Дмитрий Стровский: Рассказы

 283 total views (from 2022/01/01),  2 views today

За время его работы сменились уже три первых секретаря, а Востриков продолжал сидеть на том же самом месте, готовя резолюции то об укреплении в городе социалистической морали, то о борьбе с пьянством и алкоголизмом, то о политическом воспитании молодежи…

Рассказы

Дмитрий Стровский

Дмитрий СтровскийЗЯМА

По вечерам престарелый Зяма выходил на улицу. Он, не торопясь, делал свои привычные три круга, обходя соседние от его дома улицы и дыша свежим воздухом, и вновь возвращался в свою маленькую коммунальную квартирку.

Вообще-то у Зямы, как и у всех людей, было имя и отчество, но никто из соседей их не знал. И все называли тщедушного старичка из восьмой квартиры просто Зямой. Он носил старые застиранные штаны и ботинки, купленные много лет тому назад. Пенсия у Зямы была маленькой, родных у него не осталось. Незнакомым людям он казался бомжом, но это не соответствовало действительности. Потому что комната у Зямы все же была. Правда, она уже многие годы оставалась в полном запустении, поскольку денег на ремонт у него тоже не было.

Соседи по двору жалели Зяму. Он был добрым человеком, и при встрече непременно со всеми здоровался. Старушкам, сидящим постоянно на дворовой лавочке, это нравилось. Они даже чуть-чуть подкармливали Зяму, принося ему в пакетиках то нарезанные кусочки сыра, то пирожки. Правда, пирожки не всегда были свежими. Но Зяма не отказывался от них.

Он благодарил за очередной пирожок и тут же откусывал его, стремясь поскорее добраться до начинки. Если внутри был джем, то Зяма сьедал пирожок сам, а если начинкой оказывались капуста или рис, то Зяма непременно кормил остатками пирожка воробьев, которые тут же слетались со всей округи и, отталкивая друг друга, стремились завладеть желанными крошками. Старушки, наблюдавшие эту картину, только качали головами.

— Ты бы, Зяма, сам ел что ли, — говорила в этих случаях старшая, Петровна. — Итак вечно голодный ходишь.

И она соучастливо смотрела на тщедушного Зяму. А тот молчал и как-то виновато тоже смотрел на Петровну и на всех остальных.

И так было множество раз.

По правде говоря, после прогулок Зяме не хотелось возвращаться домой. Квартирка, где он жил, больше напоминала не жилье, а сарай — вечно неприбранный, с валявшимися повсюду какими-то вещами, настолько старыми, что Зяма и не помнил, как они оказались в коридоре и кухне. И вообще Зяма не имел отношения к этой утвари. Она принадлежала Васильичу, соседу, крепкому деревенского вида мужику, многие годы жившему бобылем.

Когда-то Васильич был женат, но много лет назад овдовел, а новую супругу не завел. Он так и бытовал в соседней с Зямой комнате. Васильич постоянно подбирал на помойках какие-то предметы и, как крот, тащил их в общую с Зямой квартиру. Со временем их общая квартира превратилась в какое-то хранилище бог знает чего. Здесь были бесформенные железяки, разных размеров гаечные ключи, свернутая наждачная бумага. Все это занимало изрядное место. Но маленький и тщедушный Зяма не возражал против этого, и со временем Васильич заполнил своим хламом почти все квартирное пространство.

Зяма терпел Васильича потому что боялся его. Тот, будучи на пенсии, часто напивался и тогда в буквальном смысле сьезжал со всех катушек. Сидя один в своей комнате, он все больше пьянел и безбожно орал, костеря все и вся. После второго стакана Васильич поминал евреев, всякий называя их «жидовскими мордами» и при этом бил что-то с грохотом об пол. Звуки эти были настолько резкими, что Зяме становилось нехорошо. При этом он отчетливо слышал за стенкой свое имя, проклинаемое Васильичем за то, что Зяма продал фашистам родину.

Зяме при этих словах становилось страшно. В войну немцы расстреляли всех его родных, а сам он выжил случайно, спрятавшись в тот день на сеновале. В хлев немцы почему-то не зашли, и Зяма таким образом выжил. И слыша всякий раз безудержные крики Васильича, он все время как бы видел ту картину расстрела. И в душе презирал Васильича. Но высказать ему все, что накипело у него в душе, не решался. Робел перед Васильичем, который, несмотря на свои 60 с лишком мог свалить кого угодно одним ударом железного кулака.

Родившийся в деревне Васильич не любил евреев. Он не мог сказать за что. Не любил, и точка. И если в трезвом состоянии он просто не упоминал их, то по пьяни выплескивал все вслух. Видно было, что неприязнь к евреям жгла душу Васильича раскаленным железом.

На утро он и Зяма оказывались на общей кухне. Васильич входил туда, когда Зяма обычно уже допивал свой кофе.

— Кричали опять вчера, — неопределенно говорил Зяма, стараясь не смотреть на Васильича.

— Чо, сильно кричал? — с удивлением отзывался Васильич, миролюбиво смотря на Зяму. — Ну, перебрал маленько. Ты, Зяма, зла на меня не держи. Хочешь, я тебе новый стул сделаю, чтоб ты не злился. Руки-то у меня помнят плотницкую работу.

— Не надо, — сухо отвечал Зяма. — Не надо мне стула. Только, ради бога, в следующий раз не шумите.

— Ладно, — басовито отвечал Васильич. — Не буду.

А на следующий раз все повторялось заново.

Зяма никому не жаловался на Васильича. Да и некому было сетовать. Можно было, конечно, все рассказать Петровне и другим старушкам. Так сказать, облегчить душу. Но Зяма не хотел этого делать. Что толку, рассуждал он про себя. Отчихвостят они Васильича по-бабски, а мне потом все равно тянуть с ним.

И он молчал. А старушки не догадывались, как тяжело ему подчас приходится.

Так они и жили вместе с Васильичем уже много лет. Внешне казалось, что ничего не омрачало мир этой маленькой квартирки. Но все эти годы Зяма страдал по-настоящему. Правда, так тихо, что и заметно-то никому не было. Ни Петровне, ни кассирше Любке из соседнего магазинчика, где Зяма регулярно покупал продукты, ни даже его дружку Семену Лазаревичу, с которым Зяма иногда обсуждал по телефону последние новости. Никто из них даже не догадывался о Зяминой боли, порой достающей его так сильно, что, кажется, уже не было сил терпеть.

Зяма в эти моменты все время думал о том, чтобы сказали его близкие, расстрелянные тогда, в 42-м, узнав, что он делит крышу и кухонный стол с антисемитом.

Он помнил отца и мать, скромных членов профсоюза с ремонтного завода «Факел». Они никогда не упоминали о своем еврействе. Правда, когда между родителями случались недомолвки, они всегда переходили на идиш. Они не хотели, чтобы маленький Зяма и его братья знали, о чем они бранятся между собой. Но Зяма постепенно начал улавливать смысл сказанного, а потом все больше и больше. Так что он всякий раз понимал, о чем очередной сыр-бор. Но Зяма очень любил отца с матерью и всегда в своей детской душе прощал им склоки.

Сейчас, в момент Зяминых размышлений, родительские образы часто вставали у него перед глазами. Чтобы ответили ему отец и мама, узнав про Васильича? Не одобрили бы, конечно. Но Зяма в глубине своей души знал, что мог сказать им в ответ.

Он бы рассказал, что так и не смог получить отдельной квартиры и прожил всю жизнь в коммуналке. Зяма признался бы им, что в 50-м, когда вся страна боролась с «безродным космополитизмом», он сам попал под раздачу как малолетний иностранный шпион. Из пяти лет тюрьмы, которые ему присудили, Зяма просидел лишь три. После смерти Сталина он нежданно-негаданно попал под амнистию, а потом и вовсе оказался реабилитированным. «Легко отделался»,— говорил он себе. Но на душе у него было скверно.

Правда, после того, как Зяму в конце концов посчитали невиновным, его все равно не приняли в комсомол. Об этом он бы тоже поведал родителям. Зяма так и ходил с этим клеймом «чужака». Уже в начале 60-х он очень хотел вступить в партию и делом доказать всем, что он не хуже остальных, что свой. Но в партию его не приняли тоже, походя припомнив прошлое. И по той же причине Зяму все время отодвигали в очереди на квартиру, хотя время на дворе, кажется, было уже совсем другое.

А потом Зяме и самому расхотелось просить. Так бывает, когда душа и плоть выгорают изнутри не по своей воле. И Зяма остался в коммуналке. И жил в ней с этим несносным Васильичем.

Зяма все бы рассказал отцу и маме, доведись ему встретиться с ними. Но встретиться он не мог, хотя и понимал в глубине души, что рано или поздно этот день настанет.

Он и настал. Маленький скромный Зяма умер тихо, сидя в своем стареньком кресле под крики ругающего за стенкой евреев Васильича. Его сердце просто остановилось мгновенно, устав биться в бесконечных ожиданиях иной жизни. Той, при которой не надо будет ничего никому доказывать, оправдываться, бояться и бесконечно страдать по всем этим поводам.

Хоронить Зяму было некому. В последний путь его проводили Васильич, купивший на свои небольшие сбережения скромный деревянный гроб с грубо отесанными досками, да старушки-соседки во главе с Петровной, принесшей из дома большую скатерть, которой и укрыли Зяму. Гроб с лежащим в нем Зямой стоял на двух табуретках, которые сколотил на скорую руку все тот же Васильич, столько раз поминавший Зяму плохими словами. И было во всем этом что-то странное и малообъяснимое.

А вокруг чирикали воробьи, клевавшие пирожки, специально испеченные к этому часу Петровной. И казалось ей в этот момент, что никто иной, как сам Зяма разбросал вокруг эти кусочки теста и фарша, словно делясь ими с пичугами, как делал всегда…

МАША

Когда гости расходились, Кирилл Захарович, хозяин дома, спросил Ветлицкую, почему не пришла Маша. Он поинтересовался об этом невзначай, вовсе не желая обидеть или поддеть ее. Но Ветлицкая замялась, а потом вдруг вспыхнула ярким румянцем, и было видно, что этот невинный, в общем, вопрос задел ее, вывел из равновесия.

— Я тоже спрашивала ее, почему она не хочет идти с нами. И Сережа спрашивал, — в этот момент Ветлицкая выразительно посмотрела на мужа. — Но Маша ничего не сказала. Промолчала и все тут. А сегодня, когда мы ее звали к вам, сказала, что ей задали много уроков и боится не успеть их сделать.

Сергей, муж, кивнул в знак согласия с этими словами.

— Маша же вчера была у вас, — Ветлицкая внимательно посмотрела на Кирилла Захаровича. — Пришла домой какая-то расстроенная. И сразу ушла в свою комнату. Может, они с Петькой поссорились?

Петька был сыном Кирилла Захаровича. С Машей они учились вместе в 7-м классе и даже сидели за одной партой, несмотря на хихиканья мальчишек, которые тут же прозвали Петьку «женихом». Петьке было противно слышать эти «наезды», но поддаться им было не в его характере. Маша для него была такой же, как и другие девочки класса — не лучше и не хуже. Но он сидел с ней, потому что, в отличие от других, Маша не была врединой и всегда давала списывать «домашку». Она совсем не задавалась, несмотря на то, что была отличницей. И вела себя очень скромно — не то, что Светка со второго ряда, или Катька. А кроме того, Маша всегда здоровалась первой, и Петьке это очень нравилось.

Ему нравилось и то, что Маша не местная. С местными было неинтересно, они говорили об одном и том же, а вот Маша рассказывала на переменах совсем о другом. О том, как несколько лет она прожила с родителями в Москве и о том, что она видела там. Москва была от Петькиного поселка очень далеко, как на другой планете, и этот город казался Петьке каким-то нереальным, чуть ли не из сказки. Но рядом с ним сидела Маша, и она была совсем не сказочной. Ее отец был крупным инженером, его командировали в поселок, где жил Петька, чтобы строить большое предприятие. Стране нужны были новые заводы, и по плану стройка должна была стать грандиозной, о ней уже писали газеты.

Уезжая из Москвы, Ветлицкий взял с собой жену и дочь. Так и оказалась здесь Маша, которая сидела сейчас с Петькой за одной партой и рассказывала ему о том, как они жили в главном городе страны. А Петька слушал Машу и думал, как все-таки ей повезло с отцом. Не то, что ему, не видевшим в своей недолгой пока что жизни почти ничего за пределами родного поселка. Но вместе с тем он почему-то не завидовал Маше. Просто слушал, и все.

Маша нравилась и Петькиным родителям — Кириллу Захаровичу и Серафиме Ивановне. Она поглянулась им сразу, когда впервые пришла к ним в гости. Ее пригласил Петька, и случилось это еще в прошлом году — через неделю, как она пришла в новый для себя класс. И Петькиным родителям сразу же понравилось, как Маша ведет себя, как грамотно говорит, как уважительно относится к старшим. Кирилл Захарович по жизни не терпел балаболок, а Маша, несмотря на свой возраст, не трещала как пулемет, а, наоборот, больше слушала. Она никогда не лезла наперед со своим мнением, но всегда обстоятельно говорила, когда ее спрашивали.

Все это действительно казалось симпатичным Кириллу Захаровичу, и он довольно быстро привык к Маше. Когда та не приходила несколько дней, все спрашивал Петьку, где же его одноклассница. А Петька отвечал, что им задают много уроков, либо ссылался еще на какие-то причины. «Так ты бы помог Маше», — советовала Серафима Ивановна. И Кирилл Захарович кивал в знак согласия головой: «Правда, помог бы». Петька в этих случаях ничего не отвечал, но видно было, что родительские слова для него не пустые.

Когда через несколько дней Маша все-таки появлялась, Петькины родители радовались. Они не учиняли ей расспросы, но непременно усаживали Машу за стол и пили с ней чай с вишневым вареньем, которое по осени всегда варила Серафима Ивановна. И тогда Кирилл Захарович много говорил сам, вспоминая о своем детстве и учебу в институте. Он рассказывал и приход на завод, где он работал по сей день, дойдя до должности начальника смены.

Ему было интересно вспоминать обо всем этом, и он видел, что Маше было тоже интересно слушать. Иногда она задавала Кириллу Захаровичу вопросы, скорее из вежливости, и тот с удовольствием отвечал на них, вспоминая и юбилейную разливку стали, которую доверили их цеху, и какие-то почетные грамоты, которые ему, бригадиру, а потом начальнику смены, вручали на торжественных собраниях.

И он рассказывал обо всем этом в деталях, а Маша слушала. И Серафима Ивановна не перебивала мужа, хотя, наверное, слышала эти истории по десятому разу. Чаепитие могло длиться и час, и даже полтора, а Кирилл Захарович все говорил и говорил.

Вчера они тоже сели пить чай с вареньем. И Кирилл Захарович стал вспоминать в очередной раз, каких успехов его смена добивалась в очередном соцсоревновании и о том, как председатель цехового профкома пытался присудить победу другой смене, да Кирилл Захарович не дал.

— Еврей, ну что с него взять, — озвучил он и при этом сделал характерное выражение лица, давая понять, как неприятен ему этот Фишман, профсоюзный начальник, пытавшийся взять сторону другой смены.

Серафима Ивановна при этих словах осталась равнодушной. Как и Петька, сидевший рядом. Маша посмотрела на Кирилла Захаровича: «Еврей? Так и что?»

— Ничего, конечно, — миролюбиво озвучил Кирилл Захарович. — Не все евреи одинаковы. Бывают и дельные. Но есть те, что выгоду свою ищут. На этого Фишмана как только посмотришь, так и понимаешь это.

— А у меня дедушка еврей, и папа, — опустив глаза в стол, сказала Маша. — И они хорошие.

Разговор оборвался. Кирилл Захарович молчал. Молчала и Серафима Ивановна, и Петька. И Маша молчала. А потом встала и сказала, что ей надо домой, уроков много. И решительно направилась в прихожую.

Провожать ее вышла Серафима Ивановна. «Ну, когда придешь в следующий раз? — спросила она Машу как ни в чем не бывало». «Не знаю», — ответила Маша, отведя глаза в пол, а потом решительно повернулась к двери, повернула щеколду и вышла, даже не сказав привычного «до свиданья».

— Дурак ты! — бросила Серафима Ивановна мужу, вернувшись в комнату. — Она не придет больше к нам. И я бы на ее месте не пришла.

Кирилл Захарович промолчал.

Когда сейчас, в прихожей, он спросил Ветлицкую, Машину маму, почему не пришла их дочь, то отлично знал ответ. Просто не хотел себе в этом признаться, гнал от себя эти мысли. И еще Кирилл Захарович отметил про себя, что Маша, оказывается, ни словом не обмолвилась о случившемся со своими родителями.

На следующий день Маша попросила Марию Семеновну, классного руководителя, отсадить ее от Петьки. Та удивилась: «Почему?»

— Не хочу, — ответила Маша. И больше не сказала ничего.

Отныне она сидела на «галерке», одна. Петька к ней больше не подходил. Он не мог себе ответить, отчего так. Он лишь чувствовал, что ему было неудобно за отца, хотя обьяснить себе внятно, в чем его вина, 14-летний Петька тоже не мог.

КАК ЗИЛЬБЕРМАН ХОТЕЛ ВСТУПИТЬ В ПАРТИЮ, ДА НЕ ВСТУПИЛ.

I

Борис Зильберман, которому недавно стукнуло 60, работал в местной газете «Трибуна» обозревателем.

На вид ему можно было дать лет пятьдесят. У него не было живота и морщин, которые к этому возрасту обычно проступают на лице мужчин такого возраста. Зильберман никогда не курил, выпивал только по праздникам и трижды в неделю до начала работы захаживал на час-полтора в спортивный зал подшипникового завода. Он с удовольствием нанизывал на штангу железные «блины» и выжимал их по многу раз, радуясь тому, что «еще может».

В редакцию, куда он затем приходил, его ждали на столе готовые, но еще не вычитанные им заметки, запланированные в ближайший газетный номер, и непрекращающиеся телефонные звонки. А еще ответсек Александр Михалыч, которого все в коллективе называли коротко: Альмих.

Альмих, невысокий и сутулый, несмотря на свои 35, всегда одетый в безразмерные джинсы и какую-то застиранную рубашку, буквально садился Зильберману на голову, стоило тому появиться на пороге редакции. Причем, чем меньше оставалось времени до сдачи очередного газетного номера в типографию, тем чаще шастал в зильбермановский кабинетик Альмих. Он задавал Борису одновременно столько вопросов, что тот готов был убить Альмиха — только, чтобы хотя бы на короткое время остаться один на один с текущим обзором, который тоже надо было сдать в ближайший номер. Альмих, который был чуть ли не вдвое моложе Зильбермана, считал, что только Борис и может уточнить недостающие детали по части дат и фамилий, которые постоянно проскальзывали в очередной зарисовке молодой корреспондентки Таньки или репортера Пикасова.

Таньки, разбитной девахи с вызывающего цвета выкрашенными ногтями, одетой в беззастенчиво короткую юбку, и в самом деле часто не было на месте. Несмотря на свой вызывающий, как казалось Зильберману, вид, Танька не чуралась самой будничной работы: ездила в дальние командировки, привозя оттуда материалы о трудовых буднях хлеборобов. Что касается Пикасова, то тот мог отправиться на заседание городского партхозактива и тоже сгинуть там на весь день. «У кого ж мне спрашивать, как не у вас, Борис Яковлевич? Тем более, что авторов нет на месте, — отвечал Альмих, когда Зильберман пытался отшить его с бесчисленными вопросами. — Вы же все знаете».

— Вот иди к Палычу и выясняй у него, — сверкал глазами Зильберман. — Я тебе что, справочное бюро?

— Палыч мне такое ответит, что потом не расхлебаем, — парировал Альмих. — Забыли что ли, как он к нам попал?

Зильберман, конечно, помнил едва ли не все детали назначения Палыча. Полгода назад Виктора Павловича Уткина делегировал в «Трибуну» горком партии.

Уткин до этого многие годы проработал председателем профкома сталелитейного завода. Когда прежнему редактору пришла пора выходить на пенсию, горком подсуетился и привел в редакцию нового шефа — Палыча. Тот вроде неплохо ладил с редакционными сотрудниками. Правда, у Палыча был единственный недостаток — он ни бельмеса не понимал в журналистском деле.

Палыч даже особенно не пытался этому научиться. Его гораздо больше привлекали городские собрания, на которых он неизменно оказывался по приглашению горкома. Палыч всякий раз усаживался в президиум, и время от времени даже выступал по тому или иному вопросу, делая это столь самозабвенно, что, казалось, он ораторствует не перед небольшим залом, а перед римским форумом. Палыч считал эти поручения делом государственной важности. Он даже иногда не подписывал газету, ссылаясь на занятость, и доверял это сделать за него Зильберману как самому опытному журналисту редакции.

Тот не только ставил свою подпись за Уткина, но и выискивал на газетных полосах «блох», отвечал на вопросы Альмиха и занимался еще черт знает какой ерундой, которая совсем не входила в круг его профессиональных обязанностей. И все вокруг привыкли к этому, считая, что так и должно быть. И Зильберман привык тоже, хоть про себя нередко и чертыхался.

II

Единственное, что давно и всерьез омрачало настрой Зильбермана, так это невозможность ощущать себя равным Палычу и всему городскому партхозактиву. Зильберман не был членом партии. Несмотря на свой газетный опыт и известность в городе, Борис Зильберман формально числился во «втором эшелоне»: беспартийный — он и есть беспартийный, тем более в газете. Все это его очень огорчало. Не то, чтобы он тянулся за какими-то благами, но партийный билет давал существенную свободу действий и защиту.

По молодости это его совсем не волновало, но в последние годы Бориса все более тянуло к размеренной жизни. Он бы совсем не возражал пересесть в кресло инструктора какого-нибудь горкомовского отдела, лучше всего пропаганды и агитации. Но для этого требовалась все та же партийная книжица, которая оказывалась недоступной Борису. Вот уже много лет.

В партию Зильбермана так и не принимали. Вроде бы не отказывали, но и не звали. И перспектива смены работы, таким образом, все более оказывалась призрачной

Несколько лет назад он уже беседовал по поводу вступления в партию с секретарем горкома по идеологии Востриковым. Тот был опытным партийным служакой. За время его работы на этой должности сменились уже три первых секретаря, а Востриков продолжал сидеть на том же самом месте, готовя резолюции то об укреплении в городе социалистической морали, то о борьбе с пьянством и алкоголизмом, то о политическом воспитании молодежи. И никакие ветры не шатали под Востриковым его служебного кресла.

Внимательно выслушав Зильбермана по поводу его желания вступить в партию, Востриков спросил:

— А зачем это вам, Борис Яковлевич? Вы и так человек известный.

— А что, будь я был менее известным, то быстрее бы приняли? — удивленно спросил Зильберман.

— Нет, не быстрее. Но вы же знаете: в партии существует квота для интеллигенции. Пока мы норму по рабочим не выполним, никакой врач, учитель и даже журналист в партию вступить не могут.

— Так давайте я заявление напишу. Когда подойдет очередь — вы и рассмотрите.

Эта реплика чуть ли не вывела Вострикова из себя:

— Нет у нас никакой очереди, — резко ответил он Зильберману. — И ваше заявление мы будем рассматривать только тогда, когда сочтем нужным.

Но этого момента за минувшие годы, видимо, так и не наступило. Во всяком случае, вступить в партию Зильберману так и не предложили.

С недавних пор Вострикова отправили на повышение — в обком, и Зильберман подумал, что надо бы попробовать еще раз заикнуться о своем желании. В один из дней, придя в редакцию, он прямиком направился к Палычу.

Редактор сидел за письменным столом, что-то помечая в блокноте.

— А, это ты, Боря, — Палыч улыбнулся ему. — Заходи! С проблемой пришел или как?

— Да не знаю даже, — протянул Зильберман. — Вроде и не с проблемой, но с другой стороны… В партию я хочу вступить.

— В партию? А зачем тебе? — редактор недоуменно взглянул на Бориса — точь в точь, как Востриков. — Добро бы карьеру строил.

— Так вы же знаете: беспартийному журналисту работать куда сложнее. Кадровики на предприятиях даже на личные дела не дают взглянуть. А без этой информации толком ничего не напишешь. Разве не так?

— Так, — ответил Палыч. — Но у нас в стране теперь курс на то, чтобы в партию молодежь принимать. Ты же слушал последнюю речь Горбачева…

— Но он же и про более опытных говорил: дескать, и их надо активнее привлекать к общей работе.

— Ну, работы на всех хватит. Ладно, подумать надо, — и Палыч всем своим видом дал понять, что разговор закончен.

Зильберман вышел от Палыча обескураженным. Последнее время редактор все время хвалил его на летучках, ставя в пример сотрудникам. А тут повел себя как-то странно. Во всяком случае Зильберману показалось именно так.

III

Через пару дней он записался на прием к первому секретарю горкома Иванкину, рассудив, что тот уж точно прояснит ситуацию.

Иванкин, одетый с иголочки, как и подобает партийному начальнику, встретил Бориса Яковлевича в своей приемной. Когда Зильберман открыл ее массивную дубовую дверь, то сразу увидел Иванкина, диктовавшего что-то своей секретарше — полной и яркой женщине Клавдии Семеновне, заправлявшей всеми здешними канцелярскими делами еще со времен «царя Горохе». Та знала делопроизводство так, что могла заменить при необходимости весь горком.

Клавдия Семеновна оторвалась от печатанья на машинке какой-то бумаги и тихо сказала Иванкину: «Зильберман пришел».

«А, Борис Яковлевич! — Иванкин повернул голову к Зильберману, жестом приглашая его в свой кабинет. — Сто лет не виделись. Пойдем, пойдем». А потом сел в кресло, всем своим видом показывая интерес к собеседнику.

Зильберман коротко изложил свой вопрос.

— Ну, я так, с кондачка, ничего тебе, Борис Яковлевич, не скажу, — не торопясь озвучил Иванкин, перейдя на привычное партийное «ты». — Мне надо с товарищами посоветоваться. Вопрос-то ведь серьезный.

— Так меня, по-моему, хорошо знают, — заметил Зильберман, внимательно взглянув на Иванкина.

— Мы многих хорошо знаем. Но посоветоваться я должен, — уже суше озвучил Иванкин. — Через недельку дам тебе ответ. Ты заходи…

Они поговорили еще о чем-то несущественном и расстались.

Все последующие дни на душе у Зильбермана было не очень. Точную причину этого он не находил, но тяготился какой-то враз свалившейся на него неопределенностью.

В этом состоянии он и зашел как-то в гости к своему старому дружку Михеичу. Тот, бывший инженер-снабженец, был на несколько лет старше Зильбермана, сидел на пенсии и от нечего делать иногда устраивал приятельские посиделки у себя дома. Квартира Михеича была заставлена какой-то рухлядью. Со старых коридорных шкафов на Зильбермана смотрели бесчисленные утюги, кастрюли и сковородки. Создавалось ощущение, что Михеич ел за четверых, а в перерывах между едой гладил немерянное число своих рубашек и штанов.

Но Михеич никогда ничего не гладил. Он вообще был не самым большим аккуратистом. Как и Зильберман, Михеич разошелся в свое время с женой, разьехались и его дети. Но если Зильберман активно поддерживал отношения со своими взрослыми сыновьями, то у Михеича эти отношения не сложились. Ему не о ком было заботиться, жил он замкнуто и во многом именно поэтому ему в кайф было общаться с Борисом, когда тот заходил. Они были давно знакомы, и Зильберман мог запросто, без лишних экивоков, забрести к Михеичу на «рюмку супа».

Как ни раз было в таких случаях, Михеич вновь разложил на столе свои маринады, а Зильберман разлил по рюмкам водку. Они чокнулись, выпили и повели свой неторопливый мужской разговор о всякой всячине. Михеич в этот раз был почему-то озабочен тем, как найти себе «хорошую жену». «Это какую?», — переспросил его Зильберман. «Ну что ты не знаешь, какими должны быть хорошие жены? — недоуменно взглянул на него Михеич. — Душа должна петь, когда живешь с такой».

Зильберман при этих словах хмыкнул и потянулся за очередным малосольным огурцом.

После того, как тема «хорошей жены» была перемолота, Зильберман поделился с Михеичем своей историей. Совета он не просил. Выговорился и все.

— И что тебя удивляет, Боря? — спросил Михеич, неторопливо разливая водку по рюмкам.

— Так как что?! — Зильберман уставился на Михеича. — Это ж несправедливо-то, что они со мной делают. Я, по-твоему, не заслужил в партии быть? А кто ж тогда заслужил? Может, Палыч, который только и делал, что задницу тер в своем профсоюзном кресле?

— Да, Боря, — протянул Михеич, опрокинув в себя содержимое своей рюмки. — Ты хотя и прожил жизнь, а ума не нажил. Родителей надо было других выбирать. Ну, или фамилию сменить, по крайней мере. А ты Зильберман, понимаешь? Зиль-бер-ман, — произнес Михеич еще раз по слогам.

— И ты туда же, — недобро посмотрел Борис Яковлевич на приятеля. — А я все думал, что ты не антисемит.

— Ну, ты на меня ярлыки-то не вешай, — уверенно проговорил Михеич. — Мне до фонаря, кто ты есть: хоть калмык, хоть черт лысый. Я тебе причину называю, почему не светит тебе ничего, Боря, в нашей славной стране. Да ты хоть дзот своим телом накрой — толку-то…

Они проговорили еще какое-то время, но Зильберман уже поддерживал разговор неохотно. Настроение его испортилось окончательно. Михеич, видя это, тоже замолчал. Так они и просидели остаток вечера молча, будто сычи. А потом Зильберман встал и просто ушел не попрощавшись. И Михеич ему ничего не сказал на прощанье.

IV

На следующее утро Зильберман вновь отправился к Иванкину. Формально неделя, обещанная ему секретарем горкома, миновала. Следовательно, рассуждал про себя Зильберман, ответ должен быть уже готов.

Как и в прошлый раз, Зильберман распахнул дверь приемной первого секретаря и тут же понял, что того нет на месте. Клавдия Семеновна привычно восседала на секретарском месте, опустив глаза на какие-то бумажки. Она на секунду оторвалась от них и подтвердила отсутствие Ивана Спиридоновича. «Не сказал, когда будет», — только и обмолвилась секретарша.

— А для меня он ничего не передавал? — полюбопытствовал Зильберман.

— Ничего. Хотя подождите. Вы же по личному вопросу к нему приходили?

Зильберман кивнул головой.

— Ну, конечно… Он обсуждал ваш вопрос с товарищами на бюро горкома. Я сама слышала. Решено пока повременить… — проговорила быстро Клавдия Семеновна.— Только считайте, что я вам ничего не говорила. Придет Иван Спиридонович — сами и спросите у него.

Зильберман стоял ошеломленный «Отказали? Вот суки!», — клокотало у него в душе. Сразу же вспомнились вчерашние слова Михеича. «Прав он все-таки был, каналья, — думал про себя Зильберман, — как в воду глядел…»

Он постоял минуту — другую, соображая, что ему предпринять. Вдруг дверь приемной распахнулась, и на пороге появился сам Иванкин. Увидев Зильбермана он бросил лишь: «У меня Борис Яковлевич, прием по личным вопросам завтра».

И прошел к себе в кабинет. Зильберман, между тем, продолжал оставаться на месте Через полминуты Иванкин вновь вышел в приемную и, увидев Зильбермана, не сдвинувшегося с места, бросил ему: «Ладно, заходи».

Зильберман вошел. На сей раз Иванкин не глядел на него дружелюбно, не предложил сесть.

— Я тут посоветовался с товарищами. Решили пока отказать тебе, — только и произнес Иванкин.

— Почему отказать?

— План у нас в городе по приему рабочих в партию в этом году плохо выполняется. Недобираем по цифрам. Ну и вот.

— Не верю я этому — вдруг решительно произнес Зильберман, глядя в глаза Иванкину. -Я другому объяснению верю.

— Какому? — удивленно посмотрел на него Иванкин.

— Какому? Да вы знаете это лучше меня. По такой же причине моему отцу отказали — после войны. А он фронт прошел, боевые награды имел. И грамоты разные от своего завода. Только и его в партию не приняли. Наследственное, стало быть, у нас с ним, — выдохнул Зильберман и осекся.

Он бросил Иванкину «до свиданья» и спешно вышел из его кабинета, не дождавшись ответа первого секретаря. На душе было мерзко. Хотя и нового вроде ничего не случилось. «Ну и наивный ты, Боря, — говорил себе Зильберман. — Думал, времена поменялись, новые песни зазвучали. Хрен тебе, а не песни!».

В этот момент вдруг явствено вспомнился отец, который когда-то увещевал Бориса как старый тюремный зэк: «Ничего не проси у них. Полушку тебе дадут, но и дерьма бочку выльют». «Надо было эти слова еще до прихода к Иванкину вспомнить, старый ты идиот», — мелькало в голове у Зильбермана.

Но, выйдя на улицу, он, к удивлению для себя, вдруг почувствовал облегчение. Из души явственно стал скатываться давивший на нее все эти дни камень. Зильберману еще вчера казалось, что в случае отказа у него бешено застучит сердце и вырвется, вылетит из тела. А оказалось, что было совсем не страшно. Исчезали иллюзии, и Зильберману стало казаться, что он вообще много понял за эти несколько дней. И все штрихи сложились в его сознании в какое-то единое начало, подвластное для понимания только ему и никому другому.

Придя в редакцию, он написал заявление об увольнении по собственному желанию. Чем он займется потом, Зильберман пока не думал. Но знал, что в редакции «Трибуны» где он проработал много лет, не останется.

Его пробовал переубеждать в этом решении Палыч, Альмих и все остальные. Даже Танька, одетая в свою привычную мини-юбку, горячо говорила ему, что он очень нужен газете. Зильберман благодарил всех за доверие, но пространных монологов ни с кем не вел.

Через пару дней он забрал свои вещи, окончательно захлопнул дверь своего кабинета, а ключ сдал завхозу редакции. И ушел.

Print Friendly, PDF & Email

17 комментариев к «Дмитрий Стровский: Рассказы»

  1. Вот мой отзыв в Гостевой Книге, возможно, Вам будет интересно, это об Андрее Платонове:

    В.Ф.
    — 2020-05-01 15:59:11(167)

  2. А куда смотрел Виктор Некрасов, опубликовавший в израильскомжурнале»Впемя и мы» много лет назад рассказ «Лчное дело коммуниста Юфы»? А Трифонов с «Домом на набережной» смотрел куда? А ощущения, пропущенные через себя, но идущие от автора, имеет место быть или нет? Уда деть Горького с его трилогией? Мне думается, многое определяется не «взглядом в прошлое», а возможностями что-то выразить. Умею или нет — не знаю, но это иная оценка.

  3. C огромным удовольствием читаю мнения. И одобрительные, и вопросительные, и созерцательные.

  4. C огромным удовольствием читаю мнения. И одобрительные, и вопросительные, и созерцательные.

  5. Уважаемый автор, запишите еще одного прочитавшего в поклонники. Мне понравились ваши рассказы. И содержание и стиль. И то, что в отличие от другого комментатора, они обращены не назад. И не вперед, а просто в живую жизнь.

  6. Уважаемая Инна Б. ваще-то права. Комментарии оставляют ощущение déjà vu.
    Комментаторы идут вперёд, а симпатичные рассказы, грубо говоря, упираются, не идут с ними. Отсюда и неизбежное ощущение déjà vu.
    Автор, Дмитрий С., ведёт героев своей дорогой, без длинных монологов.
    Пожелаем ему удачи, вдохновения, здоровья и терпения.

    1. Могу ли я полюбопытствовать: что значит «вперед». Вы бы хотели, чтобы я вошел в «другую шкуру»? Для этого есть другие. Наверное, лучше почитать их.

      1. Вперед — это отражать сегодняшнюю жизнь, а назад — это писать, как было когда-то плохо, чтобы Вас пожалели. Израильтяне смотрят вперед, а «евреи» — назад.

  7. Хорошие, очень хорошие рассказы. Особенно удачен Васильич. Таких васильичей, которые то антисемиты, то нет в России пруд пруди.

  8. У меня рассказы оставили ощущение déjà vu, несмотря на хороший язык и литературный дар автора.

    1. Если перечитать тексты ещё раз, возникает новое ощущение.
      Тысяча извинений, уважаемый Дмитрий, может быть, это только показалось.
      — «Но, выйдя на улицу, он, к удивлению для себя, вдруг почувствовал облегчение. Из души явственно стал скатываться давивший на нее все эти дни камень. Зильберману еще вчера казалось, что в случае отказа у него бешено застучит сердце и вырвется, вылетит из тела. А оказалось, что было совсем не страшно. Исчезали иллюзии, и Зильберману стало казаться, что он вообще много понял за эти несколько дней. И все штрихи сложились в его сознании в какое-то единое начало, подвластное для понимания только ему и никому другому.Придя в редакцию, он написал заявление об увольнении по собственному желанию. Чем он займется потом, Зильберман пока не думал…»- Перечитав эти несколько строчек, померещилось, что если чуть подсушить, чуть сократив 2-3 предложения, убрав “исчезали иллюзии”… слышно нечто, напоминающее рассказы Андрея Платонова…

      1. Спасибо, конечно. Правда, я совсем не люблю Поатонова. Кроме «Котлована», совсем ничего у него не читал, да и «Котлован» в свое время осилил с превеликим трудом, и то только потому, что этого требовала университетская программа по литературе. Ваши слова мне напомнили «12 стульев», когда Бендер играл «защиту Филидора», имея о ней весьма туманные представления…

        1. Не играя в шахматы и сыграть «защиту Филидора» можно только в туманное время карантина. В это же странноватное время можно прочитать (без любви) — Фро Платонова. Или не прочитать.
          https://www.litmir.me/br/?b=67641&p=1
          Андрей Платонов. Фро. Он уехал далеко и надолго, почти безвозвратно. Паровоз курьерского поезда, удалившись, запел в открытом пространстве на расставание: провожающие ушли с…
          p.s. «Когда-нибудь благодарные потомки оценят наши заслуги, но сейчас это делать еще рано»..- Песков. — пост Е.Л.(98)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *