Михаил Аранов: Баржа смерти. Продолжение

 113 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Начались крещенские морозы. Такой лютой зимы не помнят и старожилы. Школьный педсовет собрался в маленькой комнатушке — учительской. Специально выбрали для учителей маленькую комнату, большую-то не протопить.

Баржа смерти

Роман

Михаил Аранов

Продолжение. Начало

Жизнь стала невыносимой. И почему-то за всеми этими печальными событиями опять виделось доктору серое, точно изъеденное тюремной пылью лицо со стеклянными глазами палача.

Как его фамилия? Никак не вспомнить. На ум приходит что-то на букву «г». Но интеллигентность не позволяет сказать Фёдору Игнатьевичу это слово вслух. Только устало подумал: «Этот палач со стеклянными глазами, что на вокзале правил бал со смертью — верно инородец. Иудей или немец. Инородцы, инородцы губят Россию», — но вспомнил добрую душу немца Фрица Букса с баржи и отверг этот черносотенный вздор. Подумал, может, правильно иронизировал левый эсер Душин: «Естественный ход истории? На смену капитализму должен придти социализм? Да ещё с человеческим лицом», — не вовремя эти мысли лезут в голову. Троицкий чувствует, как непроизвольно его губы растягиваются в улыбку. И опять звучит голос Душина: «Большевики бездумно торопятся. Феодальную Россию — через эпоху капитализма в светлое царство социализма. Думают перепрыгнуть пропасть в два приёма».

Поздно вечером Троицкий возвращается из госпиталя тёмным переулком. Вот в подворотне группа беспризорников. Двое мальчишек подходят к Троицкому. Чумазые, оборванные. С худых, грязных лиц смотрят голодные глаза. «Дядька, дай рубь», — слышит он детский голос, но в нем уже звучит бандитская угроза.

«Денег не дам. Вот вам еда, — доктор протягивает мальчишкам котомку с продуктами, полученными утром на продовольственную книжку Пети Воровского. Пётр отдал свою книжку Троицкому за день до своего ареста. «Если не заберут, книжку вернёшь. А так месяц ещё она действует». Пётр знал, что заберут. Доктор Троицкий видит, как мальчишки набросились на котомку. Жадно вырывают друг у друга ломти хлеба, куски сахара.

— Завтра ждите меня здесь. Я вас отведу в одно место, там вас накормят, — говорит Фёдор Игнатьевич.

— Ладно, иди, дядька. Знаем мы вашу кормёжку. Загоните в трудовую коммуну. Мы к воле привыкши…

Дети скрываются в тёмной подворотне. Идет снег. А жизнь, кажется, остановилась. Троицкий поднимает воротник своего куцего пальто. Знобит. Как бы не слечь с температурой. Надо срочно отоварить свою и детские продуктовые книжки.

И ещё одно событие надолго запало в память Фёдора Игнатьевича. Письмо из Германии. На звонок почтальона выскочила соседка Дарья. На её визгливые крики: «Нету здесь таких, и никогда не бывало», доктор Троицкий вышел в коридор. Дарья кинулась к нему: «Вот письмо из неметчины. Ужас какой! Город Мюнхен». Троицкий берёт конверт. Письмо на имя Вербицкого Прохора Петровича. Нервно разрывает конверт. И первые строчки письма ошеломляют его: «Папа, папа, умоляю, сообщите мне, живы ли Вы. Живы ли мои мальчики…» Боже, это же отец Саши и Пети… Вербицкий, это же фамилия умершего деда мальчиков.

Дарья заглядывает Троицкому в лицо: «Буржуи проснулись? Сами в Германии, а квартиру им подавай». «Нет, квартира не нужна», — резко отвечает доктор. Комкает письмо, суёт его в карман.

— Это из «бывших», — говорит он, — спрашивают, жив ли какой-то Прохор, который жил раньше здесь. Вы не знаете, жив Прохор?

— Чо знать-то?! Чо знать-то, — засуетилась Дарья, — тут до вас столько народу перебывало. Клавка — была. Иван — был. А вот Прохора не припомню.

— Ну вот, значит ошибка. Не волнуйтесь. Советская власть Вас в обиду не даст.

Доктор Троицкий проходит в свою комнату. Разглаживает рукой смятое письмо, читает: «… Я знаю, что переписка со мной сейчас для Вас опасна. Папа, умоляю. Только дайте мне знать, живы ли вы?..»

Доктор смахивает слёзы со свих щёк. Прямо, как барышня расквасился. Рот сам кривится в непроизвольной усмешке. Мальчики испуганно смотрят на него. Старший, Саша, подходит к Троицкому, спрашивает: «Это письмо от нашего папы?» «Ну что ты, Сашенька, — доктор обнимает мальчика за плечи, — ты же знаешь, твоего папу убили на войне».

Наутро вызвали к госпитальному начальству. Сказали, в Гаврилов-Яме открылась больница. Нужен главврач. Предоставляется двухкомнатная квартира. Не раздумывая, Фёдор Игнатьевич согласился. С Ярославлём его больше ничто не связывало.

Глава 5. Локаловская мануфактура

В июне 1919 на Локаловской фабрике побывал Анатолий Васильевич Луначарский. Фабрика была мертва. Вновь избранный директор из рабочих, Патов Александр Михайлович, молодой, энергичный. Производил много шума из правильных слов, но фабрика стояла. Опять не было дров, не было сырья — льна. Склады были завалены изготовленным полотном, но реализовать его не получалось.

Анатолий Васильевич был направлен Лениным в Ярославскую губернию, которая с трудом оправлялась после белогвардейского мятежа. Фабрика встретила Луначарского яростно трепещущим на ветру красным плакатом: «Побольше бы ситчика и льняного полотна всякого и разного нашим комсомолкам». Партийное руководство фабрики как-то не задумывалось, что Локаловской мануфактуре не до ситчика. С льняным бы полотном справиться. Лозунг про «ситчик» был явно привезён из столиц, где юным комсомолкам не из чего было пошить платьица. В столицах был голод, и не было ни ситчика, ни полотна. А в Гаврилов-Яме шили одёжку из Локаловского полотна. И на местном рынке за аршин полотна можно было приобрести кое-что съестное. Некоторое время, пока фабрика работала на дровах, добытых комиссаром Перельманом, зарплату выдавали аршинами Локаловской ткани в нарушение всех инструкций «Центротекстиля».

Большевистское государство брало полотно с фабрики на нужды революции и всегда задарма. Ведь каждый большевик знает: делать революцию за деньги — преступление. Хотя, как позже выяснилось, все революции делались за деньги. Нынче наладить процесс: товар — деньги всё как-то не получалось.

А вот недавний директор Лямин Иван Григорьевич был глух к угрозам из столицы. Рублей у него не было, так он ввел в Гаврилов-Яме денежную единицу — аршин полотна. На сердитые звонки из Ярославля отвечал, что есть предписание комиссара Перельмана, павшего за дело революции от рук белогвардейской сволочи.

Новый директор Патов Александр Михайлович с большевистской прямотой прекратил эти безобразия. Тем более что к этому времени левые эсеры были не в чести. И даже более того — вне закона. И упоминание лишний раз имени левого эсера Перельмана стало, по меньшей мере, небезопасным. Фабрика встала. Не работала больше месяца. Без крика. Никакой забастовки. Это вам не царский режим. Просто рабочие не выходили на работу: «Чо задарма-то работать. Нашли дураков!» Но на встречу с Луначарским собрались. Анатолий Васильевич обещал разобраться с товарищами из «Центротекстиля». И, как показало время, не обманул. А что касается лозунга — он появился не с бухты-барахты, как утверждают злые языки. Было совещание фабричного комитета, которое вёл новый председатель фабкома товарищ Трошкин, молодой рабочий из Петрограда.

Трошкина рекомендовал сам товарищ Цветков, председатель Ярославского губкома. Кстати, тоже из Петрограда. Некоторые члены фабкома говорили, мол, какой ситчик — фабрика выпускает льняное полотно.

Им резонно объясняли, что они не понимают текущего момента: лозунг проверен в Петрограде и Москве. Точку в споре поставил Николай Семёнович Петрушкин, учитель чистописания. Безработный учитель взят на фабрику по острой нужде — должен кто-то грамотно оформлять решения фабкома.

Николай Семёнович встал и звонко, как перед школьниками, произнёс: «Мы лозунг готовим не только для Гаврилов-Яма, а скажу больше — для всей советской России». Никто не ожидал такого от тихого учителя. Его поддержали громкими хлопками. Но не все. Некоторые молчали с кривыми улыбками. Позже этих «некоторых» вывели на чистую воду, как меньшевистских последышей. А между тем Николай Семёнович, ободрённый аплодисментами, горячо говорил: «Кто же шьёт платья молодым женщинам из льняного полотна — ситец и только ситец. А то давайте напишем лозунг: «Побольше бы Локаловского полотна нашим комсомолкам». Тут уж и те, кто кривил рожи, опустили глаза: в большевистском лозунге вспоминать капиталиста Локалова! Правда, кто–то с задней лавки пробурчал:

«Какие ещё комсомолки? О них в нашем Гаврилов-Яме никто и не слыхивал». Товарищ Трошкин весь напрягся, пытаясь разглядеть автора этого меньшевистского высказывания. Но в полумраке не разглядеть. Электрический свет как раз отключили. На столе президиума горели три керосиновые лампы.

Договорились, однако, и насчет льняного полотна. Надо же показать, что Локаловская фабрика идёт в общем ряду. Лозунг в Гаврилов-Ямской редакции звучало так: «Побольше бы ситчика и льняного полотна….» И дальше про комсомолок. Правда, на слух всё это было несколько коряво.

Интеллигенты, вроде Петрушкина, это заметили. Но спорить нынче с пролетариями было не с руки.

Константину Ивановичу рассказали эту историю с «лозунгом». Мол, какой герой, однако, скромный учитель Петрушкин. А Константин Иванович вдруг вспомнил встречу с ним летом восемнадцатого года в подвале фабрики. И его злой шёпот: «Ну, уж Вам-то грех жаловаться на красных».

Сейчас учитель Петрушкин был принят на фабрику как жертва белого террора. Он всем рассказывал, что его тогда чуть не расстреляли. Бухгалтер Григорьев и милиционер Серов молчали. Ведь, в самом деле могли и расстрелять.

А Константин Иванович сделал всё-таки доброе дело. Пошел к директору фабрики, просил, чтобы вернули на фабрику Филатова. «Да, да. Я помню этого мастера, — горячо заговорил Патов, — грамотный, строгий к бездельникам. Тогда был политический перехлёст. Лес рубят, знаете ли, щепки летят. А, учитывая Вашу недавнюю трагическую историю, арест перхуровцами и роль Филатова в Вашем спасении, непременно его возьмём. Вот нужен начальник ткацкого цеха». «Он не хочет в цех,— говорит Григорьев, — он хочет в охрану». «Вот и прекрасно, — обрадовался Патов, — начальником охраны! Ведь воруют у нас. И как воруют. Только предупредите Филатова, чтоб без мести».

Теперь Константин Иванович не раз видел, как в обеденное время и по окончанию рабочего дня сторожа заталкивали в свою подсобку рабочих, которые странно вдруг растолстели в животе.

Филатову подбрасывали записки с угрозами. Но, видно, ледяная вода фабричного пруда изрядно закалила бывшего мастера. Воров отстраняли от работы на неделю, на месяц. На штрафы за воровство уходило ползарплаты. Но это не пугало рабочих. Зарплаты-то не было, какой месяц…

Как-то задержался начальник охраны Филатов на службе. В темном проулке дубьем отходили его. Дознание проводил милиционер Серов. Начальник охраны утверждал, что лиц нападавших не помнит. Во что поверить было трудно. Может, держал начальник охраны в голове директорский наказ: «Чтоб без мести». Неделю Филатов отлёживался дома с примочками и грелками, пока синяки не сошли. Решением фабкома выдали товарищу Филатову пистолет.

До Константина Ивановича дошли слухи, что Филатов вызывал к себе, вроде как на допрос, кого-то из злостных воров. Ведь наверняка знал Филатов в лицо нападавших на него рабочих. Фабричные охранники слышали за дверью фразу начальника: «В ледяной воде меня искупали. И хватит». Воры ушли от начальника охраны присмиревшие. А ведь по революционным законам им тюрьма светила. И вот о Филатове на фабрике заговорили без злости, уважительно.

Фабричные комитетчики требовали от директора Патова, как и в прежние времена, выдавать зарплату мануфактурой.

Но Патов был неумолим: «Анатолий Васильевич Луначарский в Москве, а моё начальство здесь в Ярославле — под боком. До меня им — рукой подать». Однако всё же решился отправить рабочих на заготовку и доставку дров. И за эту работу оплата — аршинами полотна. И ещё — из Ярославля звонил товарищ Цветков, председатель Ярославского Губкома. Строго потребовал навести порядок на фабрике. Дал месяц сроку. Сказал, что пришлёт в помощь Патову специалиста, Перегуду Сергея Семёновича. Когда Патов неосторожно спросил, в какой области товарищ Перегуда специалист, то получил жёсткий ответ: «Перегуда — проверенный товарищ. Преданный делу партии большевик. Занимался политпросветом. Лучших людей бросаем вам на подмогу».

Сергей Семёнович Перегуда поместил в слегка потёртый чемодан драповое пальто. Хотя и лето. Но Бог знает, сколько придётся задержаться в Гаврилов-Яме. Сложил кое-какое бельишко. Разгладил перед зеркалом широкий ремень на животе. Вот он стоит в дверном проёме. И Дарья высунулась в коридор, причитает: «Ой, надолго ли от нас, родненький, кормилец Вы наш».

Вот — теперь и «кормилец». Доктор-то Троицкий съехал с комнаты. Удалось дочку Дарьину вселить. Сергей Семёнович насквозь видит эту подлую бабу. Дочка-то её опять на сносях. Думает, насовсем Перегуда съезжает, так на его комнату глазёнки Дарьины загорелись. А вот на-ка, выкуси.

Товарищ Цветков так и сказал: «Разобраться, навести порядок на фабрике. Начните с финансов». Ну что ж, не впервой. Кого надо — на нары. А кого к стенке. Он, Перегуда, не первый год на партийной работе. Хотя, Цветков предупредил, что с директором Патовым надо быть осторожным. Левых эсеров больше на фабрике нет. А вот меньшевистский душок присутствует.

Из доклада А.В. Луначарского Ленину. (1 дня июля 1919 г):

«Относительно Локаловской могу сказать с уверенностью, что она имеет возможность производить до 900 тысяч аршин льняных тканей в месяц, что составляет более 10 миллионов в год.

Почему же эта фабрика стоит в настоящее время? — По отсутствию топлива. Оказывается, что Локаловская мануфактура заготовила себе 22 тысячи саженей дров, чего и хватило бы на целый год. Дрова эти лежат в разных расстояниях от фабрики, от 5 до 25 верст, и вот привезти их оказалось невозможно. Крестьяне согласились возить дрова и со своим овсом с тем, чтобы им платили не деньгами, а мануфактурой.

На Локаловской фабрике имеется не использованные несколько миллионов аршин. Стали просить Центротекстиль о праве выдать по 5 аршин тканей на каждого возчика. Отказ».

В марте 1919 года Николай Фёдорович Доброхотов[1] был вызван в Москву в распоряжение ЦК партии. А в начале июля он появился в Ярославле в качестве специального представителя ЦК с весьма широкими полномочиями. Он председательствовал на заседаниях Губкома партии.

От него зависело принятие решений по кадровым вопросам. В середине июля прежний председатель Губисполкома Цветков сдал все дела Доброхотову.

И опять Константину Ивановичу из Ярославля прислали начальника. И звать его — Сергей Семёнович Перегуда. Может из хохлов. Вспомнилось: «Бей хохла, бей хохла». Откуда это? Верно, в прошлых летах услышанное, ещё при Николае.

Мордастый мужик. В отличие от прежнего комиссара Перельмана, жирный подбородок гладко выбрит. Рыжие редкие волосёнки на голове прилизаны и расчёсаны на прямой пробор, как у приказчика прежних времён. Под носом — поперёк две рыжеватые щёточки. Полувоенная гимнастёрка с огромными накладными карманами. Сапоги в гармошку и галифе. Широкий ремень перетягивает необъятный живот. Сукно, пошедшее на наряд начальника, было явно из дорогих. «Английское сукно-то», — сразу определил Константин Иванович. И от этого знания неприязнь к новому начальнику превратилась в глухую ненависть. Начальник не скрывал, что в бухгалтерии ничего не смыслит. Надувал щёки и говорил: «Ты, Григорьев, смотри у меня. Если что, из Ярославля ревизию вызову. А там, сам знаешь. Разговор короткий» Вскоре из Ярославля приехал ещё один, молодой. Какой-то невзрачный.

Сергей Семёнович Перегуда пригласил к себе Григорьева. Теперь в кабинете уже не пахло махоркой, как в бытность комиссара Перельмана. Пахло какими-то приторно — сладкими духами, которые не перебивали застоявшийся запах пота. Перегуда важно сидел за столом. Брюхо его, преодолев ремень, вывалилось на стол. «Вот те6–е, Григориев, помощника из Ярославля затребовал. Это вместо вашего Кудыкина, которого забрало ЧК как Перхуровского агента. Так что прошу любить и жаловать». Ткнул пальцем в молодого человека, сидящего напротив его стола. Константин Иванович взглянул на помощника. Тот что-то по-собачьи вякнул. Но под суровым взглядом Перегуды смешался. Опустил голову. «А звать его Николой, — продолжает Перегуда, — как тебя по батюшке?»

«Николай Глебович Перчиков, не извольте беспокоиться, Сергей Семёнович», — закатил глаза помощник. «А чой это я должен беспокоиться? — прогудел Перегуда, — это ты должён беспокоиться. У нас, знаешь, спрос строгий. Правильно я говорю, Григорьев?»

Константин Иванович промычал невнятное. Отвернулся, не желая поддерживать разнузданный тон начальника. «Ну, а теперь за работу», — довольный собою, прогрохотал Перегуда. Константин Иванович пропускает перед собой молодого помощника. Когда тот скрылся за дверью, поворачивается к начальнику. «Что ещё?» Перегуда поднимается из-за стола. Глаза его испуганно и зло бегают. «А вот что, товарищ Перегуда, — говорит Константин Иванович, еле сдерживает ярость, — мы с Вами вместе свиней не пасли. Бросьте свой барский тон. Я здесь служу Советской власти, а не Вам. И дело своё знаю, — хотел добавить «в отличие от Вас», но вовремя решил, что это уже перебор, — так что, давайте: Вы для меня товарищ Перегуда, я для Вас — товарищ Григорьев. И никаких «ты»». Развернулся и выскочил из кабинета. За спиной слышался ор, переходящий в свинячий визг. Прислонился к стене около кабинета Перегуды.

Слышал в приоткрытую дверь, как Перегуда кричал по телефону, то и дело, склоняя имя Григорьева. Потом тон его становится глуше. Уже слышны подобострастные нотки. И почти заискивающее: «Так точно, товарищ Доброхотов. Да я ничего, Николай Фёдорович». Потом послышался шумный выдох, будто паровоз выпустил пар.

Константин Иванович представил, как Перегуда огромным, не очень чистым платком вытирает свое жирное, покрытое каплями пота лицо. Удовлетворённо хмыкнул, поправил неизменный галстук и двинулся в бухгалтерскую комнату. Там его уже ждал помощник. Николай Глебович вскочил, будто вздёрнутый пружиной. «Сидите, — махнул рукой Григорьев, — но вот что, милейший, Николай Глебович, уж не обессудьте, но сейчас отчёт за полугодие. Так что сидеть сегодня нам до полуночи».

«Как прикажете», — услышал он в ответ. И порадовался, что без скандала. Городские, они капризные.

— Да вот ещё скажите, — обращается Константин Иванович к Перчикову, — кто сейчас в Ярославле председателем Губкома вместо Цветкова — Доброхотов?

— Да, да. Теперь товарищ Доброхотов Николай Федорович, — слышит он в ответ.

«Хрен редьки не слаще», — обречённо подумал Константин Иванович о новом председателе Ярославского Губкома. И как в воду глядел. Не прошло и недели, как «помощник» Перчиков приносит бумагу, мол, подпишите Константин Иванович акт «о нецелевом использовании» полотна на фабрике. «О каком это нецелевом использовании», — возмутился главный бухгалтер. Директор Патов пару дней назад повысил в чине Константина Ивановича. Как он позже скажет, чтоб Перегуду держать в узде.

Верно, и Перчиков ещё не видел приказа о назначении Григорьева главным бухгалтером. Больно развязно ведёт себя помощник. Вот и сейчас улыбается эдак ласково и гаденько: «Как же, а на дрова, сколько пошло аршин полотна? Вы будто не знаете». Константин Иванович взглянул на бумагу. «Это же чистый донос!» — главный бухгалтер не удержался от крика. А Перчиков вдруг незнамо откуда почувствовал свою силу, пытается говорить тяжёлым голосом, подражая начальнику Перегуде. Но голос-то у Перчикова бабий, на визг срывается. Однако слова находит серьёзные: «Выбирайте выражения, товарищ Григорьев».

«Может, проще Вам, Перчиков, выбрать новое место работы!» — не сдерживает себя в гневе Константин Иванович. Ещё раз успел взглянуть на бумагу. Внизу подписи: «зам директора фабрики по фин. вопросам» — Перегуда, счетовод Перчиков — размашистая подпись. А бухгалтер Григорьев — подпись отсутствует. И Перчиков уже не младший счетовод, как было ещё день назад. «А я и не знал, что ты подрос», — успел подумать Григорьев, но бумага уже в руках помощника. И помощник выбегает из кабинета.

Константин Иванович час ждал гнева начальника Перегуды. Не дождался. Направился к директору. Проходя мимо стола секретарши, лишь буркнул: «У себя?» Та удивлённо кивнула. Патов что-то отчаянно кричал по телефону. Кивнул Григорьеву, показал на стул. Константин Иванович слышит, как директор несколько раз повторяет фразу: «Да поймите же меня, Николай Федорович, так работать нельзя. И товарищ Луначарский нас поддержал…..» «С Доброхотовым разговаривает, председателем Губкома», — понял Григорьев. И тревожно заныло сердце.

Патов тяжело выдохнул, положил телефонную трубку: «Ну, всё… Был у меня Перегуда. Требует Вашего увольнения». «А там и новый Греков за мной явится», — подумал обречённо Константин Иванович. «Я просил Николая Федоровича, чтоб убрал от нас Перегуду, мешает он нам», — слышится голос директора. У Константина Ивановича отлегло от сердца. «Вы видели акт, который меня заставляли подписать. Это же донос», — возмущённо говорит он. «Ну, видел. Каждый занимается своим делом. Он для этого и приставлен», — на удивление спокойно отзывается Патов. «А могли с его подачи и вредительство пришить»,— несмело шепчет Григорьев. «Это Вы лишку хватили. Впрочем, в наше раскалённое время…— Патов на мгновение замолкает. И как-то обречённо заканчивает,— у товарища Перегуды в Ярославле много сторонников. И пока не найдут ему подходящего тёплого места, с фабрики не уберут». «А почему бы его обратно в Ярославль не отправить? Он же там вроде был у дел», — не унимается главный бухгалтер. «Это уж вопрос к товарищу Доброхотову, — усмехается директор, и его жесткий взгляд светлеет, — при Цветкове Перегуда был при деле. А вот сейчас что-то не поехало… Работайте спокойно, товарищ Григорьев». Директор встаёт из-за стола, пожимает руку Константину Ивановичу.

«Похоже, что ежели к редьке добавить яблочко, да морковки, да сдобрить сметанкой. Редька, пожалуй, станет слаще хрена, уважаемый товарищ Доброхотов», — довольная улыбка расползается по лицу новоиспечённого главбуха.

Потом пришёл циркуляр из «Центротекстиля»: разрешение на каждого возчика при доставке дров давать не пять аршин полотна, а тридцать. Вот тебе бабушка и Юрьев день.

Перегуда совсем сник. Но в грозовые годы верных друзей не оставляют в беде. Подоспел, весьма кстати, декрет о ликвидации безграмотности, и Перегуда был брошен на ликбез в село Гаврилов-Ям. Конечно, не тот масштаб. Но товарищи из Ярославля дали понять, что он в резерве, и надо быть начеку. Разговор с Ярославлем был короткий. Но за сухими фразами Сергею Семёновичу слышалось желанное: «Кадры надо беречь». Это уже о нём, о Перегуде. Чеканная фраза: «Кадры решают всё» пока ещё только прорастала бутончиком в чиновных кабинетах. Бутончик должен ещё расцвести пламенным цветком. И ягодкой налиться кроваво-красным соком.

Глава 6. Ликбез

Если помнит читатель, Катерина Петровна Григорьева, еще до замужества преподавала в церковно-приходской школе всё в том же селе Гаврилов-Ям. Юная учительница особенно отмечала белокурого подростка из бедных крестьян Ваню Поспелова. Когда учительница читала некрасовские строчки: «Прямо дороженька: насыпи узкие, столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то всё косточки русские. Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?» Ваня краснел и опускал свои длинные ресницы.

Вот вышел Декрет Совнаркома о ликвидации безграмотности. И тут вспомнили про безработную учительницу Катерину Григорьеву. Пришёл хмурый солдат с винтовкой, знакомый — из фабричных. Муж на работе. «С кем детей-то оставить?» — засуетилась Катя. Солдат сказал сумрачно: «Не извольте беспокоиться, Екатерина Петровна. Вскорости вернётесь». Повёл по улице. Встречный народ шарахался от них. Люди переходили на другую сторону улицы, чтоб не здороваться с Катей.

Солдат довёл до дома фабриканта Локалова, теперь там заседал Совет рабочих и крестьянских депутатов. Открыл дверь в прокуренную комнату, дохнуло махоркой, аж голова у Кати закружилась. Солдат остался за дверью. А от стола поднимается, Боженьки святы, Ваня Поспелов. Совсем не изменился. Только рыжей щетиной оброс.

«Ваня», — только успела сказать Екатерина. А в голове уже заискрилась некрасовская фраза: «… косточки русские. Сколько их, Ванечка! Знаешь ли ты?» Не посмела проговорить. В памяти ещё было кровавое лето восемнадцатого года.

А Иван уже подскочил к Екатерине Петровне: «Извините, Екатерина Петровна, ведь сказал «пригласить». Нет, этот дуролом послал солдата с ружьем». Катя не посмела спросить, кто этот дуролом. И правильно сделала. «Меньше знаешь — лучше спишь» — это был завет её мужа. Впрочем, сам-то Константин Иванович редко следовал этому завету.

— Так вот какая задача, — торжественно говорит Иван Поспелов, — народ надо вытаскивать из невежества, в которое погрузила его буржуазия. — Осторожно взглянул на Катерину, поймал её еле заметную усмешку. Смешался и уже без пафоса продолжает, — Катерина Петровна, чего уж там. Время пришло. Надо организовывать школу в Гаврилов-Яме. Вот Вы этим и займитесь. Подбирайте учителей. Я рекомендовал Вас директором. У меня по ликбезу — товарищ из Ярославля. Пройдёмте, я Вас представлю.

Они вышли в коридор. И Катя невольно залюбовалась статной фигурой Вани Поспелова. Гимнастёрка под солдатским ремнём обтягивала широкие плечи. Узкие бёдра и стройные ноги в начищенных до блеска сапогах. И галифе не портило фигуру. И как Кате показалось, они были слегка ушиты в ляжках. Похоже, какая-то женская рука позаботилась. «Ну, прямо, Аполлон Бельведерский, ничего не скажешь», — но тут Катя вспомнила фотографию скульптуры этого обнажённого Аполлона в журнале «Нива», представила в таком же виде Ваню — почувствовала, как в жар всю её бросило. С трудом подавила в себе все эти «греховные» чувства.

А Поспелов уже открывает старинные двери, верно, бывший Локаловский кабинет. Из просторного кресла поднимается туша товарища Перегуды.

— Вот познакомьтесь, — Поспелов сухо и с заметным раздражением обращается к Перегуде, — рекомендую Катерину Петровну Григорьеву на должность директора школы. У неё опыт работы в школе — пять лет.

— Да, да. Вот и прекрасненько, и чудненько, улыбается ласково Перегуда, хищно оглядывая ладную фигурку Кати.

— А не Ваш ли муженёк на Локаловской мануфактуре счетоводом изволит быть?

— Да, — дерзко отвечает Катя, — теперь главный бухгалтер. Григорьев Константин Иванович.

Катя ещё хотела прибавить: «Стал главным, как Вас поперли с фабрики». Но сдержалась. Поняла, что говорит с будущим начальником.

— А что изволите преподавать? Чистописание или арифметику?— слышится всё тот же елейный голос Перегуды.

— Русскую словесность, — с вызовом отзывается Катя. И самой стало стыдно. И чего петушиться перед этим дуроломом. Катя уже твёрдо решила, что Иван «дуроломом» назвал именно Перегуду.

— Вот и прекрасненько. Так и запишем. Катерина Петровна Григорьева — русский язык. А директор школы у меня уже есть. Так что, не извольте беспокоиться, — Перегуда уже обращается к Поспелову, — Николай Семёнович Петрушкин, тоже, кстати, учитель словесности и чистописания. Его кандидатура согласована с Ярославлем. Вот только два учителя словесности. Не много ли для одной школы? Надо подумать. — Злой взгляд на Катю. — Решение наше Вам сообщат, Катерина Петровна.

Катя бросает смущённый взгляд на Ивана. Она видит, как лицо Поспелова наливается кровью.

— Товарищ Перегуда, кто здесь председатель? Вы или я? — жёстко говорит Иван.

— Я комиссар по ликбезу! — угрюмо хрюкает Перегуда.

— А я здесь — советская власть, — отчеканил Поспелов.

Через пару месяцев Катерина Григорьева уже преподавала в школе русский язык. Директором школы стал учитель арифметики, присланный из Ярославля. Весьма бойкий старичок лет пятидесяти, по фамилии весьма странной: Живчик Карл Францевич. Невысокого росточка, но шустрый. Обежит половину деревни за час, вытаскивая мужиков в школу. Лоб оботрет и, уже глядишь, арифметику объясняет великовозрастным ученикам. Говорили, что он из иудеев, но Катя решила, что напраслину возводят на директора. Да и похож он больно на финна Валтонена, что преподавал науки на учительских курсах, которые некогда окончила Катя. Такой же востроносый, белобрысый с глубокими залысинами. И тоже звался Карлом Фрацевичем. Катя хотела даже спросить директора, не был ли он в прежней жизни Валтоненом. Да постеснялась.

А ещё Катя тогда подумала, что не так прост товарищ Перегуда, если Ваня Поспелов с ним не справился. Впрочем, директору школы не позавидуешь: дом под школу выделили изрядно изношенный. С дождями выяснилось, что крыша протекает. А к холодам дров не оказалось. Так что дети сидели в школьном классе, не снимая пальто. А учительница отогревала руки своим, не очень горячим дыханьем. В школе учителей было пока только двое. Живчик обучал арифметике. Катя — письму и чтению. А тут ещё группа взрослых сельчан собралась обучаться грамоте. Катерине Григорьевой пришлось их учить ещё и счёту. Директор-то совсем выбился из сил: ремонт школы, буквари, писчая бумага, чернила, ручки.

Перегуда только рычал на директора, мол, достали вы меня со своей школой. Однако к морозам крышу починили. Дрова ученики, что из взрослых мужиков, приносили из дому. А тут появилась учительская подмога — Николай Семёнович Петрушкин. На фабрике, верно, нашлись свои грамотеи.

Школа стала работать в две смены. Утром два класса и вечером один. И опять стало дров не хватать. Мужики и бабы сидели на уроках в шубах. А дети мёрзли и часто болели.

Живчик ходил по избам, просил мужиков поберечь детей, дрова приносить. Те угрюмо отвечали, что у самих хаты не топлены. А в школу они могут и не ходить. Мол, их деды обходились без грамоты, и они перебьются.

Ударили трескучие морозы, детей распустили по домам. Мужики перестали приносить дрова в школу, да и сами разбрелись по избам. А Карл Францевич поплёлся к комиссару по ликбезу Перегуде.

В кабинете Перегуды было жарко натоплено. Не снимая дохлого пальтишки, Карл Францевич зябко прислонился к горячему изразцу камина. «Ну, почто пожаловали, товарищ Живчик?», — почти дружелюбно спросил Перегуда.

— Как почто? Дрова и ещё раз дрова для школы. Это и есть вопрос номер один и два и три, — закричал Живчик.

— Ну не надо так громко, со временем решим мы и этот вопрос, — солидно отвечает Перегуда, — но сейчас есть проблемы и поважней ваших дров, — уже зло заканчивает хозяин кабинета.

— Что значит со временем? Дети мерзнут и болеют!

— Революция не обходится без жертв, — отзывается Перегуда.

Карл Францевич видит его ядовитую улыбку.

— Какие жертвы! Это же наши дети, будущие строители коммунизма! Холод в школе — это ваше головотяпство! Я большевик! Не за то скитался по царским тюрьмам, чтоб такие как Вы пребывали в тепле с буржуйским камином и с брюхом, наеденным как у борова. Когда дети пухнут с голода! — каким-то задним умом Карл Францевич понимал, что говорит уже лишнее, но не мог остановиться, ещё по инерции в его голосе слышались клокочущие ноты, но всё как-то уходило в пустоту, — ликвидация безграмотности. Партия поставила эту первоочередную задачу, и что может быть сейчас важнее дров, — уже вяло закончил он. В комнате возникла угрожающая тишина. Перегуда подымает на директора школы тяжёлый взгляд.

— Пора с Вами, Живчик,— Перегуда зловеще усмехается, — разобраться… насколько Вы — живчик…

— Я не позволю. Я в Партии с тринадцатого года, — хочет крикнуть Карл Францевич.

Но Перегуда стучит кулаком в перегородку за своей спиной. Входит солдат. «Проводите посетителя», — говорит ему Перегуда, указывая на Живчика.

В тот день Карл Францевич появился в школе какой–то потерянный. Катя это сразу заметила.

«Что-то случилось?» — испуганно спросила она. «Нет, нет. Пока всё прекрасно, — услышала она в ответ. — Кстати, милая девочка, я давно замечаю, как Вы смотрите на меня подозрительно. Да, да. Конечно, я тот самый Валтонен, что учил Вас в Ярославле. Помните Ваши учительские курсы? И я молодой учитель. И Вы — девчушка лет пятнадцати. Только хочу напомнить: зовут меня Каарл, два «а». Это по-фински. А Живчик — моя партийная кличка. Мода у нас пошла такая, называться не фамилией отцов, а партийной кличкой. Вот и товарищ Троцкий нынче не Бронштейн. И Ульянов нынче Ленин. И я, Валтонен по отцу, теперь Живчик. Гаденькое имечко, но прилипло. Я по молодости весьма живо бегал от жандармов. Очень полезна была эта моя живость партийной работе: выслеживать шпиков. Вот и прозвали меня Живчиком. А ещё — дело было в ссылке. Это в Туруханском крае. В четырнадцатом году. Деревенька Курейка. Тонул я в Енисее, зимой в проруби. Поехали на санях за водой. Вот я поскользнулся и бухнулся в прорубь. А невдалеке у лунки сидел в тулупе рыбак, как его — Джугашвили — грузин. Нынче Сталиным зовётся. Он ещё сейчас в правительстве у Ленина. Я не знаю, по каким делам он в правительстве. Только помню, в Курейке он часто угощал нас осетром. Осётр огромный, в аршин длиной. Вкуснятина. Не то, что в нынешней рыбной лавке. У грузина была верёвка с большим крючком. Ловкий был рыболов.

Вытащили меня из проруби. Положили на сани рядом с бочкой для воды. Товарищ, из тех, что был со мной, звать его Яков Свердлов, просит Сталина дать тулуп, чтоб накрыть утопшего, то есть меня. А тот отказал. Мол, как же он голый, без тулупа удить рыбу будет. Свердлов накрыл меня своей куцей тужуркой. Собаки везли на санях до дому. А Яков впереди собак бежал, чтоб не околеть от мороза. Вроде, недалеко, чуть больше версты. А мороз под сорок. Привезли, а я уже глыба льда.

Товарищи в знак протеста, отказались в тот раз есть осетра, что приволок Иосиф. Ели одну картошку. Вообще, мы, ссыльные, питались получше, чем нынче в голодном Гаврилов-Яме. А некоторые для ночных утех завели себе подруг из местных бабенок. Не знаю, как выходили меня. Когда очнулся, товарищи говорят: «Ну, и живучий ты. Точно Живчик». А вот как ночь, ложимся спать — от ног нашего знатного рыболова воняет нещадно. Сказать, чтоб ноги помыл, страшно. Разбойный был — в бытность свою в Грузии на горных дорогах грабил. Деньги в партийную кассу сдавал. Для партии человек весьма полезный. Ой, заболтался я с Вами, Катенька, — Каарл Францевич зябко поёжился, — что-то неспокойно мне нынче.

Каарл Францевич исчез тихо, без шума. В школе объявили: арестован за контрреволюционную пропаганду. Объявлял какой-то незнакомый мужик. Верно из Ярославля. Вскоре директором школы Гаврилов-Яма был назначен Николай Семёнович Петрушкин.

Ваню Поспелова Катя изредка встречала на улице. Он лишь издали смущённо кивал головой. А ей хотелось, чтоб он остановился. Сказал что-нибудь… Невольно поёжилась. Передёрнула плечами: разница в летах-то… Тогда в церковно-приходской школе Ване было лет четырнадцать, а ей, Кате — восемнадцать.

И опять, как прежде, застывала она дома перед зеркалом. Из зеркала на неё задумчиво глядела красивая незнакомка, вроде как чужая. Какие-то новые, неизвестные черты появились в её лице. Катя морщила лоб. Сердито рассматривала свое лицо. И вдруг ей становилось смешно. Взглянув ещё раз на своё отражение, обнаружила, что она всё ещё хороша.

Вот и нынче, глядя в зеркало, Катя невольно задавала себе вопрос: «А счастлива ли я?»

Константин Иванович, обнимал её за плечи. Говорил: «Не сомневайся, ты всё ещё очень, очень». Нежно целовал её в шею. И становилось тепло и уютно. И Ваня Поспелов уже казался каким-то замороженным принцем из снежной вьюги. За окном валил снег. А дома изразцовый камин согревал душу и тело.

А на Рождество Костя достал шампанское. Разлил по бокалам. Вспомнил, как несколько лет назад пили шампанское с Исааком Перельманом. Посмотрел на жену долгим взглядом. «Всё это неправда, неправда», — захохотала звонко, по-детски Катя. И бросилась в объятья любимого мужа.

Начались крещенские морозы. Такой лютой зимы не помнят и старожилы. Школьный педсовет собрался в маленькой комнатушке — учительской. Специально выбрали для учителей маленькую комнату, большую-то не протопить. Николай Семёнович Петрушкин важно сказал, что педсовет у нас нынче собрался в полном составе. При слове «педсовет» Кате стало смешно. Она хихикнула в свой лисий воротник. Николай Семёнович расстегнул верхнюю пуговицу своего несколько засаленного овчинного полушубка, строго взглянул на Катю. Сказал простужено: «Катерина Петровна, у нас пока нет повода веселиться. Но прошу привыкнуть к слову «педсовет». Нас уже не двое, как прежде. Вот представляю — учитель географии и ботаники…» Из полумрака коптящей керосиновой лампы высветился молодой человек в городском куцем пальтишке и шляпе. «Николай Клюев, — представляется молодой человек, — но не тот, кто поэт, а несколько рядом». Молодой человек, назвавшийся Клюевым, встает, осанисто поводит плечами. И не без артистизма декламирует: «Не верьте, что бесы крылаты, у них, как у рыбы, пузырь, им любы глухие закаты и моря полночная ширь»[2]. Все удивлённо смотрят на него. Катя уже смело хихикает. И Петрушкин доброжелательно улыбается: «А сам-то Вы, Клюев? Поди, не мог он ямба от хорея, как мы не бились отличить?».

— О, снимаю шляпу, — учитель географии и ботаники снимает свою шляпу, обнажая бритую голову, — я-то думал, заслали меня в глушь дремучую. А тут и поэзия вполголоса, и дамы полусвета под чернобуркой, — бросает не совсем невинный взгляд на Катю. Та прячется за лисий воротник. Говорит назидательно:

— Не чернобурка. А всего-то рыжая лиса. Из наших Ярославских угодий. Вот так-то, уважаемый учитель ботаники и географии.

Катя здесь дома. И всяким приезжим хлыщам укажет их законное место…

— Ну, вот что, господа-товарищи, — слышится уверенный голос директора Петрушкина, — позвольте продолжить наше заседание.

Керосиновая лампа начинает нещадно чадить.

— Ой, керосин кончается, — из-за спины Петрушкина появляется тетка. Катя узнаёт свою соседку, Павлину Зуеву.

— Керосина осталось лишь на десять минут, Николай Семёнович, — по-хозяйски говорит Павлина.

— Да, да, Павлина Игнатьевна,— отзывается Петрушкин, — вот представляю, Павлина Зуева. Будет у нас на хозяйстве.

— Господи, чего уж там важничать. Уборщица, прошу любить и жаловать — весело хмыкает Павлина.

— Ну, это пока, — директор ласково улыбается Павлине,— и вот ещё. У нас ещё один учитель математики. Соня Наумовна Поспелова.

При слове «Поспелова» Катя вздрогнула. Всматривается в девицу, сидящую около Петрушкина. Голова девицы укутана в пуховой платок. И что-то еврейское в лице Сони Поспеловой Катя смогла разглядеть. Однако, довольно симпатичная девица.

— Ну, вот и всё. Педсовет окончен. Павлина, гаси лампу, — слышится голос директора. И вдруг почти крик, — самое главное! Забыл, прости Господи. До весны все в отпуске. К сожалению, без сохранения денежного содержания.

При выходе из школы, Катя осторожно берёт за локоть Соню Поспелову:

— Скажите, Вы кем приходитесь Ване Поспелову?

— Жена, — слышит она в ответ.

И как-то странно ревниво ёкнуло сердце Кати.

Продолжение

___

[1] В 1937 году Даниловский райком обвинил Доброхотова (пенсионера) в троцкистской оппозиции 1927 года. Доброхотова обвинили, и в том, «что колхозы Березняковского сельсовета по его вине «за последние два года оставляли на полях до половины выращенного хлеба». Николай Фёдорович был исключён из партии. 6 октября 1938 года расстрелян.

[2] Николай Алексеевич Клюев. Русский поэт, представитель так называемого новокрестьянского направления в русской поэзии XX века. Расстрелян — в 1937 г.

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария к «Михаил Аранов: Баржа смерти. Продолжение»

  1. Захватывающе интересно, как и предыдущие части. Одно замечание (не утверждение): мне кажется, что упомянутый в тексте «социализм с человеческим лицом» — термин, много позднее возникший, — 1968 г., Дубчек или его современник.

  2. Фабрика встретила Луначарского яростно трепещущим на ветру красным плакатом: «Побольше бы ситчика и льняного полотна всякого и разного нашим комсомолкам».
    =====
    Про ситчик комсомолкам Маяковский написал много лет спустя (1927).

    1. Soplemennik
      5 февраля 2020 at 11:45 |
      ——————————————————————
      См. мой постинг
      В.Ф.
      — 2020-02-05 12:33:57(354)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *