Александр Левинтов: Июнь 20-го

 226 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Заканчивался XXII съезд КПСС, имевший, конечно, всемирно-историческое значение, но вовсе не то, что рассчитывали в ЦК. Шёл заключительный концерт в новеньком, специально построенном для этого аквариуме под названием Кремлёвский Дворец Съездов. Согнали всю эстрадную и театральную элиту…

Июнь 20-го

Заметки

Александр Левинтов

Stava volando

Он начал петь рано, очень рано — ему только исполнилось два года. Он пел всё и обо всём, он пел мелодии и звуки, цветное, пёстрое и даже бесцветное, кислое, сладкое и острое, шероховатое и шелковистое, грубое и мягкое — и все понимали, о чём и про что он поёт.

В 5 лет, когда он, казалось, обпел весь окружающий его мир, его отдали в музыкальную школу, а оттуда он почти немедленно попал в знаменитый детский хор — солистом.

Денег, которые он зарабатывал на концертах и всемирных гастролях, на записях и пожертвованиях умилённых его дивным голосом поклонников, вполне хватало на оплату лучших вокальных учителей, которые, тем не менее, осторожно намекали родителям, что голос, чудный и невероятный, может не просто измениться или сломаться — он может просто исчезнуть. Два знаменитых итальянских вокальных педагога прямо и убедительно убеждали родителей кастрировать мальчика, чтобы сохранить этот волшебный голос, но те по каким-то своим соображениям не пошли на эту операцию, хотя дисканты — самые уязвимые и непрочные голоса.

У него был не просто очень высокий дискант, который иногда, бывает, больше похож на монотонный птенячий писк — в его голосе была необычайная мягкость, атласная шелковизна, бархатные, чрезвычайно выразительные полутона-полутени, но главное, что отличало его пение, была необыкновенная прочувствованность, эмоциональная выразительность. На каком бы языке он ни пел, он, понятно было всем, переживал пропеваемое как истинно и подлинно переживаемое сиюминутно, здесь и сейчас, right here, right now. И это вызывало слёзы, потоки слёз, сладких и освобождающих от накопившейся копоти, грязи и сажи — у мужчин и у женщин, у старых и совсем молодых. Души людей начинали петь и ликовать вместе с певцом, в унисон и в такт ему — им улыбались сверху ангелы.

Мутация голоса в шестом классе у него прошла безболезненно и очень быстро. Голос лишь слегка повзрослел и стал более лиричным — сформировался контр-тенор, страстный в исполнении женских партий и невыразимо романтичный — в мужских, многочисленных, но чрезвычайно редких музыкальных произведениях: Оберона в «Сне в летнюю ночь» Б. Бриттена, Человечества в «Джордано Бруно» П. Аполлонова, Люцефера в «Падении Люцифера» Дж. Бёргана, князя Мышкина в «Н. Ф. Б.» В. Кобекина и других.

Одним из самых ярких фрагментов его концертов было исполнение подряд нескольких интерпретаций молитвы Ave Maria: Шуберта, Брамса, Сен-Санса, Каччини, Верди, Листа, Масканьи, Дворжака — десятка наиболее выдающихся и выразительных версий из примерно сорока имеющихся в музыкальном мире. Обычно, это было второе отделение его сольных концертов.

Однажды (ему было уже 17 лет и он был тайно и глубоко влюблён в совсем юную китайскую пианистку, столь же прекрасную, сколь и гениальную — их гастрольные траектории лишь изредка пересекались, ей было всего 12 лет, и потому он не смел даже подать ей виду, что безумно влюблён в это нежное и хрупкое создание с распахнутыми глазами и распахнутой, совершенно обнажённой душой) на концерте, во втором отделении, он так разволновался во время исполнения Ave Maria, что ноги его немного оторвались от пола и он на несколько мгновений завис в воздухе.

Скорей всего, кроме него самого, этого никто не заметил, да и он не придал было этому большого значения.

Но необычное действо повторилось, ещё и ещё раз, именно, когда он наиболее остро переживал исполняемое. Голос вырывал из его тела воздух, но это пространство заполнялось какой-то неведомой, ликующей силой, энергией, выталкивающей его наверх. Это было так сладостно и прекрасно, что он не мог себе отказать в столь необычном и неописуемом восторге.

И это стало, наконец, заметно — публике, оркестрантам, аккомпаниатору — и все приходили в неистовое волнение от этого зрелища, рукоплескали и обливались, обливались мучительно-сладкими слезами от свидетельствования невероятного чуда.

А он чувствовал себя в такие экстремальные мгновения всё увереннее и увереннее — ощущая зримую им связь с силами, стоящими над обыденностью.

И теперь он мог, конечно, не всегда, а только в минуты наивысшего вдохновения, парить высоко, в двух десятках метров над сценой, широко раскинув руки как крылья, неизменно теперь выступая в белоснежной свободной рубашке с открытым воротом апаш.

И он, испытывая этот небесный восторг, всегда ощущал рядом с собой маленькую Сю, как он, и только он, называл свою возлюбленную.

После концертов люди долго не могли разойтись, обнимались, пили легкие светлые и игристые вина, обещали друг другу никогда не забывать эти мгновения и не терять своих свидетельств глубочайшего умиления.

Однажды он получил приглашение участвовать в каком-то очень важном концерте по поводу капитального государственного события. Он долго отказывался и отнекивался, поскольку весьма брезгливо относился к любой власти, государственности и партийности.

Всё-таки им удалось уломать его, не столько его самого, сколько его родителей, к которым он относился с трепетным почтением, хотя это были самые простые и ничем, кроме сына, не примечательные люди. Но только на два номера и никаких музыкальных молитв, без бисирования — таковы были его жёсткие и непреклонные условия.

Концерт проходил в самом большом и знаменитом столичном зале, переполненном до отказа, поскольку переодетые охранники составляли чуть не треть всей публики. В левой, правительственной ложе, ближе всех к сцене, сидел всесильный правитель страны, узурпатор, как все узурпаторы, делавший всё возможное для придания своей власти легитимность, а себе — божественность или что-то вроде этого, ну, вы понимаете.

Юный певец исполнил два номера — из классического и современного отечественного репертуара, публика привычно аплодировала и неиствовала. Он стоял на авансцене, по центру и весьма учтиво раскланивался.

Правитель поднялся из своего кресла и зал мгновенно и послушно затих:

— Пожалуйста, исполни Шуберта и взлети.

— Не могу.

— Ну, почему?

— Богородица не велит.

И он покинул сцену.

Ничего не случилось.

Потом его настойчиво награждали разными орденами, медалями и премиями, но он ото всего отказывался, так как понимал — его затягивают на процедуру награждения и, стало быть, неизбежную встречу и разговор с властителем, а он этого органически, до рвоты не хотел.

На одном из концертов, там, где он во втором отделении взлетел и вознёсся, и парил, расправив руки, и пел ликующее Ave Maria, раздался выстрел.

Пуля прошла чуть выше сердца, не задев его. Певец не упал, а медленно-медленно опустился. Кровавое пятно на его белоснежной рубашке всё росло и росло. Его подхватили, появились врачи.

Искать стрелявшего снайпера никто не искал, потому что всем было ясно и понятно, по чьему повелению тот стрелял.

Он не умер. Его долго лечили — не у нас, в Швейцарии. Его спасли. Но он уже не мог с простреленным лёгким петь, а ничего другого он не хотел и не умел делать.

Давнишнее проклятье

В ходе очередного и вполне рядового семейного скандала она, чтоб как-то больней обидеть и уязвить своего давно уже ненавистного мужа, с самой базарной интонацией выкрикнула ему в лицо:

— Чтоб ты жил долго-долго, так долго, что тебя все забудут!

Сказанное сгоряча имеет обыкновение сбываться.

Прошло четверть века с того скандала, а оба оставались в живых, хотя он был на двадцать лет её старше, болезнен и приспособлен явно не к этой жизни, а если к этой, то к какой-нибудь паралитической, инвалидной, а того проще, могильной, она же — сильная, ядрёная, в меру увесистая, что называется, «бабёнка».

Оба они — доктора наук, только разных. Но дело не в этом: он — ученый, при этом талантливый, известный, очень известный, порой скандально известный из-за своей чудаковатости и принципиальности, она же — типичный случай преподавателя какой-нибудь науки, часто даже не существующей (научный коммунизм, политэкономия социализма, сбыто-снабжение, ботаническая зоология, история КПСС и тому подобное — со своими кафедрами, корифеями, учеными советами и комиссиями ВАК), не имеющего ни опыта научной деятельности, ни пристрастия к ней. Таких обычно оставляют на кафедрах за прилежание и сугубую лояльность, иногда даже до ябедничества. Они медленно, но неуклонно ползут — сначала в аспирантки, где надо в нужном месте, в нужное время и под нужным человеком раздвинуть ноги, потом — в старшие научные или доценты, потом надо просто оказаться в нужном строю, чтобы докторская прошла лишь с одним-двумя чёрными шарами, а такое возможно лишь, если диссертация ни о чём и никаких кругов по глади научного болота не создаёт.

Скрипя и надрываясь от уже непосильности научной деятельности, от которой оторваться нельзя, особенно в старости, он ухитрился дотянуть до 90 лет, в совершенно неуютной для себя среде и в откровенной бедности, которая, впрочем, в таком возрасте уже не замечается.

Она подходила к своему семидесятилетию, довольно неверной походкой. Увы, её настигла участь многих таких: за несовершенство и неповоротливость, необоротистость и полную неликвидность изделия, а также за крикливую склочность характера её выперли с кафедры, факультета и института, гордо ставшего университетом, хотя начинавшего ещё до войны со скромного техникума. В какой-то забытой у рамки карты провинции местный, дышащий на ладан педвуз дал ей копеечную зарплату в 1/10 ставки, но бедняга-университет даже не испустил дух — просто сдох по случаю объединения «субъектов» «Федерации».

И тут началась самая печальная и дрязглая пора их безутешной семейной жизни: она медленно, но неуклонно спивалась, с той же угрюмой монотонностью, с какой когда-то развивалась её научная карьера. Он же продолжал писать статьи и выступать, более того, приобрёл, наконец-то!, вкус к жизни, к хорошему питанию и хорошим винам. У неё, помимо мужа и ещё пары подруг, таких же мымр и выпивох, не осталось ничего. На своё 90-летие он получил несколько сотен поздравлений, в том числе «из-за рубежа» и из-за настоящего рубежа: из Америки, Франции, Германии, Китая и даже Тайваня, на её юбилей притащилась только одна подруга, уже вдрызг пьяная и с заранее заготовленным скандалом о давнишней истории с зав. кафедрой, который выбрал не её, а юбиляршу, «а ведь это я должна была лечь с ним, стерва ты поганая!»

Этот юбилей вполне мог кончиться дракой и вырыванием последних волосьев, но обе рухнули от выпитого и скверно закусанного.

Наутро, то есть уже сильно за полдень, она проснулась, одна, без подруги, не в кровати и не раздетая. За дверью слышался скрипучий телефонный разговор мужа с кем-то из запоздалых поздравляющих. Она вдруг вспомнила своё давнишнее проклятье, с усилием и паузами добралась до единственной оставшейся приличной мебелины в своей комнате, дрожащей рукой нащупала на полке тюбик с фенобарбиталом и сыпанула в горсть содержимое. Вода для запивания не понадобилась.

Миссия

— Маруся, мы на рыбалку собрались, на недельку, если ты не возражаешь?

— С кем?

— Да ты её не знаешь.

— Я серьёзно: если ты опять с этими охломонами, с Витьком, Ромкой, Алёшей, то помни, что они на пятнадцать лет моложе тебя, тебе за ними не угнаться, поэтому пей в половину их.

— Маруся, ты же знаешь — я меру знаю.

— Ты меру знаешь: я потом месяц тебя выхаживала, хорошо, что в реанимацию не загремел.

— Это не от этого, это у меня переакклиматизация была.

— Ладно, хоть закусывать не забывай, а я как раз к детям собралась, тоже дней на десять.

— Привет внучатам от меня.

— Шеф, подпиши.

— Что, опять?

— Ты же знаешь…

— Да, верно… три месяца прошло после очередного…

— Шеф, это — хроника, я ж тут ничего поделать с собой не могу.

— Роман Юрьевич, я понимаю… креативный директор… запой неизбежен… но у меня заказ пришёл, золотой, козырный, с эполетами… отложить никак нельзя?

— А потом кто меня будет с того света вылавливать? У меня же ломка начинается, проще отпустить — через десять дней буду как огурчик.

— Помню я твой огурчик, Тень Отца Гамлета называется. Сегодня уже не успеется — завтра тебе на карточку твои гробовые переброшу, сто косарей тебе хватит?

— Спасибо, шеф, не забуду — и отслужу.

— Ещё б не отслужишь…

— И за что людям такое счастье? — тебя опять увольняют.

— Блин, теперь-то за что?

— За последний корпоратив, официально в приказе стоит «уволить за потерю доверия».

— Нет такой статьи в КЗОТе.

— Так это типичный ход босса — чтоб было основание для отмены приказа, он же всё равно без тебя не может, без твоих репортажей. Чего делать будешь?

— Как чего? можно подумать, я что-нибудь ещё умею делать? пойду в бомбилы: хоть с голоду не сдохну, с какого числа я уволен?

— С понедельника, я только прошу тебя — не устраивайся на серьёзную работу, ты же знаешь босса — он и двух недель без тебя не протянет.

— На хрен он мне вообще сдался? В Домжуре, на бирже мне две штуки в месяц, между прочим, предлагали, помимо гонораров.

— Кто?

— ЛДПР хочет новый сайт замутить, под думские выборы.

— Не верь — они деньги между собой пропилят, а делать опять ничего не будут.

— Ладно. Комп я забираю — мне по вечерам порнуху не на чем смотреть.

— Конечно, конечно, считай, он твой — мы тут новые скоро будем закупать, всё равно этот выбрасывать.

— Отец Николай, отпусти меня в мир, я свою эпитимью отработал.

— Знаю, знаю, и держать тебя не могу по нашему уговору, только не дело это, ох, не дело, одумайся — что ты забыл в том мире, каких грехов ещё не нахватался? Какими соблазнами не насладился? Ведь скоро опять волком взвоешь и к порогу нашей обители притечёшь — или не так?

— Так, отец Николай, истинно так.

— Так чего ж бегать-то, зачем туда-сюда мотаться? Оставайся с братией. Ты знаешь — мы и любим тебя, и скорбим по тебе, и молимся ежечасно и еженощно, пока ты в бегах своих маешься. Скажи мне, как на исповеди, чистосердечно: ну, что тебя так блазнит и манит там?

— Ничего, отец Николай, ровным счётом ничего — память не отпускает,

— Молись хоть там.

— Уж это-то всенепременно.

— Иди уж, срамотник.

Все семеро, разными путями пробрались на укромную виллу у Скадарского озера в Черногории, аренда которой для них была почти символической.

Четыре раза в год они собираются здесь, на свой Мистический семинар, и решают судьбы погибающего человечества, совершенно не обеспокоенного своим исчезновением и тем, что ничего после себя не оставляет.

В Касимове

Из Южного порта Москвы несколько раз в летний месяц отправляется двухпалубный круизер «Сергей Есенин», белоснежный как настоящий пароход и неторопливый, как и всякая водоплавающая байда. Судно выполнено в советском эконом-дизайне и было построено в Австрии в 1984 году. Оно берёт на борт 210 человек, из них 140 — пассажиры, скорость — около 15 узлов. Прогулочная палуба узенькая — я по ней могу только бочком, задевая шезлонги. Первое время на нём плавали исключительно интуристы, а потому каюты, особенно люксовые, вполне обитаемы и не составят особых неудобств в шестидневном раунд-трип плавании по Москва-реке (до Коломны) и Оке (до Мурома).

Основные стоянки: Рязань, Константиново, Касимов, Гусь-Хрустальный, Муром.

В один из этих городов-городков я и приглашаю.

* * *

Многие речные города расположены на слиянии двух рек либо в излучине реки, как, например, Касимов. Конечно, умные географические головы могут это объяснить навигационными или другими рациональными соображениями, но мне кажется, первостроитель поселения руководствовался только эстетическими мотивами: ему хотелось жить в красивом месте, не более того, но это — дорогого стоит.

Городок практически — ровесник Москвы, он возник в 1152 году. И успел несколько раз поменять название: до 1376 года он назывался Городцом Мещёрским (у нас его тёзок наберётся, наверно, десятка два, например, на Волге есть Городец, ровесник нашего, раньше входивший в Ивановскую область, а потом — в Нижегородскую). Город был сожжён и разорён ордынцами, поскольку выполнял, по велению Юрия Долгорукова, оборонительные функции на южных рубежах Владимир-Суздальского княжества, не отличавшегося большим прилежанием в оплате податей и прочих налогов Орде.

Почти сто лет он назывался Новый Низовой Город, пока не был переименован в 1471-ом году в Касимов: татарские (казанские) царевичи Касим и Якуб помогли Василию Тёмному, внуку Дмитрия Донского, избежать казанского плена, за что тот, вернув себе в очередной раз московское княжение (интриги, всё интриги!…), пожаловал им и сам городок и окрестности — так возникло почти игрушечное Касимовское ханство, населённое муромой, мордвой, русскими и татарами-мещеряками. Братья же приняли православие.

Иван Грозный сослал в Касимов последнюю правительницу Казанского ханства Сююмбеку, жену Шах-Али хана (в Казани рассказывают версию о том, что она выбросилась из кремлевской башни, которая до сих пор называется башней Сююмбеки). Уже в конце 17 века, спустя шесть лет после смерти царя Алексея Михайловича Тишайшего, после кончины ханши Фатимы-Султан Касимовское ханство перестало существовать, прожив всего 210 лет, с точки зрения истории государств, ещё в отрочестве или юности.

Впрочем, в 1722 году Пётр I, продвигаясь по Оке в своём персидском походе и проходя Касимов, провозгласил своего шута Ивана Балакирева, по его же просьбе, касимовским ханом. Похоронен это зловещий шут Екатериной I в Касимове в этом титуле и звании.

Был ещё один местный персонаж: Симон Бекбулатович, по рождению Саин-Булат, правнук последнего большеордынского хана Ахмата, крещеный в православии и через два года после этого объявленного Иваном Грозным царём и великим князем Всея Руси, великим князем Тверским. Себя же Иван Грозныцй на 11 месяцев объявил холопом Ивашкой.

От того ханства осталось совсем немного фрагментов: минарет времён Касима, мечеть и пара мавзолеев-усыпальниц касимовских ханов.

Город имеет до сих пор более или менее выраженную структуру:

— Татарская слобода и Старый Подол — ханская земля (юго-восток города)

— Ямская слобода (русские) (северо-Запад), между этими слободами — глубокий овраг

— Марфина слобода и её окружение — местный самострой

Места эти не только живописны и привольны, но и богаты — грибами, ягодами, а пуще того — комарами. Этот бич господень мы испытали на себе, построив на берегу Клязьмы в нескольких километрах от Собинки свой школьный турлагерь: десятка 2-3 палаток на сваях, кухня и столовая (это была первая в моей жизни печка, ну, и намучался я с ней! Но зато потом её не смогли порушить даже ломами), хозблок и склад — всё это своими руками семиклассников).

Как и большинство таких городков (сейчас здесь живёт около 30 тысяч жителей), Касимов живёт в основном сам по себе. В 1991 году здесь построили Приокский завод цветных металлов (зачем?!). Тогда же в городе началась криминальная война за контроль над хищениями с завода, жертвами которой стали 50 человек. Завод жив до сих пор.

В городе действуют несколько музеев: самоваров, колоколов, касимовских татар. Побродить по городу и осмотреть всё интересное можно часа за три — именно столько здесь стоит «Сергей Есенин» и его собратья по навигации.

Константин Паустовский описал Мещёру в прекрасной повести «Мещерская сторона». Описал эти места и Михаил Пришвин, другой замечательный писатель.

И последнее.

Как-то в том же Южном порту, но, естественно, на грузовом причале, я с бригадой таких же моспогрузовцев (сезонных грузчиков) обрабатывал судно, пришедшее из Мещёры, из Касимова, с сушёными грибами. В жизни не встречал более легких мешков — они буквально летали по воздуху. Даже мешки с арахисовыми орехами были легче. Грибной дух в трюмах — просто умопоглотительный.

Дорога в Старую Руссу

Совершенно не помню, откуда и куда я еду: то ли из Москвы в Питер, то ли из Питера в Москву, да это ведь и неважно, если мы уже триста лет всей своей цивилизацией мотаемся туда-сюда, а теперь ещё с нами мотаются довольно вонючие китайские туристы, которых много больше, чем нас.

Но в деревне Крестцы, откуда куда бы ты ни ехал, тебя ждёт самоварное чаепитие.

Никто не помнит уже, когда это тут возникло и наросло, кроме таких старых замшелых пней как я.

Эти самовары появились ещё в 18 веке и были наивной ширмой придорожной проституции: барин в почтовой тройке ориентировался вовсе не на чай, а на девку, тот чай сервировавшую. Чай — лишь повод для разговора и возможность приглядеться к девке не на ходу. И если девка казалась гожей, а цена — доступной и подходящей, барина приглашали в избу, где, собственно, и осуществлялся подлинный сервис. Сутенёрствовали, ясное дело, родители девки, а та, валясь под всякого встречного-поперечного, мечтала о суженном, не о принце, конечно, а об юнкере, поручике, штабс-капитане или просто казённом чиновнике, купчине хоть какой-нибудь гильдии, да просто мещанине не крепостном — и такое случалось: раз в сто лет, раз на миллион, но ведь случалось же.

Доход, конечно, убогий и даже плачевный, но хоть какой-то доход с этих напрасно нарожавшихся девок, а там, глядишь, какая-нибудь из них окажется Сонечкой Мармеладовой, полоснёт по нервам и совести Фёдора Михайловича, а с ним — по миллионам нервов и сердец по всему свету.

Промысел этот давно утрачен десятилетиями советской власти, когда женщины, при хроническом дефиците мужчин, особенно в этих текстильных краях, за секс сами были готовы платить, хотя бы бутылкой пива, а замужним запрещали продавать лотерейные билеты — шибко везучие, опасно для государства.

А потому в Крестцах вас обычно встречает теперь такое:

и вы с недоверием и опаской смотрите в эти злые глаза, а глаза с ожесточением и ненавистью смотрят на вас как на очень сомнительный, до бессмысленности, источник нищенского дохода. И вы взаимно, хоть в душе и вступаете в интимные отношения с матерями ви-за-ви, о сексе даже не думаете и не помышляете.

А дорога несёт тебя (или меня? — какая разница?) дальше. И проплывают мимо сугробы и сиреневая кипень, перевернувшиеся фуры на обочине, ведёрки с грибами или картошкой, остророгие гладиолусы, покосившиеся заборы и подслеповатые окна с задраенными навсегда занавесками — всё по порядку и сезону, по бесчинству времён и вещей, как зачем-то сказал Анаксагор, несчастный учитель Перикла.

А ещё есть дорога речным судном от Петербурга — вверх по Неве и Ладоге, вверх по Волхову и Ильмень-озеру: этим путём и пользовался Федор Михайлович. В начале июня на Ладоге ещё не всю корюшку выловили и, уверен, большим любителем её был писатель, достаток которого, исключительно литературный, был чрезвычайно скромным. Это Пушкин был камер-юнкером и получал доход с полотняного завода, это Гоголю царь установил ежегодную стипендию в 2 тысячи рублей да ещё тысячу приплачивала дочь Николая I, это у Толстого и Тургенева были обширные имения, а Федор Михайлович был лишён всех имений и достоинств ещё в ранней юности, по делу петрашевцев, и никто ему ничего не вернул, несмотря на нарастающую известность и славу, становящуюся мировой — Ницше нарочно изучал русский язык, чтобы читать Достоевского в подлиннике.

На Волхове всего одна излучина, оставленная балтийским глинтом, тектонической судорогой, оставившей на северном, низменном берегу суоми, «людей болота», а на приподнятом южном, коренном — корелов. В этой излучине стоит Старая Ладога, почитай, древнейший русский город, возникший ещё до Рюрика и прочих варягов, в 8-9 веках. Пароход здесь делал, разумеется, стоянку, и публика 2-1 класса, а, может, кто даже и из трюмных (3-ий класс, 4-ый — вообще палубные, писатель же должен был держаться непременно 2-го класса), посещала могилу Олега, три совсем небольших кургана, говорят, по другой летописи такие же три кургана и могила Вещего Олега находятся между Путивлем и Киевом, отчего бы Олегу и не иметь две могилы? — эти посещения укрепляли на склоне лет Федора Михайловича в его даже не славянофильстве, и великоруссизме и презрении ко всем остальным народам, за исключением, разве что, англичан.

Но более всего его манила к себе икона в местном храме 12-го века — «Егорий Землепашец побивает Змия Словом»: он видел в этой иконе несомненный эпиграф к любому литературному творчеству и прежде всего — к собственному.

Впрочем, об этой иконе у него нет записей, в отличие от «Острова мёртвых» Арнольда Бёклина (этот островок в Кодорском заливе действительно потрясает) и «Мёртвого Христа в гробу» Ганса Гольбейна младшего, что висит в Базельском музее и приводит не только писателя, но и любого в замешательство и подстрекательство к атеизму.

Пароход подолгу стоит в Великом Новгороде, питая христианские и патриотические чувства Фёдора Михайловича на последнем переходе по Ильмень-озеру в Старую Руссу.

Хотя Федор Михайлович и москвич по рождению, и прожил в этом городе до 17 лет, пока не умерла его матушка, и часто наезжал в этот город, и неоднократно описывал, в том же «Идиоте», писатель он питерский, совершенно питерский.

Тут надо дать пояснение.

Была у меня в Америке студентка, из navy, морячка, стало быть, сущий сорванец. На все мои возможные ситуации, влекущие за собой необходимость разговора, как то: отстала от поезда, потеряла деньги и документы, решила поехать в Крым и тому подобное, она отвечала весьма однообразно: «пойду в проститутки». Была она литературно очень талантлива. На пятом месяце изучения русского языка она начала сочинять на этом языке стихи, а на седьмом подготовила эссе и презентацию на тему «Жизнь и творчество Достоевского»: обозначила вертикалью его биографию, слева от вертикали — события его жизни, от рождения до смерти, справа — его произведения, от «Бедных людей» до «Братьев Карамазовых». И очень убедительно показала, что между этими двумя колонками нет ничего общего и связывающего их, а для пущей наглядности от правого ряда подняла пунктирную линию, уходящую в бессмертие.

И каждый летний приезд Достоевского с семьёй сюда — а он приезжал несколько своих последних лет — это попытка вернуть себе московскость, хоть как-то пожить почти-москвичом, именно пожить, а не потворить. Сесть за этот столик я не решился, и экскурсоводша посмотрел на меня с удивлением и благодарностью.

Уж он этот дом на окраине города и купил — в верхнем этаже, а потом, кажется, и весь, и прихожанином местной церкви, недалеко от дома, стал, но только жил-то он здесь лишь с обеда до вечера, а вечером, когда все наконец улягутся, он садился за маленький, крошечный столик в углу своей спальни, уткнутый в самый угол, и творил — вопреки утекающему из нег здоровью — свой роман-завещание «Братья Карамазовы».

Сразу за воротами, справа от берёзы я с женой посадил сирень, теперь уже огромную. А булыжная набережная Полисти остаётся всё такой же, как и тогда, в конце 19-го века… Дом же сохранился благодаря немецкому полковнику, страстному почитателю Фёдора Михайловича: он жил здесь и дом, стало быть, строго охранялся. Кто-нибудь сказал этому офицеру спасибо?

На том берегу Полисти был двухэтажный беленький особнячок Грушеньки, в центре города, в двухэтажной казённого жёлтого цвета гостинице Иван Карамазов боролся с Дьяволом и Великим Инквизитором, где-то рядом за городом в монастыре бесконечно изливал себя старец Зосима, и мерзкий Мерзляков, и папашка, и Дмитрий, и Алёша, и мальчик Ильюша — все они были здесь в этом Скотопригоньевске, перемешавшем Козельск и Старую Руссу.

Дорога в Старую Руссу почему-то всё продолжается и продолжается — уже 20 лет для меня, пусть нерадивого и бесталанного, но ученика самого горестного и великого писателя на Земле.

* * *

Меткая шутка

Это было осенью 1961 года.

Заканчивался XXII съезд КПСС, имевший, конечно, всемирно-историческое значение, но вовсе не то, на которое рассчитывали в ЦК.

Шёл заключительный концерт в новеньком, специально построенном для этого аквариуме под названием Кремлёвский Дворец Съездов (КДС). Согнали всю эстрадную и театральную элиту, чтобы делегаты и гости съезда оттопырились по полной.

Был зван среди прочих и Аркадий Райкин. Как всегда, он выступил блестяще — по утвержденной программе, а дальше — на бис.

Райкин сместился из центра огромной сцены влево (если смотреть в зал) к правительственной ложе, где первым восседал Хрущёв. Далее, обращаясь непосредственно к нему — как я это запомнил:

БАСНЯ

У одного начальника работало два дурака. Они сдували одуванчики.

Начальник подумал: «зачем мне два дурака?», уволил их и взял на работу одного умника, но тот одуванчики сдувать не стал, а настучал на своего начальника, куда следует, и начальнику дали сильно по шапке.

МОРАЛЬ

Один умник — хорошо, а два дурака — лучше.

Зал затих в оцепенении. Спустя несколько напряжённейших секунд Хрущёв всё-таки захлопал в ладоши, и зал с облегчением зааплодировал, но после этой басни Райкина почти двадцать лет каждый год выдвигали на Ленинскую премию и не давали её. Стал он лауреатом только в 1980 году, в 81-ом получил Гертруду (героя соц. труда), а в 1987 году ушёл из жизни.

Ту басню он уже нигде и никогда не исполнял, её нет ни в каких райкинских коллекциях и ретро-концертах, о ней почти никто не помнит, и только Никита Сергеевич иногда ворочается в своём гробу на Новодевичьем кладбище и тяжко вздыхает:

— А ведь предупреждал меня Аркадий Исаакович, и чего это я оттепель и Солженицына разрешил?

* * *

Майские креветки

Тигровые безголовые сырые креветки разморозить и засоусировать: на килограмм креветок два больших лайма, около 100 г. оливкового масла, 4-5 зубчиков крупного молодого чесноку (отжать), густо посолить кристаллической солью, поперчить красным сладким и немного слабожгучим перцем, дать 2 часа настояться. Жарить в раскалённом оливковом масле в один слой (получается на нормальной сковородке в три захода), по 2-3 минуты с каждой стороны, в конце каждой жарки добавлять на сковородку 5-10 г. сливочного масла.

Отдельно варится молодой картофель черри (размер клубней 10-20 мм в диаметре). Готовый картофель смазывается сливочным маслом и густо посыпается мелко нарезанным укропом.

К креветкам готовится соус: смешать кетчуп с белым тёртым хреном в пропорции 3:1, добавить 2-3 капли тобаско.

Блюдо рассчитано на 1-4 человек.

Креветки и картофель подаются отдельно. У каждого едока должна быть заготовлена стопка бумажных салфеток.

К майским креветкам подаётся светлое, с выраженной горчиной, холодное пиво, например, польский «Сенатор» или мюнхенское «Августинер» сорта Heller Bock (майское). Разливное/бочковое пиво такого же класса приветствуется.

Вместо пива может быть употреблено вино — северо-итальянское («Миллер» из Аоста Вале, «Соаве» из-под Вероны или «Pinot gridgio» из провинции Венеция-Фриули), австрийское, например, Gruner Veltliner или Strohwein (соломенное вино), а того лучше знаменитые айсвайны (ледяные вина) либо, наконец, рейнские и мозельские рислинги, а также сугубо весеннее Гевюрцтраминер из Германии.

Важно, чтобы и пиво, и вино были очень холодными и с ярко выраженной горчиной — эти два обстоятельства не позволяют пить большими глотками и помногу и таким образом растягивают удовольствие до нужных временных пределов.

Наилучшее время употребления — с утра, на лоджии, в патио или в беседке, по освежающему холодку, не обращая внимания на спешащих на работу и обсуждая самые насущные проблемы человечества и Космоса: ни слова о политике, правительстве и школьных учителях.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *