Александр Левковский: Смерть на площади Калинина

 179 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Обе мои девочки стали, подобно мне, врачами, и обе, в январе 2014 года, в разгар кровавых событий на площади Калинина, поставили палатку Красного Креста прямо под окнами бывшего Дома учителя, где некогда мы с юной Оксаной воодушевлённо пели песню о лучшем друге советских детей, товарище Сталине…

Смерть на площади Калинина

Рассказ-воспоминание

Александр Левковский

Левковский

«Мне зачем эти дни, эти ночи,
Когда душу свою не тая,
В обрамленьи безудержных строчек
Обнажаю до боли себя?»
Игорь Гамин, «Мне зачем эти дни…»

«Разве весь мир наш — не камера смертников?»
Александр Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»

1

В последние месяцы, в предрассветные часы, когда меня мучают бессоница и сознание приближающейся кончины, я стала приходить на эту площадь едва ли не еженощно. Сейчас она называется Майдан Нэзалэжности (то есть Независимости), или просто «Майдан». Скажи Майдан — и каждый киевлянин поймёт, о какой площади идёт речь. А в годы моего детства и юности это была площадь Калинина.

Мне врачами отпущено полгода жизни. У меня рак мозга — так называемая глиобластома. Через сто восемьдесят дней — или даже раньше — она, эта зловеще звучащая болезнь, приведёт меня к концу моего земного существования. И вот ведь ирония судьбы, — если дозволено употребить слово «ирония» в предсмертном повествовании, — я оперировала глиобластому и подобные ей мозговые поражения бессчётное количество раз и никогда не представляла себе, что меня, нейрохирурга, настигнет то самое смертельное гниение мозга, которое я удаляла у своих пациентов едва ли не еженедельно за полвека моей хирургической практики.

Я не могу сейчас думать ни о чём другом — только о ней, о моей надвигающейся Смерти… Где-то-то ли у Дины Рубиной, либо, возможно, у Людмилы Улицкой — я прочитала многократно повторенную короткую фразу: «Пора гасить свет.» Но пока свет для меня ещё не погашен, я хочу понять, обдумать, осознать, почувствовать, разобраться, что это значит для человека — умереть, перейти из жизни в смерть, превратиться в прах, исчезнуть навсегда…

В бессонные ночи я вспоминаю всё, что я читала о смерти, всё смертельное, что я видела на театральных подмостках и на киноэкране, всё, принёсшее смерть, чему я была свидетелем за долгих восемьдесят семь лет моей жизни.

Мне вспоминается многоликая смерть, неоднократно встреченная мною на моём жизненном пути: смерть-избавление, смерть-самопожертвование, смерть-возмездие, смерть-нелепость, смерть-самоубийство…

Несколько лет тому назад друзья показали мне американский фильм о безнадёжно больном хореографе, великолепном артисте, страстно любящим Жизнь и знающим, что конец его земного существования близок. Роль Смерти в этом фильме была сыграна молодой, ослепительно красивой актрисой, на протяжении всей картины нежно улыбающейся своей жертве и призывно манящей её к себе лёгким воздушным движением пальцев. И обречённый герой фильма, заворожённый очаровательной Смертью, покорно — и даже, казалось бы, с готовностью — движется ей навстречу, восторженно обнимает её, эту женщину-Смерть, — обнимает так же страстно, как он обнимал бессчётных женщин-Жизней тогда, когда был он в расцвете сил и таланта, — и в следующем кадре — последнем кадре картины — чья-то равнодушная рука привычно застёгивает молнию на длинном пластиковом конверте, в котором лежит ещё тёплое человеческое тело, взятое к себе Смертью.

Но в моих ночных мучительных размышлениях мне чаще всего видятся не литературные, театральные и киноэкранные смерти, — какими бы художественными достоинствами они ни обладали, — а видятся только реальные смерти в моём родном городе Киеве, которые запомнились мне навсегда.

* * *

Ходить по запруженным толпами киевским улицам мне сейчас, в мои преклонные годы, трудновато, но ранним летним предрассветом Софийская улица, ведущая от Собора Святой Софии вниз, к Майдану, пустынна, прохладна — и мы с Оксаной, опираясь на инвалидные посохи, добираемся до бывшей площади Калинина сравнительно быстро — за полчаса. Оксане тоже восемьдесят семь, как и мне, и она страдает от ужасных болей в позвоночнике. Глядя на эту старую хрупкую женщину, трудно представить себе, что она, звезда киевской оперы, некогда легко проносилась по сцене, покоряя слушателей своим изумительным голосом в роли Кармен.

Мы садимся на скамейку недалеко от Музыкальных Фонтанов, опираемся подбородками на руки, скрещённые поверх посохов, и глядим не отрываясь на гигантский, высотой в несколько этажей, разрисованный щит, заполонивший восточную сторону площади. С красочного щита на нас смотрит сказочно цветущая Украина, с колышащимися под ветром полями зрелой пшеницы, со стаями парящих в голубом небе птиц, с ветвями, отягощёнными зрелыми яркокрасными ягодами.

И нынешний Майдан, протянувшийся нарядным прямоугольником от Крещатика до холмистых улиц, ведущих к Верхнему Городу, — тоже выглядит безмятежно мирным, под стать картине, воплощённой художником на огромном щите.

И нам невозможно забыть, что здесь, на этой мирнейшей красивейшей площади, происходили некогда страшные события, закончившиеся Смертью.

2

Чтобы добраться до Оксаны, мне надо пробежать по ступеням лестницы с пятого этажа вниз, в подвал, где она живёт с мамой-уборщицей. Мне четырнадцать лет, и я за пару минут легко пробегаю всю лестницу, перепрыгивая через две-три ступени. А потом в полутёмном подвале я бреду мимо грязных стен, по которым тянутся провода и запылённые трубы, пока не покажется в дальнем закутке фанерная дверь, ведущая в их комнатушку.

Эта десятиметровая каморка мне знакома — мы с мамой жили в ней с сентября 41-го по ноябрь 43-го года, когда немцы выселили нас из квартиры на пятом этаже и наш дом заняли офицеры фашистской армии. Мы, помню, собирали наши пожитки на кухне, и нам помогал немецкий солдат, который сказал нам на ломаном русском: «Тут будет жить штандартенфюрер СС Вальтер фон Ратенау.» Удивительна глубина детской памяти! — мне было всего девять лет, но это чужое немецкое имя с этим непонятным званием врубилось в мою память намертво! Я потом видела насколько раз этого солдата, когда он открывал дверцу автомобиля перед своим начальником, высоким худым офицером в блестящем плаще поверх чёрной формы. В разговорах с мамой я, помню, называла его просто Вальтером.

Сбоку, перед дверью, стоит старый кухонный стол с водружённой на нём керосинкой. Я вижу издалека, как с керосинкой возится тётя Фрося, мама Оксаны, измождённая, ещё не старая женщина, переселившаяся в Киев из села сразу же после войны, когда в полуразрушенный город хлынули десятки тысяч селян. Папы у Оксаны нет. Впрочем, нет папы и у меня. У многих сейчас, в 1946 году, нет пап, братьев и даже дедушек, погибших или исчезнувших в водовороте войны.

Тётя Фрося моет полы и в нашей школе, и в райисполкоме, и в Доме учителя на площади Калинина и даже, как она с гордостью говорит, «у самого Корнейчука». То есть знаменитый писатель Александр Корнейчук платит ей за уборку его роскошного двухэтажного особняка на нашей улице Артёма, где он проживает со своей женой, такой же знаменитой писательницей Вандой Василевской.

У Оксаны очень редкая фамилия — Птаха. По-украински это значит — птица. Эта фамилия как будто придумана специально для неё, потому что Оксана, подобно соловью, создана для пения. Моя мама, доцент в консерватории, говорит, что у Оксаны «изумительный диапазон голоса, стопроцентный слух, и её, по-видимому, ожидает блестящее будущее в опере». Вот и сейчас, приближаясь к их двери, я слышу переливы её голоса:

Мисяць на нэби, зироньки сяють,
Тыхо по морю човэн плывэ.
В човни дивчына писню спивае,
А козак чуе, сэрдэнько мрэ.

— Здравствуйте, тёть-Фрося, — быстро говорю я, отворяя дверь в их каморку. — Ксанка! — кричу я с порога. — Завтра немцев будут вешать!

— Дэ? — поворачивается ко мне тётя Фрося.

На площади Калинина.

Тётя Фрося протягивает мне тарелку, заполненную до краёв горячими блинчиками, только что снятыми со сковороды, и бормочет:

— Всих их пэрэвишаты трэба, цих клятых нимцив… Йих трэба усих зныщыты як скажэных собак! («Всех их надо перевешать, этих проклятых немцев… Их всех надо уничтожить, как бешеных собак!»)

Я знаю, что мама Оксаны страстно нанавидит немцев. Каждый год, девятого мая, в день Победы, она едет на автобусе за сто двадцать километров в село Ракитно, где на кладбище, в общей могиле, похоронены партизаны, казнённые фашистами в 43-м году. Среди них лежат останки мужа тёти Фроси, отца Оксанки, расстрелянного немцами. Вот почему тётя Фрося от души молит бога, чтобы немцы были все «уничтожены как бешеные собаки».

Я беру вкуснейший тёть-Фросин блин и запихиваю его в рот. Мама Оксаны — самая добрая женщина изо всех, кого я знаю. На свои гроши, заработанные мытьём полов, она умудряется готовить изумительную вкуснятину — наваристые украинские борщи и зажаристые блинчики — и всегда угощает меня, приговаривая:

— Йиж, моя дивчынка, йиж, Лэночка… Дывысь, яка ты худа!

— Ленка! — кричит из комнаты Оксана. — Кто тебя сказал, что их будут вешать?

Я вхожу в их комнатёнку, с полуслепым оконцем, выходящим на тротуар, — через это окошко видны двигающиеся ноги прохожих и доносится звук шаркающих подошв — и говорю:

— Мама сказала. Им объявили об этом в консерватории.

Оксана сидит за их колченогим столом, притулившемся под оконцем, и готовит уроки. Когда ни придёшь к ней, она всегда сидит за столом над раскрытой тетрадью и что-то пишет, тихонько напевая. Оксана — лучшая ученица в нашей 138-й женской школе. Не просто лучшая, а самая-самая лучшая! С ней не может сравниться никто ни в одном классе. У неё круглые пятёрки по всем предметам. Когда она, ответив у доски, получает четвёрку, а не пятёрку, — а это случается очень-очень редко! — это для нас всех в классе большое событие. Она идёт, понурившись, к своей парте, а мы подбодряем её со всех сторон:

— Оксанка, держись!

— Не трухай, Оксанка!

— Подумаешь — четвёрка! Я вчера двойку получила — и ничего, жива-здорова…

— Оксанка, голову выше!

Все учителя её любят, директор школы ею гордится, и её портрет не покидает школьную доску почёта.

Но главное, говорит моя мама, это не Оксанины успехи в учёбе, а её необыкновенный голос. У меня тоже хорошие певческие способности, но до Оксаны мне далеко….

… И вот однажды моя деятельная мама, у которой слово не расходится с делом, привела нас с Оксаной на площадь Калинина, в Дом учителя, старое трёхэтажное здание на углу Крещатика, стены которого ещё хранили следы пулемётных обстрелов. Руководительница детского хора, бывшая мамина студентка, набирала ребят в возрасте от десяти до шестнадцати лет — и мама привела нас к ней на прослушивание наших голосов.

Вот так мы с Оксаной и стали участниками этого самого известного на Украине детского хора (хористками, как любила называть нас мама) и погрузились в еженедельные репетиции, готовясь к республиканскому конкурсу.

Помню, стояли мы тремя рядами, возвышась один над другим, и вдохновенно, с искренним чувством, с биением любящих детских сердец пели кантату о нашем самом дорогом друге и вожде, благодаря которому мы победили немецких фашистов:

«От края до края, по горным вершинам,
Где вольный орел совершает полет,
О Сталине мудром, родном и любимом
Прекрасную песню слагает народ.»

Дисканты и альты нашего хора умолкали, и Оксана, наша главная солистка, вступала своим изумительно чистым высоким сопрано:

«Летит эта песня быстрее, чем птица,
И мир угнетателей злобно дрожит.
Ее не удержат посты и границы,
Ее не удержат ничьи рубежи…»

3

Смотреть, как вешают немецких фашистов, мы поехали втроём — я, Оксана и тётя Фрося. Мама отказалась ехать и потратила почти два часа, отговаривая меня от поездки к площади Калинина, где должна была состояться казнь.

— Леночка, — упрашивала мама тихим голосом, — не надо детям — и не только детям, но и взрослым! — смотреть, как вешают людей. Это отвратительно!

— Мама! — почти кричала я. — Они не люди! Они — немцы!

— Немцы — тоже люди…

— Тоже люди!? И Вальтер, который — помнишь? — бил дядю Иосифа кнутом, тоже, по-твоему, человек!?

Мама закрыла лицо руками и ничего не ответила. Она, конечно, помнила…

… Она, конечно, не забыла — и я отчётливо помнила — подвал нашего дома, куда немцами были согнаны десяатки семей со всех этажей. Помимо нашей каморки, тут были наскоро построены фанерные и деревянные клетушки, где в невообразимой тесноте и вонючей духоте ютились те, кто не успел или не захотел бежать из Киева летом 41-го года.

Был сентябрь, уже наступили ранние холода, и наш подвальный сосед дядя Иосиф, слывший до войны самым модным киевским портным, невесело шутил:

— Лидия Михайловна, — говорил он моей маме, — давайте я пришью вам на ваш жакет хорошую большую шестиугольную звезду. Вам сразу станет теплее, поверьте мне.

— Спасибо, Иосиф Маркович, — отвечала мама. — Только шестиугольной звезды мне и не хватает для полного счастья.

Целыми днями дядя Иосиф кроил из жёлтого сатина шестиугольные звёзды и пришивал их на пиджаки, жакеты и пальто евреям, которым не разрешалось выходить на улицу без этого знака. Ему помогали его дочери-близнецы, чёрно-курчавые Сонька и Симка, мои подруги и бывшие однокласницы. Я тоже напросилась в помощницы к дяде Иосифу, получила от него большие ножницы и выслушала его наставления:

— Леночка, детка, — говорил он тихим голосом, — сначала надо кусочком мела красиво нарисовать два треугольника — вот так! — Дядя Иосиф приложил к материи линейку, и на куске сатина появились очертания странной звезды с шестью углами. — Теперь, Леночка, ты будешь знать, что не все звёзды на свете красные пятиугильные, а есть ещё и жёлтые звёзды с шестью углами.

Вот с этой жёлтой звездой на груди дядя Иосиф, держа за руки Соньку и Симку (у них две маленькие звёздочки были пришиты к лацканам их пальтишек), вышел на нашу улицу Артёма сентябрьским утром 41-го года.

Мы с мамой стояли на тротуаре, в толпе, прижавшись к стенке нашего дома, и смотрели, как по улице безостановочно двигалась колонна людей с жёлтыми звёздами на груди. Дядя Иосиф, обняв за плечи дочерей, оглянулся на нас с мамой, кивнул, жалко улыбнулся и шагнул с тротуара на проезжую часть улицы.

Вдоль тротуара, с интервалом в пять-десять метров, стояли немецкие солдаты и местные полицаи. На противоположной стороне улицы, верхом на коне, поигрывая плёткой, сидел тот самый «штандартенфюрер СС Вальтер», который занял нашу квартиру. Я со страхом, зажав ладонью рот, чтобы не закричать, смотрела, как дядя Иосиф, проходя мимо «штандартенфюрера», вдруг споткнулся и упал. Сонька и Симка, схватив его за руки, пытались поднять отца, и в это время немец перегнулся с седла, размахнулся и ударил плетью по спине дяди Иосифа и по лицам его дочерей. Раз… другой… третий…

Я затряслась в рыданиях, уткнувшись в мамину юбку. Когда я вновь взглянула на улицу, колонна обречённых людей с жёлтыми звёздами на груди продолжала двигаться, но дяди Иосифа среди них не было.

И он, и мои подружки Соня и Сима были в тот день расстреляны в Бабьем Яру.

… Улицы, ведущие к площади Калинина, были забиты тысячами людей. А на самой площади яблоку негде было упасть.

Было довольно тихо, никто особенно не шумел, и пьяных я не заметила, многие даже разговаривали полушёпотом, хотя народу там была тьма-тьмущая…

Мы с тёть-Фросей и Оксанкой пролезли через толпу к проволочному заграждению, окружавшему центральную площадку, где стояла сама виселица. Я по книжным картинкам знала, что виселица — это такой столб с перекладиной наверху и с подкосом, а оказалось, что виселица — она прямоугольная, как футбольные ворота, только намного выше и длиннее, и подпирало её семь столбов. А между столбами в верхнюю перекладину было ввинчено двенадцать крюков, с которых свисали верёвки с петлями. Дул ветерок, и петли эти шевелились и так приветливо покачивались, будто приглашали нас подойти поближе и потрогать их. Между столбами, прямо под петлями, стояло шесть грузовиков с откинутыми бортами. Я сразу поняла, что в кузовах этих грузовиков будут стоять фрицы с петлями, накинутыми на их фашистские шеи, и ждать своей смерти.

Тут на площадку въехал американский «Студебеккер», в кузове которого сидели немцы в окружении наших красноармейцев с автоматами. Фрицев выгрузили, и они стояли тесной кучкой, с руками, стянутыми верёвкой за спиной, понурив непокрытые головы и глядя в землю. Небось, неохота была гадам подыхать на виселице… Небось, вешать наших людей было для них одно удовольствие.

Немцев затащили на грузовики, прямо под верёвки с петлями, — по два человека на грузовик — и стали вдевать их шеи в петли.

Вот тут мне стало по-настоящему страшно! У меня сердце колотилось, как бешеное. Меня даже стало тошнить. Я чувствовала, что я вот-вот вырву. Я оглянулась вокруг. Все мужики и бабы в толпе стояли молча, хмуро следя за тем, как красноармейцы, закинув автоматы за спину, неумело затягивают петли на шеях фашистов.

Я знала из газет, что несколько дней тому назад немцев судил военный трибунал — за убийства, за сожжённые сёла, за разрушенный дотла Крещатик и за Бабий Яр, где были расстреляны десятки тысяч евреев и пленных красноармейцев и где земля, по слухам, шевелилась над телами заживо погребённых, — но мне почему-то хотелось, чтобы никакого суда над ними не было, а чтобы толпа уцелевших киевлян вокруг меня вот прямо сейчас совершила бы над этими фашистскими ублюдками свой собственный страшный самосуд! Самосуд без следствия, допросов и трибунала… Чтобы разъярённая толпа бросилась на них и растерзала бы их на куски!..

И тут случилось неожиданное! — среди осуждённых фрицев я вдруг увидела штандартенфюрера Вальтера!!! Да-да, это был он, тот самый эсэсовец в чёрном мундире, что бил плёткой дядю Иосифа, Соню и Симу и загнал их на смерть в Бабий Яр. Это над ними, ещё полуживыми и наскоро погребёнными, шевелилась земля… И вот теперь его шею вденут в петлю и повесят гада на площади Калинина.

Красноармейцы спрыгнули с грузовиков и остались стоять рядом. Какой-то чин в офицерском полушубке прокричал что-то и махнул рукой. Моторы взревели — и машины медленно двинулись из-под виселицы. Я не отрываясь смотрела на ноги Вальтера. Он судорожными мелкими шажками переступал по кузову отъезжающего грузовика, словно надеялся, что тот остановится. Но грузовик не остановился. Немец сделал последний шаг — и ноги его, обутые в высокие сапоги, дёрнувшись, повисли над пустотой.

Фашист был мёртв…

Это была первая смерть на площади Калинина, которая глубоко врезалась в мою детскую память, — и это была Смерть-Возмездие.

4

Своих дочерей-первенцов я назвала Соней и Симой — в память о моих одноклассницах, детях дяди Иосифа, расстрелянных немцами в Бабьем Яру. Обе мои девочки стали, подобно мне, врачами, и обе, в январе 2014 года, в разгар кровавых событий на площади Калинина, поставили палатку Красного Креста прямо под окнами бывшего Дома учителя, где некогда мы с юной Оксаной воодушевлённо пели песню о лучшем друге советских детей, товарище Сталине.

И стали оказывать первую помощь, и давать лекарства, и очищать и перевязывать рваные раны, и накладывать гипсовые повязки.

— Сонечка, Сима! — умоляла я их. — Вам не место на этих кровавых разборках! Уйдите оттуда, прошу вас!

— Это не разборки, мама! — кричала Сонечка.

— Это народное восстание! — вторила ей Сима. — Мы врачи! Там раненные и покалеченные люди! Ты помнишь клятву Гиппократа?..

…20 января 2014 года с крыши Дома учителя была сброшена бомба, взорвавшаяся прямо в в палатке моих дочерей.

И обе они погибли.

За что!?

От Сонечки и Симы не осталось ни единой косточки. Мне нечего было хоронить.

В напечатанном некрологе было сказано, что мои девочки погибли «во исполнение врачебного долга». Но разве мне легче от этого?

* * *

— Оксана, — говорю я, — давай подойдём к Сонечке и Симе.

Мы с трудом поднимаемся со скамейки и бредём к бывшему Дому учителя. Вот здесь, на этом тротуаре, стояла их палатка. Здесь на них была кинута бомба. Здесь они погибли.

— Лена, — говорит Оксана, — помнишь, как мы пели в этом доме: «О Сталине мудром, родном и любимом, прекрасную песню слагает народ…»?

Я отрицательно качаю головой.

— Не помню и не хочу помнить. Я только помню, что из этого проклятого дома на моих девочек была сброшена бомба! И ещё я помню, что здесь были повешены фашисты. И это была справедливая смерть! А что было справедливого в смерти моих девочек!?

Я поднимаю глаза и вижу гигантский, в несколько этажей, щит, на котором крупно начертано — Слава героям!

— Оксана, — говорю я, — пора домой.

Моя подруга берёт меня под руку, мы поворачиваемся и медленно уходим с ненавистной для меня киевской площади Калинина, насквозь пропахшей Смертью.

* * *

«Спасибо, друг, что посетил
Приют последний мой!
Мы все здесь узники могил,
А ты один живой.
За всё, чем дышишь и живёшь,
Зубами, брат, держись.
Когда умрёшь, тогда поймёшь,
Какая штука — жизнь…»
Владимир Высоцкий. Стихотворение, написанное за день до смерти.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария к «Александр Левковский: Смерть на площади Калинина»

  1. Александр,
    «Каждый год, девятого мая, в день Победы, она едет на автобусе за сто двадцать километров в село Ракитно» не могло прозвучать в мыслях четырнадцатилетней девочки в 1946 году. Если будете публиковать этот рассказ еще — подумайте, как можно исправить.

  2. Как всегда, профессиональная проза.

    Мне по-другому помнится этот нынешний «майдан гiдностi», где 2 февраля 1946 г. вешали палачей Бабьего Яра. В центре площади в шести пролётах под общей деревянной перекладиной стояли шесть грузовиков с откинутыми задними бортами; в кузове каждого стояли по двое осуждённые с петлями на шеях. Руины домов, окружавших площадь, были полны народа. Молча ждали. Грузовики тронулись – и двенадцать повешенных закачались над площадью…
    Я был в толпе, повалившей с развалин под виселицу. Головы повешенных были склонены набок. Все они протекли мочой…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *