Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Смертельно больной лимфолейкозом, он десять лет мужествен­но выходил на сцену… И стоит теперь в Киеве, на Андреевском спуске, памятник цирюльнику Свириду Голохвостому, вернее — артисту, который никогда не шел по главной улице и никакой оркестр не сопровождал его ни разу…

Вспоминая…

Об Олеге Борисове, об Игоре Озерове и об Александрe Пахмутовой

Лев Сидоровский

8 НОЯБРЯ

НА КРАЮ У БЕЗДНЫ…
91 год назад родился Олег Борисов

ТАК УЖ счастливо получилось, что БДТ в товстоноговскую пору стал для меня почти вторым домом. Поскольку редакция газеты располагалась по соседству, я там постоянно бывал не только как верный зритель, но и в качестве журналиста, а также — автора и участника местных «капустников». В общем, отношения с главрежем и актерами всех рангов, особенно — с теми, которые в этих «капустниках» были задействованы, сло­жились самые дружеские. Олег Борисов обычно наших веселых сборищ сторонился, но, пересекаясь за кулисами, мы всё равно приветливо раскланивались. О том, что он не любит давать ин­тервью, знали все, поэтому, я, как говорится, и не «возни­кал». Однако после премьеры «Тихого Дона», где Борисов обжи­гающе сыграл Григория Мелехова, всё-таки не удержался: поз­вонил с просьбой о встрече — «для газеты». Самое удивитель­ное, что Борисов сразу ответил согласием. Обрадованный таким обстоятельством, я тщательно продумал вопросы, которые наме­ревался задать замечательному артисту, и в назначенный срок оказался у дверей квартиры № 58 дома № 13 по Бородинской улице. Хозяин жилища учтиво пригласил гостя в кабинет, но, когда я извлек из сумки диктофон, вдруг потребовал «эту шту­ку» убрать. Я всполошился:

— Олег Иванович, ну какое же без диктофона интервью?

Он:

— А я вам никакого интервью давать вообще не собираюсь. Можем поговорить просто так, для души.

Я в отчаянии:

— Сегодня — пятница, а уже послезавтра эта беседа долж­на появиться в газете под рубрикой «Воскресный гость»!

Он:

— Тогда подыщите другого гостя.

Что ж, пришлось спешно распрощаться…

* * *

ДА, НРАВ у Борисова был, как говорят в Одессе, «ещё тот»! Не зря же весьма обожавший его поначалу Товстоногов признавался: «Однако характерец у Олега — уф-ф-ф!!!». А до то­го, в Киеве, народный артист Мажуга отзывался о молодом партнере куда откровенней: «Актер хороший, характер — гов­но».

Но высокомерным он был, пожалуй, в том смысле, что в твор­честве имел высокую мерку, по которой всех и мерил. Его мно­гое раздражало — видно, так уж было предназначено судьбой, которая, кстати говоря, с ним, начиная с рождения, вовсю иг­рала. Например, когда мама в городке Приволжске Ивановской области выписалась из роддома, вместо мальчика ей по недос­мотру всучили девочку — потом путаницу, обнаруженную дома, исправили с трудом. И имя ему тоже пришлось исправлять: вместо Альберта (так родительница нарекла отпрыска — в честь бельгийского наследного принца Альберта, который, посетив в том 1929-м Москву, поразил ее воображение) сын стал упрямо называть себя Олегом. (Однако по паспорту навсегда остался Альбертом Ивановичем).

Окончив в 1951-м Школу-студию МХАТ, оказался на днеп­ровском берегу — в Киевском русском драматическом театре имени Леси Украинки. Ну а там, естественно, к его сценическим успехам друзья-коллеги отнеслись с вполне традиционной для актерского «террариума» ревностью. Однако Олег вдобавок вдруг обрел еще и всесоюзную экранную славу, виртуозно сыграв в кинокомедии «За двумя зайцами» незадачливого цирюльника, плута Сверида Голохвостова, — вот этого коллеги пережить уже не смогли. И мигом нашли-таки к чему придраться: якобы без разрешения в составе творческой делегации Борисов укатил в Польшу (хотя распоряжение Министерства культуры на сей счет было) и тем самым подвел родной коллектив — за что был тут же уволен.

* * *

СЛАВА Богу, на невском берегу ждал его (как прежде из этого же театра — Луспекаева) Большой драматический… (Ког­да спустя годы, в Ленинграде, к Борисову придет прощаться отправлявшийся в эмиграцию Виктор Некрасов, они выпьют «за Киев», при этом, правда, добавят — «только за флору!»).

Уже первые вводы в старые спектакли (Ганя в «Идиоте» по Достоевскому, Петр в горьковских «Мещанах», Дживоло в «Карь­ере Артуро Уи» Брехта) показали, сколь филигранно его ис­кусство. Потом, работая с Товстоноговым над новыми образами (из них крупнейшие — принц Гарри в шекспировском «Генрихе IV», Кистерёв в «Трех мешках сорной пшеницы» Тендрякова, упоминавшийся уже здесь шолоховский Григорий Мелехов, Суслов в горьковских «Дачниках», которого признали «будоражащей не­ожиданностью спектакля»), Борисов окончательно выявит свои главные черты: соединение аналитичности с предельной страст­ностью, оголенностью нерва… Эти черты еще более заострит в нем Додин, приглашённый на постановку в БДТ инсценированной повести Достоевского «Кроткая»: роль безымянного персонажа потребовала от Борисова почти акробатического владения тем­пераментом, парадоксальности и даже фантастичности. Он сов­местил здесь трагедию и фарс, безумие и логику, разрушитель­ность и созидание…

Конечно, хорошо, если актер чертовски обаятелен. Был ли таким Борисов? Вряд ли. Хотя в его исполнении имели свое обаяние и злые герои: Олег Иванович не боялся сыграть, так сказать, «обаяние зла». Но и оказаться этого самого обаяния начисто лишенным, даже неприятным, не страшился тоже. Вот и Мелехов, который из-за проклятой всероссийской катастрофы поте­рял всё, был у Борисова зол, запутан и несимпатичен, как бы­вает зла, запутана и несимпатична несчастная мятущаяся ду­ша…

Суть его творчества, пожалуй, заключалась в том, чтобы вытащить на свет такие оттенки человеческого характера, ко­торых человек боится: равнодушие, зависть, глупость, наг­лость, хамство… Кстати, сам Олег Иванович в жизни это встречал неоднократно. Как писала Марина Дмитревская: «Бори­сов был актером, бесстрашно существовавшим на пограничье, у бездны на краю. Он, кажется, был последним, кто не боялся заглядывать с края — в эту бездну, рисунок его ролей не тер­пел сусальной расцвеченности». И еще: в этом человеке всегда прорывалось наружу бушу­ющее достоинство ума, которое, впрочем, отличало и некото­рых других питомцев Товстоногова — ну, хотя бы, Луспекаева или Юрского… Причем ум его проступал всё более горьким, сарказм — всё более желчным, и чувствовалось, может, им самим не вполне осознанное, но такое понятное актерское жела­ние — быть в центре вселенной.

Увы, в мощной труппе БДТ подобный вариант был неприем­лем. Да и сам Георгий Александрович не любил, когда актер демонстрирует свое умственное превосходство. Правда, цену Борисову главреж знал: вот и «выдергивал» периодически на главные роли и звание «народного СССР» ему пробил. (Вручая Борисову в Смольном удостоверение, Романов поинтересовался: «Почему ты не в партии и зачем играешь всякую белогвардейскую сво­лочь?»). Однако исполнить глубоко желанную роль Хлестакова Товсто­ногов Борисову не позволил, и гениально поставленная «Крот­кая» (может быть, из-за ревности к Додину) главрежу не пон­равилась — что Олега Ивановича оскорбило. А, между тем, Еф­ремов заманивал его во МХАТ, причем — вместе с «Кроткой», обещал яркие роли. И он принял решение. Вспоминаю песенку из нашего тогдашнего «капустника»: «Оставив на Фонтанке хату, Олег Иваныч сбёг до МХАТУ…»

* * *

НО ЕФРЕМОВ его предал. Началось с того, что МХАТ встре­тил Борисова с подозрением: мол, очередной заезжий гастро­лер… Впрочем, когда «гастролер» сверх изящно сыграл чеховс­кого Астрова, атмосфера потеплела. Увы, за пять лет, про­веденных в этих стенах, ему достались всего лишь три роли. Разболтанная (это после БДТ-то!) внутримхатовская обстанов­ка, регулярный запой худрука (который без сожаления расста­вался даже с такими артистами, как Евстигнеев) Борисова раздражали. Вдобавок вдруг стало известно, что с «Дядей Ва­ней» в Париж не поедет, потому что Ефремов накануне гастролей роль Астрова у него — для себя же — украл. И Олег Ивано­вич записал в дневнике: «Предал… Правда, не переступил, потому что я успел унести ноги. Мы когда-нибудь ответим ТАМ за то, что поддались искушениями…»

Потом на сцене Театра Советской Армии в спектакле по Мережковскому великолепно ис­полнить роль Павла I он успел, а вот Арбенина в «Маскараде» — увы, нет…

* * *

ВОТ С ТАКОЙ ситуацией столкнулся в столице, но боль хранил в себе. Помню, как встретился с Борисовым в лифте на­шего Дома кино перед премьерным показом его фильма «Парад планет». Поинтересовался: «Олег Иванович, ну как вам в Моск­ве?» В ответ Борисов с каким-то болезненным вызовом выкрик­нул: «Ве-ли-ко-леп-но! Вот так всем и передайте!»

В той ленте сыграл он вырванного из реальности астрофи­зика. И вообще, главными его фильмами стали те, в которых ак­теру было дано открыть трагическую обреченность человека, ощущающего отдельность своего пути. Его киногерои — непокор­ные и властные, ироничные и самоироничные, были полны скеп­сиса. Ну вспомните хотя бы следователя-праведника Ермакова из кинокартины «Остановился поезд», для которого строка за­кона, по сути, истребляла нравственность. Или — в «Слуге» партократа Гудионова, продавшего свою душу ради власти. Или — профсоюзного подонка Рафферти в одноименном фильме, который ради собственной шкуры готов на всё. Даже его герой-партизан Соломин в «Проверке на дорогах» не внушал тех симпатий, ка­ким нас учили другие комиссары. Вспомните в «Крахе инженера Гарина» гениального безумца, готового — во имя гиперболизированной в его сознании идеи власти — уничтожить весь земной шар…

А мне чаще всего приходят на память его почти безумный в своем желании заглушить тоску гоголевский Кочкарёв, славный Свешников в «Дневнике директора школы» и одинокий, живущий с горькой усмешкой на устах герой дивного фильма «По Главной улице с оркестром»… Конечно, на экране он не был красавцем вроде Павла Кадочникова или Олега Стриженова, пос­кольку его творчеству более соответствуют слова Александра Блока: «Уюта — нет. Покоя — нет»...

И в кино судьба Борисова (который, кстати говоря, на Венецианском фестивале заслужил «Золотого льва») складыва­лась тоже очень непросто. Например, начав сниматься в карти­не «26 дней из жизни Достоевского», вскоре от роли своего любимейшего Федора Михайловича со скандалом отказался (акте­ра возмутила примитивная трактовка этого образа режиссером Зархи), за что от кинематографа на два года был отлучен. Вот и в «Родню» Никиты Михалкова путь ему перекрыли…

* * *

НЕ ЛЮБИЛ носить костюм с галстуком (ворчал: «Я же не Ак­тер Актерыч»), предпочитая свитера, куртки, джинсы. Обожал книги, животных, рыбалку. Друзей было очень немного, среди самых близких — украинские футболисты Лобановский и Базиле­вич…

Смертельно больной лимфолейкозом, он десять лет мужествен­но выходил на сцену. Три раза — в Израиле, Болгарии и Крас­нодаре — оказывался на самой-самой грани жизни, однако выкарабкивался. Но в 1994-м, 28 апреля, сил бороться не осталось…

И стоит теперь в Киеве, на Андреевском спуске, памятник цирюльнику Свириду Голохвостому, вернее — артисту, который никогда не шел по главной улице, а все больше плутал по за­коулкам души, и никакой оркестр не сопровождал его ни разу…

Олег Борисов

* * *

9 НОЯБРЯ

«И СЕРДЦЕ РАНЕНО МОЁ…»
Слово об Игоре Озерове —
уникальном актёре и человеке,
не удостоенном ни одной награды
(17 марта 1933–9 ноября 1987)

ИЗ Пскова от молодого педагога Марии Мануйловой получил я письмо:

«… Вдруг Вы сочтёте возможным написать о замечательном, но, увы, забытом актёре, петербуржце Игоре Озерове. Два года назад увидела его в роли Ленского, потом был «Гранатовый браслет». В советском кино было много прекрасных актёров, но исключительность, уникальность Игоря Вячеславовича для меня теперь очевидна. Слушая записи, где он читает стихи, или пересматривая его фильмы, вспоминаю слова Есенина: «несказанное, синее, нежное». Вот такими «несказанно нежными» мне видятся образы, созданные им в кино, дарующие веру и надежду, хрупкие, но вечные. В октябре прошлого года я была в Вырице, на тихом кладбище, где он похоронен. Величественно шумели сосны, а на табличке — только годы жизни. И, наверное, те, кто проходят мимо этой могилы, даже не догадываются, что под скромным деревянным крестом лежит удивительно интеллигентный человек, актёр редкого дара, не удостоенный ни одной награды…»

Прочитав это послание (на самом деле оно много больше, и, поверьте, строки там есть прямо-таки пронзительные), испытал я стыд: ведь, хотя и не близко (так сказать, «издали»), но всё же знал этого, ни на кого не похожего, слишком рано покинувшего нас артиста, однако вовремя сказать о нём доброе слово (впрочем, как и все остальные коллеги) не догадался.

* * *

РОДИЛСЯ Игорь на невском бреге в 1933-м, 17 марта. К тому времени его мама, Мария Васильевна, пройдя обучение у знаменитого баса Мариинки Владимира Касторского, на сцене Малого оперного в «Севильском цирюльнике» исполнила партию Розины. А отец, Вячеслав Александрович, от театра был далёк. Когда началась Великая Отечественная, ушёл на фронт и погиб в сорок третьем под Харьковом. Похоронку жена с сыном получили в Курганской области, куда из блокадного кольца смогли вырваться по ладожской «Дороге жизни»… Вернувшись в родной город, поселились там же, в василеостровской коммуналке: их дом располагался на углу Большого проспекта и 17-й линии. А учился Игорь в начале Невского проспекта, причём забыть о проклятой блокаде их «мужская» 210-я школа не позволяла ни на день, потому что именно на её стене из военной поры навсегда сохранена надпись: «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!» По вечерам частенько заглядывал в другую, «женскую», № 239, поскольку там, в стенах Дома Лобанова-Ростовского, охраняемого при входе беломраморными львами, актриса БДТ Мария Александровна Призван-Соколова руководила замечательным драмкружком. Как ныне вспоминает Алиса Бруновна Фрейндлих, однажды к ним из 210-й пришли четыре чудесных парня:

— Одним, с тонкой шеей, в очках, оказался Игорь Озеров. Первое, что он сделал, влюбился в нашу студийку Вероничку Афанасьеву. Роман был такой красивый, такой поэтичный — как он на лестничной площадке читал ей стихи!.. Он знал тьму стихов. Вот так ухаживали в те времена…

Получив аттестат зрелости, поступил в Школу-студию МХАТ. И, хотя однокурсники оказались славными (Игорь Кваша, Галина Волчек, Светлана Мизери), Питер тянул к себе столь властно, что оставил столицу и перевёлся в наш Театральный, под заботливое крыло Леонида Фёдоровича Макарьева. А сразу после окончания института под крышей Областного драматического в шиллеровском «Коварстве и любви» потрясающе сыграл Фердинанда — и с той поры его уделом стали романтическое герои, щедро наделённые даром пылкой любви.

* * *

НЕДАРОМ вскоре в облике Ленского (пел Антон Григорьев) возник и на киноэкране — в фильме-опере «Евгений Онегин», который поставил Роман Тихомиров, тогда — главный режиссёр Мариинки, временно носившей имя Кирова. Состав актёров там вообще подобрался идеальный: красавец Вадим Медведев с его аристократическим челом был хрестоматийным Онегиным (Евгений Кибкало), под стать ему красавица Татьяна — Ариадна Шенгелая (Галина Вишневская), а Ольга — кокетка Светлана Немоляева (Лариса Авдеева). Но от Ленского невозможно было оторвать глаз: высокий, с одухотворённым лицом, с роскошными, слегка вьющимися волосами до плеч — казалось, живое воплощение наших представлений о пушкинском герое. Озеров создал воистину трагический образ: контраст красоты и роковой судьбы поэта. Его глаза излучали удивительный свет — и на экране, и в жизни, о чём Немоляева вспоминает до сих пор:

Между съёмками мы бесконечно гуляли по аллеям парка, и Игорь читал стихи, которых знал несчётное количество…

Фильм имел успех — такая вот, с первого раза, выпала Озерову удача! Но как было горько молодому артисту, когда перед просмотром «Евгения Онегина», устроенном специально для школьников, он, туда приглашённый, попытался сказать вступительное слово. Увы: дети орали, гоготали, топали ногами и требовали «кино». Потрясенный этим, пожал плечами, болезненно улыбнулся, молвил что-то о необходимости «быть людьми» и спешно покинул кинотеатр…

Он вообще был крайне ранимым, тонким душой и очень похожим на своих героев. И на Владимира Ленского, который, известно, «с душою прямо геттингенской, красавец, в полном цвете лет, поклонник Канта и поэт» — кстати, Озеров сам писал стихи и отлично рисовал. И на поручика Глебова из «Зелёной кареты», нежно влюблённого в актрису Вареньку Асенкову и погибшего под небом Кавказа. И на мелкого чиновника со «смешной фамилией» Желтков, который когда-то увидел на цирковом представлении, в ложе, красавицу-княгиню Веру Николаевну Шеину и полюбил — отчаянно, неистово, безоглядно. Зная, что она замужем, что между ними даже не пропасть, а бездна, всё равно несколько раз в год, на большие праздники, позволял себе писать к ней такие письма: «Я бесконечно благодарен Вам только за то, что Вы существуете. Я проверял себя — это не болезнь, не маниакальная идея — это любовь, которою богу было удобно за что-то меня вознаградить…» И вот теперь, в день именин, прислал ей в подарок браслет, украшенный редким зелёным гранатом. Я убеждён, что и сам Игорь Вячеславович Озеров был способен на такое чувство и что ему тоже потом стало бы стыдно за поступки, которые могли скомпрометировать невинную женщину. Поэтому столь трепетно прожил судьбу своего персонажа, который, выслушав «нотацию» князя, написал прощальное письмо, отнёс квартирной хозяйке возвращённый ему браслет с просьбой передать украшение в костёл, заперся в своей комнате и застрелился… А я тогда в кинозале испытал, без преувеличения, потрясение…

Впрочем, сказать «похож» — это не точно: он сам в жизни б ы л и Ленским, и Глебовым, и Желтковым, в общем — человеком из девятнадцатого столетия. Где ныне такие артисты? Ведь даже когда в фильме «Всё остаётся людям», в достойном дуэте с самим Николаем Черкасовым, играл современника, молодого учёного Алексея Вязьмина, всё равно его герой оказывался, как бы, не ко двору: оскорблённый любимой женщиной, бросался под автомашину. Да, представить той порой Озерова в «злободневной» сценической истории про то, как, например, заводская бригада вдруг отказалась от премии (когда-то в БДТ эта придумка Александра Гельмана называлась «Протоколом одного заседания», на экране — «Премией»), абсолютно невозможно.

* * *

А ЛЕТ так за пятнадцать до этого, в конце 50-х, Товстоногов в свой Большой драматический пригласил Озерова, потому что гениальный создатель образа князя Мышкина Смоктуновский собрался театр покинуть. И прежде, и после Георгий Александрович никаких дублёров у себя не признавал, ибо считал: для нового исполнителя нужно делать другой спектакль. Однако в этом случае вынужден был «наступить на горло собственной песни» — ведь легендарному сценическому действу необходимо было дать вторую жизнь. И на замену выбрал артиста, внутренне Смоктуновскому наиболее близкого, — Озерова. Правда, поначалу Товстоногова в том, как он репетирует, что-то весьма не устраивало, и однажды Игорь в жутком настроении вышел на берег Фонтанки, чтобы впредь этот порог не переступать. И вдруг кто-то сзади положил на плечо руку. Обернулся — Смоктуновский. Иннокентий Михайлович обнял коллегу и, говоря самые добрые слова, привёл назад…

Вообще-то играть Мышкина сразу после Смоктуновского, да ещё на той же сценической площадке, нельзя никому — ни Марчелло Мастроянни, ни Джеку Николсону, ни Юрию Яковлеву, потому что лучше не получится ни у кого. И всё-таки Озеров с наитруднейшей задачей справился достойно, и по-своему. Может, его нота была более тихой, не такой заметной для вот этого, ещё ранее потрясённого Смоктуновским зрительного зала. Конечно, было совсем не просто преодолеть первоначальное сопротивление разочарованной публики, которая шла «на Смоктуновского» и вдруг узнала, что сегодня играет Озеров. Молодому актёру надо было затратить на это огромные душевные усилия, чтобы уже потом заняться существом дела — ролью. И когда сегодня я вижу фотоснимок, где у его Мышкина висок — со страшно набухшей жилкой (как вообще возможно на спектакле добиться такого?), ошеломлённый, понимаю, в каких нравственных муках рождался сей образ. Вот так проживал он и сцену с пощёчиной, и другие. Все говорили: «Да-да, это очень хорошо. Но КАК это же самое делает Кеша!..» Никто не виноват, что так трагически сложилась судьба: сопоставила двух великолепных артистов, затмив одного в лучах другого. Тень игры Смоктуновского не могла не довлеть над ним, не могла не ранить. Как вспоминает Олег Басилашвили:

— Мастерство, умение, вклад режиссуры — всё это, конечно, было на стороне Смоктуновского, А у Озерова — только ранимая душа, такая же, как у князя Льва Николаевича Мышкина… Меня всегда поражало в нём сочетание детской наивности и какой-то внутренней основы, которая диктовала ему не изменить самому себе. Эта внутренняя цельность, и чистота, и ранимость проходят сквозь все его роли. Вот и Вязьмин в фильме «Всё остаётся людям»: ведь там, оказавшись наравне с Черкасовым, Игорь несёт свой крест — свою собственную чистоту духа, наивность…

У актёров БДТ издавна были приняты дружеские прозвища (Стржельчик — «Стриж», Басилашвили — «Басик», Заблудовский — «Шнур»), а Озерова, с лёгкой руки Бориса Лёскина, называли «Слепцом». Потому, что, во-первых, всегда носил очки, а, во-вторых, любимая его фраза была из Чацкого: «Слепец, я в ком искал награду всех трудов…» Да, не желал обращать внимание на направленные против него гадости: ему делают подлость, а он, как бы, не замечает. Внешне не замечает. А что творилось внутри? Любой театр — конгломерат разных людей: самолюбий, компромиссов, предательств, и всё это он пропускал через своё легко ранимое сердце… К тому же был (что среди служителей Мельпомены случается не так уж часто) весьма интеллектуальным артистом: много читал, много знал, много думал…

Но ситуация вокруг «Идиота» Игоря, конечно, травмировала. Отнюдь не самоуверенный, а, наоборот, осторожный, тонко чувствующий и ранимый, он не мог не ощущать, что за спиной всё время идёт невольное сравнение. Это на хрупкую душу накладывало отпечаток, и подчас приходилось искать забвение, увы, в водке… Особенно тошно стало, когда Большой Драматический пригласили с «Идиотом» в Париж и Лондон, однако на берега Сены и Темзы почему-то взяли не Озерова, а давно покинувшего эти стены Смоктуновского. И тогда он из БДТ (самого тогда во всей стране знаменитого и успешного!) ушёл. И потом никогда ни в один театр не вернулся.

* * *

ОН мечтал о своём театре — таком, который будет соответствовать его внутренним установкам, идеалам. Но поскольку подобного не находил, великолепно самореализовался в телевизионных спектаклях. У Блока есть строка: «Искусство — ноша на плечах», вот и его Треплев из «Чайки» тащил на себе такую ношу, например — в мучительной сцене, когда исповедовался Сорину:

«Современный театр — это рутина, предрассудок. Когда поднимается занавес и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки; когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль — мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обиходе; когда в тысяче вариаций мне подносят всё одно и то же, одно и то же, одно и то же,-то я бегу и бегу, как Мопассан бежал от Эйфелевой башни, которая давила ему мозг своей пошлостью».

В этом монологе был уже не столько чеховский персонаж, сколько сам он — метущийся Игорь Озеров, который тоже мучился проблемами Треплева: состоялся? не состоялся?

И любовь у него, как и у Константина Гавриловича, тоже была несчастной, потому что считал: самое главное в любви — сострадание, а этого-то дома не находил. Он обожал свою «необыкновенно зеленоглазую» жену, искусствоведа Валюшу, и малютку-доченьку Машеньку (Сейчас Мария Игоревна — экскурсовод в Эрмитаже), но, увы, семья распалась… А вторая супруга, актриса «Ленконцерта», обладая диким характером, вообще превратила его жизнь в сплошной ад. И только благодаря третьей встрече, с Анечкой, которая была младше на двадцать лет, обрёл то, чего так ждал…

* * *

Я РАЗЫСКАЛ Анну Анатольевну, и она поведала, какими необыкновенными оказались эти совместные семь лет. Несмотря на все, порой — жутчайшие, житейские проблемы, каждый день оба испытывали необыкновенное счастье. (Она: «Недостатков его не знаю, мы были во всём едины»). Это чувство ощущалось и в стихах, которые он исполнял в своих сольных концертах. Например, когда дарил людям сонет Шекспира:

Кто под звездой счастливою рождён,
Гордится славой, титулом и властью.
А я судьбой скромнее награждён,
И для меня любовь — источник счастья…

Там в конце: «… любил, люблю, любим».

Он и сам слагал удивительные строки:

Свет прозрачный замаячил,
По веслу блеснул.
Плыли девочка и мальчик
В первую Весну…

Или:

Как долго искал я тебя…
Тянулись глухие недели,
Года, словно птицы, летели —
Как долго искал я тебя…

Я помню тот замкнутый круг
До каждого взгляда и вздрога…
Как много, как много, как много
Чужих и негреющих рук!

Забудь о былом, не скорбя,
Тот сон, отошедший, вчерашний…
Как страшно, как страшно, как страшно
На этой земле без тебя!

Или:

Мы с тобой не знаем сами,
Что таят в себе года,
Но любовь пребудет с нами
Не на годы — НАВСЕГДА…

Или:

Я тебя обману,
Я и сам обманусь:
Позову в Тишину,
А окажется — в Грусть.

Увлеку в облака
С пышных троп бытия,
Дорисую слегка
И себя, и тебя.

Страх насмешкой сотру
И шепну: «Закружись!»
Я затею игру,
А получится Жизнь.

Сначала обитали на съёмных квартирах, потом — у него, на Васильевском, пока наконец Анечкины родители не сменяли бабушкин дом под Киевом на такой же в Вырице: два этажа, яблони… С той поры она там, в церкви Петра и Павла, — регент хора…

Каким его запомнила? В Петербурге обожал «пушкинские места». Если на сцене, в концертном костюме, всегда смотрелся очень элегантно, то дома мог обойтись самым затрапезным одеянием. Казалось, не было таких стихов и поэтов, которых не знал. Когда мыл посуду (любил это занятие), обычно проговаривал свои потрясающие по красоте программы, например — французскую поэтическую лирику от Возрождения до обожаемых им Превера и Апполинера. Или — цикл поэзии Итальянского Возрождения. А также — Беранже, Бёрнс в переводе Маршака… Что касается советской поэзии, то делал большие композиции из «Мастеров» Андрея Вознесенского, стихов своих друзей — Вадима Шефнера, Юрия Левитанского… Очень ценил творчество Галины Гампер и Андрея Лядова. Все его программы были с музыкой, причём если поначалу его постоянный концертмейстер Ирина Владимировна Шалыт мелодии подбирала, то потом он всякий раз просил написать свою, оригинальную. Будучи невероятно музыкальным, он точно знал, что должно звучать в тех или иных стихах по характеру, ритму, темпу. Ирина Владимировна эти пожелания «озвучивала», и результаты их совместного творчества потрясали гармонией поэзии и музыки. Из композиторов особенно обожал Чайковского и Грига — грампластинок с их записями в домашней коллекции хранилось больше всего. Частенько сам что-то наигрывал на стареньком фамильном рояле марки «Шредер». Пел настолько хорошо, что однажды даже заменил Сергея Лейферкуса: тот на озвучание фильма «Шельменко-денщик» почему-то не явился, и Озеров успешно исполнил вокальный эпизод своего персонажа, Ивана Семёновича Скворцова, за знаменитого баритона… Маслом и акварелью писал пейзажи, портреты — был в этом деле самоучкой очень высокого класса. (Однажды на выставке в Русском музее появилась картина его друга — художника Игоря Скоробогатова: «Игорь Озеров на этюдах»). А журнал «Аврора» опубликовал его рассказ «Кинопроба»… Оказавшись единственный раз за границей (во время съёмок «Ференца Листа», где играл Рихарда Вагнера), там, в Веймаре, каждый день к памятнику Шиллеру и Гёте приносил букетик цветов… Много курил «Беломор». Ни перед кем никогда на лебезил. Очень интеллигентный и тактичный, однако негодяя мог призвать к порядку: так, однажды ночью в ресторане «Красной стрелы» бросился на подонка, который с женщиной обошёлся по-хамски. Вдвоём с пришедшим на подмогу каким-то красавцем они накостыляли тому порядком, потом протянули друг другу руки для знакомства: «Озеров» — «Атлантов»… Дома возился со своим умнейшим, серым в полоску, котом по имени Бурсак — так обычно отдыхал, а ездить на Чёрном море ему с Анечкой было не по карману. Любимая присказка: «Денег нет, и счастья нету, есть сомнительный успех». Обилия денег действительно не наблюдалось — особенно, когда бывшая, по-прежнему полная злобы супруга через суд, по сути, лишила его жалких гонораров. Всё, что можно, заложили в ломбард. Пришлось даже устроиться в ЦПКиО на должность худрука с нищенским окладом… Под его пером тогда рождались грустные стихи:

Я не поэт, я лишь актёр,
Чужими мыслями волнуем,
Чужой переношу позор,
Чужим отравлен поцелуем.

Чужой любовью окрылён,
Чужой печалью опечален,
И из чужих бредовых спален
Ко мне чужой слетает сон.

Вся жизнь — чужое бытиё:
Интриги, грозное копьё…
Летит, финалом угрожая.
И сердце ранит боль чужая,
И сердце ранено моё.

Да, это сердце ранилось постоянно — сколько ж оно могло выдержать?

***

И ВДРУГ — огромный успех на чтецком конкурсе, посвящённом 150-летию со дня гибели Пушкина: «В его выступлении, — как считает Владимир Рецептер, — была замечательная лёгкость, и в то же время за всем этим ощущался какой-то едва прослушиваемый трагизм». Это стало победой не только над соперниками по состязанию, но и — над судьбой, над трудностями, его ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПОБЕДОЙ. Олег Басилашвили, и сегодня заново переживая то триумфальное выступление коллеги («Это было так блистательно точно, так воздушно и в то же время иронично…»), вспоминает, как вскоре после конкурса встретил Озерова, и Игорь сказал: «Я счастливый человек!» — «Почему?» — «А я себя нашёл. Знаю теперь, как жить, что читать, как работать. Не пью ни капли — не потому, что «завязал», а потому, что мне не нужно. Я люблю и любим. Я нашёл себя»…

* * *

В СВЯЗИ с тем печальным юбилеем в Большом зале Филармонии должен был состояться Пушкинский вечер ленинградского патриарха цеха мастеров художественного слова Владимира Ларионова. Но Владимир Андреевич накануне скоропостижно скончался. Устроители вечера в панике обратились к Озерову, и он, за сутки (!) подготовил программу. Получилось грандиозно. В «Маленьких трагедиях», без костюма и грима, продемонстрировал чудеса перевоплощения — при этом почти не двигался по сцене и не менял тембр голоса: его герои оживали в выразительной декламации пушкинского текста, обогащённой мыслью самого артиста. А в шестой главе «Онегина» с неожиданным драматизмом прозвучали фрагменты из «Реквиема» Моцарта, отпевающие Поэта. Ну а «Пророка» читал на «пиано» — это был не громогласный призыв, а мольба о спасении. И «на бис» со всепроникающей душевностью и необычной теплотой прозвучал «Зимний вечер»…

Да, его поэтические программы стали классикой российской литературной эстрады. В конце жизни он успел сотворить новую, совсем особенную, которая должна была носить звучное латинское название одного из циклов Александра Блока — «Ante lucem», то есть — «До света». Но сам ушёл от нас — ante lucem…

Замолчу, навеки замолчу,
И в земле, безмолвствуя, растаю,
А жена накормит птичью стаю
И затеплит тихую свечу.

А потом я прорасту травой
Под водой небесной, благодатной,
И зашелестит опять мой внятный,
Чистый, как и прежде, голос мой…

Эти стихи написал, видимо, незадолго до смерти: Анна Анатольевна обнаружила их в блокноте, датированном последними числами… Он был тонким, акварельным человеком, но акварель не так живуча, как масло…

Едва оправившись от инфаркта, Игорь Вячеславович пришёл в бывший Юсуповский дворец на вечер, посвященный Блоку. Но перед тем как выйти на сцену вдруг упал, и его бездонные голубые глаза закрылись навсегда. Это произошло в 1987-м, 9 ноября…

Вот и лежит под скромным деревянным крестом, близ вырицкой церкви Петра и Павла, совсем не далеко от своего дома, этот, как грустно написала мне из Пскова умница Машенька Мануйлова, «удивительно интеллигентный человек, актёр редкого дара, не удостоенный ни одной награды»…

Игорь Озеров

* * *

«ПАХНУТ ХВОЕЙ И ТРАВОЙ
ПЕСНИ ПАХМУТОВОЙ…»
9 ноября у Александры Николаевны — день рождения

КОГДА, дорогой читатель, я в начале 1966-го впервые собрался к ней в гос­ти, совсем не ожидал, что увижу там старого знакомого — пароход «Фридрих Энгельс». В очень далекую пору, по воскре­сеньям, дымя на всю Ангару, возил он нас, мальчишек, от ир­кутского дебаркадера к Михалёвским островам. Первую половину путешествия проводили наверху, у самой трубы, а на обратном пути обычно забирались в музыкальный салон, кто-нибудь са­дился за вечно расстроенное пианино, и начинались танцы. Никто тогда, конечно, не знал, что пройдет десяток лет — и появится у нас любимый композитор, что поплывет он на нашем судне прямо к Братску, что вот на этом стареньком инструмен­те впервые прозвучит песня про девчонок, которые танцуют на палубе. Помните?

А река бежит, зовёт куда-то…
Плывут сибирские девчата
Навстречу утренней заре
По Ангаре, по Ангаре…

В общем, со старым знакомым встретился я на квартире Александры Пахмутовой (которая сразу и лицом, и вообще всем своим видом очень напомнила мне Янину Жеймо в фильме «Золушка»). Огромная фотография: наш трехпалубник на фоне плотины. А вот еще снимки из Братска, и рядом тоже. На одном надпись: «Саша! Может, это сухо, но это из души старика-комсомольца: эти огни зажигали и твои песни. Алексей Шохин». Хозяйка дома поведала мне, что «старик-ком­сомолец» перебрался еще дальше на восток — строит Зейскую ГЭС. Видно, хотел угнаться за песнями, которые сложила Саша. Он ее звал Сашей, другие — Алей. Я, когда встретились, начал с официального: «Александра Николаевна…» Но столько в этой женщине оказалось милой естественности и простоты, так легко с ней было разговаривать, так интересно спорить, что скоро, незаметно для себя, тоже сказал: Аля…

Впрочем, повторю, именно так обращались к ней люди в большинстве писем. А из Усть-Илима пришла бандероль — ветка ангарской сосны и приписка: «Аля! Любим. Поем. Помним. При­езжайте еще!» Сколько конвертов, столько и приглашений. Я тоже намекнул про Ленинград. Улыбнулась:

Очень хочу побывать у вас, не с концертами, а так, неофициально. Побродить над Невой, может, написать песню. Ах, какие песни у вашего Андрея Петрова!.. И ведь, знаете, когда-то чуть не стала вашей землячкой…

* * *

ЛЕТОМ сорок первого, когда закончила четвертый класс сталинградской музыкальной школы, родители решили отправить дочку на невские берега, потому что знали: есть там школа для одаренных детей, а при ней, что особенно важно, интернат. Но война всё перепутала.

Эвакуировались с заводом. Привезли с Волги на новые места не только станки, но и несколько клубных аккордеонов. Один достался Але. Огромный, белый, фирмы «Красный партизан» — точно такой, как в кинофильме «Тимур и его команда». Пом­ните, Ольга там поет: «Летчики-пилоты, бомбы, самолеты…» Аля тоже напевала про войну — первые свои песенки, на стихи Иосифа Уткина…

В Сталинград вернулись сразу после великой битвы. Там, где «катюши» били, земля чернела бархатом. У их дома — горы гильз, на крыше — зенитка. А в школе, вернее, в том, что от нее осталось, — госпиталь. Приходила туда с аккордеоном, на­жимала на клавиши — и совсем скрывалась за необъятными меха­ми. Репертуар памятный: «Огонёк», «Офицерский вальс», «Вечер на рейде»… Разве думалось тогда Але, что скоро и Блантер, и Фрадкин, и Соловьев-Седой станут ее коллегами, друзьями. Впрочем, кто знает — ведь в Москву-то рвалась. Даже с летчи­ками договорилась. Те считали, что девочка шутит. Но Аля не шутила.

* * *

ДАЛЬШЕ — Центральная музыкальная школа, Консерватория, аспирантура. С нею учились Игорь Безродный, Эдуард Грач, Ни­на Бейлина и многие другие музыканты, чьи имена стали широко известными. Ее мастерство оттачивали замечательные педагоги, и первый среди них — Виссарион Яковлевич Шебалин.

Пришла пора — и Пахмутова сказала свое слово. Празднич­ная увертюра «Юность», симфоническая музыка к фильмам и ра­диопостановкам, кантата «Красные следопыты» с великолепным маршем «Гайдар шагает впереди», «Русская сюита», «Концерт для трубы с оркестром», музыка для детей — уже одно это мог­ло составить богатую творческую биографию композитора. Но у Али были еще песни…

* * *

КАЖДОМУ времени — свои песни. Суровые марши 20-х годов сменились солнечными мелодиями Дунаевского. Война принесла свои темы. «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…» — до сих пор при этих аккордах в моем горле застре­вает комок. А в окопах пели «Землянку», «Синий платочек»…

Потом пришла пора фанфарных хоров — очень торжественных и очень холодных. А жизнь, между тем, менялась. И однажды мы услышали:

И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт.
Меня мое сердце
В тревожную даль зовёт…

Наверное, сегодня у некоторых молодых читателей эти строки могут вызвать лишь ироничную улыбку. Но тогда, в са­мом начале «оттепели», песня, прилетевшая с экрана, которая рассказывала о мятежной юности отцов, поверьте, стала гимном комсомолии 60-х…

При разговоре с Пахмутовой я не мог отделаться от мыс­ли: ну откуда у этой, совсем не великой ростом, хрупкой, бе­локурой женщины, очень похожей на Янину Жеймо в «Золушке», такая силища, такой размах? Ведь даже в лирике у Али всегда отчетливо слышится волевой образ. Вспомните: таинственный сигнал трубы, а потом запев, целомудренный и чистый:

Ты уехала в знойные степи,
Я ушёл на разведку в тайгу.
Над тобою лишь солнце палящее светит,
Надо мною лишь кедры в снегу…

Разрастается песня, становится всё беспокойнее:

А путь и далёк, и долог,
И нельзя повернуть назад…

И вдруг неожиданно тихо и нежно:

Держись, геолог,
Крепись, геолог,
Ты — ветра и солнца брат!

Кажется, что с тобой доверительно говорит друг. И мело­дия, и слова — будто лишь для тебя одного… В другой дивной истории — про «старый клен» — этот друг очень трепетно пове­дает о своей любви: «Отчего, отчего, отчего мне так светло? Оттого, что ты идёшь по переулку…»; в третьей — очень ласково про «девчонок на палубе», с которых, собственно, началась карьера Иосифа Кобзона… И так у Пахмутовой потом будет всегда — и когда мы услышим про «усталую подлодку» (образ-то какой!), которую она привезла с Северного флота; и когда — про «звезду рыба­кА», которая возникла в ее сердце на Балтике; и когда — про то, что «дети на свете играют в Гагарина»… Можно сколько угодно смеяться над «авторством» Брежнева в его «воспомина­ниях» про Малую землю, но песня-то «Малая земля» ве-ли-ко-леп-на! А «Надежда», которую так обожала несравнен­ная Анечка Герман! А «до свиданья, наш ласковый Миша…» — ведь тогда, в 1980-м, под эту мелодию люди лили слезы и на трибунах Лужников, и дома, перед телеэкранами…

* * *

ДА, ОНА всегда была (и сейчас для нас остается) именно другом, композитором-другом, поэтому ее песни (чаще всего — на стихи хорошего поэта и, по совместительству, верного мужа Владимира Добронравова) мы сразу ощущаем своими, очень лич­ными. Признательность за это я, как мог, постарался выска­зать Алечке еще тогда, при первой встрече.

Кстати, подтверждение справедливости своего чувства нашел в том же альбоме: оказывается, когда она сочинила музыкальное «Письмо на Усть-Илим», каждый сибиряк посчитал себя адресатом. И в Братске ей выдали вот такой «Наряд на работу»:

«Фамилия — Пахмутова Александра Николаевна.
Призвание — композитор. (Именно призвание, а не профес­сия).
Задание — написать песню, достойную наших ребят.
Срок исполнения — до 31 декабря 1962 года».

И подпись бригадира...

Впрочем, сибиряки закрыли этот наряд раньше срока. Ког­да ее провожали, был вечер. Потрескивал костер, внизу бежала черная Ангара, и плыла над тайгой новая песня:

Марчук играет на гитаре,
И море Братское поёт…

И потом тот самый, похожий на мексиканца инженер Марчук действительно опять лихо играл на гитаре, ну а когда притомился, Аля получила подарок: вот этот самый толстенный альбом с фотографиями, шаржами, сти­хами:

Пахнут хвоей и травой
Песни Пахмутовой.
Нет сердец, перед тобой
Не распахнутых…

В тот наш московский вечер она мне наиграла и напела совсем «новорож­денное» свое творение:

Если б ты знала, если б ты знала,
Как тоскуют руки по штурвалу…
Лишь одна у лётчика мечта —
Высота, высота…

А спустя время, дома, однажды стылым зимним вечером, включил я радио и оцепенел, услышав:

Опустела без тебя земля…
Как мне несколько часов прожить?..

Тут всё было пронзительно — и мелодия, и стихи, да и само название — «Нежность» — как никакое другое, этому подходило…

* * *

КАК ЖАЛЬ, что нынче (когда в теле- и радиоэфире всё переполнено мерзкой «попсой», не имеющей никакого отно­шения ни к музыке, ни к поэзии, когда нувориши с толстыми кошельками диктуют юнцам свои «вкусы», а те, желторотые, принимают их за достойный эталон) песни Пахмутовой, увы, звучат всё реже и реже. Да, у нее — самые высокие звания («народная», многажды «лауреат»), и сегодня, в день рождения, страна про великолепного композитора непременно вспомнит. И газеты, и телепрограммы разом запоют ей положенные по сему случаю дифирамбы — наверняка всё будет именно так. Но мне вот как-то не хочется вливаться в общий, елейный хор. И поэтому сейчас, отдельно от всех, признаюсь «создательнице волшебных мелодий» — Александре Николаевне Пахмутовой — в очень давней, негасимой любви. И ещё раз напоминаю людям об этом великом таланте, который в наше время, к большому нашему позору, оказался, по сути, невостребован­ным…

Так пусть же Александра Николаевна еще долго-долго радует нас своим искрометным искусством. Впрочем, лично я мысленно по-прежнему называю ее Алей, потому что для меня она — вот такая, как на фотографии, которую сделал в далёком 1966-м…

Правда, Аля Пахмутова в 1966-м напоминала Янину Жеймо?
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Мне один раз пришлось зайти в редакцию газеты «Смена», где вы работали.
    Это было после публикации в газете большого интервью с академиком Шафаревичем.
    Был помещен его большой портрет.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.