минуту, она тихим голосом начала свою исповедь. Именно исповедь! — я не могу подобрать иного слова для её страшного рассказа:

— … Мне было восемь, когда красноармейцы изнасиловали мою мать, — начала она еле слышным, бесстрастным голосом. — Их было тринадцать человек — чёртова дюжина! — и самому младшему из них было лет шестнадцать. А самому взрослому, наверное, сорок… Они бросили её на пол, засунули ей грязную тряпку в рот и заставили нас всех — отца и шестерых детей — смотреть, как они по очереди насиловали нашу пятидесятилетнюю мать. Это был разгар гражданской войны, и в наше украинско-еврейское местечко вошла накануне знаменитая Первая Конная армия Будённого. Я не помню, как я смогла выскользнуть из дому между пьяными и донельзя возбуждёнными насильниками. В состоянии полного безумия, плача, крича и задыхаясь, я и мой младший брат побежали прочь, не видя ничего перед собой, пока, наконец, мы не были схвачены и остановлены нашим украинским соседом, дядей Федей. Он поднял нас в воздух, закрыл мне рот своей огромной ладонью и поволок нас на чердак своей хаты… Три дня спустя он сказал нам, что наша мама умерла от непрекращающегося кровотечения и что наш папа и четверо наших братьев и сестёр были убиты… В местечко, сказал он, прибыла комиссия для расследования погрома во главе с Ворошиловым, и нескольких насильников расстреляли.

Я и мой брат продолжали жить в том же самом местечке, кочуя от одного дяди, чудом уцелевшего от погрома, к другому, пока мне не исполнилось восемнадцать. Я не хотела быть пионеркой, «верным ленинцем», и я не хотела быть комсомолкой.

Я не могла забыть мою замученную мать…

Я не хотела жить в этой жестокой стране, управляемой этой кровожадной партией. Я хотела убежать за границу, куда угодно, лишь бы подальше от того места, где надругались над моей семьёй! Это стало моей неотвязной мечтой. Это стало неотвязной мечтой моего брата Саши.

В 1928 году, в огромном эшелоне молодых евреев из Украины и Белоруссии, мы с Сашей приехали в дикую далёкую тайгу на границе с Китаем. Правительство послало нас на Дальний Восток, чтобы построить нечто вроде еврейской советской родины — так называемую Еврейскую Автономную Область с центром в Биробиджане. Я поехала туда, потому что меня одолевала дурацкая идея, что оттуда мне будет легче перебежать за границу.

В 1930 году, в разгар кровавой коллективизации, я получила письмо от моей тётки, где она писала, что дядя Федя, спасший нам жизнь, был «раскулачен» и послан на пятнадцатилетнюю каторгу.

Я плакала три ночи подряд.

Два года спустя меня приняли в Дальневосточный Медицинский Институт, и в тридцать седьмом году я стала доктором. И стала работать в военно-морском госпитале Владивостока. Но жгучее желание убежать не оставляло меня ни на минуту. И я начала длительную подготовку к побегу.

Прежде всего, я вступила в коммунистическую партию и тем самым приобрела доверие в глазах властей. Затем я начала упорно учить английский — буквально, днём и ночью! Я делала всё возможное, чтобы избежать замужества. Я была молода, и я, конечно, встречалась с мужчинами, и влюблялась, и любовь была иногда непреодолимо горячей, и мне предлагали, как говорят, руку и сердце, но я всегда отказывала, зная, что муж и дети сделают мою мечту о побеге невозможной.

Я была холодно-расчётливой в выборе любовников. Мне нужны были только такие, которые помогут мне в выполнении моей мечты — убежать, убежать, убежать!

Два года тому назад мой любовник, начальник Дальневосточного Управления НКВД, добыл мне должность, о которой я могла только мечтать — я была назначена врачом на «Феликс Дзержинский», совершавший регулярные рейсы между Владивостоком и Сан-Франциско. Правда, это назначение было осложнено гнусным предложением стать агентом НКВД, то есть, быть глазом и ухом нашей тайной полиции на корабле. Я согласилась. За шанс ступить на землю Соединённых Штатов я была готова продать душу дьяволу.

Я ждала в состоянии, близком к сумасшествию, тот миг, когда я сойду на американский берег. Во время рейса я подружилась с капитаном «Дзержинского»; нет, я не подружилась, а буквально соблазнила его, как я соблазнила главного босса НКВД. Они оба мне нужны для выполнения моего плана. Я не люблю их, а они оба полностью потеряли голову от страсти. Капитану известны мои секретные намерения, и он готов следовать за мной. И это был именно он, кто сказал мне, что это просто несбыточная мечта — искать политического убежища в Штатах. Америка и Россия сейчас союзники, и янки просто депортируют меня обратно в ненавистный мне Советский Союз…

Так вот, Алекс, выслушайте моё quid pro quo: я помогу вам с вашей секретной миссией — и, поверьте мне, это будет реальная неоценимая помощь! — а ваши высокопоставленные боссы предоставят мне стопроцентную гарантию, что я получу политическое убежище в Штатах…

Секретная миссия?! Неужели эта дьявольская женщина знает всё?!

— Что вы имеете в виду? — спросил я как можно спокойнее, хотя я был буквально в состоянии паники.

Анна улыбнулась.

— У меня есть самая свежая и надёжная информация о вас и вашей миссии, Алекс. Согласно полученным мною приказаниям, я обязана записывать на плёнку каждое ваше слово. Более того, я подозреваю, что мне прикажут завербовать вас, то есть, сделать вас агентом НКВД.

— Завербовать?!

— Да.

— И кто дал вам информацию обо мне и моей, как вы говорите, миссии? Ваши начальники во Владивостоке?

— Нет, я получила её две недели тому назад от наших агентов в Сан-Франциско.

— От русских?

— Нет, от американцев.

— Кто они?

— Я расскажу вашему ОСС и ФБР всё, что я знаю о советских связях в Штатах и о наших махинациях с Ленд-лизом, — но только после того, как я получу твёрдую гарантию, что я и мой брат получат политическое убежище в Америке.

— Письменную гарантию? Подписанную президентом Рузвельтом?

Она рассмеялась.

— Это было бы прекрасно! Нет, не втягивайте вашего президента в этот бизнес. Просто перескажите наш разговор Джиму Крэйгу. Он ведь ваш консул. Его слово вам и ваше слово мне будут для меня достаточными. Не знаю почему, но я вам верю…

Глава 10. Серёжка
Владивосток. Май 1943 года

Сегодня большой праздник — Первое мая. В наших учебниках этот праздник называют Днём солидарности мирового пролетариата. Мишка, который знает всё на свете, говорит, что Первое мая было придумано американскими рабочими сорок лет тому назад. Я не знаю, кому верить, Мишке или нашим учителям. Нас в школе учат, что жестокие и бессердечные капиталисты считают рабочих хуже дерьма; так как же могли они позволить своим рабам праздновать какую-то солидарность?

Ну, в общем, мы собрались в нашем школьном дворе, одетые как на парад, готовые маршировать по улицам Ленина и Октябрьской Революции аж до нашего порта. Там мы будем стоять в огромной толпе, размахивая флагами, крича всякие лозунги и глядя на взрослых, пьющих втихаря водку, и слушая муторные речи, которые произносятся большими начальниками с самодельной трибуны. Солидарность рабочего класса, наверное, нужна, но почему она должна быть такой муторно-скучной?

То, что я делаю на таких демонстрациях, — это, как любит говорить Мишка, просто и логично. Я жду приблизительно пятнадцать минут, а потом исчезаю. Конечно, нам не разрешается уходить из толпы до конца демонстрации, и меня уже дважды наказывали за это.

Но сегодня я не уйду. Потому что сегодня особый праздник. Почему? А потому, что сегодня к нам должен прибыть «Феликс Дзержинский», огромный холодильник с товарами из Америки. Так что теперь работяги-инвалиды сооружают деревянную трибуну, на которую залезут большие шишки, и тыловые дармоеды с самыми лужёными глотками будут орать лозунги и поздравления с трибуны, и пара моряков с «Дзержинского» выдадут пару патриотических речуг.

В общем, мы с Мишкой и Танькой промаршировали без приключений до самого порта. Уже был полдень, и наш «Дзержинский» был благополучно пришвартован недалеко от пирса, где мы с Мишкой обычно рыбачим.

Танька стояла рядом со мной, закрыв ладонью глаза от солнца и глядя на приближающийся катер, заполненный празднично одетыми моряками.

— Видишь папу? — спросил я.

— Нет, — говорит, — ещё не вижу.

Её батя, Василий Петрович Лагутин (или, как мы зовём его, дядя Вася) работает капитаном на «Дзержинском». Танька, тётя Рита (её мама) и дядя Вася — они живут на втором этаже, прямо над нашей квартирой. Тётя Рита — знаменитая артистка из нашего драмтеатра. Все в городе знают её — во всяком случае, все, кто интересуются Чеховым, и Шекспиром, и ещё другими писателями, имена которых только Мишка может запомнить. Наша мама приводит нас на все новые спектакли («для интеллектуального развития!»), и мы всегда видим тётю Риту на сцене —то в роли ужасной Леди Макбет, то в образе очень приятной мадам Раневской из чеховского «Вишнёвого сада». Тётя Рита, ясное дело, не такая красивая, как наша мама, но она довольно симпатичная. Одно я не могу понять — какого чёрта она взяла себе в любовники такую толстенную уродину, как этот преступник Воловик, которого мы с Танькой видели недавно в суде. Ребята в нашем дворе говорят, что тётя Рита ещё молодая женщина, а дядя Вася пропадает в море по три-четыре месяца подряд, а ей нужен секс. Мужчинам от двадцати до шестидесяти, говорят они, и женщинам от семнадцати до сорока пяти нужен секс как минимум дважды в неделю, а то и чаще. Я знаю это. Для взрослых это как хлеб и вода — они без этого не могут. И, кроме того, она — актриса, а актрисы, как всем известно, развратные, как говорит Мишка. Это во-первых; а во-вторых, Воловик приносил им масло, и булки, и сало, и сахар — так что жизнь у Таньки с её мамой была намного легче, чем у всех. В общем, жизнь — это жуткий бардак, по Мишкиным словам.

…— Таня-а-а! — раздался крик невдалеке.

Мы оглянулись. Тётя Рита проталкивалась к нам сквозь толпу.

— Танечка, доченька, пошли встречать нашего папу!

— Здравствуйте, тётя Рита, — сказал вежливый и хорошо воспитанный Мишка (джентльмен, как он любит говорить).

Она широко улыбнулась, взяла Мишкину голову в руки и поцеловала его в щёку. Потом взлохматила его и мои волосы, взяла Таньку за руку и исчезла в толпе.

Как я вам уже сказал, она вполне симпатичная женщина, если забыть, что она изменяет дяде Васе, очень и очень хорошему человеку. Он, в конце концов, проводит в дальнем плавании несколько месяцев и как-то обходится без бабы; так почему же она не может прожить без мужика?

* * *

А потом мы два часа подряд слушали, наверное, двадцать речуг, которые толкали с трибуны большие начальники (я вот думаю: почему они все такие толстые и жирные, когда все мы живём на хлебных карточках? Ясно, что они все воры!). Потом выступил адмирал, командующий Тихоокеанским флотом, ну, и ещё парочка гражданских пролепетали что-то, но никто их не слушал.

Но тут к микрофонам подошла классная баба лет тридцати, почти такая же красивая, как наша мать, и сказала:

— Я партийный секретарь на нашем славном корабле, названном в честь нашего любимого Феликса Эдмундовича Дзержинского. Позвольте мне представить вам капитана, проведшего нас через океанские штормы из гостеприимной Америки к берегам нашего замечательного Дальнего Востока! Капитан Василий Петрович Лагутин!

Танькин батя, улыбаясь и приветственно размахивая руками, приблизился к микрофонам. Минут десять он рассказывал нам, насколько он горд представлять здесь, на этом празднике, команду корабля, как он рад доставить нашей святой Родине щедрые подарки миролюбивого американского народа, как глубока любовь простых американцев к самой свободной и счастливой стране в мире — к Советскому Союзу, и так далее в том же духе… Начиная с детского сада и потом несколько лет в школе я и Мишка наслушались столько таких вот речуг, что мы заранее знаем, что там будет сказано и можем свободно произнести наизусть целые куски из них.

В конце своей речи дядя Вася повысил голос:

— А теперь я хочу представить вам, дорогие товарищи, пассажира нашего корабля, нашего дорогого гостя, известного корреспондента одной из крупнейших американских газет, мистера Алекса Грина!

— Как ты думаешь, он будет молотить по-русски или по-английски? — спросил Мишка.

— Чёрт его знает. По-английски, наверное.

Но к нашему удивлению, американец, высокий широкоплечий тип, ещё, видно, молодой, но уже наполовину седой, начал говорить по-русски — и к тому же безо всякого акцента. В середине своей речи он упомянул, что шесть месяцев тому назад он был в Сталинграде и видел «героическую, самоотверженную, сверхчеловеческую борьбу Красной армии против бешеных атак жестоких гитлеровских войск…».

Толпа разразилась криками «Да здравствует советско-американская дружба!», «Слава товарищу Сталину!», «Да здравствует президент Рузвельт!», и все хлопали в ладоши и размахивали красными флагами.

— Это, видно, мужик что надо, — сказал Мишка.

(Ни я, ни Мишка не могли тогда вообразить, что очень скоро этот «мужик» ворвётся в жизнь нашей семьи и изменит её самым неожиданным и смертельно опасным образом).

— Давай смоемся отсюда, — сказал я. — Нам надо быть на барахолке в два часа.

***

Чтобы добраться до нашей барахолки, мы должны были прошлёпать два километра по немощёной дороге, идущей вдоль железнодорожных путей.

Старые избы с полуразрушенными заборами стояли по обе стороны дороги. Пацаны играли в футбол самодельным тряпичным мячом. Тощие, покрытые грязью свиньи барахтались в мелких лужах.

Барахолка не работает в день всенародного праздника Первое мая; и, значит, все спекулянты, живущие за счёт барахолки, могут, если хотят, присоединиться к празднованию Дня солидарности пролетариата в нашем порту. Может быть, кто-то из них и присоединился, но я был уверен, что Борис Безногий сидит сейчас дома со своей постоянно беременной бабой и четырьмя замурзанными детьми в возрасте от двух до девяти.

Борис — инвалид. Он так жутко искалечен, что меня иногда пробирает дрожь глядеть на него. Когда он напьётся, а это бывает очень часто, он любит рассказывать кошмарные (и непатриотические, как говорит Мишка) истории о нашем отступлении в сорок первом году по лесам и болотам Белоруссии, где бомба взорвалась рядом с ним и оторвала обе его ноги. Все знают, что это опасно — рассказывать о наших поражениях, и Бориса уже вызывали дважды в НКВД и предупреждали, чтобы он держал язык за зубами, но ему это всё до лампочки. «У меня уже отрезаны обе ноги, — говорит он и хохочет. — Что НКВД может у меня ещё отрезать? Мой хер?».

До войны он был учителем физики в нашей школе, и его звали почтительно Борисом Александровичем. Но как ты можешь преподавать, если обрубки твоих ног прикреплены к квадратной фанерной платформе с четырьмя подшипниками внизу? Ясное дело, ты не можешь. И поэтому Борис Александрович превратился в Бориса Безногого и открыл подпольную мастерскую на барахолке. Он делает и чинит печки-буржуйки, керосинки, примусы и костыли для инвалидов. С ним расплачиваются обычно чем-нибудь из еды и заношенной одеждой для его беспризорной оравы ребятишек.

Подойдя ближе к его дому, мы услышали, что он поёт.

— Напился, — сказал Мишка.

Мы знаем, что в подпитом состоянии Борис поёт во всю глотку — в основном, патриотические и революционные песни — или лупит свою беременную жену и орущих на всю улицу ребятишек, или же болтает без конца об опасности японских атак. Все во Владивостоке знают, что в пятидесяти километрах от нас, по ту сторону границы, стоит японская Квантунская армия. Никто не верит, что наша 13-я Резервная армия, плохо вооружённая и полуголодная, сможет оказать япошкам сопротивление. Мы живём в этом страхе с самого начала войны с гитлеровцами, то есть, с июня сорок первого года.

Я постучал в дверь, и Борис перестал петь.

— Входи! — заорал он.

Я не хочу описывать убогое жилище безногого Бориса, где в одной комнате спят, едят, варят пищу и дерутся шесть членов этого семейства, а в другой хозяин дома устроил свою подпольную мастерскую, провонявшую тошнотворным запахом керосина, угля, металлической стружки и грязной одежды.

Я разгрузил мой рюкзак прямо на его слесарный верстак — две сотни пустых патронных гильз от американской винтовки М1-Гаранд. Это была моя плата за работу Бориса — за отремонтированный мамин примус. Тот из вас, кто не знает, что такое примус и с чем его едят, должен поверить мне, что во Владивостоке военного времени это была мечта каждой домохозяйки — иметь бешено ревущий примус взамен лениво горящей керосинки.

Я положил примус в свой рюкзак. Вежливый Мишка сказал: «Спасибо!». И мы отвалили. Мы тут же услышали, как Борис возобновил пение. Он пел: «Броня крепка, и танки наши быстры, и наши люди мужества полны! В строю стоят советские танкисты, своей любимой Родины сыны!..».

— Я одной вещи не понимаю, — сказал Мишка. — Как он умудряется делать детей, когда у него нет ног?

— Это трудно, — согласился я. — Но это не то, о чём я сейчас думаю. Я сейчас думаю о том, что мы скажем маме, когда она увидит этот примус и спросит, как я за него заплатил.

Мы перешли через рельсы и двинулись по дороге домой.

* * *

На нашей барахолке орудуют несколько шаек пацанов, зарабатывающих на перепродаже американских товаров. В каждой шайке работают пять-шесть ребят, и шайки известны по именам их атаманов, то есть, главарей. Моя шайка, например, называется банда Серёжки.

Я командую этой бандой, потому что я самый лучший в драках. Когда дело доходит до драки, я свободно бью любого пацана моего возраста и даже тех, кто старше меня на пару лет. Ты не сможешь существовать на наших хулиганских улицах, если ты не можешь постоять за себя.

Ребята, если подумать, различаются по многим аспектам (это ещё одно интеллигентное Мишкино слово): они могут быть умные или глупые, симпатичные или уродливые, щедрые или жмоты, болтуны или молчуны, и так далее. Но, по-моему, самое главное различие такое — они или смелые, или трусливые!

Пару лет тому назад Мишка читал книжку американского писателя по имени Джек Лондон. «Белый Клык» — вот как называлась эта книга. Там описывалась жизнь боевой собаки в засыпанной снегом ледяной Аляске. Ещё не дочитав книгу, Мишка сказал мне:

— Слушай, тут есть глава, которая будет очень интересна для такого хулигана, как ты…

Я взял книгу, начал читать, и вскоре не мог остановиться. Так я увлёкся!

Вот что меня поразило: я и Белый Клык (это было имя той собаки) дрались абсолютно одинаково! Никакой разницы! Только вдумайтесь, что пишет этот Джек Лондон:

«… Его отличала молниеносная быстрота. Она давала ему колоссальное преимущество перед его противниками. Каким бы ни был их опыт в драках, они никогда не встречали пса, который бы двигался в бою с такой скоростью…

… И ещё надо отметить поразительную мгновенность его атаки…

… Но главным преимуществом Белого Клыка был его опыт. Он знал больше о боях, чем любая собака, с которой ему доводилось драться. Он провёл больше боёв; знал, как отражать подвохи и трюки своих противников, и сам отлично владел этими трюками…».

В глазах всех пацанов на наших улицах и на барахолке я и был этим самым Белым Клыком. Никто не смел начать драку со мной. Никто никогда не тронул меня пальцем.

И поэтому я страшно удивился, когда кто-то позади меня внезапно схватился за мой рюкзак и дёрнул его. Я с трудом устоял на ногах. Рюкзак с бесценным примусом внутри оказался в руках неизвестного врага.

Я не знал, кто он, но мне это было безразлично.

Ещё прежде, чем я посмотрел в его лицо, я быстро глянул вниз. У этого парня были костлявые ноги, что делало мою задачу намного проще. И ещё было важно, что на его ногах не было сапог, а были какие-то тапочки; значит, его ножная кость не была защищена.

Я ударил по этой кости твёрдым носком своего ботинка. Ножная кость находится почти на поверхности, под тонкой кожей, и я знал, что боль от удара будет невыносимой. Этот сучонок заорал и согнулся вдвое, схватившись за раненную ногу. Теперь его голова оказалась на уровне моего колена.

Я был готов. Я схватил гада за его грязные волосы и врезал ему правым коленом в лицо. Изо всех сил! Дважды! А затем я отшвырнул его. Он упал на спину, держась за разбитый нос. Его лицо было покрыто потоками крови.

Теперь я узнал его. Это был Генка-Цыган. Он — новичок на нашей барахолке. Никто не знает, откуда он взялся. Говорят, его выпустили из лагеря для несовершеннолетних преступников. Похоже, что никто не предупредил его не связываться со мной.

Вот я его и предупредил. Теперь он будет знать.

Мишка поднял наш рюкзак, и мы пошли, не оглядываясь. Было слышно, как этот ублюдок кричал, захлёбываясь собственной кровью: «Берегись, падла! Я убью тебя! Я убью тебя, сука!».

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария к «Александр Левковский: Ленд-лиз. Главы 9–10»

  1. Дорогой Soplemennik, Вы правы. Я добавлю слово «почти», и фраза будет звучать так: «…— почти чёртова дюжина!..». Спасибо за замечание.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *