Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

КОГДА я сорок с лишком лет назад в Москве пришел к Яншину, сразу перед глаза­ми возник пожилой безобразник сэр Тоби из «Двенадцатой но­чи», и аферист Нюнин в «Свадьбе», и становой пристав в «Шведской спичке». Это — на экране. А старым театралам припоминать пришлось бы слишком много…

Вспоминая…

О перезахоронении Сталина, о Михаиле Яншине, Валентине Гризодубовой и Тане Ионас

Лев Сидоровский

1 НОЯБРЯ

ВОН ИЗ МАВЗОЛЕЯ!
59 лет назад,
в ночь с 31 октября на 1 ноября 1961 года,
тело Сталина было перезахоронено

ОСЕНЬЮ 1976-го, дорогой читатель, исполнялось пятнад­цать лет с той ночи, когда тело Сталина выставили из ленинс­кой усыпальницы. И вот задумал я об этом, тогда — ну очень «засекреченном» событии, во всех подробностях (которые в ту пору «развитого социализма» были мне, впрочем, как и другим коллегам, абсолютно неизвестны) рассказать на страницах пи­терской «Смены».

Однако — где же раздобыть необходимые для публикации факты? Конечно, именно там, где сие событие происходило. По­этому срочно разузнал номер телефона (224-32-51) коменданта Московского Кремля генерал-лейтенанта Сергея Семёновича Шор­никова и позвонил туда из Питера. Трубку поднял кто-то из его адъютантов. Дабы сразу не отпугнуть кремлёвцев своей весьма необычной просьбой, я без всяких уточнений сказал, что редакция ленинградской молодёжной газеты мечтает видеть на своих страницах Сергея Семёновича в качестве «воскресного гостя». Вероятно, с подобным предложением на том конце про­вода столкнулись впервые — во всяком случае, возникло некое замешательство. Попросили перезвонить через час. Спустя час повторил звонок и услышал:

— Приезжайте в Москву, оставьте в Кутафьей башне Кремля заверенное обкомом письмо из редакции на имя генерал-лейтенанта Шорникова и ждите решения. Укажите телефон для связи.

Срочно прикатил в столицу. Расположился поближе к Кремлю, в отеле «Россия». Оставил заверенное письмо в Кутафьей башне (увенчанная ажурной «короной» с белокаменными деталя­ми, она «сторожит» вход на мост, который ведет к другой кремлевской башне, Троицкой) и стал ждать. Удивительно, но уже на следующее утро — звонок:

— Комендант Кремля примет вас сегодня в 14.00. Вас встретят в бюро пропусков Никольской башни в 13.45.

Встретили, отобрали фотоаппарат и проводили в простор­ный кабинет.

Что ж, хозяин кабинета оказался весьма обаятельным: вы­сокий, седоватый, фронтовик, на погонах — по две больших звезды, на груди — ордена, среди которых — три «Красных Зна­мени», «Александр Невский»… Стал рассказывать свою боевую биографию, а потом — про то, что недавно начал в Кремле комплексную реставрацию, к тому же организовал здесь орнитологическую службу:

— Теперь соколы-перехватчики спасают кремлевские купола от ворон, которые прежде когтями сдирали с маковок позоло­ту…

Записываю я всё это на диктофон, а сам жду момент, ког­да можно спросить про то, как Сталина выносили из Мавзолея. Наконец вклинился со своим «опасным» вопросом. Шорников сра­зу посуровел:

— Не могу знать. В ту пору комендантом Кремля был гене­рал Веденин.

Я взмолился:

— Сергей Семёнович, ну, может, хоть кто-нибудь из крем­левских старожилов мне об этом поведает?

Вызвал Шорников командира Кремлевского полка полковника Редькина:

— Помоги, Владимир Васильевич, корреспонденту.

Но, как тут же выяснилось, и Редькина пятнадцать лет назад в Кремле не было… И стал направлять Редькин питерс­кого гостя к одному сослуживцу, другому, третьему… В моей старой за­писной книжке сохранились фамилии тех (Михаил Яковлевич Бородин, Виталий Петрович Вовк, Александр Васильевич Востря­ков, Александр Николаевич Шефов, Михаил Иванович Гейко, Ва­силий Иванович Берсенев, Георгий Павлович Репетилов), кто, казалось бы, мог раскрыть интересующие меня «подробности», однако все они либо их действительно не знали, либо прос­то-напросто от «не предусмотренного уставом» разговора укло­нялись.

Слава Богу, выручил бывший командир Кремлевского полка Федор Тимофеевич Конев. То, что он поведал, легло в основу тогдашнего моего очерка, опубликовать который, увы, всё равно не уда­лось, поскольку «сменовский» цензор Евгений Петрович Хабло поставил на нём жирный крест: «Не положено!». Так что лишь сейчас, когда о событии пятидесятидевятилетней давности стали из­вестны и многие новые факты, предоставляю, дорогой читатель, мое творение твоему вниманию…

* * *

ПОСЛЕ смерти Сталина в марте 1953-го его тело забальза­мировали и поместили в Мавзолей Ленина. Причем уже девятого, в день похорон, над входом в усыпальницу возникли слова:

Л Е Н И Н
С Т А Л И Н

Как удалось столь быстро обновить надпись? Ведь, чтобы заменить многотонный монолит с именем «ЛЕНИН» другим, с двумя фамилиями, требовалось несколько месяцев: надо было найти подходящий каменный блок в одном из карьеров, перенести за сотни километров в Москву, обработать и установить на место. Поэтому ко дню похорон Сталина существующий монолит покрыли розовой смолой, затем — черной краской «под гранит» (даже нарисовали голубоватые искринки, как на настоящем лабрадоре) и на ней начертали малиновыми буквами (в тон шокшинского кварцита) две фамилии.

— Летом было хорошо, — вспоминал комендант Мавзолея полковник Петр Мошков, — но зимой, когда менялась погода и монолит покрывался инеем, на камне проступала прежняя над­пись — «ЛЕНИН»…

Только через семь лет монолит был заменен новым, добы­тым и обработанным в том же Головинском карьере на Украине. На бронетранспортерах 40-тонный блок доставили на станцию Горбаши, где перегрузили на железнодорожную платформу. В Москве мастера вырезали в камне слова «ЛЕНИН» и «СТАЛИН», а в вы­емки для букв вставили плитки малинового кварцита. Так и красовались они до октября 1961-го…

* * *

В ТОМ октябре проходил XXII съезд КПСС. А еще задолго до этого в стране всё настойчивее стали звучать высказывания о том, что дальнейшее пребывание тела Сталина рядом с ле­нинским крайне нежелательно. В частности, на брегах Невы с требованием (естественно, инициированным обкомом КПСС) вынести Сталина из ленинского Мавзолея высказа­лись рабочие Кировского и Невского машиностроительных заводов. Это их предложение, оглашённое со съездовской трибуны первым секретарем Ленинградского обкома партии Иваном Спири­доновым (он в «городе трёх революций» осуществлял власть вслед за, по определению ленинградцев, «перманентным мужчи­ной» Фролом Козловым и перед одиозным Василием Толстиковым), поддержали партийные делегации Москвы, Грузии, Украины, Казахстана, Алтайского края, Саратовской области… И 30 ок­тября съезд постановил, что «серьёзные нарушения Сталиным ленинских заветов делают невозможным оставление гроба с его телом в Мавзолее».

* * *

ЧТОБЫ осуществить задуманное, решением Президиума ЦК КПСС была создана — во главе с председателем Комиссии пар­тийного контроля при ЦК КПСС Николаем Шверником — другая ко­миссия, специальная, в которую вошли: первый сек­ретарь ЦК компартии Грузии Василий Мжаванадзе, председатель Совета Министров Грузии Гиви Джавахишвили, председатель КГБ («железный Шурик») Александр Шелепин, первый секретарь Московского горкома пар­тии Петр Демичев и председатель исполкома Моссовета Николай Дыгай.

Впрочем, еще до этого Никита Хрущев вызвал начальника 9-го Управления КГБ генерала Николая Захарова и коменданта Кремля генерал-лейтенанта Андрея Веденина:

— Сегодня состоится решение о перезахоронении Сталина. Место обозначено. Комендант Мавзолея знает, где рыть могилу.

Занимавший сей пост уже упоминавшийся выше полковник Мошков позже вспоминал, как на узком совещании членов Прези­диума ЦК решался вопрос: куда переместить тело Сталина? Хру­щев предлагал Новодевичье кладбище, где покоятся жена и родные Сталина. Однако Мухитдинов (кто ныне помнит Нуритдина Акрамовича, члена Президиума и секретаря ЦК, закончившего свою карьеру на посту посла СССР в Сирии?), ссылаясь на то, что тело Сталина помещено в Мавзолей решением ЦК партии и Совета Министров, высказал сомнение: мол, хорошо ли воспри­мет народ такое отношение к покойнику? И добавил:

— У нас, мусульман, это — большой грех…

Микоян и Козлов Хрущева поддержали, но, когда Мухитди­нов предложил похоронить Сталина за Мавзолеем, остальные с ним всё же согласились. Тем более что с Новодевичьего прах Иосифа Виссарионовича, по общему мнению, запросто могли вык­расть его грузинские почитатели…

* * *

И ВОТ к шести часам вечера наряды милиции очистили Красную площадь, закрыв туда все входы. Более того: команду­ющему Московским военным округом генералу армии Белобородову было приказано одновременно с выносом тела Сталина провести якобы репетицию парада 7 ноября. Нескончаемая колонна пустопорожних грузовиков, в которых рядом с водителем сидел толь­ко один офицер, по десять машин в ряд, утюжила Красную пло­щадь. Колонна и в самом деле была нескончаемой: миновав Ва­сильевский спуск, машины сворачивали направо, по набережной катились вдоль стен Кремля и мимо Александровского сада вновь направлялись к Спасской башне. Это было сплошное коле­со, которое вращалось около четырех часов, пока мрачная пан­томима на задворках Мавзолея не завершилась…

Ну а прежде, еще днем, командир Отдельного полка специ­ального назначения комендатуры Московского Кремля (так официально именовалось это подразделение) полковник Федор Конев получил от начальника Управления личной охраны Хрущева пол­ковника Владимира Чекалова приказ подготовить одну роту для перезахоронения Сталина на Новодевичьем. Потом Чекалов пе­резвонил:

— Отставить Новодевичье. Всё будет за Мавзолеем, у Кремлевской стены.

Также Коневу поручалось в столярной мас­терской изготовить из сухой древесины гроб. От комендатуры Кремля выделили шесть солдат для рытья могилы и восемь офицеров — чтобы сперва доставить саркофаг из Мавзолея в лабора­торию, а потом опустить гроб с телом в могилу. Маскировку обеспечивал начальник хозяйственного отдела комендатуры Кремля полковник Владимир Тарасов: ему предстояло закрыть фанерой правую и левую стороны за Мавзолеем, чтобы ничто ни­откуда не просматривалось…

Итак, место, где начали рыть могилу, обнесли фанерой, осветили прожектором…

А тем временем в Мавзолее восемь офицеров переместили саркофаг вниз, в подвал, где размещает­ся лаборатория. Там тело Сталина переложили в гроб, обтяну­тый черным и красным крепом. Конев вспоминал:

Совершенно седой, он лежал, как живой, будто уснул только что…

Пришли члены правительственной комиссии — кроме Мжава­надзе, который заранее предупредил остальных: «Мне этого не вынести». По распоряжению Шверника, научные сотрудники лабо­ратории, которые восемь лет наблюдали за сталинским телом, аккуратно срезали золотые пуговицы с мундира усопшего вождя и взамен пришили латунные. Кроме того, Шверник попросил снять с мундира Золотую Звезду Героя Социалистического Труда, а другой высокой награды генералиссимуса — Звезды Героя Советского Союза — там не оказалось. (Всё это Мошков передал в Охранную комнату, где находились награды всех погребённых у Кремлевской стены). Дышал Шверник тяжело, в уголках его глаз блестели слезы…

Когда гроб накрывали крышкой, Шверник и Джавахишвили разрыдались…

И тут вдруг выяснилось, что крышку нечем прибить: забы­ли про гвозди! Начальник хозотдела Мавзолея Тарасов, никому не доверяя, сам сбегал за ними…

* * *

НАКОНЕЦ из левого выхода Мавзолея показалась мрачная про­цессия. Конев стоял неподалеку, рядом с радистом, держащим наготове рацию со штыревой антенной. (В случае какой-либо неожиданности весь полк, которым командовал Федор Тимофее­вич, в любую секунду готов был выступить: слева и справа от Мавзолея, за гостевым трибунами, притаились автоматчики. Но ничего неожиданного не произошло). Впереди, держа фуражку за козырек согнутой левой рукой, печатал шаг комендант Кремля Веденин. В трех метрах за комендантом восемь молодых офице­ров Кремлевского полка несли гроб. На таком же расстоянии за ними следовала безмолвная комиссия. И замыкали процессию несколько сотрудников комендатуры Мавзолея…

Подошли к могиле, которая изнутри была выложена железо­бетонными плитами. Хотели ими еще и сверху гроб накрыть, но Тарасов высказал Швернику опасение: «Как бы не сорвались…» Тот согласился. В 22.15 после минуты молчания гроб опустили. Все, и Конев тоже, бросили на него по горстке земли. Когда солдаты могилу закопали, сверху легла беломраморная плита с над­писью:

СТАЛИН ИОСИФ ВИССАРИОНОВИЧ
1879–1953

Потом она еще долго служила надгробием, пока в 1970-м здесь не поставили памятник, изваянный Николаем Томским.

Таким образом, Сталин оказался единственным деятелем, чей прах был предан земле у Кремлевской стены без речей, ор­кестра и прощального салюта…

Ну а утром скупые солнечные лучи осветили Мавзолей, на котором алело только одно слово — «ЛЕНИН». Потому что предус­мотрительный полковник Мошков этот первоначальный блок сох­ранил, и ночью уникальный камень снова занял свое законное место…

* * *

КОМЕНДАНТ Кремля генерал-лейтенант Шорников оставался на своем посту целых девятнадцать лет, до 1986-го. А у ко­мандира Кремлевского полка полковника Конева карьера оказа­лась не столь успешной, хотя за «участие в операции по смещению Хрущева» заслужил орден Боевого Красного Знамени…

* * *

ТОЛЬКО перезахоронение Сталина состоялось, как мой друг Евгений Евтушенко по этому поводу написал стихотворение «Наследники Сталина», опубликовать которое в «Новом мире» смелый редак­тор Твардовский испугался. Ведь кровавый вождь, даже выне­сенный из Мавзолея, ночью и воровато похороненный у Кремлевс­кой стены, всё равно для очень многих был еще очень страшен:

Он что-то задумал.
Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:
удвоить,
утроить у этой стены караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным — прошлое…

Устами поэта к правительству обращались многие миллионы людей, чьи дети, отцы и братья либо вернулись из ГУЛАГа, ли­бо там погибли. Страна не могла услышать голос самих репрес­сированных. По какой-то странной, сверх извращённой логике считалось, что пострадавшие не имеют права судить именно по­тому, что они пострадали. Зато те, кто уничтожал, даже из загробного мира продолжали суд и расправу:

Гроб медленно плыл,
задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был —
тоже! —
но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая
набальзамированные кулаки,
в нём к щели глазами приник
человек, притворившийся мёртвым…

Хрущев мог вынести Сталина из Мавзолея, но он не мог вынести его из себя. По сути дела, Хрущев был Сталиным, только не таким жестоким. Евтушенко не присутствовал при вы­носе тела, но его стихи на удивление точно передают, что там происходило:

Хотел он запомнить
всех тех, кто его выносил, —
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после набраться для вылазки сил,
и встать из земли,
и до них,
неразумных,
добраться…

Как он смог т о г д а написать эти строки?! Отнес их в «Литературную газету», но редактор Косолапов, напечатавший прежде «Бабий Яр», на сей раз посоветовал поэту обратиться прямо в ЦК, к референ­ту Хрущева Лебедеву. Что ж, Лебедев, убеждённый противник сталинизма, «крамольный» текст слегка подредактировал и от­дал адресату. Реакции Хрущева были совершенно непредсказуе­мы. Он громил Сталина, но никаких иных методов правления, кроме сталинизма, не знал. Однако на этот раз в политической борьбе с Молотовым, Маленковым и Кагановичем, в 1957-м отстранёнными от власти, ему понадобилась хоть какая-то точка опоры в обществе. И он обрёл ее, как ни странно, в поэзии:

Наследников Сталина,
видно, сегодня не зря
хватают инфаркты.
Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время,
в котором пусты лагеря,
а залы, где слушают люди стихи,
переполнены…

И всё это (подумать только!) было опубликовано в «Прав­де»:

Велела не быть успокоенным Родина мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся…» —
Спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина
Живы еще на земле,
Мне будет казаться,
Что Сталин — еще в Мавзолее.

* * *

ДА, тогда, в 60-е, людям очень нужны были стихи: Евту­шенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина собирали це­лые стадионы! Сейчас такое, увы, невозможно… А Сталин кое для кого, наоборот, всё больше становится кумиром — вот это воистину страшно. Так что, к великому сожалению, «наследники Сталина» и в XXI веке живы… Ну и Ленин в Мавзолее (сколько ему там еще пребывать?!) некоторых инди­видов тоже всё яростней вдохновляет на дикие мысли о возвра­щении к советскому прошлому.

Доколе же так будет, дорогой читатель? Доколе?!

«Партия и правительство» на трибуне ленинско-сталинской усыпальницы 9 марта 1953 года…
Бок о бок…
У Кремлевской стены…

* * *

2 НОЯБРЯ

«ПРЕТЕНЗИИ — К СЕБЕ!»
118 лет назад родился Михаил Михайлович Яншин
(2 ноября 1902–17 июля 1976)

КОГДА я сорок с лишком лет назад в Москве пришел к Яншину, никак не мог сдержать улыбки: ну до чего же мил! Лицо очень симпатичное; нос — чуть вздернут; голос — хрипловат, с при­дыханием и неторопливо «акающей» интонацией коренного моск­вича; фигура — расплывчатого очертания… Сразу перед глаза­ми возник пожилой безобразник сэр Тоби из «Двенадцатой но­чи», и аферист Нюнин в «Свадьбе», и становой пристав в «Шведской спичке»… Это — на экране… А старым театралам припоминать пришлось бы слишком много, ибо столько за полве­ка было сыграно Яншиным на мхатовской сцене — после той счастливой премьеры «Дней Турбинных», когда Москвин пророчес­ки предсказал ему: «Завтра проснешься знаменитым артистом!»

* * *

ЕДВА открыв гостю дверь, Яншин предупредил:

— Только, пожалуйста, называйте меня не «Михаил Михай­лович», а «Михал Михалыч». Так лучше, по-московски…

— Хорошо, Михал Михалыч, — с готовностью отозвался гость. — Так что, тогда, после премьеры «Турбинных», поверили Москвину?

— Ой как хотелось верить, ведь театром жил я с мало­летства… В последней моей роли мой герой говорит: «Хочется иногда взобраться высоко, чтобы оттуда посмотреть на свое прошлое…»

И что же вам видится из своего прошлого? — продолжил я допрос.

Прежде всего — галерка московского театра, куда тас­кал меня братец и откуда я наслаждался искусством Ермоловой, Михаила Чехова, Вахтангова… А другой мой братец, двоюрод­ный, живший в Петербурге, делал то же самое, когда я приез­жал туда на рождественские каникулы. Вообще, хотя я корен­ной, убежденный москвич, ваш город занимает в моей жизни место особое.

— Пожалуйста, об этом чуть подробнее, — попросил обита­тель невских берегов.

— В Питере впервые увидел Шаляпина, которого позже слу­шал во всех партиях… А утренники-балеты в Мариинке!.. А Невский проспект — с его яркими витринами, с малиновым зво­ном шпор!.. Потом, в 1918-м, узнал его совсем другим: это уже был блоковский Петроград — сугробы на Невском, мат­росы, гармони… Скоро, пойдя добровольцем в Красную Армию, снова оказался в Питере: как ни странно, заведовал в штабе топографическим отделением. Штаб находился в Шереметевском особнячке, на набережной Жореса, — теперь там у вас Дом пи­сателей. (Позже он, увы, сгорел — Л. С.) Помню: белые ночи, выломанные торцы на Невском, трава на Сергиевской… Было трудно с едой, но зато была молодость. И махорку, которую выдавали в пайке, я менял на розы, потому что был увлечен одной балериной… После поступления в Художественный театр на брега Невы вместе с коллективом приезжал постоянно. А во время войны как-то даже прилетел — через Хвойную, Ладогу, самолет шел на бреющем… Остановился в «Астории». Город жестоко обстреливался. Мне предоставили личный велосипед, на котором добирался на Литейный, в Дом Красной Армии, где ре­петировал с Клавдией Шульженко ее фронтовую концертную прог­рамму… А через три года участвовал в поездке, которая называлась: «Москва — освобожденному Ленинграду». И потом — опять гастроли, гастроли…

— Михал Михалыч, вы ведь — ревностный ученик Станис­лавского? — напомнил интервьюер.

— О да!

— Так вот, сейчас, в середине семидесятых, все чаще приходится слышать, что современному театру, современному актеру в рамках «системы» Станиславского уже узко…

Яншин стукнул кулаком по столу:

— Че-пу-ха! Мы, наоборот, от Станиславского отстали — ровно на столько лет, сколько нет с нами Константина Сергее­вича! Меня просто бесят эти самые разговоры о «современном актере». А кто же не современный? Помнится, наши учителя еще полвека назад нас наставляли: если играешь классическую пье­су, то через нее должен говорить с сегодняшним зрителем. Как же можно говорить с сегодняшним зрителем, не зная, чего именно он хочет? Значит, ты должен это чувствовать, пони­мать…

— Может, — высказал я предположение, — говоря о «совре­менном театре», нынче чаще всего имеют в виду манеру испол­нения?

Яншин усмехнулся:

— Я бы даже сказал: манерность! И эта манерность пуга­ет. Потому что зачастую теряется сценическая речь, нарушают­ся законы сцены, спектакль превращается в откровенный ребус. Пропадает сама поэзия сцены. Скажем, перед началом спектакля занавес теперь почему-то обязательно открыт. Зритель видит неосвещенный станок, фанеру на проволоке… Исчезает сценическая иллюзия, которую создавали веками. Как будто в театре — «День открытых дверей» и вам говорят: «Не думайте, что здесь настоящий гром, это просто в железо стучат…» И поэ­тическая дымка сразу пропадает…

— Наверное, — снова встрял я в монолог, — надо постоян­но помнить о самом назначении театрального искусства?

— Конечно!.. Вот парень на улице весьма недвусмысленно облапал (уж простите за это слово) свою подругу — и мы пере­таскиваем это на сцену, считая, что в этом — «современное звучание». Почему? Ведь театр как раз должен вернуть такой девушке краску стыда!.. А сценическая речь? Ведь так можно и разучиться говорить по-русски! Мне посчастливилось застать Садовскую. Это была не только величайшая актриса — на Са­довскую можно было ходить, как на концерт русской речи!.. Помню, Чаплин прилетел в Лондон на наш «Вишневый сад». После спектакля он сказал: «Хотя я не знаю русского языка, но я почувствовал чеховскую поэзию». Надо и нам всегда чувство­вать эту поэзию. Как можно плохо, скороговоркой, произносить текст Чехова, Островского? Ведь дикция — это вежливость ар­тиста…

Тут я снова вклинился в размышления собеседника:

— Зачастую популярный актер считает, что уже, мол, все­го достиг, стремиться не к чему. А ведь авторитета в театре не существует, и предъявлять претензии к себе нужно до самой смерти…

Яншин с жаром откликнулся:

— Вот-вот, правильно: ПРЕТЕНЗИИ — К СЕБЕ! Именно об этом постоянно напоминаю молодым актерам МХАТа, поскольку Олег Николаевич Ефремов «прикрепил» меня к молодежи… К сожалению, мно­гим молодым талантливым актерам, чьи портреты не сходят со страниц газет и журналов, сейчас подобных слов почему-то не говорят…

— А еще, — заметил я, — и некоторые зрители создают вокруг своих кумиров ажиотаж: шаркнул актер ножкой — сразу хохот, овации…

Михал Михалыч того же мнения:

— Это точно!.. Помнится, как-то, в тех же «Днях Турби­ных», только сыграл я картину, Константин Сергеевич грозно: «В чем дело? Почему сегодня публика смеялась больше, чем на­до?! Вы не чувствуете, что этот дурацкий смех убивает в кар­тине основную мысль!» Взбучка режиссера стала для меня хоро­шим уроком. Пытаюсь, чтобы мои ученики получше усвоили эту истину…

Среди его учеников — Урбанский, Леонов, другие знаме­нитости… Яншин вздыхает:

— Женя Урбанский… Это был актер с огромной перспекти­вой. Он мог бы сыграть и Паратова, и Отелло… И уверен: сыграл бы, если б не трагическая гибель…

А ему самому удалось сыграть роль, о которой очень меч­талось?

Увы… Муромский в «Деле», Фома Опискин, царь Федор, в «Беге» — Голубков… А ведь Булгаков написал Голубкова специально для меня…

Боже! Он же общался с Булгако­вым!.. Знал его в повседневной жизни!

— Михаил Афанасьевич был обаятельнейшим человеком: го­лубые глаза, светлая прядь, милая, вроде бы извиняющаяся улыбка… Но иногда вдруг набриолинится, наденет крахмальный воротничок, вставит монокль… По-моему, это у него было что-то вроде маскировки, как у Маяковского — внешняя грубо­ватость. Владимира Владимировича знал я близко. Несмотря на кажущуюся могучесть, человек он был легко ранимый… Да, по­жалуй, Маяковский и Булгаков, хотя и подтрунивали друг над другом, по внутренней своей сути весьма были схожи. А как они сражались на бильярде! Маяковский шарами стрелял так, что лузы просто трещали, а у Булгакова удары, наоборот, были пласированные. Нередко я у них выполнял роль секунданта… В апреле 1930-го меня пригласили в ТРАМ — режиссером, а Маяковс­кого — завлитом. Мы встретились, чтобы обсудить это предло­жение. Владимир Владимирович был в подавленном настроении. Назавтра его не стало…

А ведь он и с Есениным дружил!

— Да, и с Сережей… Вообще посчастливилось встречаться со многими удивительными людьми: Чаплин, Вивьен Ли, Лоуренс Оливье… Вот я рассказываю, а вы, наверное, думаете: ох, и заливает старик… Что ж, нам в молодости тоже бывало не по себе, когда Немирович-Данченко вспоминал о встрече на открытии памятника Пушкину с дочерью Анны Керн… Еще он нам поведал, как в конце прошлого века был в Париже. Обычно по утрам в обществе графини Паниной он прогуливался в Тюильри, и всякий раз навстречу им попадался пожилой господин в сером сюртуке и в сером цилиндре, который всегда очень лю­безно раскланивался, но Панина в ответ ни разу даже не кив­нула. «Почему вы не отвечаете ему на поклон?» — спросил Не­мирович. Панина ответила: «Я никогда ему не поклонюсь. Это Дантес…»

В этот момент я ощутил мурашки по телу… Потом перевел разговор на совсем другую тему: мол, по-прежнему Михал Миха­лыч делит свою страсть между сценой и спортивной трибуной? По-прежнему яростный болельщик «Спартака»? Отреагировал Яншин бурно:

— Терпеть не могу слова «болельщик»! Я любитель спорта, поклонник общества «Спартак», а «болеть» оставляю итальянс­ким тиффози. Меня занимает спортивная психология. Однажды на стадионе вдруг понял: как из футболиста-одиночки не получит­ся хорошего тренера, так и из актера-эгоиста не выйдет нас­тоящего режиссера… Актер-эгоист, футболист-одиночка — что же это такое? Помню, Станиславский говорил: «Я верю, что вы можете сыграть эту роль гораздо ярче и сильнее — ради роли и себя. Но не делайте этого — ради всего спектакля!» Исполни­тель, не способный подчиниться такому призыву, и есть оди­ночка…

— Вы ж еще, — вспоминаю, — вроде, и верхом на лошади класс показывали?

— Да, был на ипподроме настоящим наездником. Семь раз участвовал в ответственных заездах: четырежды взял первое место, трижды — второе… Играл и в волейбол. Кстати, коман­да МХАТа однажды выиграла даже у волейболистов ленинградско­го «Динамо»! У нас тогда играли Кедров, Станицын, Ершов, Добронравов, Комиссаров, Лесли и ваш покорный слуга… А вот в футбол меня не принимали — класс не тот. Зато Кедров был отличный центр-хав, Кторов сверкал в нападении, Блинников играл за Кунцево, в защите… В общем, МХАТ наш был вполне спортивным: Вербицкий — классный теннисист, Станицын — яхт­смен, директор театра Ушаков — велосипедист… Ну и Николай Николаевич Озеров, кстати,–— тоже мхатовец… Только, пожа­луйста, не подумайте, что я одним лишь спортом на досуге ув­лекаюсь. Отнюдь. Вот, например, немного фотографирую. Прогу­ляйтесь-ка по квартире: на стенах сотни снимков — от японс­ких поваров до английской королевы…

Однажды, на юбилее вахтанговцев, мой весьма дородный собеседник вышел на сцену в коротеньких штанишках Тиль-Тиля. Впрочем, любовь Михал Михалыча к «капустникам», розыгрышам, разным байкам была общеизвестной… Уже прощаясь с гостем из Питера, Яншин хохотнул:

Вчера со мной приключилась история… Простите, с унитаза соскочило сиденье. Вызываю из ЖЭКа сантехника. И он, вместо того, чтобы ввернуть несчастный шуруп, начал — не спеша, даже как-то философски — объяснять, как этим самым сиденьем надо пользоваться… Слушал я, слушал, а потом ле­гонько так его обнял: «Милый, — говорю, — я с этой штукой знаком уже семьдесят четыре года, сам могу, кому хочешь, лекцию прочитать… Вверни шурупчик, да поскорее, а то у меня в животе подозрительно бурчит…» В общем, получилось похле­ще, чем в любом «капустнике»…

Михаил Михайлович Яншин

* * *

НА КРЫЛЬЯХ «РОДИНЫ»
82 года назад звание Героя Советского Союза
было впервые присвоено женщинам —
Валентине Гризодубовой, Марине Расковой и Полине Осипенко

ПРИДЯ сорок два года назад в эту квартиру на Ленинградс­ком проспекте, я подивился: оказывается, сразу за окном — бывшее Ходынское поле, самый первый аэродром Москвы! А ведь именно сюда когда-то каждое утро спешила юная летчица из эс­кадрильи имени Максима Горького. Пройдет совсем немного вре­мени, и специалисты назовут милую девушку пилотом экс­тра-класса, а потом о подвиге Валентины Гризодубовой и двух ее подруг узнает весь мир…

* * *

ЕСЛИ БЫТЬ скрупулезно точным, то дорога в небо откры­лась для нее гораздо раньше. В старом семейном альбоме Ва­лентина Степановна показала мне снимок полуторагодовалой малышки, преспокойно примостившейся на скамеечке самолета:

— Узнаете? Так вот на этом самом аэроплане отец и поднял меня в небо. Полет самодеятельному воздухоплавателю харьковские власти разрешили с условием: «Травы не мять, лошадей не пугать». Однако Степан Васильевич Гризодубов в летном деле новичком не был, ведь строил самолеты еще с девять­сот седьмого года. Немало помогала ему и моя мама, Надежда Андреевна, а потом неизменно становилась первой пассажиркой. Могла ли в такой семье я выбрать иную профессию?..

Впрочем, в их семье чудесно уживались, авиадело, музыка, астрономия — не зря же моя собеседница закончила и Технологический институт, и Консерваторию. Но до этого, в тринадцать лет, уже парила на планере, а в девятнадцать — с дипломом Тульской летной школы Осоавиахима — тут же сразу стала летчиком-инструктором:

— И даже ухитрилась написать учебник по теории поле­та… А потом оказалась первой женщиной-летчиком в эскад­рилье имени Максима Горького, созданной по инициативе Михаи­ла Кольцова. Всю страну вдоль и поперек пролетела… Самоле­ты у нас именовались по названиям газет и журналов: «Прав­да», «Известия», «Работница», «Крокодил»… А одну машину эскадрилье подарили пилоты, участвовавшие в спасении челюс­кинцев. Самолет так и назвали — «Герой Советского Союза», и достался он мне — красивый, серебристый. Помню, приземлилась в Ташкенте, а летчики смеются: «Девушка, вы что, тоже Героем стать собираетесь?» Конечно, их иронию понять можно: сами все в коже, в шлемах, а тут поднимается в кабину девчонка в цветастом платьице (переодевалась я в самолете), волнистые волосы до пояса, и механик кричит ей как-то уж очень по-до­машнему: «Валюнчик, контакт!»

Подойдя к окну, Валентина Степановна показала:

— Вот по этой самой дороге каждое утро спешила я на аэ­родром и всякий раз встречалась с симпатичной молодой женщи­ной в кожаном пальто, в беретике, в сапожках. Однажды она улыбнулась: «Вы Гризодубова? А я Марина Раскова»…

В семье Марины Михайловны главным была музыка, и вдруг она, человек очень музыкальный, пришла в Военно-воздушную академию, чтобы работать лаборанткой. Потом увлеклась штурманским делом. В аэронавигационном классе постигала и высшую математику, и астрономию, и физику, и радиотехнику, и топографию, и метеорологию. И летное дело тоже…

— К тому времени, когда мы познакомились, я на спортив­ном самолете уже установила четыре мировых рекорда. И вот предложила Марине вместе посягнуть на пятый, рекорд дальнос­ти: от Москвы до Актюбинска. Вскоре мы с ней это осуществили…

* * *

А ЛЕТОМ тридцать восьмого Раскова вместе с военными летчицами Полиной Осипенко и Верой Ломако на гидросамолете открыла беспосадочную воздушную трассу из Севастополя в Ар­хангельск. Вот тогда-то Гризодубова впервые узнала про Оси­пенко. Судьба у Полины была удивительная. Газеты писали, как бывшая крестьянка-батрачка первой на селе пришла в колхоз, стала передовой птичницей. Но однажды приземлился в их де­ревне «У-1», и потеряла птичница покой. Приехала в Качу, всеми правдами и неправдами добилась, чтобы ее приняли в училище, и уже через год получила документы военного пилота. Летала отлично, рвалась в сражающуюся Испанию, но — не разрешили…

— Как только их «летающая лодка» благополучно опусти­лась в Архангельске, я отправила Осипенко телеграмму: согласна ли она участвовать вторым пилотом в перелете Москва — Дальний Восток? (С Расковой договоренность уже была). Полина ответила: «Согласна хоть третьим»…

Раньше рекорд дальности для женщин принадлежал американке Эмилии Эрхарт, а в тридцать восьмом ее обошла францу­женка Эдит Леон, которая пролетела без посадки 4150 километ­ров. И Гризодубова загорелась идеей: это достижение побить! Для подобной цели больше всего подходил двух­моторный самолет конструкции Павла Сухого, на крыльях кото­рого — от консоли до консоли — она предложила написать слово «Родина»…

— Встретила Полину и Марину на вокзале, привезла к себе домой, в общежитие академии. Чувствую, что Осипенко обеску­ражена, потому что мы с Мариной — у пианино, наигрываем арию Чио-Чио-Сан: «В полдень лучезарный…», и мама, накрывая на стол, тоже присоединилась к нашему дуэту, а о полете — ни слова… В общем, совсем не та обстановка, к которой привык­ла капитан ВВС Осипенко. Потом она мне призналась: «Бегаешь от стола к пианино, трясешь своими легкомысленными кудряшка­ми, а я думаю — неужели это та самая Гризодубова, которая налетала уже шесть тысяч часов?» Но назавтра, когда начались напряженные тренировки, всё встало на свои места. Полина в нас поверила…

* * *

И ВОТ утро 24 сентября. Оделись в меховые костюмы, положили в карманы оружие. Подходит ведущий инженер: «Товарищ командир, машина готова». Просмотрели карту погоды: сводки неутешительные. Сильный грозовой фронт на Урале, еще более мощное образование над Байкалом. Хабаровск тоже закрыт облаками… «Ничего, прорвем­ся!..» Трактор бережно отвел машину к южному краю поля. Спор­тивные комиссары подвесили в фюзеляже три опечатанных барог­рафа. Подруги надели парашюты, заняли места. (Кстати, их места были изолированы: впереди — штурманская рубка, потом — кабина Гризодубовой, и позади на десять метров — кресло вто­рого пилота). Взревели моторы. Из-под колес убраны колодки. Полный газ! В 8.12 предельно перегруженная машина легко ушла в небо…

— Увы, прогноз погоды подтвердился быстро: уже через сто пятьдесят километров влезли в облачность, и визуально полета, по сути, не было до самого Охотского моря. Над Ка­занью появились первые признаки обледенения: на плоскостях и фюзеляже быстро нарастала противная корка. Я увеличила обо­роты винта — этим удалось понемножку сбить ледяные наросты с пропеллера… Отказала внутренняя связь, и я стала писать подругам записочки: Марине передавала их через окошко в при­борной доске, а Полине — по тросику… Вечером в сплошных облаках прошли Омск. Началась болтанка, и, чтобы ее ликвиди­ровать, подняла машину с четырех километров до семи с поло­виной. Пришлось надеть кислородные маски. Связи с землей нет. В кабине жуткий холод. Штурманские приборы при такой температуре работать отказались, и Раскова, открыв люк, пы­талась ориентироваться по звездам. Но штурманская рубка сра­зу же обледенела изнутри, Марина обморозила ноги. А у Полины пострадала щека: видно, какая-то струйка воздуха в кабину проникала. Но они по своим помещениям хоть могли ходить, а у меня место — самое тесное, позволяет лишь слегка откинуть­ся…

Байкал прошли ночью, вслепую. А утром облачность вдруг как обрезало, и Гризодубова увидела черные пятна Шантарских островов на фоне серого моря, и белую кромку прибоя, и тайгу, которая подступала к самому берегу…

— Развернулась на юг. Рекорд дальности был уже давно побит, и теперь можно было следовать к Комсомольску или Ха­баровску. Я понимала, что, пробиваясь на семитысячную высо­ту, горючего израсходовала больше, чем надо, но все равно красная лампочка загорелась неожиданно: значит, бензина ос­талось всего на тридцать минут. Выбрала подходящую долину и приказываю Расковой: «Прыгай!». Потому что при вынужденной посадке без шасси ее кабина неминуемо бы подмялась. Марине не очень хотелось покидать нас. Она замешкалась, прыгнула позже, чем нужно, и парашют снесло в тайгу. Полина следила за Расковой, а я сажала машину. Опустились удачно, на зарос­шее озеро. За 26 часов 29 минут «Родина» пролетела 6450 ки­лометров по ломаной линии и 5947 по прямой, установив новый мировой рекорд… Ну вот, а потом нас десять суток разыски­вали. Причем Марина находилась в тайге одна, имея при себе полторы плитки шоколада и восемнадцать патронов… Обнаружи­ли нас с Полиной летчики Михаил Сахаров и Саша Романов — кстати, мой бывший курсант. Сбросили пищу, одежду, карту… На другой день спустились к нам два парашютиста. А Раскову увидел летчик Деркунский, но вышла Марина к «Родине» сама 6 октября… Далее по Амгуни на резиновых лодках плыли до Ка­менки, оттуда катера доставили нас в поселок Керби, из Керби на самолетах — в Комсомольск, затем — в Хабаровск. Все эти встречи и долгожданный разговор по телефону с домом передать трудно. Помню только мамин голос сквозь слезы: «Девочки, вы здоровы?» Целую неделю шел поезд до Москвы, и на каждой станции ждали нас тысячи людей…

* * *

МОЛОДОЙ Александр Твардовский писал тогда:

У берегов Амгунь-реки,
В глухих местах лесных,
Всех трёх встречали рыбаки,
Как дочерей родных.

И от версты и до версты —
От Керби до Кремля —
Несла навстречу им цветы
Советская земля…

Да, пригласили трех подруг в Кремль — и стали они пер­выми женщинами, удостоенными звания Героя Советского Союза.

* * *

ОНИ и дальше, конечно, не могли жить без неба. От опас­ностей не прятались. Полина Осипенко погибла в тренировочном полете, Марина Раскова — на фронте. А бесстрашный командир авиационного гвардейского Краснознаменного полка Валентина Гризодубова сама совершила за войну 180 боевых вылетов, била гитлеровцев и под Ленинградом, за что ее полк стал имено­ваться Красносельским.

О мужестве гвардии полковника Гризодубовой на фронте ходили легенды. Например, однажды, вернувшись с задания, собралась уж было ехать в штаб, но тут случилась беда: на посадке самолет соседнего, базировавшегося на том же аэродроме полка, снеся шасси, грузно рухнул фюзеляжем на землю, прополз несколько десятков метров и загорелся. Гризодубова кинулась на помощь. Кто-то крикнул вдогонку: «Куда вы? Поздно!» Оглянувшись на бегу, Валентина Степановна узнала командира того самого полка, которому принадлежала терпящая бедствие машина. Вместе с тремя помощниками взломала аварий­ные люки, залезла в полыхающее нутро, помогла зажатому в ис­кореженной кабине экипажу выбраться на волю, оттащила по­дальше оглушенных людей… И тогда самолет взорвался… Возвращаясь мимо группы офицеров, стоявших на почти­тельном расстоянии от места происшествия, Гризодубова усмех­нулась: «Мужики, вам бы юбки носить…»

* * *

МОЙ старший друг — заслуженный лётчик-испытатель СССР, Герой Советского Союза Марк Лазаревич Галлай мне рассказывал:

— В 1950-м, когда развернулась «борьба с космополитами», в моём лётно-испытательном институте, где я был командиром эскадрильи, был тоже издан негласный приказ: от евреев избавиться. И меня уволили. Как-то в паршивом настроении иду по улице Горького и встречаю Гризодубову, с которой был знаком ещё до войны. Остановились. Она: «Как дела?» Я: «Пополнил ряды безработных евреев». Она: «Вот дураки!» И назавтра взяла меня к себе в НИИ-17, который занимался радиолокацией, делом совершенно секретным. Миновало полгода, и несколько руководящих товарищей стали настойчиво её убеждать избавиться от некоторых «подозрительных» сотрудников, а Гризодубова ни в какую. Наконец один не выдержал и раздражённо воскликнул: «Валентина Степановна! Вы же умная русская женщина! Ну что может связывать вас с каким-то…» — и он назвал «нехорошую» фамилию одного из «спорных» персонажей. «Очень просто, — ответила Гризодубова. — Мы с ним вместе провоевали четыре года. Впрочем, вам этого не понять. Вас в то время и поблизости не было». Так никого из «подозрительных» в обиду и не дала… Такой Валентина Степановна осталась до конца своих дней. Вообще считаю, что общение с такими людьми, как Гризодубова, — надёжное средство для восстановления пошатнувшейся веры в человечество…

* * *

ВСПОМИНАЕТСЯ давняя песня:

Спит Москва. Огни над мостовыми
Тянутся сверкающей дугой.
В эту ночь с подругами своими
Мама пролетает над тайгой.
Ждёт она, что маленький Соколик
Тоже скоро вырастет большим…

Соколиком своего Валерку звала Валентина Степановна по­тому, что фамилия мужа — Соколов. Виктор Александрович Соколов был отличным пилотом, летчиком-испытателем. А Валерий Викторович стал физиком. Хозяйка дома познакомила меня и с ним, и с внучкой — тоже Валечкой Гризодубовой…

Когда наша беседа «для газеты» подходила к концу, я спросил Валентину Степановну, когда она в последний раз держала штурвал самолёта. И услышал:

— В ноябре прошлого года, только не самолёта, а вертолёта. Вновь побывала на Дальнем Востоке и, между прочим, коснулась колёсиками того места, где сорок лет назад садилась «Родина»…

Я выключил диктофон и легендарная летчица предложила гостю пос­лушать «любимого Рахманинова». Ее пальцы опустились на кла­виатуру, аккорды всё росли, всё ширились, и в такт им маленький самолетик на рояле чуть покачивал серебристыми крылышками. Эту модель своей «Родины» подарил Гризодубовой ави­аконструктор Сухой…

Ее не стало в 1993-м…

Этот снимок сделан Виктором Тёминым утром 24 сентября 1938 года. Слева направо:
Полина Осипенко, Валентина Гризодубова, Марина Раскова
А такой я запечатлеет Валентину Степановну в сентябре 1978-го

* * *

3 НОЯБРЯ

«ИДУ ПО ЗНАКОМОЙ ДОРОЖКЕ…»
Эта песня стала камертоном монолога актрисы,
которая в десять лет получила медаль «За оборону Ленинграда»…
88 лет назад, 3 ноября 1932 года,
родилась Татьяна Дмитриевна Ионас

ОДНАЖДЫ, почти сорок лет тому назад, оказался я в одной ленинградской школе. Помню: когда в конце последнего урока ребятам вдруг объявили, что приехали артисты, будет концерт, над партами пронеслось: «Ура!», кто-то захлопал в ладоши. Все предвкушали веселье…

И вот послышалась мелодия баяна, а потом в класс вошла женщина: строгий костюм, медаль на зеленой ленточке… Заз­вучал старый вальс:

Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо.
Я вижу в знакомом окошке
Твоё дорогое лицо…

Баян продолжал выводить мелодию далекой поры, и актриса негромко обратилась к собравшимся:

— Эту песню, ребята, я непременно вспоминаю каждый год и восьмого сентября — в день начала фашистской блокады, и в январе, когда отмечаем очередную годовщину освобождения от нее нашего великого города… Тогда же непременно прихожу на Фонтанку, во Дворец пионеров (теперь он называется иначе — Дворцом творчества юных), и вновь вижу друзей детства. Нам уже немало лет, но всё равно именуем друг друга — Вера, Игорь, Боря, Таня… Мгновенно забыв свои нынешние должности и звания, мы снова становимся мальчишками и девчонками той суровой поры, и помогает нам в этом песня. Наша песня из блокады…

Достала из сумочки пожелтевшую от времени фотокарточку:

— Когда началась война, я была вот такой. В том году как раз собиралась впервые пойти в школу. Школа № 181 нахо­дилась рядом с домом, в Соляном переулке, и я мечтала, как вбегу в огромный, полный солнца класс, сяду за парту…

* * *

НЕТ, НЕ БЫЛО у нее первого сентября ни класса, ни пар­ты, а было бомбоубежище — вот где довелось девочке учиться читать, писать и даже постигать немецкий язык… А немцы в это время били тяжелыми снарядами по городу. Да, весь Ле­нинград они поделили на секторы обстрела, обозначив как цель даже оперный театр, даже Эрмитаж, даже Дворец пионеров — во вражеских списках этот дом на Фонтанке числился как «объект № 190»… А ведь девочка до войны занималась там — в малышо­вой группе ансамбля, которым руководил знаменитый композитор Дунаевский, и тоже громко пела: «Вьётся дымка золотая придо­рожная… Ой ты, радость молодая, невозможная!..», и в пан­томиме изображала Ёлочку…

Вскоре снаряд упал совсем рядом с их «школой». Было много жертв. Кроме того, прорвало трубы, бомбоубежище залило водой, и занятия прекратились.

— Ту первую блокадную зиму и теперь вспоминать страшно: в нашей семье — один за другим — умерли трое. Когда умирал дедуш­ка, я отломила кусочек от своей пайки, но это ему помочь уже не могло… Мечтала с подружкой о том, что после войны самая любимая граммофонная пластинка будет — сигнал отбоя воздушной тре­воги: «Там-там-там-там, там-там…».

* * *

И ВДРУГ весной по радио сообщение: «Бывшие воспитанники Дворца пионеров приглашаются для создания бригады, которая станет обслуживать воинов Красной Армии».

Пришла в главный корпус Дворца, а там — госпиталь. Их поджидали в правом корпусе. Своих преподавателей дети узнали с трудом — так жутко те исхудали, постарели. Но лица свети­лись улыбками: ведь стало известно, что, несмотря на блока­ду, Дворец пионеров открывается снова!

Девочка записалась в кружок художественного слова, к Марии Васильевне Кастальской, и уже через месяц на концерте в госпитале читала:

Летней ночью на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ.
И послал солдат немецких
Против всех людей советских,
Это значит — против нас…

Дворец возвращал маленьким ленинградцам жизнь. Конечно, сначала они были слишком слабы, чтобы бегать и танцевать, но постепенно стало реальным даже создать хореографический ан­самбль, и девочка записалась туда тоже.

Ах, как было трудно первое время… Опустишься танце­вать вприсядку, а подняться — ну никак не возможно… Хорошо, что во Дворце их немного подкармливали: два раза в неделю привозили «шроты» (это — отжимы от жмыха, по тем временам — лакомство!), иногда давали соевое молоко — и силы прибавля­лись… Как плясали Ляля Каратаева и Игорь Усов, Боря Долгов и Лида Американова… Как пела Фаня Служевская… Как читала Вера Бородулина… Концерт, посвященный 25-летию Великого Октября, репетировали особенно тщательно.

И вот, наконец, прибыли в воинскую часть. Витя Панфилов играл на скрипке Чайковского, оркестр баянистов — Мусоргско­го, потом — песенка про «маленькую Валеньку» (санитарку, ко­торая вынесла с поля боя сорок раненых), потом — «Крыжачок», «Гопак»… И вспыхнула мелодия «Тачанки». И вылетели они на сцену — пригнувшись, с клинками в руках, с красным знаменем. Молнии сабельных ударов крушили в танце ненавистного врага, конная атака была подобна вихрю — и люди в зале видели: ле­тит по степи лихая птица-тройка, и ловко управляет ею возни­ца, и слился с пулеметом молодой пулеметчик…

Жарко хлопали красноармейцы, а один даже взбежал на сцену и выкрикнул в зал, что «за жизнь таких детей все пой­дут в бой бесстрашно». Потом маленькие артисты на прощанье запели совсем новую песню, и люди в зале им подпевали:

Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо…

* * *

ГДЕ ТОЛЬКО они не выступали потом… Особенно запомнил­ся концерт на эсминце: потому что, во-первых, танцевать в тесной кают-компании было очень непросто; потому что, во-вторых, Коля Львов решил не расставаться с кораблем и, захватив свой баян, запрятался в укромном месте. Еле-еле его там нашли…

Особенно часто приходили в госпитали. Исполняют в пала­те «Танец с лентами», а ленты запутываются в спинках крова­тей. Однажды подозвал их раненый с забинтованным лицом. Очень волновался, даже слезы выступили, но говорить не мог, объяснялся жестами. Дали ему карандаш. Оказалось, что это Петя Павлов, который до войны в ансамбле Дворца пионеров здорово играл на ксилофоне. С того дня стали навещать Петю по очереди и очень радовались, когда ему наконец сняли по­вязки…

Кстати, добраться до очередного госпиталя было тоже совсем не просто: сколько раз их по-фронтовому закамуфлиро­ванный автобус с надписью «Дворец пионеров» попадал под обс­трелы… А ведь частенько, если недалеко, отправлялись туда пешком. Однажды подошли уже к госпиталю на Бородинской, как вдруг — свист, грохот… Едва успели упасть, а вокруг оскол­ки — ну словно горох… Один, который возле самой головы оказался, девочка даже оставила себе на память. И хранится с той поры у нее Почетная грамота ЦК комсомола, где говорится: «За активное участие в художественной самодеятельности по обслуживанию бойцов и командиров Ленинградского фронта, Бал­тийского флота, а также детей города». А еще очень бережет медаль. Медаль «За оборону Ленинграда», которую получила в десять лет. Впрочем, весь их ансамбль тогда наградили…

Последний концерт войны и первый концерт мира дали 9 мая на Дворцовой площади…

А потом была долгая жизнь, и сложилась она у каждого, конечно, по-своему. Но когда раз в году встречались на бере­гу Фонтанки, годы отступали, и они снова становились Верой, Таней, Игорем, Борей… И вспоминали то страшное и великое время. И опять ласково звучала их старая песня:

Иду по знакомой дорожке,
Вдали голубеет крыльцо…

Когда я с Татьяной Дмитриевной познакомился, их оставалось только шестеро…

* * *

ОЧЕНЬ негромко, очень доверительно вела этот рассказ о себе и своих друзьях-товарищах актриса отдела художественно­го воспитания детей и юношества «Петербург-концерта» Татьяна Дмитриевна Ионас. И слушали ее мальчишки и девчонки, затаив дыхание. Потому что это было больше, чем концерт. Намного больше…

Таня Ионас, 1941-й
Удостоверение о награждении юной артистки медалью “За оборону Ленинграда”… Грамота ЦК ВЛКСМ
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.