Виктор Улин: Денис Артемьевич Владимиров. Продолжение

 270 total views (from 2022/01/01),  1 views today

С какой самоотдачей работал мой старший друг там, где требовалось, говорят 15 лет, в течение которых он вел на Ленинградском телевидении передачи для абитуриентов. Мне кажется, что только так должен строить жизнь человек действительно умный, а не работающий напоказ в угоду принципам.

Денис Артемьевич Владимиров

Виктор Улин

Продолжение. Начало

 Виктор УлинВопреки известной китайской пословице, обезьяна — крикливая и суетная — не умна, а вот тигр мудр, когда лежит, никуда не спеша. Он не ленится, просто знает себе цену.

Денис Артемьевич, повторю еще раз, цену свою знал.

В этом мой старший друг неимоверно близок мне уже как художнику слова.

По причинам, от меня не зависящим, я не успел вступить в Союз писателей СССР, который гарантировал реальные блага.

Сейчас все перевернулось с ног на голову: нет числа «союзам» от городских до «интернациональных», членство в которых покупается взносом. К ним можно добавить варианты: от номинаций на «премии» и мест в «конкурсах» до участия в «антологиях». Зачем умные люди платят немалые суммы, обогащая устроителей? Разумеется, для удовлетворения амбиций путем перечисления оплаченных регалий. Хотя на самом деле все знают прейскурант.

Еще более смешными кажутся мне коллеги по цеху, желающие «увидеть свои книги изданными».

(Где под «изданием» имеется в виду сбор средств с результатом тиража в 300 экземпляров.

В то время, как при настоящем СП даже «первый завод» книги (за который издательство платило невозвращаемый аванс) составлял 3 тысячи при обозначенных договором 30-ти.)

А вот мне для самодостаточности хватает сознания, что написано на ПСС в 40 книг среднего формата — и мне абсолютно все равно, будет оно когда-нибудь издано, или нет.

Ведь несколько тысяч ссылок, открывающиеся в любом браузере, говорят больше, чем десяток томов на полке в моем кабинете (хотя, конечно, имея средства, я заказал бы на память по паре физических экземпляров каждой книги.)

Так и Денис Артемьевич Владимиров — ему, вероятно, было достаточно мысли о том, что он написал ряд научных работ, которые самоценны.

Но не знавшие моего старшего друга считали его ленивым.

22

Лень Владимирова в самом деле могла казаться феерической.

(Хотя я считаю лень и зависть главными факторами для нормального человека.

Лень как нежелание заниматься физическим трудом (воспевавшимся великой русской и особенно еще более великой советской литературами) есть основной двигатель технического прогресса.

А зависть к уже достигшему служит внутренним толчком к саморазвитию личности.)

Но на самом деле то была не лень, а умение сберегать жизненную энергию там, где траты не являются необходимыми.

(Чуть-чуть отклоняясь от темы, снова включаю «мелкий шрифт».

И даже, оставаясь в русле изложения, прибегну как бы к «мелкому в мелком».

Трудно найти обывателя, который не слышал бы имен Евклида и Лобачевского и не мог сказать, как русский Николай Иванович «опроверг» не имевшего фамилии грека: древний геометр утверждал, будто параллельные прямые нигде не пересекаются, а казанский профессор доказал, что пересекаться они могут.

На самом деле никто никого не опровергал, просто Евклид рассматривал геометрию плоскости, а Лобачевский построил модель сферы с постоянной отрицательной кривизной.

(Существенно позже немец Бернгард фон Риман развил геометрию до высшей степени обобщения: ввел пространства, кривизна которых может быть переменной; аксиоматика Евклида описывала «нулевую точку» римановой геометрии.)

Параллельные «прямые» (слово взято в кавычки потому, что прямыми эти линии не являлись) Лобачевского пересекались, что само по себе было опасно как намек на переоценку божественной сущности и повлекло к отстранению «вольнодумствующего» профессора от дел.

Но даже в совсем старые времена, за века до Лобачевского и тем более до Римана (из чьей докторской диссертации на 10 страниц в Гёттингенском университете «кое-что понял» лишь престарелый Карл Фридрих Гаусс и — по словам Давида Гильберта — «ушел с лекции в глубокой задумчивости») люди догадывались, что геометрия Евклида не универсальна. Что плоской среда обитания может быть принята локально, в пределах города или небольшой страны. Серьезные мореплаватели знали, что Земля — не плоскость, а шар, в океане нет прямых, существуют только дуги.

Прямых на земной поверхности и в самом деле нет; «геодезические линии в смысле минимальной длины» даются отрезками «большого круга».

Разумеется, любые две точки и там соединимы настоящей прямой — даже из Финляндии в Китай можно попасть, пробурив Землю насквозь. Только разумный человек ничего бурить не станет, он спокойно проплывет по меридиану на круизном лайнере.

Так вот, мама моя в любом случае предпочитала не плыть, а сверлить.

(Ради этой фразы я и написал данный «петитный» отрезок.))

Однажды мы сидели в гостях у Владимировых.

Было то на 5-м курсе, когда мама в очередной раз жила со мной весь семестр своего ФПК (отодвинув мне на целый год необходимый этап познания мира) — где-то в конце зимы.

Денис Артемьевич приглашал к себе при каждой нашей встрече. Валентина Борисовна всегда любила со мной «погалдеть», и с Тёмой мы прекрасно находили интересные темы (покойный отец моей 1-й жены был архитектором). Но без мамы я к нему почти никогда не являлся. Не из одной лишь стеснительности, боязни объесть-обпить (ел я всю жизнь не так много, а пил в те годы и совсем мало). Просто я был тогда шумен, болтлив, красноречив и даже громыхлив — в вечно празднующем доме Максимовых это казалось уместным, а вот Владимировский глубокий покой лишний раз нарушать не хотелось.

Но с мамой я приходил свободно, она была в этом доме своей с незапамятных времен.

В тот раз мы, как всегда, несколько часов кряду провели за столом. Сначала съели все, что наготовила Валентина Борисовна — точнее, что у нее находилось вне зависимости от гостей. Затем просто посидели, поговорили о разных вещах, полистали новые альбомы. Еще через некоторое время Денис Артемьевич попросил:

— Ляля, мы бы хотели еще чаю!

Мама посмотрела на часы и резко — как у нее бывало всегда — встала, чтобы уходить.

Мы с самого начала знали, что Денису Артемьевичу предстоит лекция — в городе на «старом матмехе», у каких-то заочников или вечерников; по этой причине остался нетронутым даже томик Чебышёва. Помню, что читать ему предстояло теорию меру, самую сложную часть математического анализа, за которую Натансон поставил мне оценку «3». (Каковую я пересдал, воспользовавшись «правом однократного обращения».)

— Гета, а ты куда собралась?

Денис Артемьевич посмотрел непонимающе. У нас в запасе оставались десятки тем.

— Денис, тебе же надо готовиться к лекции!

Мама говорила искренне.

В 1972 году по приезде А.Ф. Леонтьева на физ-мат факультете БГУ была организована кафедра «ТФФА» — «теории функций и функционального анализа» — мама в течение 20 лет читала там один и тот же классический курс теории функций комплексной переменной.

(Замечу, что математики предпоследнее слово ударяют на предпоследний слог, поскольку «кОмплексным» бывает лишь обед в заводской столовой.

А также вспомню достойную Свифтовых «остро-» и «тупоконечников» разницу терминологий Ленинградской и Московской школ комплЕксного анализа.

Числа, не имеющие в составе «мнимой единицы», ленинградцами именовались «вещественными», а москвичами — «действительными», хотя оба слова были вариантами перевода одного и того же французского «reel».)

Все 20 лет — зная ТФКП лучше, чем ее создатель, великий француз Коши — мама готовилась к каждой лекции. А каждые 2-3 года, мучимая не доводящим до добра перфекционизмом, еще и переписывала конспекты.

На напоминание доцент Владимиров возразил:

— Я подготовлюсь в электричке. Мы еще посидим, потом все вместе поедем в Петербург.

С этим нельзя было не согласиться; 50 минут езды давали возможность подготовиться хоть ко всему курсу матанализа.

Мы еще посидели, выпили неоднократно заваривавшийся чай, собрались (Денис Артемьевич нахлобучил своего Гоголя), прошли по заснеженному Гостилицкому шоссе, поднялись на платформу, дождались электрички (которую Владимиров, кстати, «лепестричкой» не называл), выбрали немоторный вагон (не подверженный сильным вибрациям) и даже нашли свободный отсек, где под ледяной деревянной скамейкой теплился ящик электропечки.

Положив на колени свою неподражаемую папку, Владимиров раскрывать ее не стал, а продолжил непрекращающийся разговор о новом начальстве (после мудрого Зенона Ивановича Боревича до замечательного человека Геннадия Алексеевича Леонова (1947-2018) матмеховские деканы менялись быстрее, чем гитлеровские генералы на Восточном фронте).

Мама сдалась, про лекцию не напоминала.

Лишь в метро, на станции «Площадь Восстания» перед разъездом в разные концы Невско-Василеостровской линии (мы ехали до «Площади Александра Невского», Денис Артемьевич — как раз на «Василеостровскую») она спросила с укоризной:

— Денис, но ты хоть помнишь, что сейчас будешь им читать?

— Еще не решил, на месте что-нибудь придумаю,

— с нарочитой небрежностью ответил доцент Владимиров, и мы расстались.

На самом деле не был он ни небрежен, ни легкомыслен.

Профессионал высочайшего уровня, Дениса Артемьевич действовал по единственно верному принципу энергосбережения: знал, когда стоит напрягаться, а когда — нет.

Тем его слушателям интеграл ЛеБега был нужен не больше, чем крестьянину смокинг с атласными лацканами.

С какой самоотдачей работал мой старший друг там, где требовалось, говорят 15 лет, в течение которых он вел на Ленинградском телевидении передачи для абитуриентов.

Мне кажется, что только так должен строить жизнь человек действительно умный, а не работающий напоказ в угоду принципам.

Но, пожалуй, самую яркую черту, Дениса Артемьевича Владимирова может дать следующая глава.

Последняя касающаяся ленинградского периода нашей дружбы.

23

Моя мама всю жизнь провела в суете.

Не в Соломоновой «суете сует», в самой обычной. Она суетилась, как мышь в банке, которая не понимает, что по стеклянным стенкам наверх не взобраться ни при каких условиях.

Мое детство прошло под одной из главных химер — сказкой о двух лягушках в молочном кувшине.

(Хотя сбить масло лапками столь же реально, как совершить тюремный подкоп столовой ложкой.)

Российский социум всегда воспевал и тупой труд и всемогущее терпение, которые все перетрут. Люди, жившие ложью этих пословиц как раз и дотерпелись-дотрудились до нынешнего состояния.

Но здесь я говорю не о труде как таковом — о стиле жизни.

О блокаде в моей молодости писали непрерывно; в Ленинграде тема военных лет была основой всего. 900 дней во вражеском кольце подавались как дни непрерывного героизма и круглосуточного не просто труда, а стремления выжить любой ценой, основанного на надежде.

Но прочитав записки Дениса Артемьевича, я как-то по-иному стал представлять менталитет блокадников.

Разумеется, часть их составляли коммунистические рабы идей, которые силы восполняли верой в справедливость. А вера всегда иррациональна, кто бы ни стоял на ее вершине: Христос или Ленин.

Да и сам я до определенного момента внимал пропагандистским громам и верил лозунгам, всю юность запоем пересматривая одни и те же фильмы, лопающиеся от пафосного героизма, писал патетические стихи о блокаде.

Но, вспоминая Дениса Артемьевича, я запоздало делаю вывод о том, что героизм и труд — которые, конечно, имели место — представляли красивую декорацию трагедии, но задник ее был иным. Реальным и страшным.

Как мог надеяться на нечто сияющее впереди мальчишка, получавший в день 125 граммов хлеба?

И во что мог верить взрослый человек, знавший, что немцев в 2 недели отогнали от Москвы из самых Химок — а под Ленинградом год не могли прорвать «фляшенхальс — бутылочное горло», немецкий перешеек в 20 километров?

(Меня могут крыть любыми словами, но я придерживаюсь точки зрения, что изначально созданная немцами и финнами, блокада Ленинграда в дальнейшем была поддержана Сталиным — для уничтожения «ленинградской оппозиции» в интеллигентском городе, вечном оппоненте базарно-посконной Москвы.

Начал он разгром Ленинграда, воспользовавшись удачной смертью Кирова от рук оскорбленного мужа (мой дед Мироныча знал достаточно и намекал, что политикой убийство не пахло), а завершил, тоже ничего не делая — не делая ничего на Ленинградском фронте до тех пор, пока в кольце не умерли лучшие из ленинградцев: ведь лучшие умирают первыми.

Даже считающийся главной причиной всего дальнейшего пожар Бадаевских складов (хранилища стратегических запасов, способного прокормить несколько миллионов жителей 2-го города СССР в течение 3 лет) и неспособность всех служб его потушить я тоже отношу на совесть вождя. Ведь вряд ли немцы, планировавшие взять «Петербург» сходу — как и Москву — стали бы тратить силы на организацию диверсии против мешков крупы и ящиков с тушенкой.

Напротив, зная про эти склады, они наверняка планировали забрать их содержимое: армия, грабившая курятники, не могла пренебречь таким трофеем.)

Нереально, чтобы обычный, не сцементированный идеологией человек из числа граждан, варивших на огне разломанной мебели кожаные подошвы (когда в мусорных баках номенклатурных квартир все 3х300 суток не переводились огрызки французской булки), думал о завтрашнем дне, после — и послепослезавтрашнем — а не существовал по принципу «будь что будет».

Сейчас я считаю, что основную массу не легших в братские могилы спасли не по-Корчагински пыхливые партсобрания, а тихий, прочувствованный фатализм без траты единого Джоуля сверх необходимого минимума.

Мне кажется, подобный взгляд на жизнь помог выжить и Денису Артемьевичу; ему посвящен приводимый ниже эпизод как квинтэссенция жизненной позиции.

Случилось то весной 5-го курса, когда происходила реставрация страшного лета 1976 года: я готовился к выпуску с матмеха и немедленному поступлению в аспирантуру. Последняя была полностью гарантирована: с помощью членкора Леонтьева мама, замзавкафедрой ТФиФА, организовала заявку из Башгосуниверситета — я шел «целевым» аспирантом, оставалось лишь кое-как сдать вступительные экзамены, поскольку место не мог занять никто, кроме меня.

Но перед этим, конечно, следовало получить диплом, причем «красный» — хотя, как мне теперь кажется, и цвет значения не имел.

В общем, я сдавал последнюю сессию, конкретно — кафедральный «обязательный» (не подлежащий альтернативному выбору, стоящий в учебном плане) спецкурс Соломяка по вопросам функционального анализа. Область науки даже малым краешком не касалась проблем дифракции коротких волн, которой я занимался с Бабичем, я ее почти не понимал. Михаил Захарович, замечательный человек, порой бывал требователен — выслушав мой, мягко говоря, не слишком уверенный ответ по билету, он усмехнулся и дал задачу.

На самом деле теория не являлась сложной, просто ею надо было заниматься постоянно. Да задача не выходила из ряда вон, требовалось лишь умение применять нужные теоремы нужным образом. Для начала — хотя бы знать, с чего начать, а я, разумеется, не знал.

Выждав пару минут, Соломяк поправил белую манжету, одернул шотландский серовато-голубой pull-over из натуральной шерсти с узором «косичка» (весь сознательный остаток жизни я безуспешно мечтал именно о таком), усмехнулся еще раз и велел прийти послезавтра.

А потом с некоторой долей язвительности добавил, что задача остается на мне, в противном случае он

«скажет Василию Михайловичу, что его будущий аспирант не знает теории самосопряженных операторов в гильбертовых пространствах».

Ясно, что угроза пожаловаться Бабичу не смогла бы за один день сделать меня специалистом по теории СС в ГП. При всей математической эрудиции мама тоже оказалась бессильна: к ТФКП тема отношения не имела, а матмеховский опыт отсутствовал по причине того, что 40 лет назад функциональный анализ еще не изучался на такую глубину.

(Да и, по большому счету, спецкурсы были курсами специальными; их читали не на основе общих знаний, а — как правило — по материалам собственных исследований, специфических и не всем понятным.)

Самым разумным с маминой стороны было пойти к Соломяку и сказать:

— Миша! Мой сын идет в аспирантуру к Васе, но тема его с твоими операторами не соприкасается. Он, конечно, может в библиотеке обложиться книжками, но зачем нужна бессмысленная трата времени и сил?

Не сомневаюсь, Михаил Захарович улыбнулся бы и понял все без слов; человеком он был умным и не «упертым». А бы мы с мамой вместо ненужных самосопряженных операторов пошли в Эрмитаж — куда, по словам Бабича, «каждый интеллигентный человек должен был ходить раз в неделю» (хотя сомневаюсь, что мой шеф бывал там хоть раз в год; во всяком случае, за 8 лет учебы и еще 10 — периодических наездов в Ленинград я его не встретил там ни разу… равно как и в Филармонии, где видел почти всех).

Так бы, конечно, и поступила любая нормальная мама — но только не моя.

Моя схватилась за голову, обозвала меня всеми словами, привычными для неуспеха в математике, и мы поехали к ее старому другу. Не потому, что он работал с Соломяком на одной кафедре — срочно решать чертову задачу.

Денис Артемьевич был нам рад, как всегда. Валентина Борисовна мгновенно накрыла стол, Тёма пошел отбирать новые рисунки. Но мама начала натиск:

— Денис! Этот неуч не знает самосопряженных операторов! Глаза бы мои на него не смотрели! Ему дали задачу, он не может ее решить! Он получит четверку! потеряет красный диплом!! Соломяк нажалуется Бабичу!!! Его не возьмут в аспирантуру! Все пропало! На тебя одна надежда.

И положила на стол бумажку с задачей.

— Гета, не галди,

— сказал Владимиров, помахав перед собой обеими руками.

— Когда нужно решить эту задачу?

— Послезавтра, я же сказала! Все пропало, все, все, все!!!

— Послезавтра!

Лицо маминого друга просияло.

— Так это же будет только послезавтра! До послезавтра может случиться все, что угодно!

Денис Артемьевич послал всем нам одну из самых добрых своих улыбок.

— Соломяк может сломать ногу…

Разумеется, никакого зла своему коллеге, доброму профессору Михаилу Захаровичу, доцент Владимиров не желал. Просто он не нашел иных средств остановить мою маму, всегда готовую пробивать головой бетонную стену вместо того, чтобы подождать, пока та рухнет сама.

Но образ блистательного Соломяка в гипсе и с костылем подмышкой сломил даже ее. Вопрос о задаче был снят. По крайней мере, временно.

Не сомневаюсь, что, несмотря на удаленность булевых алгебр от гильбертовых пространств, Денис Артемьевич задачу бы решил. Но лишь последний дурак мог думать о СС-операторах, когда на столе дымились тарелки с жареным мясом, а в шкафу призывно молчал томик Чебышёва, прекрасно зная, что никакие лекции этот вечер не омрачат.

В общем, до функционального анализа дело не дошло; как разрешился вопрос, я уже не помню. Кажется, Соломяк, отловленный в коридоре, не дослушал моей речи о том, что хитрую задачу не смог решить даже Владимиров — попросил зачетку и поставил «отлично»; он был прекрасным человеком и знал, что мне нужен «красный» диплом. Михаил Захарович, несомненно, не собирался меня мучить, хотел лишь немного пошутить.

Но я на всю жизнь запомнил образец фатального отношения к судьбе. А также с особой остротой понял, что моя, составленная из принципов, мама не всегда бывает права.

Позже я и сам склонился от активной жизненной позиции в пользу фатализма.

К тому времени имелись свои причины.

Мои ближайшие предки умерли от рака.

Дед Василий Иванович, мама, брат отца дядя Миша Барыкин — сам отец рака избежал, лишь вовремя погибнув. Онкология сразила даже моего потенциального отца — маминого жениха Геню.

Мама и дед умирали на моих глазах, но по-разному.

Дед сгорел за одно лето, даже за какие-то 2 месяца: в середине июня проявились признаки болезни, а 15 августа 1981 года (за 2 недели до начала экзаменов в аспирантуру) его не стало — дату я помню точно, поскольку этим днем отмечено одно из пронзительных стихотворений. Причем в бессознательном состоянии он находился меньше недели — ушел тихо, не намучившись и никого не измучив. Пережив за несколько лет до того 2 инфаркта, бросив пить и курить, дед полностью утратил интерес к жизни, сдался болезни без борьбы. Принял судьбу так, какой она оказалась. И умер незаметно — бабушка под утро прилегла, а часа через 3 обнаружила его упокоившимся.

А вот мама уходила не так.

Доведя свою болезнь до 3-й (если не 4-й) стадии и отправившись в онкодиспансер усилиями моей жены Светланы, она вдруг начала бороться. Перенесла 2 тяжелейших операции и 8 не менее тяжелых курсов химиотерапии, измучилась сама и измучила меня своим ежедневно ухудшающимся состоянием — и все равно, конечно, умерла. Потому что рак это смерть, а со смертью бороться бесполезно. Посторонние восхищались маминым «мужеством», я же ужасаюсь, вспоминая лишние 2 года мучений, которые она добавила к своей и без того не счастливой жизни. Умирала же мама страшно. Терминальное состояние длилось 12 часов — я не дождался исхода, уехал из больницы. Меня не понял никто, но я не мог видеть, как мама умирает: ей мое присутствие уже не помогало, а я бы сошел с ума. Ведь до сих пор я содрогаюсь при воспоминании о смерти бабушки, хотя ее агония в апреле 1985 заняла от силы 5 минут.

Тогда эпизод с не сломавшим ногу Соломяком казался смешным. Теперь я понимаю, что при определенных условиях фатализм Дениса Артемьевича являлся единственно приемлемым.

Мой герой — по крайней мере, так мне видится сейчас — свой ресурс выработал еще в блокадные годы (вопреки заверениям бодряков, ни одна катастрофа не проходит бесследно) — и усталость от жизни, которая бросалась всем в глаза, пришла к нему куда раньше прочих.

24

Регулярное общение с Денисом Артемьевичем прекратилось у меня с окончанием аспирантуры, защитой диссертации и возвращением в Уфу.

Зачем я вернулся в этот город, показавшийся после Ленинграда деревней?

(Разумеется, я навещал свою «малую родину» все 8 лет, но всякий раз я знал, что через несколько дней (ну, летом — недель) уеду обратно к Неве.

В город, который остался мне единственно милым даже после того, как на площади между Московским вокзалом и гостиницей Октябрьского залили асфальтом скверик, полный сирени и проституток, и поставили безликий обелиск «города-Героя».

Но когда я приехал в Уфу тоскливой зимой 1985 года, зная, что теперь это — НАВСЕГДА, мне хотелось покончить с собой куда сильнее, нежели обычно.)

Я мог не возвращаться; роман с будущей 1-й женой был в стадии полной определенности; оставалось лишь назначить день бракосочетания, через 5 дней получить паспорт с ленинградской пропиской и (с помощью маминых матмеховских приятелей) искать работу.

Но в Ленинграде, ясное дело, умных людей было достаточно без меня. Там пределом мечтаний оказалось бы устроиться на кафедру высшей математики какого-нибудь предпоследнего из ВУЗов с аудиторной нагрузкой 50 часов в неделю. А в Уфе меня ожидали перспективы. И, признаюсь честно, я и сам склонился к мысли, что лучше быть первым в деревне, чем последним в городе.

Ведь проведя молодость в городе, я забыл, что такое деревня.

Но на самом деле деревня останется деревней, даже если выходцы из нее обоснуются в городе.

Теперь ясно, что лучше было преподавать в ничтожнейшем «кульке» (институте Культуры) или «нашем паршивом Бонче» (так аттестовавшемся сАмой длинноногой студенткой Аллой РугА ЛЭИС — электротехническом институте Связи имени Бонч-Бруевича) — но ходить по Невскому, в любой момент заглядывать в Эрмитаж (ради какой-нибудь одной картины), слушать музыку в Филармонии — чем работать в «настоящем» Башкирском государственном университете.

Все мамины сослуживцы знали о моих планах на будущее, ни один не мог понять, как можно, имея ленинградскую почти жену, возвращаться в Уфу. Любой из них всеми силами постарался бы остаться в цивилизованной столице. Но маме здравый смысл, как правило, изменял — она принудила меня вернуться.

Имелись и иные причины моего насильственного возврата, но мне не хочется их тут освещать.

Вспомнил я свой приезд в глубоко нелюбимый город детства лишь для того, чтобы стало ясно, насколько счастливым был я, когда в уфимской жизни появился Тёма Владимиров.

25

При мыслях о сыне Дениса Артемьевича ко мне пришло некое обобщение о детях, родителях и жизни.

Традиционно принято считать внешность генетической, но я с тем не согласен. Родители, утверждающие, что при кургузой матери и кривоногом отце дочери не суждено вырасти моделью — плохие родители. Хорошие ничего не говорят, просто кормят своего ребенка по-человечески.

Мои мама и дедушка ростом не отличались, отец — судя по фотографиям — тоже, даром что был из бар. Но я питался икрой, куриными грудками, печенью трески, всеми видами речной и морской рыбы, из фруктов ел апельсины, мандарины, персики, жевал конфеты «трюфель» и поглощал шоколадно-ягодные торты. В итоге я достиг высоты 1,82 метра.

Тетя Мила — сестра отца — и дядя Олег (ее муж) были ниже мамы. Но брата моего Витю (тоже названного в память погибшего отца) выкормили так, что он лишь сантиметров на пять не догнал меня.

В случае Тёмы Владимирова я вижу непревзойденный результат правильного кормления.

(О том, как вообще кормила Валентина Борисовна, напишу ниже.)

И Денис Артемьевич, и его жена имели рост средний… ну, пожалуй, чуть выше среднего. А Тёма вытянулся метра на 2 — рядом с ним я чувствовал себя как бушмен в фильме «Наверное, боги сошли с ума» с обычными неграми. К росту добавилось могучее сложение, будущий зодчий напоминал командира роты кремлевских курсантов.

В курсанты, конечно, Тёма не попал, а вот в армию его забрали. Академия художеств не имела военной кафедры, это было известно.

Владимировы-старшие проявили высшую степень заботы о сыне — тот ее вариант, который, будучи реализован однажды, помнится всю жизнь. Они пошли в призывную комиссию.

(Надо сказать, что Петродворцовый райвоенкомат (где состоял на воинском учете автор этих строк, будучи прописанным в общежитии по адресу улица Ботаническая, дом 66/3) отличался добротой нравов, тут я не могу сказать ничего плохого.

Моя мама контролировала каждый мой шаг, слушала каждый мой вздох и пыталась читать мои мысли. Все детство, юность и раннюю молодость я жил по правилам шпиона во вражеском тылу. Мне приходилось прятать фотографии знакомых девочек (не говоря уж об их невинных письмах!), а звонить из телефона-автомата — всякий раз изобретая правдоподобное оправдание отлучки. Делалось все, разумеется, во благо мне — точнее, математическому будущему, которому я был посвящен до рождения, как какому-нибудь кровавому богу Вицли-Пуцли.

Однажды, делая ревизию в моем столе, мама по ошибке выбросила приписное свидетельство (маленькую вчетверо сложенную бумажку, которую военкомат выдавал школьникам до обмена на военный билет) — приняла за какие-то ненужные обрывки и решила навести порядок.

Утеря приписного было делом страшным; ее могли посчитать нарушением военно-учетной дисциплины (недопустимым в стране победившего социализма, 70 лет работавшей на войну) и наказать чем угодно вплоть до отправки в армию.

В военкомате я взял вину на себя (не только из благородства, мне было стыдно признаться майору, что 20-летний долбак позволяет матери рыться в личных бумагах). Меня, конечно, основательно поругали, но ничего не сделали, выдали новое свидетельство.

Внешние данные Тёмы позволяли направить его куда угодно — хоть забрать в ВДВ и послать в Афганистан (тогда еще шла война).

Но его не только не послали на смерть, но дали родителям право выбрать место службы. Перед этим они договорились с моей мамой, и сына направили в Уфу, благо здесь имелись учебная авиационно-техническая часть и УВВАУЛ — Высшее вертолетное авиационное училище летчиков, готовившее смертников на «Ми-8» для афганской мясорубки.

Узнав, что Тёма будет служить у нас, я ощутил невероятную радость: появилась возможность малой долей отплатить семье Владимировых за все добро, какое имел от них в Ленинграде. А когда Тёма стал приходить (в первый раз я едва его не упустил, настолько огромным показался незнакомый солдат, стоящий на условленном углу), радость удесятерилась.

Наделенный и острым умом и талантом рассказчика, всякий визит младший Владимиров радовал меня новыми темами.

Например, поведал казус апокрифического уровня. Авиационная «учебка» имела общую стену с уфимским следственным изолятором (бывшей пересыльной тюрьмой, где на пути в Омск успел посидеть Достоевский, благодаря чему улица, до 1917 года называвшаяся Тюремной, потом приобрела его имя). Солдат, нацелившись в «самоволку», перемахнул через забор, где его встретили автоматчики, и спросили, зачем парень по своей воле прилез в тюрьму.

Немало анекдотов породил стоящий на территории части тяжелый бомбардировщик «Ту-16» (из такого, увеличив фюзеляж, Туполев сделал первый советский турбореактивный «Ту-104»). Этот самолет — чей киль, поднимающийся над забором, рассматривали мы в детстве из окон школы, лежащей в соседнем квартале — использовался для обучения техников, но по боевому распорядку должен был круглосуточно находиться в готовности. Улететь он, конечно никуда не мог (иначе его использовали бы зэки, неоднократно совершавшие побеги из изолятора) прежде всего по причине пустых баков, но системы оставались постоянно включенными. Как-то раз один из обслуживающих воинов забрался в пилотскую кабину и от нечего делать передвинул ручку уборки шасси. Все три стойки не спеша сложились и 37-тонный самолет лег брюхом на асфальт. О том, как его поднимали, история умалчивает.

В другой раз «Ту-16» сослужил добрую службу.

Однажды у часового другой части на сторожевой вышке склада ГСМ, далеко за городом, сломалась защелка магазина и он уронил в снег 2 полных «рожка» с патронами. Утеря боеприпасов в армии подсудна, парень не стал сообщать начальству, сбежал вниз и попытался их найти — но в темноте зимней ночи лишь истоптал сугробы. Командование решило задачу радикально. В составе оборудования «Ту-16» имелась бортовая РЛС с постоянным магнитом — цилиндрическим тором весом тонны в полторы. Этот магнит демонтировали (техникам было не привыкать, они целыми днями только тем и занимались, что разбирали и собирали самолет), погрузили на машину и привезли на место происшествия. Где осталось лишь 1 раз прокатить циклопический наперсток вокруг вышки, а потом отодрать примагнитившиеся магазины.

Истории, рассказанные Тёмой Владимировым за годы его службы (кажется, 1985-1986), могли бы составить отдельную книгу. Но мне пора возвратиться к герою.

И рассказать о последней своей встрече с Денисом Артемьевичем.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Виктор Улин: Денис Артемьевич Владимиров. Продолжение

  1. Интересно Вы пишете. Своё перемежается с чужим, но близким. А что ж жалеть, если фатализм принят за аксиому?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *