Лев Сидоровский: Вспоминая…

 262 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Отец Ильи, геолог-поэт, как «враг народа», был расстрелян в 1938-м. А его мама, всю жизнь проработавшая в Пушкинском Доме, завещала развеять свой прах над Левашовской пустошью, где в сталинско-бериевские времена казнили десятки тысяч ни в чем не повинных. Точно так же пожелали Илья с Эллой…

Вспоминая…

О Беломорканале, Ярославе Смелякове и Илье Фонякове

Лев Сидоровский

16 ОКТЯБРЯ

КРАСНАЯ КАТОРГА
89 лет назад (16 октября 1931) началось строительство
Беломорско-Балтийского канала имени Сталина
(открыт 20 июня 1933)

В СЕРЕДИНЕ 70-х, дорогой читатель, довелось мне держать в руках ветхие листы, датированные 1934-м. Поверху: «Кирилл Симонов. «Беломорстрой». Фрагменты поэмы». Да, тогда только-только начинающий поэт, с детства неважно выговаривающий «р», ещё не сменил имя на «Константин». Работал токарем на авиационном заводе, в механическом цехе кинофабрики «Межрабпромфильм» и одновременно писал стихи. И вот под влиянием в общем-то лживых газетных статей о «героике Беломорстроя» сложилась поэма, фрагменты которой были опубликованы в сборнике молодых авторов под названием «Смотр сил». Так что в литературу, по сути, вошёл именно вот этими строчками: «Страна распростёрлась белою птицею, // Валуны сторожат покой. // Всё молчит, только вечер мчится // И крутится над рекой…»

При нашей встрече Константин Михайлович пояснил:

— В 1938-м под названием «Павел Чёрный» наконец появилась отдельной книжкой та самая поэма о Беломорканале, с первым вариантом которой я пять лет назад обратился в литконсультацию. Своим выходом в свет она не принесла мне радости, но — пока её писал и переписывал — научила меня работать…

Так что в 1933-м среди литераторов, отправившихся в плаванье к берегам возводимого всеобщего счастья — на только что завершённый Беломорско-Балтийский канал, Симонова, по возрасту, не оказалось. А вот, например, Шкловский там был. Когда я спросил престарелого Виктора Борисовича об этой поездке, он коротко ответил, что там, на Беломоре, погибал его брат, замечательный филолог, которого своим участием в коллективном сборнике надеялся спасти. Увы, не спас…

* * *

ВПРОЧЕМ, идея постройки канала родилась давным-давно. В 1702-м Петр I прорубил просеку шестиметровой ширины, знаменитую «Осудареву дорогу» (её следы были видны даже в начале прошлого века), по которой соорудили настил из брёвен и по ним за десять дней из Белого моря до Онего-озера протащили военные суда. В 1798-м пудожский купец Бакинин подал заявку на постройку канала из Онежского озера через Водлозеро к реке Онеге: он рассчитывал окупить затраты за счёт вырубки в этом районе ценных лиственничных лесов. Почти одновременно поступил проект из Петрозаводска за подписью трёх купцов и директора Олонецкого завода англичанина Адама Армстронга: их маршрут пролегал от Повенца на Онежском озере к селу Сорока (нынешнему Беломорску)-то есть, почти совпадал с сегодняшней трассой. Правительство заинтересовалось и направило для изыскания лучшего специалиста — генерала де Волана, строителя Мариинской водной системы. Однако, обследовав местность, он такой вариант забраковал: слишком-де много скал, водопадов и других препятствий… Были предложения и в середине XIX века, а в 1900-м профессор Тимонов даже удостоился золотой медали Парижской выставки. Но напоминанием обо всех этих мероприятиях, по словам Михаила Пришвина, побывавшего там в 1906-м и написавшего о поездке книгу «В краю непуганых птиц», остались лишь два камня около деревни Масельга с надписью: «Онежско-Беломорский канал».

* * *

И ВОТ за дело взялись большевики… Сталин распорядился: канал длиной в двести двадцать семь километров должен быть возведён за двадцать месяцев — с сентября 1931-го по апрель 1933-го. (Для сравнения: восьмидесятикилометровый Панамский сооружался двадцать восемь лет, а Суэцкий, который был вдвое длиннее, — десять). К тому же стоит учесть, что на создание «нашенского детища» валюта не выделялась: ОГПУ обязалось всё обеспечить без лишних материальных издержек. Люди в расчёт не шли, благо количество заключённых в Советском Союзе уже исчислялось цифрой немалой. Кураторами этого действа явились будущий сталинский нарком Генрих Ягода и начальник ГУЛАГа Матвей Берман. Начальником строительства назначили Лазаря Когана, его заместителем — Якова Рапопорта. Прославился там и другой ещё «соловецкий деятель» — Натан Френкель. По «Положению об особых правах», руководству предоставлялось право в административном порядке единолично увеличивать срок заключения в лагерях (это обжалованию не подлежало) лицам, нарушающим установленный порядок и дисциплину.

* * *

ЕЩЁ с начала 1930-го в Москве, на углу Лубянки (оно и понятно!) и Фуркасовского переулка, трудилось во главе с чекистом Горяновым «Отдельное конструкторское бюро по проектированию Беломорско-Балтийского водного пути», чей штат составили специалисты-гидротехники, которые прежде — как «враги», «вредители» и «шпионы» — мыкались по пересылкам, тюрьмам и лагерям. А на невском бреге, по адресу: улица Халтурина, дом 2, располагалось «Ленинградское Бюро Беломорско-Балтийского комбината», чьи (тоже в большинстве не вполне «советские») конструкторы, изыскатели, проектировщики, экономисты и инженеры осуществляли на трассе канала специальное сопровождение всех без исключения работ. Чтобы ты, дорогой читатель, представил, какого уровня были эти люди, назову лишь шестидесятипятилетнего Александра Георгиевича Ананьева, который до революции — военный инженер, генерал — возводил в Петербурге разводные мосты. А на Беломорстрое, конкретно — в Выгострове, создал самосливную красавицу-плотину, которая отделила судовой ход канала от русла реки Нижний Выг… Один из восьми линейных руководителей громадного строительства чекист Моисеев с его «низшим образованием», когда получил назначение в Управление Беломорстроя, был приятно удивлён, что под его началом оказались профессора Розе, Вельмин и Тхоржевский, «чьи имена знал весь научный мир».

* * *

ЭПОПЕЯ возведения канала стала историей людского страдания. Согласно официальной, раза в полтора заниженной статистике, к 1 маю 1932-го рабочих здесь единовременно находилось до ста тысяч, из которых шестьдесят размещались в бараках, остальные — в палатках. И вот без современной техники, без достаточного материального обеспечения они по многим объектам «превышали единые всесоюзные нормы выработки». Опять-таки согласно официальным данным, во время сооружения канала было извлечено 9 миллионов 963 тысячи кубометров грунта, из которых 2 миллиона 514 тысяч кубометров — скальные породы. «Для того, чтобы погрузить эту скалу в вагоны, — писали газеты, — понадобилось бы 300 тысяч вагонов или 7500 составов поездов».

Однако вывозили-то грунт в тачках, для которых в тамошних механических мастерских изготовили семьдесят тысяч колёс. За каждой тачкой закрепили своего «водителя», причём толкать её из котлована наверх было особенно тяжело. В книге «Красная каторга» один из таких чудом выживших каторжан (хотя советская пропаганда их «красиво» поименовала «каналоармейцами») Семён Васильевич Смородин позже вспоминал, как его «приписали» к тачке — возить песок из карьера к каналу на расстояние в один километр. Дневная норма, «урок», — двадцать пять тачек, то есть, он должен был прокатить свою «телегу» по специально проложенному настилу («по дощечке») двадцать пять километров с грузом и столько же налегке. Выполнение ста процентов дневного «урока» давало право на шестьсот граммов хлеба… Через несколько месяцев такой ударной работы человека было не узнать — до того «изнашивался». Зимой в мертвецкой их лазарета разом лежало не меньше пятидесяти покойников — особенно много гибло узбеков, которые сурового климата не переносили.

Понятно, что прежде, чем скалу вывезти, её следовало пробурить, заложить взрывчатку и рвануть. Тогда в прессе с восторженной гордостью сообщалось: «Длина всех пробуренных на Беломорстрое шурфов для взрывов составила 2600 километров — расстояние, как от Москвы до Атлантики». Действительно, подвиг огромный, особенно — если учесть, что почти весь этот немыслимо гигантский шурф пробивали… вручную, с помощью кувалды и стального бура-долота… Ещё там любили похвастаться тем, что всего было произведено аж четыре с половиной миллиона взрывов — не зря же потом в окрестностях трассы долгое время не пели птицы и не встречался след зверя. Правда, и сами неопытные взрывники-заключённые гибли вовсю. Например, жительница деревни Выгостров Анна Бурлакова спустя годы вспоминала: «Прямо беда была — эти взрывы. К окнам подходить запрещали — стройка рядом, видно всё, и нам, конечно, было интересно. Как услышишь, что взрывы гремят, смотришь — уже бегут с носилками, несут кого-то, а там уже чьи-то куски собирают…»

Даже присказка появилась: «Без туфты и аммонала не построим мы канала». Так в отечественный жаргонный фольклор добавились два новых слова. Ну, «аммонал» — это теперь всем известная взрывчатка. А вот тоже весьма популярная ныне «туфта», оказывается, первоначально расшифровывалась так: «Техника Учёта Фиктивного Труда». Именно там же и тогда же возникло и слово «зек» — от «з/к», что означало — «заключённый каналоармеец»… Ну и, конечно, творений официальной пропаганды хватало. Например, очень популярен был плакат: «Каналоармеец! От жаркой работы растает твой срок!» Или — такое четверостишие-агитка: «Где гуляли лоси // И медведь гулял, // Линиями просек // Вычерчен канал»…

* * *

В МАЕ 1933-го Ягода доложил о готовности Беломорканала, и в июле Сталин, Ворошилов, Киров по новому рукотворному пути прокатились на катере. Торжественное открытие состоялось 2 августа, при этом руководящие работники ОГПУ и ряд заключённых получили ордена, а каналу, на строительстве которого погибло от пятидесяти до двухсот тысяч узников «красной каторги», присвоили имя, естественно, Сталина.

Ещё через две недели туда направился десант из ста двадцати писателей и журналистов — чтобы увидели воочию «чудо социализма». Они беседовали с заключёнными (которые, конечно же, хвалили партию и великого вождя за предоставленную им возможность «искупить свою вину ударным трудом» на грандиозной стройке), а также — с руководителями сооружения объекта, совершали по каналу прогулки. И в результате тридцать шесть «инженеров человеческих душ» (среди них Максим Горький, Валентин Катаев, Всеволод Иванов, Алексей Толстой, Леонид Леонов, Мариэтта Шагинян и другие) выпустили посвящённую XVII съезду партии толстенную, роскошно изданную книгу, в которой поведали о трудовом подвиге каналоармейцев, об ущербности европейско-американского капитализма и о героических усилиях чекистов по «перековке» заключённых. Но о жестокости порядков, о голоде, холоде и унижении человеческого достоинства, о гибели многих тысяч — не было сказано ни слова…

А потом любимец власти — драматург Николай Погодин на эту же тему быстренько сварганил этакую весёленькую, чуточку мелодраматическую пьеску под названием «Аристократы» — про то, как в расположенный далеко на Севере лагерь НКВД прибывает эшелон с группой заключённых. Среди них «вредитель» — инженер Боткин, и убийца Соня, и другой заядлый уголовник, Костя-капитан, который быстро становится главарём барака и запрещает всем выходить на работу. Ну а чекисты начинают упорно и тактично (!) всех их перевоспитывать… Всё это в Реалистическом театре талантливо поставил Николай Охлопков. (Спустя двадцать лет мне довелось узреть восстановленных им «Аристократов» в том же коллективе, который, однако, уже носил имя Маяковского). А тогда, в 30-х, Погодин вслед за сценической премьерой мигом перелопатил пьесу в киносценарий — и вся страна увидела насквозь фальшивый (хотя играли Астангов, Яншин, Добронравов, совсем молоденький Бернес) фильм «Заключённые», в котором преступники быстро и чудодейственно превращались в передовых строителей нового общества. Таким вот с экрана предстал тот самый незабвенный Беломорканал, который положил начало всем нашим «великим лагерным стройкам» и дал имя самым популярным советским папиросам…

Сталин, Молотов, Ворошилов, Ежов на Беломорканале,
2 августа 1933 года
Рисунок Петра Белова «Беломорканал»

* * *

От редакции

Читайте также публикации на Портале по теме:

Сергей Баймухаметов: Бермудский треугольник-85

Сергей Баймухаметов: Это не новый ГУЛАГ

и др.

* * *

«ВЗЫСКАТЕЛЬНО МЫ ЖИЛИ И СУРОВО…»
Последнее интервью и последнее фото
Ярослава Смелякова

ЭТО БЫЛО, дорогой читатель, сорок восемь лет назад, день в день, — после того, как в такой же вот ок­тябрьский день 1972-го я позвонил из Ленинграда в подмосков­ное Переделкино — Ярославу Васильевичу Смелякову, чтобы до­говориться об интервью. Зная, что Смеляков чувствует себя очень неважно, на положительный результат рассчитывал, отк­ровенно говоря, слабо, однако глуховатый голос на том конце провода лишь уточнил:

— Завтра можете приехать? Тогда жду к двенадцати — мне как раз нужно будет передохнуть…

Тот октябрь в Переделкине выдался янтарно-багровым: последние листочки пылали вовсю. Резкий ветер нещадно срывал их с веток и потом гнал вдоль улиц, носящих имена «советских классиков» — Фадеева, Серафимовича, Павленко… Таким же не­уемно цветастым выглядел октябрь и из окна его кабинета. Только я расположился в кресле, как Смеляков ошарашил:

— На том месте, где вы сидите, застрелился Фадеев…

Я аж подскочил, а Ярослав Васильевич внес ясность:

— Это бывшая фадеевская дача. И здесь, на втором этаже, который писательский Литфонд теперь выделил мне, была его спальня, где в мае пятьдесят шестого всё и случилось…

Вокруг, на полках, теснились Толстой, Маяковский, Блок, другие… Конечно, были здесь, под разновеликими обложками, и строки, которые сложил он сам, — про «хорошую девочку Ли­ду», про максималиста Яшку из «Строгой любви», про свою ком­сомольскую юность:

В те дни в заво́дской стороне,
у проход­ной, вблизи столовой,
встречаться муза стала мне
в своей юнгштурмовке суровой.

Она дышала горячо
и шла вперёд без передышки
с лопатой, взятой на плечо,
и «Политграмотой» под мышкой…

Свободное от книг пространство занимали картины Дейне­ки. Очень уютно полыхал камин. Но хозяину кабинета явно не­домогалось. Зябко кутаясь в поношенную куртку, то и дело за­тягиваясь сигаретой (хотя после недавно перенесенного ин­сульта врачи ему это строго-настрого запретили), он, очень медленно, прилагая заметные усилия (последствие проклятой болезни!), чтобы почётче выговорить каждое слово, вспоминал пережитое. Было там полуголодное детство на Украине, а потом, уже в Москве, после семи учебных классов, перепробовал себя и в роли дворника, и в должности истопника, и в качестве по­мощника агента снабжения промкооперации… Наконец, в начале 1930-го, биржа труда подростков направила его в Сокольники, в полиграфическую фабрично-заводскую школу имени Ильича. А на уме фэзэушника — девчонки да рифмы…

* * *

СТАВ наборщиком, своими руками составлял в типографии для журнала «Октябрь» строчки собственных стихов, причем — очень хороших:

Вечерело. Пахло огурцами.
Светлый пар до неба подымался,
как дымок от новой папиросы,
как твои за­бытые слова…

Да, то время «призыва ударников в литерату­ру» для Смелякова (это в нашем разговоре ощущалось очень) навсегда осталось окрашенным особым флером. Не случайно же, глядя на язычки пламени в камине, несколько раз прерывал свой неспешный монолог вот этим:

На стройке дней непримири­мо новых,
сосредоточив помыслы свои,
взыскательно мы жили и сурово,
не снисходя до слабостей любви…

Впрочем, нас­чет любви он тут явно покривил душой…

Его «Любку Фейгельман», положенную на музыку, пела вся Москва, переписивали в тетрадки студентки и фабричные дев­чонки:

Затоскуем, вспомним пушкинские травы,
дачную плат­форму, пятизвёздный лёд,
как мы целовались у твоей заста­вы,
рядом с телеграфом, около ворот…

Однако представите­лей Власти поэт раздражал. Например, вот такие строки они презрительно поименовали «есенинщиной»:

Я не знаю, много или мало
мне еще положено прожить,
засыпать под ветхим одеялом,
ненадёжных девочек любить…

А эти — объявили подражанием уже посаженному тогда «врагу народа» Заболоцко­му:

Перед ней гуляет старый
беспартийный инвалид.
При со­действии гитары
он о страсти говорит:

мол дозвольте к вам несмело
обратиться. Потому
девка кофточку надела,
с девки кофточку сниму…

А тут еще сам Горький в «Литгазете» выдал злую статью, обвинив трех хороших поэтов — Ярослава Смеляко­ва, Бориса Корнилова и Павла Васильева бог знает в чем. Итог «литературных» разногласий: Корнилова и Васильева расстреля­ли, Смеляков отделался тремя годами исправительно-трудовых лагерей…

Он там не сник, не озлобился и, когда вернулся, вновь стал писать о любви. Особенно восхитили всех стихи про «хо­рошую девочку Лиду»:

Её золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.

И вовсе, представьте, неплохо,
что рыжий пройдоха апрель
бесшумной пыльцою веснушек
засыпал ей утром пос­тель…

С именем этой девочки ложится и встает мальчишка, что живет в доме напротив:

Не может людей не растрогать
мальчишки упрямого пыл.
Так Пушкин влюблялся, должно быть,
так Гейне, наверно, любил.

Он вырастет, станет известным,
покинет пенаты свои.
Окажется улица тесной
для этой огром­ной любви…

Конечно, нежная душа поэта была предназначена вовсе не для окопной грязи и крови. Однако, когда грянула Великая Отечественная, сразу оказался на Карельском фронте, потом — в окружении и финском плену. Вызволенный в 1944-м, естест­венно, попал уже в отечественный «проверочный» лагерь, а оттуда — в тульские шахты… И там, не смотря ни на что, в его сердце опять, одна за другой, рождаются восхитительные строки. Нап­ример, такие:

Если я заболею, к врачам обращаться не ста­ну.
Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом,
в изго­ловье поставьте ночную звезду…

Или — такие:

… Сняли вы бушлаты и шинели,
старенькие туфельки надели.
Мы ещё оде­нем вас шелками,
плечи вам согреем соболями.
Мы построим вам дворцы большие,
милые красавицы России.
Мы о вас напи­шем сочиненья,
полные любви и удивленья.

Но кагэбэшники к стихам глухи, и поэта «забирают» снова, уже в третий раз: теперь, как «повторник», загремел в Инту…

Вернувшись лишь в 1955-м, вскоре выдал самое мощное свое творение — поэму «Строгая любовь»: про «школу имени Ильича», комсомольскую юность, друзей-товарищей… В нашем разговоре вспомнив ту пору, Ярослав Васильевич впервые улыб­нулся:

— Когда был молодым, учился в фабзавуче и работал в типографии, одевались мы небогато, ели не сытно, но об этом как-то не задумывались: «Не какой-нибудь драп да мех, // а ов­чина, сукно и вата. // И манеры у нас у всех, // без сомнения, грубоваты. // Тем, однако, что мы бедны // и без всяких затей одеты, // мы не только не смущены, // а не знаем совсем об этом…» На водку же было наложено полное табу. Помнится, раз на гулянке ребята и девчата из нашего цеха, человек пять, выпили, и это стало известно остальным. Наверное, про­винившиеся лучше бы согласились на любой, самый строгий вы­говор, чем терпеть те слова, которые мы тогда обрушили на их головы…

Конечно, сам он после всего с той поры пережитого от­нюдь не остался трезвенником. Евгений Евтушенко рассказывал о первой своей встрече на квартире у Луконина с только что вернувшимся из заключения Смеляковым:

— Тощий, остролицый, безостановочно пил и ел, то и дело заглядывал на кухню, проверяя, осталось ли что в холодильни­ке… «Он вернулся из долгого // отлученья от нас // и, затол­канный толками, // пьёт со мною сейчас. // Он отец мне по воз­расту. // По призванию брат. // Невесёлые волосы. // Пиджачок меш­коват. // Вижу руки подробные, // всё по ним узнаю, // и глаза ис­подлобные // смотрят в душу мою…» Я не встречал ни одного человека более советского и в то же время антисоветского. После последней отсидки он походил на мешок с переломанными костями. Но и для фронтового поколения, и для нашего из «стариков» не было поэта ближе…

А сам Смеляков о себе тогдашнем сказал просто и жестко:

Я вернулся в зимнюю столицу
и стал теперь в президиумы вхож.
Такой же злой, такой же остролицый,
но спрятавший для обороны — нож…

Да, со временем к нему пришло офици­альное признание и даже Государственная премия (которая по иронии судьбы носила имя одного из первых его гонителей — Максима Горького), да, в качестве свадебного генерала его стали приглашать на некоторые правительственные мероприятия, но характером, всей своей сутью, Ярослав Васильевич не изме­нился. И, например, когда не стало Анны Ахматовой, поспешил, вопреки воле литначальства, в Ленинград — с ней проститься:

… Мы ровно в полдень были в сборе
совсем не в клубе го­родском,
а в том большом морском соборе,
задуманном еще Петром.

И все стояли виновато
и непривычно вдоль окон —
без полномочий делегаты
от старых питерских сторон…

А еще он написал:

История не терпит славословья,
трудна её народная стезя.
Её страницы, залитые кровью,
нельзя любить бездумною любовью
и не любить без памяти нельзя.

В ходе разговора я, в частности, поинтересовался, часто ли моему собеседнику хотелось, как Фаусту, «остановить мгно­вение», потому что оно прекрасно. Смеляков насупился:

— В моей системе взглядов понятия «остановись» не су­ществует, потому что к своим почти шестидесяти годам уже знаю, что событие остановившееся никогда не несет большой радости и большого смысла. Люди моего поколения жили стреми­тельно, и теперь к нам можно относиться с некоторой долей удивления, а может, и зависти, ведь всё, что мы делали, было на большом пафосе и глубине души…

* * *

СМЕЛЯКОВ надел плащ, кепку, и мы спустились в сад. Ярослав Васильевич устало опирался на палку с искусно выре­занными львиными мордами, которую для друга смастерил Михаил Дудин. Попросил меня непременно передать Михаилу Александро­вичу вместе с приветом и «огромное спасибо за этот подарок». Еще добавил: «Замечательно, что Дудин и в жизни, и в поэзии верен Ленинграду, в котором неповторимая атмосфера литера­турного центра России…». И тихо начал читать:

Не надо рос­кошных нарядов,
в каких щеголять на балах, —
пусть зимний снежок Ленинграда
тебя одевает впотьмах…

Потом он вспом­нил другие свои «ленинградские» стихи. После, притомившись, долго сидел за грубо сколоченным столом, который когда-то сам врыл здесь, под соснами. Наверное, как я его фотографи­ровал, не заметил…

А на другой день вдруг — острейший сердечный приступ. «Неотложка» отвезла Ярослава Васильевича в больницу, и скоро поэта не стало. До своего шестидесятилетия так и не дожил. Эту последнюю его фотографию я подарил вдове, тоже поэту, Татьяне Валерьевне Стрешневой…

Притомившись, долго сидел за грубо сколоченным столом…
Последняя фотография Ярослава Васильевича Смелякова
Октябрь 1972-го
Фото Льва Сидоровского

* * *

От редакции

Читайте также публикации на Портале по теме:

Борис Суслович: Собрат. О Ярославе Смелякове

и др.

* * *

17 ОКТЯБРЯ

«ВЕРЬ, НАДЕЙСЯ И ЖИВИ!»
Слово о моём друге,
замечательном поэте Илье Фонякове,
которому 17 октября исполнилось бы 85

ПРИЗНАЮСЬ сразу: он всегда был, да и сегодня остается для меня образцом. Почти семь десятков лет назад встретив­шись с ним в ЛГУ, на филфаке, незаурядность Ильи ощутил сра­зу. Ну а услышав на очередном заседании университетского ли­тературного объединения — ЛИТО, как он читает стихи про буяна-соседа «долговязого механика», который за стенкой «опять не поладил с женой»Знаю — скоро опять зазвенят, разбиваясь, тарелки // И, соседей будя, загремит повелительный бас… // Неужели у них тоже были свиданья на Стрелке, // И цве­ты на груди, и смущенья… И все — как у нас?»), мгновенно понял, что Фоняков, конечно, — уже состоявшийся поэт. И вся его дальнейшая жизнь, в самых разных проявлениях, являла мне глубоко порядочного, высокообразо­ванного, с избытком талантливого, исключительно творческого, вдобавок — неизменно надежного человека, которому, как мало еще кому, соответствует имя ленинградца-петербуржца…

* * *

ПРАВДА, родиться Илье выпало на сибирской реке Витим, в городке Бодайбо, где, известно, добывают золото, а его отец, потомственный геолог, прибыв туда с невских берегов, как раз этот «драгметалл» разведывал. Кроме того, Олег Антонинович писал стихи и рассказы, которые спустя долгие годы Наталия Николаевна соберет и при содействии сына под названием «Ночь накануне» небольшим тиражом издаст. А тогда, в разгар недоб­рых тридцатых, догадливо почуяв от НКВД личную угрозу, отец жену с малышом успел вовремя отправить домой. И скоро в их коммуналку на Невском, что наискосок от Казанского собора, пришло сообщение: «Осужден на десять лет дальних лагерей без права переписки». Правда, бабушка, которая когда-то, как дочь офицера, воспитывалась в Николаевском сиротском инсти­туте благородных девиц, в правдивость этих слов не повери­ла… (Кстати мужем бабушки был преподаватель Лицея, того самого, в котором учился Пушкин. Правда, находился Лицей в его время уже не в Царском Селе, а в городе, на Каменноостровском проспекте).

В их комнате над диваном висела большая географическая карта, которую Илюша, топая чулочками по дивану, любил разг­лядывать. Особенно нравилось ему Черное море. Вот и сложил в четыре года свое самое первое стихотворение — про Черное мо­ре, похожее на детский сапожок, которое, кстати, сам же за­писал печатными буквами на коробке от папирос «Казбек». А осенью 1941-го он, воспитанник детского сада № 42, так же, печатными буквами, начертал четверостишие, которое среди сверстников в округе даже обрело популярность: «Раз немецкий самолет // Полетел бомбить завод, // Но в завод он не попал, // Только изгородь сломал». Да, встретили однажды на прогулке какой-то другой детский сад: ребята, шли, как положено, па­рами, держась за руки, и этот стишок распевали. Шестилетний сочинитель попытался вступиться за свои авторские права: «Это я придумал! Это моя песня!» А те в ответ: «Наша!» Он обиделся, потому что еще не ведал, что высшая награда для поэта — когда сочиненные им строки от автора отрываются и уходят, как говорится, «в народ»…

В общем, целый год оставался он тут «блокадником»:

Я не забуду тот январь
Над замерзшей Невой
И тот сухарь, ржаной сухарь,
От высушки — кривой…

Сухарь малышу подарил какой-то солдат. Ему уж никогда было не избавиться от совсем не детских воспоминаний:

Строгие военные порядки,
Мгла бомбар­дировочных ночей,
Римские «пятерки» и «десятки»
В небе из прожекторных лучей…

Снова, как бы со стороны, видел себя тогдашнего:

… Горит буржуйка. У огня
Сидит худой мальчиш­ка,
И на коленях — книжка.
Платком, крест-накрест, на гру­ди
Родительским повязан,
И всё, что будет впереди,
Он пе­режить обязан…

А потом — эвакуация по Ладоге:

Волны били в берег злым нахрапом.
Катер ускользал из-под огня.
Ла­дожский матрос над скользким трапом
Поднял семилетнего ме­ня…

На самом деле семи лет тогда ему еще не было. В не­полные семь стал сразу второклассником в зауральском селе­нии Макушино. Ну а в Ленинград они вернулись как раз накану­не Победного Салюта!.. И после совсем не сытные послевоенные годы у него оказались плотно заполнены стихами, футбольными битвами в родном дворе, шахматами во Дворце пионеров, где вырос аж до первого разряда! И, неизменно в каждом классе оставаясь самым младшим, свою 222-ю (когда-то — знаменитую «Петришуле») закончил с золотой медалью.

Тем не менее, поступление в Университет не обошлось без проблем: формально — из-за возраста, а вообще — из-за отца. Его эрудиция, особенно относительно классической поэзии, нас поражала: любые стихи любого русского поэта «по заказу» мгновенно выдавал наизусть. Более того, он знал тех, кого тогда практически не издавали (потом их стали называть «поэтами Серебряного века»), — Гумилева, Бальмонта, Кузмина, других, потому что его мама, работая в Пушкинском Доме, приносила сыну из тамошней библиотеки «запрещенные» книжки и к тому же привлекла его к переписке своих, еще девичьих тетрадей — тоже со строками чаще всего поэтов «Серебряной» поры. Илья пе­реписывал и запоминал…

В общем, среди участников нашего ЛИТО Фоняков выде­лялся весьма (как-то, в новогоднем «капустнике», мне даже довелось его пародировать), а еще он был главным автором длиннющей факультетской стенгазеты, зажигательно выступал в студенческом дискуссионном клубе, а летом на Карельском пе­решейке вместе со всеми, как тогда было принято, абсолютно бесплатно, валил лес для колхозных коровников:

И там, в лесу, где комары кусали,
Где аромат густеющей смолы —
Ва­лили, трелевали и тесали
Клейменые сосновые стволы…

Правда, однажды чуть не вылетел из комсомола и вообще из ЛГУ — за песню о кукурузе, которая, каким-то образом покинув факультетские стены, зазвучала на первомайской демонстрации: «Пускай помещик и банкир // Себе отращивают пузо, // Но мы, то­варищи, за мир, // Мы будем трескать кукурузу!» И когда буду­щим журналистам предложили выпустить восьмимартовский, «женский», номер областной молодежной газеты «Смена», то главным литературным редактором всех наших материалов, в частности — моего, по справедливости стал именно Илья: тот профессиональный урок, который он мне тогда преподал, автор этих строк запомнил на всю жизнь…

* * *

ВО ВРЕМЯ распределения он для себя и молодой жены, со­курсницы Эллочки Язовицкой, выбрал отнюдь не «тёплое» мес­течко, а Сибирь. И там, в газете «Советская Сибирь», работал очень мощно. Его доля труда — в создании и Братской ГЭС, и Красноярской, и Саяно-Шушенской, и Хантайской, и в рождении, буквально с первого колышка, под Новосибирском знаменитого Академгородка… Как газетчик спускался в гигантский, похо­жий на лунный цирк карьер, где добывают якутские алмазы, и увидел первые фонтаны тюменской нефти. Однажды ночью, у жар­кой печи, согревающей помещение конторы глубокого бурения в совсем еще маленьком, деревянном Нефтюганске, помогал приду­мывать названия улиц Нефтюганска будущего, большого: улица Светлова — там откроют библиотеку, улица Маршака — там пост­роят детский сад… Бывший блокадник, с младенчества знающий цену хлебу, никогда не отказывался от «сельских» командиро­вок, хотя основная «специализация» у него была другая. Так мастерски выполнял свой журналистский долг, так хороши были его всё новые и новые стихи, составившие не одну книжку, что редакция «Литературной газеты» (тогда — самой авторитетной и читаемой в интеллигентной среде!) сделала Илью Фонякова сво­им собственным корреспондентом по Сибири, а спустя двенад­цать лет — в Ленинграде. И все эти годы, с 1961-го до самого 1997-го, он, щедро «освещая» отнюдь не только чисто литера­турную и вообще «культурную» жизнь «подведомственной ему территории», а постоянно вторгаясь в проблемы экономики, поднимая остросоциальные и другие «злободневные» вопросы, снова и снова как бы подсказывал коллегам: на каком профес­сиональном уровне, каким достойным, воистину русским языком, следует писать даже самую крохотную заметку…

* * *

ОН ПОБЫВАЛ в очень многих странах. «Прежде всего, – как сам признался, — из любопытства». (Говорил: «Даже Монголия интересна безумно. Едешь степью — и вдруг заброшенный буддийский монастырь!») О Японии, где однажды провел полгода, а в другой раз — два месяца, издал две книжки. На увиденное и стихами, и прозой откликался непременно. Десять раз был во Вьетнаме, дважды и подолгу — в США. После этого, в част­ности, перевел Питера Майнке, проживающего в «ихнем, флоридс­ком» Санкт-Петербурге, где — на английском! — выступал с лекциями. Из Албании от однокурсника Дритеро Аголы, который стал там классиком, получил книгу стихов, изданную в Италии, и с итальянского перевел. Потом открыл нам мальтийца Оли­вера Фриджери. А вообще он перелагал на русский более чем с сорока языков! Имел звание народного писателя Республики Алтай, ведь именно по-настоящему открыл русскому читателю и Бориса Укачина, и Аржана Адарова, и Паслея Самыка. И с их народным эпосом «Царь Муравей» нас познакомил. И с тувинс­ким, который называется — «Тана-херел»…

Но в какой далекой стране он бы ни был, в каком дальнем или близком краю бы ни находился, всей сутью своею оставался самым истинным сыном города, которому в 2005-м посвятил прон­зительную книгу «Островитяне»:

… Мой город, непростой и очень строгий,
Проспекты… Колоннады… Корабли…
Где ни бродил я, всё-таки дороги
Меня к тебе в итоге привели.
Та­кое заколдованное место,
Судьба такая — или, скажем, рок.
Цветы кладёт на Марсовом невеста.
Здесь Пушкин жил. Здесь пел и плакал Блок.
И, как всегда, отчётливый и резкий
Уда­рит в полдень выстрел над Невой,
И тихо дрогнут скифские подвески
В Особой эрмитажной кладовой.

* * *

КОГДА мне надо было подыскать какую-то поэтическую строчку, звонил только ему: он помнил в с ё! Я называл его «Энциклопедией». Выпустил более сорока книжек. Собрал грандиозную домашнюю библиотеку. Своими способностями ошарашивал: к примеру, не имел равных в составлении палиндромов, то есть — таких слов или фраз, которые одинаково читаются слева направо и справа налево. Но Илья к тому же вставлял палиндромы в сти­хи! Вот, например, на злободневную тему:

Политики спорят. Простор — страстям!
Их диспут надсаден и компроматен.
О, рыцарства дух ты найдешь не там,
НЕ ТАМ ОРАТОРА РОТ АРОМА­ТЕН!

А ещё выпустил книгу, какой в природе прежде не су­ществовало, — «Гармония и алгебра строки»: ее полезно читать и перечитывать не только тем, кто пишет стихи или просто лю­бит поэзию, но и вообще всем студентам гуманитарных вузов, где она, кстати, должна бы стать учебником.

От нынешних мо­лодых «поэтов» (так они сами себя величают) часто был не в восторге:

— Они боятся выходить за пределы собственного мирка, даже признаться в любви. Стихи стали бесполыми. Многие уже годы являясь членом жюри конкурсов «Петербургские мосты» и Имени Гумилева, я всякий раз читаю эти анонимные — под номе­рами — подборки и не всегда могу понять, кто это написал — мужчина или женщина?..

Ну а я до сих пор не в силах уразуметь: ну почему бу­дущих журналистов в университетских стенах наставлял кто угодно, но только не Илья Олегович Фоняков? Почему руководители журфака его туда ни разу не позвали?

* * *

ДА, он был чертовски талантлив. И до конца дней старался очень много работать. Как приятель — был широк душой, при всей своей занятости на любую просьбу откликался мгновенно. И к моим стишатам, кстати, относился благосклонно. Например, когда в Домжуре отмечалось его 60-летие, на мою поздравительную «оду» («… И Поль Верлен тебя пожиже, и послабей тебя Рембо, ведь ты рождён не в их Париже, а в нашем дивном Бодайбо…») отреагировал весело. И ещё очень хорошо, что у него была Эллочка: художник, драматург, прозаик, поэт и одновременно — замечательная жена и самый надежный друг. Хорошо, что были сын, внуки… Ах, если бы еще Господь помог Илье Олеговичу одолеть тот тяжкий недуг, с которым так мужественно боролся…

Когда-то он сложил стихи, которые повторяла вся страна:

Говорите о любви любимым!
Говорите чаще. Каждый день.
Не сдаваясь мелочным обидам.
Отрываясь от важнейших дел…

И ещё такие:

Имя повторять. Бродить, сутулясь,
По местам ещё недавних встреч.
«Камень, о который вы споткнулись»,
По примеру Пушкина, беречь,
За плащём знакомым, за беретом,
Невзначай обманываясь, бресть, —
Уж давно доказано, что в этом
Счастья нет. Но что-то всё же есть.
Что-то есть… Под солнцем и ненастьем,
На ветру и в комнатном тепле
Разве люди живы только счастьем
На своей единственной земле?

И вот как, например, воспринимал природу Карельского перешейка:

… Темны листочки земляничника,
Светло-коричневы ручьи,
И птичка, вроде пограничника,
Пытает нас: «Вы чьи? Вы чьи?»

А накануне своего 70-летия написал грустный «Диалог в начале века», который за­кончил так:

— Что осталось от любви?
— Память все-та­ки осталась,
Не такая это малость:
Верь, надейся и жи­ви!..

Пожалуй, это был призыв к каждому из нас: «»ВЕРЬ, НАДЕЙСЯ И ЖИВИ!»

Как-то он мне прочёл:

Помнишь наши молодые споры
В тесных кухнях маленьких квартир?
Всё о том же: как нам сдвинуть горы,
Как переналадить этот мир.

Независимы, неподконтрольны,
Словно члены высшего суда,
Как мы были жизнью недовольны!
Как мы были счастливы тогда!

Предваряя последний свой сборник стихов с совсем не случайным грустным названием «Овертайм», написал:

… Добавочное время нам досталось —
Подарок, шанс! И, значит, прочь усталость,
Матч не окончен! Бьются мастера
И только зубы стискивают втайне,
Не расслабляясь, ибо в овертайме —
Игра без ски­док. Больше, чем игра.

Однако мой замечательный друг, этот мужественный и, конечно же, ренессансный человек, не только в «овертайм», а всю свою светлую жизнь «играл» без вся­ких скидок.

Ильи не стало в 2011-м, 23 декабря.

* * *

А ОНА жить без него не смогла. Её хватило лишь на чуть больше трех месяцев… Я тоже знал её с осени 1953-го: сокурсница Ильи Эллочка Язовицкая была бессменной карикатуристкой наших стенгазет и «молний». Спустя четыре года они соединили свои судьбы и при «распределении», как ты, дорогой читатель, уже знаешь, выбрали Сибирь. И мощно там работали. Причем Элла, сотрудничая в прессе (особых успехов добилась как литературный и театральный критик), тоже стала пробовать перо не только в качестве журналиста. Ее повесть о блокадном детстве «Хлеб той зимы», вышедшая отдельной книжкой, была переведена на несколько языков, а пьеса «… И счастья в личной жизни» имела успех во многих театрах…

Спустя семнадцать лет вернувшись в родной город, продолжала заниматься прозой, поэзией, переводами… И всё время не переставала рисовать, чаще всего — в сатирическом ключе, сначала — для «домашнего употребления», хотя некоторые рисунки публиковались в газетах. А первая выставка состоялась в тогда еще ленинградском Доме журналиста. Потом последовали другие — и на невском берегу, и подальше: в Новгороде, Пскове, Крыму, Болгарии, Швейцарии, Швеции, Японии, США… В основном работала акварелью, фломастером, пастелью, любила гуашь, иногда пробовала темперу и масло… Четкая линия рисунка и цвет, как и в детстве, были для нее особенно притягательны, Чаще всего «шла» от натуры, от яркого впечатления, запомнившегося лица, выражения чьих-то глаз… Ей были интересны люди, динамика их обличья, характеров… Эти две стороны ее творчества (и «натурная», и «философско-аналитическая», вылившаяся в многоплановые, многоцветные композиции) одарили нас непередаваемым на словах, часто даже каким-то «неземным» впечатлением, Особенно будоражат мою душу ее полуфантастические «Бабочки»… Три подаренных нам картины украшают наше с Таней жилище.

В самом конце 1990-х я с восхищением прочел ее книгу «День пройдет, настанет вечер», чистый и ясный язык которой напомнил о Бунине, а потом с таким же ощущением — ее повесть «Сопредельность», о жизни интернациональной, русско-латышской семьи, за которую автор была удостоена премии Гоголя. Кроме того, она выдала четыре сборника стихов, которые сама же, как художник-график, и оформила…

В уже упоминавшейся здесь, вышедшей незадолго до кончины Ильи книге «Овертайм» есть и такие строки:

Могу вообразить кругом любую
Природу: забайкальскую тайгу,
Цветущую саванну, степь нагую
И тундру в ослепительном снегу.
И только рядом женщину другую
Никак себе представить не могу.

А она написала: «Я дома, когда ты — дома». И еще: «Лишь в тебе я люблю себя». Их нельзя было разъединить…

* * *

И САМОЕ последнее.

Выше я уже написал, что отец Ильи, Олег Антонинович, геолог-поэт, как «враг народа», был расстрелян в 1938-м. А его мама, Наталия Николаевна, всю жизнь проработавшая в Пушкинском Доме, завещала развеять свой прах над Левашовской пустошью, где в сталинско-бериевские времена казнили десятки тысяч ни в чем не повинных. Точно так же пожелали Илья с Эллой… Сын Дима родительскую просьбу выполнил. Но по горсточке их праха всё ж упокоил и на Комаровском кладбище, под одним камнем…

Илья, Элла
и его последняя книга
с дорогим для меня автографом…
Print Friendly, PDF & Email

5 комментариев к «Лев Сидоровский: Вспоминая…»

  1. Понимаю, автор спешит вывалить к исходу накопленное за жизнь. Но как бы это, замечательно написанное, не прошло всё же мимо многих глаз. Надо бы найти иную, для данного случая более фундаментальную подачу: может быть, Форум или «Семь искусств» или что-то ещё — чтобы прекрасному автору выговориться разом, как это ему — мне кажется — требуется.
    Во всяком случае — читаю всё подряд и ПОЗДРАВЛЯЮ!

  2. Фото: «Сталин, Молотов, Ворошилов, Ежов на Беломорканале,
    2 августа 1933 года»
    Странно. В 1933 году Ежов был только Заведующим Орграспредотдела ЦК.

    1. Сэм
      17 октября 2020 at 10:08 |

      Фото: «Сталин, Молотов, Ворошилов, Ежов на Беломорканале,
      2 августа 1933 года»
      Странно. В 1933 году Ежов был только Заведующим Орграспредотдела ЦК.
      ————————————————————
      Замечание верное.
      Потому что на фото не Беломорканал, а канал Москва-Волга, июль 1937г. Я тоже там был с отцом и матерью, мне было 5 лет. Мы стояли в большой толпе народа на подвесном мостике через канал. Мостик качался, и я очень боялся, что он оборвётся, и мы все полетим в воду. По-моему, это место около первого шлюза, где Строгино и Щукино, в то время две деревушки. Отец участвовал, видимо, в проектировании электрической части шлюзов.

      1. Спешу добавить, что я в тот день никаких вождей не видел. На фото они одеты в шинели и пальто, значит, наверное, это не июль месяц. К тому же канал на фото, по-моему, гораздо шире, чем шлюзы на канале Москва-Волга, так что, возможно, это другой канал.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *