Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Трофимов — украшение прославленной сцены. Вспомните… В «Мещанах» — птицелов Перчихин. В «Ревизоре» — смот­ритель Хлопов. В «Дяде Ване» — жалкий приживала Вафля. В «Хануме» — приказчик Акоп. В мюзикле «Смерть Тарелкина» — кварталь­ный надзиратель Расплюев. Ну и, конечно, — сэр Пиквик. Каждая роль — феерия!

Вспоминая…

Об Октябрьском перевороте, о Льве Кербеле, о Николае Трофимове, и
о премьере оперетты «Раскинулось море широко» в блокадном Ленинграде

Лев Сидоровский

7 НОЯБРЯ

В НОЧЬ НА 25 ОКТЯБРЯ…
Как 103 года назад
Лев Успенский услышал «исторический» выстрел

НУ, ВОТ, дорогой читатель, завершается первая ноябрьская неделя… И сейчас мне невольно вспоминается, ЧТО в эту же самую пору в нашем городе творилось пятьдесят три года назад, когда — в связи с приближающимся пятидесятилетием советской власти — вся страна, что называется, «стояла на ушах», ну а уж «колыбель революции» тем более.

В те осенние дни, раз за разом, на невских берегах случались всё новые и новые «подарки к золотому юбилею»: на ЛОМО соорудили самый крупный в мире телескоп-рефлектор с диаметром зеркала в шесть метров; поезда метро покатили по первому участку Невско-Василеостровской линии; над Невой взметнулся весьма расширенный и с более высокими пролётами — в общем, заново рожденный Литейный мост; открылась двадцатиэтажная (по тогдашним меркам — небоскреб!) гостиница «Советская»; распахнул двери Дворец спорта, который, естественно, поименовали «Юбилейным». (Так же, кстати, нарекли и новый сорт колбасы, который таил сюрприз: разрежешь «широкоформатный» колбасный ба­тон, а там — на розовом фоне из белых кусочков сала — цифра «50»!). Ну а в начале Лиговки вместо только что снесенной очаровательной греческой церкви воздвигли БКЗ «Октябрьский» с изваянной еще в 1918-м Александром Матвеевым скульптурной группой «Октябрь» (Рабочий, Крестьянин и Красноармеец) перед входом. В этом зале 5 нояб­ря глава Верховного Совета Подгорный приколол к знамени Ленинграда, которое уже украшали орден Красного Знамени, два — Ленина и «Золотая Звезда» города-героя, очередную награду — новый, только что утвержденный орден Октябрьской Револю­ции. Наблюдая за тем, Брежнев в президиуме так «играл» бровями и так победно крутил головой, весело подмигивая то Косыгину, то первому секретарю обкома Толстикову, что замредактора «Смены» Лёва Паршин (который через несколько лет, уже в качестве дипломата, окажется в Лондоне, а пока что мы вместе по заданию редакции должны были «освещать мероприятие») пробурчал: «Ну и клоун!»…

* * *

КАК РАЗ накануне я был в гостях у бывшего комиссара «Авроры» семидесятитрехлетнего Александра Викторовича Белы­шева, который заученно рассказывал, как в 1917-м, 25 октяб­ря, в 21.45., он скомандовал: «Носовое, огонь!». Тут же пояснил мне, что «эхо от этого залпа разнеслось по всему миру». Через три дня, 7 ноября 1967 года, в 21.45., при его же участии, по его же команде, всё это на палубе отбуксированной на это же место «Авроры» повторилось.

А незадолго до того на экраны вышла ленфильмовская лента «Залп «Авроры»», где в роли комиссара Белышева снялся Кирилл Лавров. Помню, как в нашем разговоре по поводу названия кинокар­тины негодовал замечательный лингвист (и не только лингвист) Лев Ва­сильевич Успенский: «Неужели не знают, что залп — это однов­ременный выстрел непременно из нескольких орудий!» Кстати, как раз против окна домашнего кабинета Льва Васильевича (в квартире № 17 дома № 41 по улице Красная, которая теперь, слава Богу, снова стала Галерной) просматривалось на Неве то самое место, где октябрьской ночью семнадцатого года «Аврора» сто­яла. Что же касается самого «исторического» выстрела, то — в отличие от иных «свидетелей», чьё число накануне «золотого юбилея» с каждым днем всё множилось и множилось, — Успенский действительно его слышал…

* * *

ЭТОГО добродушного великана, с гривой седых волос и лу­кавой улыбкой, отличали разносторонние знания, поразительная память, редкая работоспособность и чувство юмо­ра… О нем говорили: «Знает всё!» В самом деле: ученый-лингвист, авторитет в археологии, античности, истории в широком смысле этого слова (в частности — истории Петербур­га), географ, землемер, ботаник, фотограф, писатель, поэт, переводчик… Недаром же Михаил Дудин посвятил другу эпиграмму: «Знает всё: от звёзд в ночи, // Скрывшихся в тумане, // До отлова чавычи // В Тихом океане».

В конце 20-х вместе со Львом Рубиновым под псевдонимом Лев Рубус опубликовал фантастическо-приключенческий роман «Запах лимона». Печатался в лучших детских журналах — «Чиж» и «Ёж», редактировал «Костёр», был одним из основателей Дома занимательной науки, где руководил отделами занимательной географии и геологии… В начале блокады добровольцем ушел на фронт и капитаном флота сражался на Балтике…

А потом мы зачитывались его книгами. Например из «Слова о словах» я, в частности, узнал, отчего в пушкинской «Русалке», оказывает­ся, нет ни одной буквы «ф»! А еще не залеживались на прилавках — «Ты и твое имя», «Имя дома твоего», «Записки старого петербуржца», «Эн-два-о плюс икс дважды», «Шальмугровое яб­локо»…

И по телевидению Успенский выступал блистательно. Причем власти ему благоволили. Но однажды, в середине 60-х, выдал в прямом эфире «крамолу»:

— Какой-то столичный умник из исполкома предложил переименовать все улицы, носящие религиозные названия. Я бы этому умнику для начала подсказал декретом — поменять все фамилии того же, религиозного, происхождения. Ну, мне — поскольку от «Успенья Богородицы», обоим Рождественским, Вознесенскому, а также клоуну Олегу Попову…

Что тут началось!.. И сразу стал Лев Васильевич для питерского обкома подозрительным

* * *

А В ТУ осень 1967-го попросил я его поведать про личные впечатления насчет «исторического»» выстрела… И вспомнил он, как двое петроградских гимназистов, Лёва Успенский и Жора Шонин (который потом погиб на юденичском фронте) тогда, 25 октября, во второй половине дня, смутно ощущая приближе­ние каких-то тревожных событий, поставили себе задачей «посмотреть», что происходит в городе…

— Идя по Петроградской стороне, мы без всякого труда перешли по Биржевому мосту Малую Неву. Здание таможни с куполом напомнило мне, как полгода назад, в феврале, я обстреливал этот купол из трёхлинейки, потому что там сидели горо­довые… На Дворцовом мосту нас остановил патруль — на нашу удачу, не красногвардейский, не флотский (их бы миновать не удалось), а солдатский и, более того, ополченский. Немолодые «отцы», бородатые, в папахах из фальшивой мерлушки, посмот­рели мое четвертное свидетельство из гимназии Карла Мая и махнули рукой: «Коли подпись-печать есть, валите!» И мы ока­зались на Адмиралтейской стороне, где уже развёртывались события. Правда, к центру, к Дворцовой площади, патрули нас не пустили… Мы досадовали, что пути туда закрыты. Нам предс­тавлялось, что мы присутствуем просто при очередной стычке между двумя сторонами — Временным правительством и Советами. Помню, пока ополченцы проверяли мой «документ», я оглядывал­ся вокруг. Солнце уже спускалось за крыши Васильевского, за Горный институт. Как всегда, над Николаевским мостом горела тревожная заря. И алые полотнища заката перечеркивали две тонкие мачты и три высокие узкие трубы: за мостом, на середине Невы, стоял крейсер «Аврора»… Мы, василеостровские гимназисты, назубок знали Российский флот: многие из нас подавались в Морской корпус, в гардемаринские классы. Приход боевого корабля в город не мог не поразить нас — поэтому трёхтрубный крейсер так запечатлелся в моей памяти… Потом мы шли Адмиралтейской набережной и по переулку — на Конногвардейский бульвар…

* * *

И ТУТ мой собеседник перекинулся воспоминанием в блокадную зиму, когда однажды Всеволод Вишневский, едучи по одному из своих вечно неотложных дел из Пубалта в город, захватил Успенского на багажник мотоцикла. Путь лежал через бульвар Профсоюзов (так большевики переименовали Конногвардейский). Почему-то там на минутку остановились. Успенский оглянулся, увидел на оградке маленького домового садика три головки арапов в белых чалмах — дом Родоканаки. И вспомнил:

— Всеволод Витальевич! Именно здесь я шел ночью семнадцатого года и вдруг остановился, как пригвождённый к месту. Точно меня ударило по голове — задохнулся, оглох. Я тогда не сразу понял, в чем дело, а это — почти через мою голову — громыхнула по Зимнему «Аврора»…

Вишневский посмотрел на попутчика пристально:

— Вы тут? Вы шли? В ту ночь?

Он потребовал, чтобы попутчик точно указал место, где стоял т о г д а. Он хотел, чтобы тот припомнил, что именно т о г д а почувствовал и подумал. Потом Вишневский вздохнул:

— Как я вам завидую…

Мог ли гимназист Лёва Успенский подумать той далекой октябрьской ночью, когда стоял посреди темного бульвара и глотал слюну, чтобы перестало давить уши, что кто-либо позавидует ему в будущем именно за это мгновение?

А тогда, в ту ночь доходились приятели по городу до онемения ног. На Мойке, у Синего моста, остановились. Жора от усталости запросил пощады, а Лёва побуждал его не сдаваться.

— Мы пререкались, а над нами, на рекламной башенке, шли освещённые изнутри электрические часы. Их черные стрелки неторопливо, скачками, двигались по циферблату, отсчитывая минуты ТОГО ДНЯ, ТОЙ НОЧИ… Мы решали наш маленький вопрос, а над нами шло огромное Время века. Стрелки показывали пять минут десятого, потом — десять, потом — двенадцать… И точно в этот миг через крыши домов от Зимнего до нас донеслась пулеметная очередь — «максим». Не знаю, верными ли были те, случайно работавшие, случайно не разбитые часы. Не знаю, были ли эти пули действительно первыми в ту ночь, но в моей памяти этот освещенный циферблат и этот угол между стрелками на всю жизнь остался как знак н а ч а л а. Потому что всё мое поколение наутро оказалось как бы в другом мире…

* * *

ЭТОТ «другой мир» потом задержался почти на семьдесят четыре года, и отношение к нему нынешних моих сверстников совсем не однозначно. Вот и по утраченному празднику в честь Октябрьской революции многие тоскуют. А тогда, в канун «золотого юбилея», спросил я Льва Васильевича, какая именно Октябрьская годовщина была для него самой памятной, и он мгновенно отчеканил:

— Сорок второй год. Блокадный Ленинград. Премьера спектакля «Раскинулось море широко». С Вишневским, который был одним из авторов пьесы, на мотоцикле мы подъехали к бывшей Александринке, где тогда выступала Музкомедия, и увидели истощённых, закутанных во что только можно людей, спрашивающих «лишний билетик». Потом в зале, где температура была минус семь, эти люди взрывами аплодисментов не давали расслышать грохот обстрела за стенами театра, и на студёной сцене знаменитая танцовщица Нина Пельцер выдавала такой матлот!.. Помню, возвращался я обратно в Пубалт, пешком по Кировскому, и какой-то фашистский летчик повесил как раз над проспектом ракету-«люстру». И мне подумалось: «Если бы мог ты, фашист, при помощи своей дурацкой «люстры» увидеть, ЧТО сейчас происходило в театральном зале, наверняка полетел бы ты побыстрее в ставку фюрера и сказал там: нет, с этим городом, с этим народом сделать нам ничего не удастся…» Ведь там, в насквозь промерзшем зале, в те часы солнечно торжествовала наша Революция…

* * *

И ТАКАЯ связь событий, такое совмещение понятий для тех, кто защищал блокадный город от проклятых фашистов, тоже было вполне естественным…

Лев Васильевич и Выстрел «Авроры»

* * *

«ГРОМИТЬ ПАМЯТНИКИ — ЭТО ЖЛОБСТВО…»
103 года назад родился
ровесник Октябрьского переворота
скульптор Лев Кербель

РАНЬШЕ в такое утро всегда гремели марши, все вокруг алело флагами, транспарантами, и ему казалось, что это нем­ножко и в его честь: ведь день рождения — не только у стра­ны, но и него тоже! Да, появиться на свет в 1917-м умудрился, по старому стилю, именно 25 октября. В общем, всякий раз сколько лет было Советскому отечеству, столько и ему. День в день. Правда, в 1992-м, когда мы встретились (утром 7 ноября, в мастерской, — он сам так захотел), сия закономер­ность оказалась нарушенной: ему, как положено, стукнуло семьдесят пять, ну а той страны уже не существовало… Ее ис­тория завершилась в августе 1991-го… И не было тогда, в 1992-м, ни маршей, ни знамен, ни алых гвоздик у подножия мо­нумента Карлу Марксу. Какие цветы?! Даже краску, которой был облит в том августе, отмыть не пожелали. Его Маркс, выруб­ленный из гранитной скалы, творение его мысли, его рук…

Седой человек с сильными, мозолистыми ладонями старался отвлечься от непростых дум, заглушить все работой — даже в собственный юбилей. В его облике ничто не напоминало, что это — знаменитость: академик, Герой Соцтруда, лауреат Ле­нинской и Госпремий. Нет, здесь, в мастерской, он — просто труженик. Большой труженик Лев Ефимович Кербель.

* * *

ПОМНИТСЯ, показал я хозяину мастерской свежий номер «Московских новостей»: там была статья о том, какой видят в ближайшем будущем Москву проживающие в Нью-Йорке отцы соцарта Виталий Комар и Александр Меламид. В частности, памятник Марксу у Большого театра они предлагали перевернуть с ног на голову — в знак того, что Маркс сам проделал с диалектикой Гегеля… Лицо Кербеля стало мрачным:

— Обыкновенное хулиганство, бескультурье, беспредел… Если снимают памятники дрянные, разную бетонную халтуру, то это, конечно, справедливо. Но когда поднимают руку на произ­ведение искусства — не важно, на какую тему (вот недавно в Москве какие-то негодяи осквернили памятник Рублеву работы Комова), то это, извините, откровенное жлобство…

Что ж, дорогой читатель, и мне самому именно так, жлобством, представляется варварская борьба с произведениями искусства. А то, что монумент, воздвигнутый в честь родона­чальника марксизма (хотя я тоже без особой любви отношусь к этой личности и его учению), великолепен, ясно, по-моему, каждо­му, кто отмечен нормальным вкусом. И уже трудно представить без Маркса площадь перед Большим театром. Площадь, по раз­ностилью архитектуры, кстати говоря, очень эклектичную. Я сказал это Кербелю, и он кивнул:

— Действительно, там сплошная эклектика — Большой те­атр, Малый, «Метрополь», гостиница «Москва»… А еще замеча­тельный фонтан Витали… Как объединить всё это? В Моссовете хотели фонтан, чтобы «не мешал» Марксу, убрать. Я воспроти­вился: нет, надо не фонтан убирать, а сделать так, чтобы Маркс был не хуже него, чтобы они не «ссорились». Я понял: на том месте какую из классических фигур ни поставь — смот­реться не будет, а вот кусок гранитной скалы все объеди­нит… Когда обдумывал памятник, вспомнились слова Луначарского, его сравнение Маркса с «глыбой». А еще вспомнились се­верные скалы — я в тех местах, когда шла Великая Отечествен­ная, служил. И вот явился этот образ — человека, вырастающе­го из скалы, сжимающего пять пальцев в кулаке — в назидание людям всех континентов, чтобы были вместе…

— Но ведь, — пытаюсь возразить, — идея объединения про­летариев всех стран уже рухнула…

Однако Кербель непреклонен:

— Считаю, это лозунг — для всех людей, а не только для пролетариев. Особенно актуален он сейчас, когда в мире соз­дано столько страшного оружия, гибнет природа, миллионы го­лодают. Если только будем все вместе, выстоим. Все вместе — независимо от политических убеждений. Да, мое поколение ве­рило Марксу, Ленину. Да, была такая эпоха — правильная, неп­равильная, но она б ы л а, и памятники, воздвигнутые в ее честь, должны оставаться. Это же наша история! Про Екатери­ну, например, тоже сколько гадостей говорили, но памятник в сквере на Невском стоит — потому что сделан великолепными художниками, Микешиным и Опекушиным…

* * *

И ПРАВДА, дорогой читатель, «война с памятниками» — разве это признак цивилизации? Наша страна с каждым годом все больше напоминает лихую тачанку: тоже пытается мчаться вперед, но при этом стреляет назад… Старательно, с изуверским наслаждением расстреливаем свое прошлое. А, допустим, в Германии, в городе Хемнице, огромный монумент, воздвигнутый в честь Маркса тоже Кербелем, никто пальцем не тронул, хотя, подозреваю, приверженцев марксизма там совсем немного…

* * *

КАК ЕГО угораздило родиться в эту «историческую» ночь? Услышав сей вопрос, Кербель улыбнулся: мол, да, угораздило, причем на свет явился в… огромной бочке из-под меда, пос­кольку в сарае, в бочке, добрые люди из украинского села Се­мёновка, что на Черниговщине, прятали его маму от петлюровс­ких погромщиков. Вскоре отец перевез семью подальше от пог­ромов — сначала в Новозыбков, потом в Смоленск… Ну а во второй раз, как художник, родился на фронте. Там, на Север­ном флоте, среди моряков и летчиков, креп талант молодого скульптора: под его резцом появлялись всё новые портреты од­нополчан. (В сорок пятом, по приказу маршала Жукова, он вместе с Цигалем выполнит монумент в честь наших героев на берегу Одера. И еще — на Зееловских высотах. И еще — у стен рейхстага). Домой вернулся с орденом Красной Звезды, с меда­лями — за Москву, Заполярье, Берлин… Память о прошедшей войне, как признался, «застряла в сердце навечно». Поэ­тому люди приходят к монументам, сотворенным его руками: в честь ополченцев-фрунзенцев; в честь фронтовиков-медиков; в честь тех, кто пал под Малоярославцем; в честь тех, кто бро­сался грудью, на амбразуру дота…

Он рассказывал:

— Однажды мне показали фотографии, сделанные в Рудне, под родным моим Смоленском: там раскопали рвы с останками тысяч мирных жителей, уничтоженных гитлеровцами. Когда смотрел на снимки, чуть не умер… Наверняка среди этих несчастных — и мои родные… Ведь в моей семье война отняла девятнадцать человек. Два брата пали на фронте: один — под Ленинградом, другой — по Кишиневом. Двоюродного брата и сестру угнали в Германию, они погибли в газовой камере. Остальные были уничтожены в гетто — дома, на Смоленщине… Вот и появи­лась в поле, близ Рудни, моя «Скорбящая мать»…

В общем, совсем не все так уж гладко и безмятежно было в судьбе этого, на первый взгляд, весьма благополучного, преуспевающего, опекаемого «сверху» Мастера. Часто ли он об­щался с генсеками? Оказывается, с Хрущевым — лишь один-единственный раз, когда тот открывал памятник Марксу. С Брежневым — тоже однажды, когда тот был еще только замести­телем начальника Политуправления: утверждал проект памятника Толбухину. Да и с Горбачевым повстречался только при откры­тии монумента Ленину на Октябрьской площади…

По поводу этого изваяния я заметил, что, пожалуй, очень уж оно многофигурно, слишком «подробно». Кербель возразил:

— Сознательно делал его «подробным», в традициях русс­ких памятников — вспомните опять «Екатерину» в вашем Питере или «Трехсотлетие России» в Новгороде… Понимаете, это па­мятник-рассказ для будущего. Причем скомпоновано все так, что смотрится цельно. А когда подходите ближе, то «читаете» отдельные фрагменты уже подробно. У «Екатерины» ведь так же: издали — всё цельно, колокол и она. А приблизитесь: вот — Суворов, вот — Потемкин, вот — Дашкова… Раскрывается эпо­ха… Но наша эпоха была тоже не такой уж однообразно-чер­ной. Нет! И у нас были замечательные мастеровые люди, воины, ученые, художники, поэты…

На этой работе (на всё давался лишь один год) он поте­рял сердце. К счастью, сложнейшая операция врачам удалась… И после, хотя здоровье, конечно, было уже совсем не бога­тырским (особенно болели ноги), он по-прежнему разрывался между академией, суриковским институтом и мастерской. В мас­терской обычно корпел с половины девятого и — до позднего вечера. В ту пору, когда мы встретились, он, завер­шив памятник погибшим на фронте журналистам, трудился над другим — жертвам геноцида («Ведь шесть миллионов евреев от рук фашистов уничтожены. Памятник делаю не по заказу, а от себя. Может, поставят в Москве, у Востряковского кладби­ща, там есть подходящая площадка»). И еще ваял тогда в мра­море голову Петра Великого…

* * *

ЕГО МОНУМЕНТЫ — по всей земле (с одним из таких, «ино­земных», в честь премьер-министра Цейлона Бандаранаике, встретился я в Коломбо, на берегу Индийского океана). Его уче­ники — не только в нашей стране, но и на Кубе, в Польше, Португалии, Йемене, Эфиопии… В эту его мастерскую приходи­ли Тольятти, Ульбрихт, Долорес Ибаррури, Кастро… Кому-то сегодня не нравится, что он лепил и этого Кастро, и Маркса, и Ленина. Я тоже считаю, что свой талант ваятель мог приме­нить более достойно. Однако нельзя не признать: будучи ти­пичнейшим сыном своей эпохи, Мастер дело делал искренне, и подобную искренность стоит уважать. Он и мне сказал: «Ленин — великий революционер, великий экспериментатор». Я попытал­ся уточнить: «Но эксперимент-то не получился!» Кербель ус­мехнулся: «А нынешний, с перестройкой, разве получился? По­носить тех, кто умер, несложно. Куда трудней строго спросить с себя — что я сам сегодня делаю для страны?»

Да, дорогой читатель, можно по-разному относиться и к Ленину, и к Марксу. Но ловлю себя на мысли: когда смотрю на них в исполнении Кербеля, думаю не о самих, так сказать, ге­роях его творений, а именно об искусной руке Мастера.

Когда мы прощались, он сказал тихо:

— Если моего Маркса всё ж решатся перевернуть с ног на голову или вообще убрать, то я, очень уже немолодой и нездоровый человек, готов закрыть свое детище грудью…

* * *

СЛАВА БОГУ, варварства не случилось: его глыбища-Маркс со столичной площади пока никуда не делся. А вот самого Льва Ефи­мовича Кербеля 14 августа 2003-го года не стало.

* * *

«А ВДРУГ СЫГРАЮ РОМЕО?..»
15 лет назад скончался Николай Николаевич Трофимов

ЛИШЬ подумаю о Трофимове, как в памяти мигом всплывают вечно удивленные глазки под высоко изломанными бровками… Впервые поразили они меня давным-давно, в Театре комедии, еще при Акимове, когда принадлежали нагловатому гоголевскому персонажу по фамилии Хлестаков. Потом тоже очень тронули мое сердце, когда водевильный Лев Гурыч Синичкин (с виду дейс­твительно грозный, как лев, но внутри — милый, как пташка) отчаянно боролся за место под солнцем для обожаемой дочень­ки. И еще с той далекой поры и, видимо, уж навсегда застрял в моей памяти непутевый, очень смешной театральный админист­ратор из развесёлого (хотя автор пьесы имел фамилию Угрюмов) спектакля под названием «Кресло № 16»…

* * *

НУ А КОГДА Николай Николаевич перешел в БДТ, мы с ним вскоре познакомились, и общался я замечательным артистом несчетное количество раз. Напри­мер, лет этак сорок назад, накануне его какого-то очеред­ного дня рождения укоризненно заметил виновнику торжества: мол, коль уж угораздило появиться на белый свет в день, когда Владимир Ильич Ленин, как говорится, отдал концы (он родился 21 января 1920 года), то всё же гулять в такую траурную дату моему собесед­нику, пожалуй, кощунственно. Во всяком случае, в 20–40-е годы, когда активно отмечались «ленинские траурные дни», за такую гульбу можно было и загреметь… В ответ Трофимов хохотнул:

— Конечно, и потому мы пировали подпольно. Но однажды отец, основательно на такой тайной пирушке поддав, вдруг патетически воскликнул: «Почему на улице траурные флаги? Умер Ленин? Ну и что? Зато родился Николай Трофимов!» Мама чуть не свалилась в обморок…

В связи с подобным заявлением Трофимова-старшего, пом­ню, я сразу высказал предположение: мол, папаня име­нинника, наверное, тоже был актером? Этаким провинциальным трагиком?.. Трофимов-младший поддакнул:

— Верно, провинциальным. Но только не трагиком. А сле­сарем и токарем на корабельном заводе. Мы жили на Корабель­ной стороне, как раз под Малаховым курганом…

Так впервые услышал от него про родимый Севастополь, весьма любезный и сердцу интервьюера, потому что давным-дав­но мне, тогда — еще только начинающемуся журналисту, дове­лось практиковаться в редакции севастопольской газеты. Ну а Николай Николаевич от приятных воспоминаний даже зажмурился:

— Ах, какое там у нас море! И как мы, мальчишки, бывало, дрались слободка на слободку…

Мне было трудно скрыть удивление:

— Так вы же, Николай Николаевич, росточком — метр с шапкой!

Трофимов весело подмигнул:

— Ничего, зато был вёртким! А вообще в классе, в пио­нерской шеренге, увы, стоял самым последним…

— И, наверняка, сознайтесь, всю школу развлекали?

— Да, родителей частенько вызывали: «Опять ваш Коля другим не дает учиться. Опять передразнивает учителя матема­тики так, что весь класс падает с хохоту. Уймите сына…» Что ж, дома отец брал в руки огромный ремень и «унимал»…

— Значит, во-о-он еще когда начинался ваш театр?

— Именно тогда. Как-то наша литераторша включила меня в концерт школьной самодеятельности. Для актерского дебюта выбрал водевиль Чехова «О вреде табака». Если учесть, что мне тогда было лет десять, а моему герою, Маркелу Ивановичу Нюхину, лет семьдесят, то можно понять зрительный зал, кото­рый хохотал до слез, слушая в исполнении мальчишки почти трагедийную исповедь мужа содержательницы женского пансиона. После концерта мне сказали: «Ну, комик!» — и я смирился с судьбой… Вскоре пригласили в местный ТЮЗ и там, в «Хижине дяди Тома», поручили бессловесную роль негритенка-раба. Нас, «не­вольников», вымазали какой-то страшно пахучей черной краской и выставили на помост: шла сцена продажи чернокожих рабов белому хозяину. Меня «продали» последним и, когда уводили с помоста, я этому жестокому рабовладельцу ловко дал ногой под зад. Зрители захохотали, захлопали. Однако скоро в газетной рецензии я прочитал: «Ученик 12-й школы, юный артист Коля Трофимов, видимо, плохо учит историю. Ведь если бы черноко­жий раб в Америке ударил хозяина, его бы немедленно повеси­ли…» Но что делать: я же был воспитан на классовой нена­висти к рабовладельцам!.. Окончил школу и отправился в Ле­нинград. Потому что знал: в Ленинграде тоже есть море! На экзамене в Театральный институт читал рассказ Зощенко «Мел­кий случай из личной жизни»…

Этот рассказ про то, как гражданин на поминках разбил стакан, потом сопровождал Трофимова-чтеца всю жизнь. Однажды, еще в студенческую пору, прочел «Стакан» на концерте в Доме писателя и в антракте подошел к нему, как вспоминал Николай Николаевич, «интеллигентный мужчина с грустными глазами», пожал руку и тихо произнес: «Спасибо… Я и не знал, что написал такой хороший рассказ…» И на фронте бойцы очень любили слушать «про стакан». И потом Товстоногов, когда хотел отвлечься, звал Николая Николаевича и просил шутливо: «Ну что, тюкнем стакашек?»

Его особый комедийный дар в институте замечен был сразу:

— Как-то заключил с однокурсниками пари, что пройду в кино без билета. Оделся под старушку: юбка до полу, из-под платка только глаза да нос видны. Прошамкал билетёрше, что, мол, в городе впервые, приехала из деревни, в кино никогда не была, а денег на билет нету… Та растрогалась — и я вы­играл пари. А Борис Вульфович Зон, мой профессор, узнав об этой проделке, поставил мне зачет по актерскому мастерству…

* * *

ДИПЛОМ актера получил за день до начала войны. В воен­комате попросился на флот, но скоро краснофлотца Трофимова с корабля перевели в ансамбль песни и пляски под названием «Пять морей». Колесили по боевым частям, и им тоже довелось хлебнуть лиха, но скромнейший Николай Николаевич потом не любил вспоминать про это, хотя заслужил и «Красную Звезду», и «Отечественную вой­ну», и медаль «За оборону Ленинграда»…

А сразу после демобилизации посчастливилось оказаться под крылом мудрейшего Николая Павловича Акимова. Там, в Ко­медии, на сцене которой было немало мастеров (достаточно назвать хотя бы столь любимого кинозрителям Сергея Николае­вича Филиппова) уже через пару лет публика стала ходить и специально «на Трофимова». Причем порой молодой артист попа­дал в непредвиденные ситуации…

— Как-то играл Хлестакова. И вот обращаюсь к Городниче­му: «Тогда вы дали мне четыреста рублей. Так, пожалуйста, и теперь столько же, чтобы уж ровно было… пятьдесят». Почему вырвалось «пятьдесят», а не «восемьсот», — уму непостижимо. Зато какой-то зритель сразу громко отозвался: «А ты, Хлестаков, оказывается, еще и арифметики не знаешь!»

Однажды в «Пестрых рассказах» по Чехову Трофимова увидел Сергей Бондарчук и был так потрясен, что сразу, без вся­ких проб, утвердил актера на роль капитана Тушина в фильме «Война и мир». Так, с образа маленького человека на большой войне, началась его блистательная кинематографическая судьба. Сам Николай Николаевич говорил: «Моя тема — маленькие люди, которые незаметно делают большое дело».

* * *

КОГДА в 1963-м его позвали в БДТ, там поначалу у Трофи­мова случались проблемы…

— Первой ролью на сцене Большого драматического был у меня Чебутыкин в «Трех сестрах». Мне показалось: скучный он какой-то — все сидит, читает газету… Решил роль расцветить и выдал на репетиции неожиданный финт. Но Товстоногов: «Стоп! Николай Николаевич, это вам не Театр комедии…» И правда: там была школа ПРЕДСТАВЛЕНИЯ, тут — ПЕРЕЖИВАНИЯ. Пришлось перестраиваться…

Что ж, он перестроился, и очень требовательный тамош­ний зритель быстро ощутил, что Трофимов — украшение прославленной сцены. Ну вспомните…

В «Мещанах» — птицелов Перчихин. Маленький и униженный, но не потерявший своего достоинства… В «Ревизоре» — смот­ритель уездных училищ Хлопов, который то ли от боязни за свои грешные делишки, то ли от хитрости всё время падает в обморок… В «Дяде Ване» — жалкий приживала Вафля, для кото­рого, оказывается (ах, какой здесь был гротеск!), очень важ­но сохранить порядочность… В «Хануме» — приказчик из Тиф­лиса Акоп. Циник, плут, жених и рыцарь в одном лице, лихо отплясывающий лезгинку. Невзрачный, но ладный. То трогательный, то смешной. Способен отчаянно интриговать и тут же иск­ренне влюбиться… В мюзикле «Смерть Тарелкина» — кварталь­ный надзиратель Расплюев. Хам и мракобес, дорвавшийся до ма­ленькой, но безграничной власти, одновременно был он в чём-то полон и наивной простоты… Ну и, конечно, — сэр Пиквик в удивительно добром спектакле по Диккенсу. Как он был мил, наивен и глубоко симпатичен в своей искренности… В общем, каждая роль — феерия!

* * *

БЫЛА на сцене у Николая Николаевича одна слабость: частенько забывал текст роли, но не терялся, а вовсю импровизировал. Конечно, сочиняя в БДТ «капустники», я проигнорировать сей факт не мог. Так, однажды, когда исполнял там пародийные куплеты на песенку «Давным-давно», выдал и такой:

А от Трофимова, от Коли
До колик зрителям, конечно же, смешно!

Он даже знал на память роли
Давным-давно, давным-давно, давным-давно…

А в моей оде по случаю премьеры мюзикла «Смерть Тарелкина» были и такие строки:

Достоин тыщи поцелуев
Трофимов — баритон Расплюев:

Когда берёт он ноту «до»,
То слышно в Омске и в Бордо!

Трофимов от спектакля в раже:
Глаза блестят, затылок взмок…

Есть слух, что роль свою он даже
Впервые знает назубок!..

Когда же в театре случился банкет по случаю его 80-летия, то актёры хором в честь юбиляра про всю его жизнь исполнили так называемую «мозаику», которая — на мотив популярной довоенной песни «В нашей юной прекрасной стране» — начиналась так:

Николай Николаич Трофимов
Севастопольским рос пацаном.

Плавал в море резвее дельфинов,
Виноградным питался вином.

В Пристань Графскую он
Был по уши влюблён.

Он с рожденья был милым вполне!

Жил беспечно малец,
Удалой оголец

В нашей юной прекрасной стране!..

Потом среди прочего на мелодию утёсовского «Сердца» звучало:

Он сто ролей сыграл хороших:
Расплюев, Пиквик и Акоп…

И Тушин тоже всех тревожит,
Ведь он не прячется в окоп,

Кричит: «Вперёд!».

Играл в «Блокаде» он сурово —
Был политрук его не хил!

Когда ж Трофимов для Лаврова
Куранты главные чинил,

Евреем был…

Тут, дорогой читатель, тебе, конечно, понятно, что Лавров в популярной пьесе играл Ленина, а Трофимов — часовщика, которому Ильич поручил починить Кремлёвские куранты…

А завершалась вся эта «кантата» на всем известную пахмутовскую мелодию:

Нам Трофимов всех милей!
Что за дивный юбилей!

Он, конечно, нам сыграет
Ещё тысячу ролей!

И вновь продолжается бой!
И сердцу тревожно в груди!

И Коля такой молодой!
И всё у него впереди!

* * *

КАК-ТО я поинтересовался:

— Николай Николаевич, ваша внешность помогала покорять дамские сердца?

Трофимов шутливо хмыкнул:

— О-го-го! Причем, положительно реагировали на нее всегда почему-то дамы весьма высокие и объемные…

На самом деле с первой женой, Татьяной Григорьевной, он счастливо прожил пятьдесят шесть лет. Сначала вместе играли на сцене Комедии, но лишь Трофимов перешел в БДТ, как Акимов ее уволил. Что ж, стала работать в кукольном театре, где к тому ж научилась (и мужа этой страстью заразила) делать из пластмассы великолепные мозаичные картины. Когда Татьяны Григорьевны, увы, не стало, на пути Николая Николаевича, слава Богу, встретилась Марианна Иосифовна, которая его тоже очень оберегала. А дочь Наташа — с семьей в Италии. Не раз убеждала отца тоже в тот благословенный край на старости лет перебраться, но не знал он никакой «старости», да и разве мог оставить свой город, свой театр, свое кино, своего зрителя? Кстати, однажды там, в Италии, на гастролях Николаю Николаевичу показали мраморный саркофаг с высеченной надписью: «Trofimo — actor». Значит, в давнем веке там уже был какой-то актер Трофимов…

* * *

ПАМЯТНАЯ картинка: вдоль набережной Фонтанки, мимо нашего Дома прессы, в расположенный по соседству БДТ, к одиннадцати часам на репетицию, как всегда, почти вприпрыжку спешит народный артист СССР Трофимов. Однажды я его окликнул:

— Николай Николаевич, возраст солидный, а походочка-то юношеская!

На мгновение затормозил:

— Эта походочка заменяет мне «бег трусцой». Вообще ходить обожаю, поэтому на своем «жигуле» за двадцать лет проехал лишь шестнадцать тысяч километров…

— Кого сейчас репетируете?

— Ежевикина в «Селе Степанчикове»…

— А о какой роли мечтаете?

— Как и прежде, о Ромео… А вдруг?..

И побежал дальше…

Этот дружеский шарж я подписал так:
«Когда-то Вы сыграли Тушина,
Который — ловок, смел, удал…
Хоть было амплуа нарушено,
Но комик в Вас не пострадал!»

* * *

И ОПЕРЕТТА БИЛА ВРАГА…
78 лет назад состоялась премьера героической комедии
«Раскинулось море широко»

В ЭТОЙ квартире на Петроградской стороне, где рядом с книжными полками соседствовали модель подводной лодки, пере­говорная труба из боевой рубки крейсера «Киров» и именной кортик, бывал я не раз. И вот однажды попросил хозяина каби­нета, поэта Всеволода Борисовича Азарова, восстановить дета­ли одного далекого блокадного события. Достав из шкафа толс­тенную папку, где хранились пожелтевшие листы бумаги, газет­ные рецензии, а все это предваряла афиша спектакля ленинг­радского Театра музыкальной комедии «Раскинулось море широ­ко», мой собеседник задумался:

— В конце лета сорок второго года начальник оперативной группы писателей при политуправлении Краснознаменного Балт­флота, бригадный комиссар Всеволод Вишневский получил зада­ние Военного совета: в кратчайший срок написать героическую музыкальную комедию. Да, ему, автору «Оптимистической траге­дии» и «Первой конной», — сочинить оперетту! Было от чего растеряться. Но приказы надо выполнять, тем более что, как сказали в Военном совете, «пусть весь мир — и враги, и друзья — знает, что ленинградцы и балтийцы не разучились смеяться…». Вишневский обратился за помощью к драматургу Александру Крону и ко мне… Для совместной работы посели­лись в деревянном домике на Песочной улице у Ольги Констан­тиновны Матюшиной. Три койки, три письменных стола. Опыта в подобном жанре — никакого: я, например, раньше не сочинил ни одного веселого куплета… Итак, коллективным героем комедии должна стать команда военного корабля. Но какого? Перебрали все типы и остановились на крошечном связном катере с коман­дой из четырех человек. Катер назвали «СК-13», «Орленок». Каждый из нас ввел в состав команды по одному герою: Виш­невский — старого боцмана Силыча, Крон — механика, ленинг­радца Сашу Чекрыгина, а я, уроженец Одессы, — одессита, ко­мендора Жору Бронзу. Командиром катера «назначили» лейтенан­та Кедрова, поскольку роль предназначалась для артиста Ивана Кедрова… Потом подобрали остальных героев… Прикинув план пьесы, из-за сжатости сроков два первых акта решили писать не последовательно, а параллельно: первый — Крон, второй — Вишневский. Ну а на мне — все арии, песни, куплеты… Каждый день Н-ское соединение трех авторов выпускало свой шуточный «Боевой листок», где сообщались наши производственные новос­ти, критиковались отстающие… Кстати, многие номера «лист­кА» у меня сохранились. Работу завершили за семнадцать дней. Потом примерно за такой же срок Виктор Витлин, Николай Минх и Лев Круц сочинили музыку… И однажды отправились мы на мотоцикле к Александринскому театру, где в ту пору работала Музкомедия. Вишневский читал артистам нашу пьесу так, что они волновались, смеялись, плакали…

* * *

ДА, О ТОМ, как переживали они во время той читки, зас­луженная артистка России Нина Васильевна Пельцер и спус­тя годы не могла говорить спокойно. В ее квартире на улице Рубинштейна все напоминало о человеке, с которым Нина Ва­сильевна прошла через всю жизнь: любимец ленинградского зрителя Николай Яковлевич Янет, впоследствии удостоенный зва­ния «народного», блокадной порой возглавлял Театр музыкаль­ной комедии и поставил этот спектакль. Репетировали букваль­но днем и ночью, поэтому Николаю Яковлевичу очень кстати был пропуск № 08443 — «на право прохода по городу Ленинграду в запретное время», который показала мне Пельцер. Она вспоми­нала:

— Янет не давал покоя ни себе, ни актерам, но никто не обижался, потому что каждый остро понимал, как такой спек­такль необходим Ленинграду. Было трудно, голод не щадил ар­тистов тоже (достаточно сказать, что за первую блокадную зи­му из сорока одного участника мужского состава хора в живых остался лишь один), и все же мы не сдавались… С каким настроением готовились к премьере!.. Оформлением спектакля занималась Софья Касьяновна Вишневецкая. В театре появились детали настоящих, вышедших из строя катеров: мачты, фонари, зарядные ящики, флаги расцвечивания… Костюмеры получили подлинные флотские бушлаты, робы, ботинки. Настоящим было не только оружие, но даже эсэсовские мундиры: достать их оказа­лось легче, чем шить в костюмерной… Спектакль поставили — уникальный случай! — всего за двадцать шесть дней…

* * *

В ЭТОТ день, 7 ноября 1942 года, в блокадном городе за­алели праздничные флаги. На митинге, который транслировался из радиостудии, выступили командующий фронтом генерал-лейтенант Говоров, командующий КБФ вице-адмирал Три­буц, командир 45-й гвардейской дивизии Герой Советского Сою­за полковник Краснов, работница Линева, хирург Виноградов…

И хлеб в этот день тоже оказался праздничным — пшеничным, совсем не похожим на тот, который ленинградцы ели в первую блокадную зиму. Но по-прежнему был этот хлеб «с огнем и кровью пополам»: врагу удалось сбросить на город восемь фу­гасок. Правда, это случилось уже после двадцати трех часов. А во время премьеры в Театре музыкальной комедии наши артил­леристы постарались так, что ни одна фашистская бомба, ни один снаряд не помешали спектаклю.

* * *

ДЕРЖУ в руках программку, всматриваюсь в афишу, где крупно: «7 ноября 1942 года. «Раскинулось море широко»…». И имена артистов, которых и сегодня помнят блокадники: Лидия Колесникова, Нина Болдырева, Иван Кедров, Александр Орлов, Анатолий Королькевич, Валентин Свидерский, Константин Бонда­ренко, Николай Янет… И необычная для нынешнего зрителя строчка: «Начало вечерних спектаклей в 5 час.» — так было необходимо в условиях блокады. Перебирали мы с Ниной Василь­евной пожелтевшие, порой не очень-то четкие фотоснимки, сде­ланные в день премьеры. На одном — сама хозяйка дома в иск­рометной матросской пляске. Тот, кто жил в Питере до войны, хорошо помнит, что спектакль Музкомедии без балерины Нины Пельцер считался как бы за «полспектакля». Ну а в дни блокады ее популярность, по свидетельству очевидцев, была столь ве­лика, что бойцы на передовой непременно спрашивали товари­щей, вернувшихся из увольнения в город: «Ну, как там Пельцер, танцует?» — «Еще как!» — «Значит, братцы, полный порядок!»

Естественно, что и в новом спектакле место для Нины Пельцер (которая, кстати, была постановщиком всех хореографических номеров) нашлось. Забывая о голоде, об обмороженных ногах, она вылетала на сцену в бескозырке, форменке, брю­ках-клёш и выделывала такое, что зрители взрывались востор­гом. Казалось, что в студеный зал, где никто не снимал верх­ней одежды, ворвалось само солнце! А потом, за кулисами, как рассказывала Нина Васильевна, она «с разбегу ныряла в гро­мадные валенки, гревшиеся у печки-буржуйки». Эти легендарные валенки (ныне ставшие экспонатом школьного музея «Музы не молчали…») балерине подарили после концерта в Трамвай­но-троллейбусном управлении.

Актриса показала мне письмо из сорок второго года:

«Дорогая Нина Пельцер! Я побывал на спектакле «Раскинулось море широко». Как вы танцуете! Когда я рассказал бойцам о Вашей пляске, о Вашем спектакле, у них, честное слово, прибавилось сил и злости для борьбы с фашистами. Старший лейтенант Савельев».

И еще, среди многих других, — такое послание:

«Дорогой дружище! Рад и счастлив Вас приветствовать и высказать свое восхищение высоким гражданским сознанием, ко­торое проявил Ваш театр во время страшной ленинградской эпо­пеи. А говорят — «оперетта»! Вот тебе и опереточные актеры…»

Так, вскоре после этой премьеры, писал Янету компози­тор Дунаевский…

* * *

«ВОТ ТЕБЕ и опереточные актеры…» Одна из них, Ли­дия Александровна Колесникова, еще до войны получила звание «заслуженной». Открытки с ее изображением продавались во всех киосках «Союзпечати». А спустя годы в квартире на Невском листал я альбом в бархат­ном переплете, где с фотографий смотрели Сильва, Марица, Баядера… Лидия Александровна поясняла:

— Знаете, как было в блокаду? Костюм Баядеры — это ведь тончайший шифон, на голом теле, а на сцене — минус восемь градусов…

И вот после разных графинь и княгинь, после всех этих эффектных венских красавиц, покорительниц мужских сердец, блистательная примадонна оперетты Лидия Колесникова сыграла совсем-совсем другой образ: юную ленинградку, девушку с Вы­боргской стороны, разведчицу Елену.

— Конечно, – вспоминала Лидия Александровна, — эта роль стала в моей творческой биографии самой главной. С подмостков сцены я могла публично, во всеуслышание передать то, что накопилось в душе за тяжкие, трагические дни оса­ды… Тут уж не нужны были ни эффектные позы, ни звонкие ин­тонации… И когда, по ходу спектакля, моя героиня бросала в физиономии гестаповцев: «Вы у нас в руках. Вы влезли в Рос­сию и из нее не выберетесь. Куда бы вы ни крались, ни кину­лись, — всюду Россия…», — зал всякий раз взрывался оваци­ей, а мне становилось трудно дышать… Да, это была и моя личная боль, и мой личный гнев…

* * *

ВСЛЕД за Ленинградом «героическую комедию» поставили, пожалуй, все музыкальные театры страны: например, я с при­ятелями, такими же мальчишками военной поры, смотрел ее в Иркутске. Ах, как играли Григорий Гросс, Августа Воробьёва, Григорий Муринский, другие… А спустя четверть века (хоть сюжет, вроде, уже потерял былую актуальность) о ней вспомнили — и в Москве, и в Архангельске… На премьере в Архангельске после финала занавес взви­вался снова и снова. Потом на сцену пригласили Азарова, и по­эт прочитал новые стихи, которые заканчивались так:

Значит, жить и служить
этой пьесе без срока,
И не будет отбой
вдохновению дан,
Чтобы снова
«Раскинулось море широко»,
Уходя в необъятный
людской океан!

Афиша первого спектакля.
Лидия Колесникова и Иван Кедров.
Нина Пельцер и Александр Камков исполняют матросскую пляску.
Сцена из спектакля.
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. В подборку добавлен только что полученный от автора очерк о премьере оперетты Всеволода Вишневского «Раскинулось море широко» в блокадном Ленинграде, состоявшейся аккурат в этот день 78 лет назад — 7 ноября 1942 года.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.