Владимир Сенненский: Блинцы 41-го

 381 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Как помер дед ваш, Янкель, так Давидка на заработки в шахту хотел податься, кормится-то надо. А староста, не помню как его, ни приговора, ни паспорта не даёт. Сара сидит, плачет, семь киндеров, а кормить нечем.

Блинцы 41-го

Владимир Сенненский

 Владимир Сенненский Довольно жаркое лето 1964-го года. Деревня с жутким именем Застенок. Сидим с хозяином на лавке в тени.

— Александр Иваныч! А Вы в армии служили?

— А как же! Сто девяносто первая Смоленская пешая дружина. На смотр ходили, в суд ваших водили.

— Каких наших?

— Каких-каких, евреев.

— Почему евреев?

— А кто ж это всё (рукой обводит) сделал? Лейзер Флей, блоха по-вашему, в уезде командовал, Магид — все склады, он-то у бабки её (рукой на Фаину) лавку отобрал, а в лавке той вашей мыша не прокормить; батька твой, сопливец, профсоюзом портных да шорников командовал, швайки-шила обсуждал. Только в ЧК Низвецкий, да вроде он из наших, поляк, говорили. Яськевич привёз мёд на базар, а тот ему «сдать!». Магид тут как тут. Расписку вручил — жди денег. Вот тебе «земля — крестьянам!» На запруде мельницу старую видели? Наша, ещё от деда была. Помол не дали людям раздать.

— А мы вчера к Яськевичу за мёдом ходили. Купить хотели.

— В Королевичи?

— Да.

— Жив ещё Ягор? Скока ж ему?

— Да мы не спрашивали. Но он ходит.

— А мёдок почём?

— Он не взял денег.

— Как так? Яськевич и денег не взял? У него ж одна пасека на весь район. И много дал?

— Горлачик полный, что мы в сельпо купили, кило или больше. Сказал «отца и дядьку твоих помню, дружили крепко, не надо ничего, только фоту пришлите».

— Поди, попроси у бабушки моей батона и огурчиков с задней грядки, принеси медка на тарелке. Давно такого не помню. Чтоб Яськевич мёдом угощал. Анна! (в окно) Дай Володьке батон. Огурчик с медком — самое оно. А почему Яськевич про Давидку, дядьку твоего, вспомнил, знаешь?

— Нет.

— Как помер дед ваш, Янкель, так Давидка на заработки в шахту хотел податься, кормится-то надо. А староста, не помню как его, ни приговора, ни паспорта не даёт. Сара сидит, плачет, семь киндеров, а кормить нечем. Так Яськевич собрал хлопцев, кто поздоровее, просил ходить по домам, на сход приглашать, мол, Борткевич, вспомнил, как его, будет приговор делать. Люди от работы оторвались, ждут. Ну и пришлось ему писать приговор и печать ставить… Они с дедом твоим сильно дражнились. Как Янкель молится, так Ягор распевает: — Альховы дрова не дровааа, Яловы дрова не дровааа. Бярёзовы дрова — дровааа! Ат них и хух, ат них и дух, ат них и самовааар!.. А разговеться всегда Янкеля звал. Янка, кам цу мир тринкен абиселе! Мы тогда и яврейску и польску мову знали. Теперь всё забыл. А Давидка-то жив-здоров?

— Нет, дядя Давид умер двадцать лет назад. Как вернулся из Тувы, так и умер.

— Какой Тувы?

— Ну, была такая маленькая страна, Тува. Дядя Давид был там заместителем торгпреда.

— По торговой части? Устроился! А мы тут веселились всю войну.

— Зачем Вы так? Послали его, куда деваться? А сын его, Яша, всю войну на фронте был. И Сима в госпитале работала медсестрой.

— Да, шучу я. Помню их всех. До войны каждое лето в отпуск приезжали. Много наезжали — с Москвы, Минска, Ленинграда. Давай, принеси «Черничного» пару-три-четыре, пока у Таньки-Франьки открыто. Помянем.

— Я уже купил.

— Ну, молодец, я ж говорю «еврей и на завтра погоду лучше радио скажет!», неси! Юрку своего зови.

— А почему у Франьки?

— Было дело. Только вы молчок. Татьяну «француженкой» прозвали. У нас французы одно время стояли. Так они больше по девкам расстарались, а не против партизан. Вот её мамка с одним молоденьким и (два указательных пальца вместе) сложилась. Всё бы ничего. Девок, баб насильчали те и эти. А той дурак, потом люди рассказывали, отсидел за службу у германцев и письмо прислал, мол, приезжай во Францию, поженимся. Вот и открылось. Так за её мамкой аж из Минска примчались. То письмо к ним пришло. Через пять лет вернулась, да вся больная. Скоро сошла. Таньку соседи приютили, потом сдали в детдом. Вернулась — в хате чужие люди. Беда одна не ходит. Хорошо, как его, племянник Рахилькин из райпо, Лёвик Кишицер, пристроил её на курсы продавцов. Вот ларёк открыли. Ожила. Да вы слушайте меньше, не то сам все уговорю… А чего Давидка-то? Он же молодой был.

— К нему прицепилось начальство. Ругали за какие-то секретные бумаги, которые он должен был привезти в Москву. А он ничего не смог привезти. Грозили под суд отдать. Пришёл домой и всё.

— А Рахилька его жива?

— Да, у нас бывает.

— Замуж не вышла?

— Нет, до сих пор плачет, как вспомнит.

— Хороша была! Вся Голынка по ней скучала.

— Какая Голынка?

— Ну, там с краю, где евреи жили. За второй синагогой.

— Так две синагоги были?

— Ну и евреи пошли! Своего дома не знают. Три! Три синагоги были! А теперь ни одной. Так и живём без Бога. В костёле нашем базу сделали. Хорошо, Лазаревича зять «Спидолу» принёс, оттуда молитвы слушаем. Да ты медком огурчик поправь и закусывай. А кто у Ягора дома был?

— Валентина Ивановна — жена Владимира Егоровича и он сам.

— Володька ещё работает или опять болеет?

— Сказал, что работает в школе, немецкий и географию преподаёт. А почему «болеет»?

— Опять не знаешь ничего! Слушай тогда. У Егора их трое — Сергей, Сёмка и Володька. Сергей, старший, ещё до войны на лётчика выучился, раньше часто приезжал, хромой, орденов — сто штук, сейчас в Сибири по самолётам начальник. А Сёмку и Володьку в полицию служить забрали. Так Володька на другой день в лес дунул и в Сенненской бригаде был до конца, выжил. Их немцы с боками загнали в болота сильно. Там Володька и получил… не знаю… грудь болит что-ли.

— Ревмокардит?

— Ну, вроде того! Теперь по больницам мается.

— А кто такие «боки»?

— Тоже полиция, только отдельная, как НКВД. Краевая оборона. что ли. Сёмка получил десять лет. Отсидел. Женился там. Лет пять назад они у Егора втроём собрались, а он, дурак, велел Вале на воздухе накрыть. Люди мимо идут, встанут да стоят, смотрят, как Сёмка с братами сидит. Ты на кладбище был? Число видел?

— Конечно были.

— Так Сёмка, вроде на суде отговорился, что не стрелял евреев, только вещи отвозил. Новый год устроили евреям. Со школы учитель какой-то отдал списки учеников в полицию. Вот по ним и всех, кто был, поскребли. Восемь или больше сотен. Старухи, мальцы. Говорили люди другое про Сёмку. Плохое. Да кто сам пойдет? … Как стемнело, так Сёмка бегом на автостанцию и больше не бывал. А отец что? Он — отец. Какой палец ни порежь — любой болит. А Ицка уже не скажет ничего. И его догнали.

— Какой Ицка?

— Исаак по-вашему, по-московскому. Сберкассой заведовал. Он-то вылез тогда.

— Когда? После расстрела спасся?

— Спасся, да не спасся. Ты слушай, не подавись. Первого числа, уже в ночь, Лазаревич стучит мне, легонько так, «Беспалый, выдь». Я как-то сунул руку в соломорезку, ну вот и стал «беспалый». Говорит, Ицка из сберкассы голый лежит в огороде у него, весь в крови. Пошли. За хатанцу завернули — Матка Боска! Рогожку подобрали, дотащили, а хозяйка его плачет, убьют всех, как писали. Видал труху на бережку? Там банька была раньше. Мы ещё мальцами крались туда за девками смотреть. Как война — почти всю растащили. Одна печь оставалась, так и ту разобрали. Лазаревичиха плакала-плакала, а взвар приготовила, листьев каких-то дала, штанцы старые, рубаху, тряпки чистые. А держать в хате — «нет и всё!» Мы обмыли его чуть, перевязали, напоили, завернули тряпьём разным и в сарайчик, за дрова. Там держали с месяц. Потом Васик, председатель-староста, Лазаревичу и говорит, мол, слухи всякие ходят. Больше ничего не сказал, да Лазеревич понял. Васика потом немцы с женой и детками повесили. Они конину вялили и коптили.

— А за что повесили?

— Ты дурачка-то не строй. Сам пожрать не любишь? А в лесу зимой что взять?

— Для партизан?

— Догадался, умник. Ладно, а делать что? Жить каждому хочется. В кино одни герои. Так Лазаревич, уже без меня, меня на стройку мобилизовали, козоносом, доски в той баньке разбитой, за печкой, оторвал и яму выкопал, как могилу. Завернули они Ицка в две попоны старые и ночью туда. А утром — облава по всем хатам. У Митрошки приймака увели, кой-чего пограбили и уехали на пяти санях.

— Александр Иваныч! А почему староста — председатель?

— Так колхоз немцы почти так и оставили. Только всё снова переписали и предупредили, кто хоть пёрышко цапнет — расстрел. А после Васика поставили своего, Франца, полунемца. Тот лопотал по-польски здорово, мы понимали. Особо не обижал. Так дожили до сорок четвёртого. А в январе где-то беда.

— Подождите. А что было два года, с января сорок второго.

— Что-что. Обратно в сарайчик Лазаревич его переволок. Подлечили малость. Летом полегче стало. А другой раз и неделями держал Ицка в той «могилке». Моя Анна носила Лазаревичам чего было. А меня отпустили с принудиловки только через год. У них какое-то расписание было по облавам. А потом и партизаны близко подошли, наша Сенненская бригада. Так полицаи особо не стали соваться, а немцев почти всех на фронт угнали. … А дальше плохо. Как Ицку получше стало, так сказал Лазаревичу «спасибо, Михась, уйду в лес, жив буду — всем скажу молиться за тебя». Да не ушёл. Простыл, как другой раз в «могилке» прятался, кашлял. Ктой-тось услышал и до Франца. Тот, сука, тихой-тихой, холера его мать, а полицию вызвал. Ну и всё. … (молчит). … Потом германцы отступали, видно про Франца и забыли. Лазаревич зашёл в контору, вроде там истопником был. Тот один сидит, бумажки рвёт. Лазаревич набрал золы горячей и в рожу ему. Потом поленом и пистоль забрал. Связал, уволок и в ту же «могилку». (Фаине) — Ты иди в дом. Помоги бабушке с блинцами… Ей лучше не слушать. Меня зовёт — «абцуги давай». Я понял, принёс. Вынули его, стащили портки. Лазаревич ему ядра и выдрал. Той бился-бился, попищал и сдох через час… Пошли радио слушать, Ватикан дают скоро. Бабушка моя любит. Я тож. Лазаревича судить хотели. За сотрудничество. Тут уж я разгуделся, показал «могилку» и Франца гэтаго кусочки, что лисы не доели. Отпустили… Вставай, не сиди. Ой, блинцами хорошо несёт.

Чаму ж мне не пець? Чаму ж не гудзець, Калі ў маёй хатанцы Парадак ідзець?

Дом деда в Королевичах (фото 1959 г.). Женщина твёрдо отказалась разговаривать
Дедушка Янкель (1870-1912)
Папа — профсоюзный босс (ок.1919)
Молодёжь Сенно, начало 20-х. Сидит слева, в белой гимнастёрке, Лазарь-Блоха. Стоит, пятая слева, тётя Вера
Первый памятник расстрелянным евреям (фото 1959 г.)
Второй обелиск расстрелянным евреям Сенно (снимок 2016 г.)
Это всё, что осталось
Print Friendly, PDF & Email

7 комментариев к «Владимир Сенненский: Блинцы 41-го»

  1. Уважаемые коллеги!
    Большое спасибо за добрые слова!
    ——
    Игорь! Ближайшая станция только в Бешенковичах.

  2. Вот вы из каких мест, оказывается. 900 с лишним для одного городка — это потому что в гетто привезли или согнали из других мест? Или совсем не было времени эвакуироваться? Через эти места шел центр немецких армий, так что, наверно, недели через две там уже были немцы. Я уже не помню, когда Орша пала. Или Витебск. Но железную дорогу на Ленинград в этих местах перерезали быстро. В Сенно, наверно, и ж-д не было, быстро не убежишь. Вот и судьба евреев такая страшная во многом из-за этого. Мои все родственники в непризывном возрасте и дети-женщины выжили только потому, что Гомель КА держала долго, было время удрать, и в мост через Сож немцы не могли попасть несмотря на ежедневные бомбежки. Повезло.
    Сильные воспоминания. Куда важнее, чем рассказы о великих маршалах и их героизме.

  3. Очень хорошо!
    И форма, и содержание, и иллюстрации.
    Ничего лишнего.Чувствуется, что автор, долго и тщательно работал над текстом.
    Поздравляю автора с огромным прогрессом в писательском мастерстве..

    1. “Чаму ж мне не пець? Чаму ж не гудзець, Калі ў маёй хатанцы Парадак ідзець?…”
      ‘’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’’
      Нет сомнений, прогресс налицо, не блин а огурчик с мёдом!
      Кроме одного недостающего мягкого знака в “кормится-то надо” — ВСЁ на высоте.
      — Как помер дед ваш, Янкель, так Давидка на заработки в шахту хотел податься, кормится-то надо.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *