Лев Сидоровский: Вспоминая…

 409 total views (from 2022/01/01),  2 views today

Вернувшись в Ленинград, я сразу засел за очерк. И вдруг слышу по радио горькую весть: самый светоносный художник Мартирос Сергеевич Сарьян скончался. Так что данное мне интервью стало, ну что ли, его завещанием. И сделанный мною тогда его снимок — последним. А сам очерк — как бы некрологом…

Вспоминая…

О Борисе Пиотровском, о капустниках в БДТ, о маршале Тухачевском и о Мартиросе Сарьяне

Лев Сидоровский

14 ФЕВРАЛЯ

«РОДИЛСЯ Я С ЛЮБОВИЮ К ИСКУССТВУ…»
Борису Борисовичу Пиотровскому — 113 лет

СКОЛЬКО раз, дорогой читатель, приходил в этот — с окном на Неву — каби­нет, украшенный роскошным гобеленом, напольными, с огромным маятником, часами и особенным, «старинным», письменным сто­лом… Хозяина кабинета знал, без преувеличения, весь город, да и, наверное, весь просвещенный мир. Не буду перечислять все его многочисленные почетные звания. Главное, что Борис Борисович Пиотровский был здесь директором: двенадцатым — за всю длинную историю знаменитого Эрмитажа…

Попасть к нему, несмотря на «громкую» должность и дикую занятость, было сравнительно просто. Только позвонишь, минуя строгого секретаря, по прямому проводу, только скажешь, что, мол, «очень-очень надо», как в ответ непременное: «Что де­лать? Надо — так надо. Жду, выкрою минуток тридцать…» Ну, всегда «выкраивал»!..

* * *

КАК-ТО я поинтересовался, помогает ли директору Эрмита­жа в работе, да и вообще в жизни сам Питер, его «лицо», ха­рактер. Он подошел к окну, глянул на шпиль Петропавловки, на Стрелку, и так задумчиво:

— А как иначе?.. Конечно же, этот волшебный город влиял на формирование всей моей жизни… Да, его история, его ат­мосфера, его архитектура — очень стройная, четкая — навер­ное, помогли мне обрести — и в научной работе, и в жизни — такую же, ну что ли, четкость. Во всяком случае, к этому всегда стремился…

Поскольку архитектура — это, по известному выражению, «застывшая музыка», я спросил у академика, какое место в его жизни занимает и «просто музыка». В ответ Борис Борисович воскликнул:

— Огромное!.. В Университете я слушал лекции академика Марра и однажды должен был сдать ему зачет по общему языкоз­нанию. Спрашиваю Николая Яковлевича: «Когда можно прийти?» Он отвечает: «Хочу предварительно посмотреть какую-нибудь вашу работу по моей теме…» Никакой такой работы у меня не было. Полный нелегких дум, пошел в Мариинку, на оперу Римс­кого-Корсакова «Садко»… И что вы думаете?! После эта музы­ка помогла мне написать реферат по теме, от «Садко» вроде бы совсем далекой, — о древнеегипетском термине «железо», кото­рый Николай Яковлевич вскоре опубликовал в «Докладах Акаде­мии наук СССР»… Да, музыка в нашей студенческой жизни зна­чила очень многое. В Университет я поступил одновременно с Ираклием Андрониковым, и мы часто вместе ходили в Большой зал Филармонии, на хоры, откуда слушали замечательных испол­нителей. Отлично помню первое выступление в этом зале и са­мого Ираклия, о чем он, как известно, весьма образно поведал в одном из своих знаменитых устных рассказов... Когда слушаю музыку, у меня почему-то непременно возникают цветовые ассо­циации…

Вот так!.. Какой же композитор больше других соответс­твовал складу его души?

— Если дурное настроение, спешу в зал, где висят полот­на Рембрандта: Рембрандт меня успокаивает. То же самое про­исходит, когда слушаю Чайковского… Однако с каждым годом свободных часов для музыки, для отдыха, для общения, все меньше и меньше: разрываюсь между Эрмитажем и Академией на­ук…

Эрмитаж у академика забирал массу времени и в этом от­ношении мешал научной работе, но вместе с тем давал хорошую эмоциональную зарядку, что весьма полезно, ибо, как считал, «без эмоции нет науки». А еще «для зарядки души» частенько перечитывал Паустовского и «Повести Белкина». И разные стихи:

— Стихов со времен юности помню великое множество: Пуш­кин, Лермонтов, Апухтин, Надсон… А как стихи помогали нам в блокаду!.. Тогда, в часы воздушных тревог, моей здесь ре­зиденцией, как заместителя начальника пожарной команды МПВО, являлся Арапский зал Зимнего дворца, рядом с Малахитовым за­лом и так называемой Малой столовой, той самой, где было арестовано Временное правительство. Здесь, присев на сверну­тые ковры, я дежурил, отсюда производил обход вверенных мне покоев… Воздушные тревоги длились иногда до семи часов под­ряд, и поэтому сумки от противогазов были у нас всегда наби­ты книгами. Иосиф Абгарович Орбели, как начальник объекта, сердился: «За пояс надо книги совать!» Ночью читали при све­те карманного фонарика… Или помню, как в ожидании очеред­ной бомбежки мы с профессором Борисовым встречались в Ротон­де, на границе наших пожарных постов, и читали друг другу курсы лекций. Он меня знакомил с основными проблемами семи­тологии, я же обучал его археологии. Нас очень беспокоила такая мысль: если погибнем, то все, что нам удалось узнать, но еще не удалось опубликовать, сделать достоянием науки, общим знанием, уйдет вместе с нами, пропадет навсегда, и ко­му-нибудь потом надо будет начинать все сначала. Поэтому решение было твердым: надо писать, писать, не откладывая!.. Так пожарная команда стала центром научной жизни Эрмитажа: здесь разрабатывались весьма различные темы — по западноев­ропейскому искусству, по истории железных дорог в России, по древним латинским рукописям, по вопросам семитологии, архео­логии, по истории Ирана и Ванского царства…

Именно тогда, при свете горящей коптилки, в этих про­мерзших стенах, родился капитальный труд «История и культура Урарту», отмеченный Сталинской премией, за который Пиотровс­кий к тому же получил звание доктора исторических наук:

— Для сотрудников Эрмитажа такое отношение к своему де­лу было нормой. Не зря же в сорок первом, девятнадцатого ок­тября, мы отметили юбилей Гянджеви Низами, и артиллерийская канонада не могла заглушить стихи, написанные восемьсот лет назад! Не зря же вскоре, а именно десятого декабря, на засе­дании, посвященном 500-летию Алишера Навои, слушали, как наш друг Николай Лебедев, который уже не мог подняться, читал свои переводы стихов Навои и их же — в оригинале, на старо­узбекском языке… После этого Николай Федорович слег окон­чательно и, медленно умирая в бомбоубежище, все делился с нами планами своих чудесных работ и без конца декламировал стихи…

Пиотровский даже сохранил в памяти некоторые строки, которые уми­рающий коллега тогда все повторял, повторял… Я спросил Бо­риса Борисовича, а есть ли среди стихов такие, которые близки ему самому особенно. Вздохнул:

— Трудно выбрать. Пожалуй, вот эти, пушкинские:

… Родился я с любовию к искусству;
Ребёнком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался…

Мой собеседник часто оказывался в командировках — ближ­них и дальних. Работы там, естественно, хватает. Ну а если появляется свободное время?

— Тогда спешу в музеи или на природу. Скажем, был в Австралии — какая там необычная природа: ну все карликовое! И деревья — маленькие, и медведи — маленькие, а вот маслята — совсем как у нас… Мы с женой — археологи, бродить лю­бим… Конечно, стараемся не пропускать ни одного хорошего музея, уж не говорю о таких, как Уффици — это же великолеп­ная Италия, то, что лежит в основе нашей культуры!.. Там же, во Флоренции, есть монастырь Сан-Марко, где настоятелем и художником был Беато Анджелико. Сохранились кельи — уютные, с выбеленными стенами, и в каждой — маленькая жемчужина, на­писанная рукой Анджелико и его близких учеников. Светлый, наивный лиризм… Будучи в Англии, провел несколько волшеб­ных часов в мастерской скульптора Генри Мура, по работам ко­торого можно проследить, как мастер в отдельные периоды творчества испытывал влияние древнего негритянского искусс­тва, затем — искусства древней Мексики, потом — античного, романского… Но он их отнюдь не копировал, а находил свою интерпретацию известных мотивов… Именно в этой мастерской остро почувствовал, что творчество современных мастеров не­разрывно связано с высокими культурными традициями прошлого. Благодаря Муру понял и Пикассо, который не мог «перепрыг­нуть» через то, что создано раньше, ведь импульс для его кубизма был дан негритянской культурой… Сейчас как раз раз­рабатываю теорию культурного наследия, способы его сохране­ния при разных общественно-экономических формациях… По каждому новому музею обычно брожу зачарованный. Сначала де­лаю общий обзор, а потом иду к тому художнику, который ближе сердцу… Конечно, поездки за границу очень обогащают чело­века, правда — при условии, что не относишься к «загранице» подобострастно…

В разное время он любил разных художников: и палеолита, и древнего Египта, и Чюрлёниса… Когда-то, будучи студен­том, собирал открытки с картинами итальянцев… Ну и, конеч­но, — Рембрандт. А из русских, в первую очередь, — Вру­бель… Я предложил Борису Борисовичу пофантазировать: до­пустим, в Эрмитаж впервые пришел человек, издалека, и в его распоряжении — лишь пятнадцать минут. Куда поведет дорогого гостя? В какой зал? К чьим полотнам?

— В такой ситуации постарался бы понять, что у него за душой, а уж потом повел — может, в Павильонный зал, где ве­ликолепная эклектика в архитектуре; может — в парадные залы Зимнего дворца; может — к Рембрандту… Лично мне дороже всех в Эрмитаже «Мадонна Лита» Леонардо, «Мадонна Конеста­биле» Рафаэля, «Возвращение блудного сила» Рембрандта, «Куз­ница» Райта и «Святое семейство» Приматиччо — совсем малень­кая картина, посетители, к сожалению, ее не замечают…

Тут я встрял: мол, и не удивительно, что не замечают. Ведь не секрет, что многие приходят в знаменитый музей, что­бы просто «отметиться». Пиотровский с моим скептицизмом не согласился:

— Ну и что? Мы не имеем права закрывать Эрмитаж ни для кого! Потому что даже для случайного посетителя влияние этих залов бесспорно. Люблю, когда выдается время, пройти в ка­кой-нибудь зал, постоять, посмотреть на людей, на их лица… Влюбленная парочка захочет побродить по Эрмитажу — замеча­тельно! Это благо!.. А дети? Помню, пришли сюда юные воспи­танники Колпинской музыкальной школы, и вдруг одна девочка, рассматривая разные залы, тихо-тихо сказала: «Разве может быть так?..» Если она удивилась, если высказалась так по-детски прелестно, то, значит, искусство затронуло ее, мо­жет — на всю жизнь…

Еще Борис Борисович тогда кое-что поведал о своих архе­ологических экспедициях (которых было больше пятидесяти, а это примерно восемь лет жизни). Улыбаясь, потер руки: «Ка­жется, скоро очередная, в Южный Йемен…» Я поинтересовался: «А в отпуск куда?» Академик хмыкнул: «У меня почти не бывает отпуска». — «То есть?» — «Не хватает на это времени. Я ведь, как уже говорил, двуликий Янус — и музейный работник, и ака­демик, член президиума Академии наук СССР: дел невпрово­рот… Но уж если выпадает возможность. мчусь в Армению, с которой связан работой пятьдесят три года. Там я — как до­ма».

* * *

ВСЕ-ТАКИ великая справедливость заключается в том, что после кончины Бориса Борисовича директором Эрмитажа стал его не менее талантливый сын — Михаил Борисович Пиотровский…

Борис Борисович Пиотровский
Фото Льва Сидоровского

* * *

15 ФЕВРАЛЯ

«ЕСТЬ НА ФОНТАНКЕ ДОМ ЗЕЛЁНЫЙ…»
В бывшем БДТ, которому сегодня — 102 года,
очень любили «капустники»

В ЭТОМ доме, дорогой читатель когда-то, долгие годы я был не только верным зрителем (ведь абсолютно все спектакли Товстоногова посчастливилось посмотреть), а также — журналистом-интервьюером, но и постоянно участвовал (сочинял, сам даже высту­пал) в тамошних «капустниках». А началось они для меня ровно пятьдесят два года назад, когда к полувековому юбилею Большого драматического сложил оду «под Пушкина», которая начиналась так:

Есть на Фонтанке дом зелёный,
Златая вывеска на нём.
И зритель, в этот дом влюблённый,
Сюда стремится день за днём…

Билетик молит «ради Бога»,
Чтобы вступить под дивный кров…
Здесь — чудеса… Здесь — Товстоногов!
Здесь — Юрский, Лебедев, Лавров…

Да, здесь были чудеса, и не только — на сцене. Вспоминаю автобиографические «байки», которые посчастливи­лось слышать в БДТ на разных актерских посиделках — и от мо­лодых, и от «заслуженных», и от «народных»… Чего стоил хотя бы искрометный рассказ главного режиссера о том, как на одном великосветском приеме в Лондоне степенный мажордом, громогласно извещавший о появлении очередного гостя, не справился с трудной для него фамилией «Товстоногов», но, ми­гом узрев характерный «восточный» профиль вновь прибывшего, тут же находчиво провозгласил на весь зал: «Господин Абду­рахман!».

В общем, чувством юмора «мэтр» наделен был сполна. Вся­кие розыгрыши обожал. И на наших «капустниках» живо реагиро­вал, например, на такие куплеты:

Прошёл театр Ваш, безусловно, путь великий.
Был здесь давно и Алексей Денисыч Дикий…
А в наши годы, несмотря на шквал оваций,
У вас случалось много д и к и х ситуаций…

Ну, скажем, Толстиков Вам запретил «Деона»:
«Деон», мол, сделан по заказу Вашингтона…
Ну а Романову с евонными дружками
Не угодили Вы «пшеничными мешками»…

Поясню: «Деон» — это второе название «Римской комедии», которая имела в БДТ очень печальную судьбу (глава обкома Толстиков спектакль не пропустил), ну а «пшеничные мешки» — несколько переименованная актерами пьеса Тендрякова «Три мешка сорной пшеницы», тоже опальная…

Во время другого, «юбилейного», капустника, Мастер, до­вольный, пыхтел сигаретой, когда Кирилл Лавров пел виновнику торжества — «любимому Гоге»:

Написал ты книг огромные тома,
В них секреты раскрываешь задарма:
Отчего успех имела «Ханума»,
Ну и «Горе», ну и «Горе от ума»?
Сколько лет, любимый Гога, сколько лет
Без тебя, поверь, нам счастья в жизни нет…
Очень точно написал один поэт:
«На тебе сошёлся клином белый свет!»

В специальной стенгазете (к которой я в качестве автора тоже имел прямое отношение) под его очень давним фотоизобра­жением (юный, худющий, на тбилисской улочке) значилось:

Я был тогда в красе и силе —
На радость всей моей родне…
Бараташвили, Джугашвили,
Басилашвили кровь во мне!

Однажды для какого-то юбилея главрежа я сочинил, а ак­теры пели:

Толпа у кассы — спозаранку!..
Как жили мы до той поры,
Пока не сбёг он на Фонтанку
От струй Арагвы и Куры!

И как, наивные, хоть что-то
Понять пытались в жизни мы,
Когда не знали «Идиота»,
И «Трёх сестер», и «Ханумы»?..

… За «Холстомера» — ползарплаты!
У кассы бой — как в каратэ!
А ведь когда-то лишь солдаты
Ходили строем в БДТ…

А когда праздновали 60-летие Владислава Игнатьевича Стржельчика, я выдал «поэму» — вот лишь маленький отрывочек:

… В обворожительном экстазе
Считай, девятый уж сезон
Он в «Хануме», в обличье Князя,
Поёт приятней, чем Кобзон.

В пленительном, восточном раже
Такие крутит па-де-де,
Что как-то крикнул: «Асса!» даже
Один сотрудник МВД…

Поскольку на экране Стржельчик умудрился переиграть почти всех Романовых из Царствующего дома — и Александра Первого, и Николая Первого, и Александра Второго, то дальше в поэме было:

… Да, и в кино он правит балом,
Поскольку за короткий срок
Уж всех Романовых сыграл он,
Лишь о д н о г о пока не смог…

А этот, один, Романов Г. В., грозный первый секретарь Ленинградского обкома, как раз сидел, даже без тени улыбки, в первом ряду и, судя по лицу, был очень недоволен подобной «исторической параллелью»…

Прекрасная половина театра, конечно, с нетерпением жда­ла восьмомартовские «капустники», где особо — улыбкой и подар­ками — отмечались те, кто проработал в театре десять, пят­надцать, двадцать — в общем, любое кратное пяти количество лет, впрочем, мужчины помнили не только о «юбиляршах», но и обо всех остальных своих очаровательных партнершах:

… Здесь взор у каждой и лучистый, и туманный–-
От двух Поповых до Шарко и Малеванной…

Причем незабытой оказывалась каждая женщина, которая тут трудилась, — вплоть до уборщицы сцены:

Уж двадцать лет, как Пелагея Багрецова
На нашей сцене подметает образцово.
И столько чувств высоких вкладывает в веник,
Как будто «с метра» получает кучу денег…

А вот, например, когда Алиса Фрейндлих отмечала «черт­тескольколетие» со дня своего рождения, то все мужчины БДТ, взяв в руки различные музыкальные инструменты, выдали знаме­нитую «Алисину» мелодию, сочиненную Андреем Петровым к «Слу­жебному роману», — правда, слова при этом несколько переина­чили:

У природы нет плохой погоды,
У Алисы нет плохих ролей —
Это утверждают все народы:
Русский, немец, чукча и еврей…

Так же, весь театр, единым хором, пожелал отметить 75-летие Евгения Алексеевича Лебедева. Какую мелодию для этого использовать? Тут мне счастливо пришла на память дав­няя, из фильма «Трактористы», песня Исаака Осиповича Дунаевского: «Мы с железным конем все поля обойдем…» — прямой «ход» для оратории в честь «чудесного Коня», знаменитого лебедевского Холстомера. И весь театр действительно грянул:

Эту песнь мы поём в честь премьера!
Пусть подхватит её с нами зал!
Необычную роль Холстомера
Юбиляр гениально сыграл!

Мы с чудесным Конём
Все края обойдём:
От Литвы — до Канады и Польши…
Нет судьбы нам другой,
Будь здоров, дорогой!
И живи, дядя Женя, подольше!

Были там у меня и свои, «одесские», куплеты по поводу разных лебедевских ролей. Ну, например:

Вздыхают зрители: «Ах, Лебедев! Ах, Женя!
Он так освоил лошадиные движенья!
Так бьёт копытом, от спектакля возбуждённый,
Что на него взобрался б сам Семен Будённый!»

Или:

А дед Щукарь Ваш развлекал народ умело:
В колхозе байки он травил заместо дела.
Такой успех имели эти клоунады,
Что до сих пор мы жрём пшеницу из Канады…

Или:

Спросил раз Шадрин Ваш в Октябрьскую ночку:
«Товарищ Ленин, где достать мне кипяточку?»
Вы все проблемы обсудили с ним — и точка!
И вот теперь у нас нет даже кипяточка…

Ну и, наконец:

Когда Крутицкий Ваш являл свое уродство,
Я сразу вспомнил про родное руководство:
Вы ж подсмотрели те дрожащие коленки
Сперва — у Брежнева, а после — у Черненки…

А на юбилее Олега Басилашвили я читал:

… Вы нравитесь широким массам
За Ваш интеллигентский тон.
Друзья Вас называют «Басом»,
Хотя Ваш голос — баритон.

Бесстрашны Вы — как камикадзе,
Мудры Вы — Как Вольтер с Руссо…
Не зря ж коварный Шеварднадзе
Вас завлекает в Тбилисо…

В закулисье БДТ с давних времен выпускалась веселая стенгазета (о которой здесь уже чуть говорилось) под «феллиниевским» названием «Амар­корд» («Я вспоминаю»), состоящая из снимков и подписей к ним. Ну, например, Стржельчик, как известно, в многочис­ленных кино — и телефильмах о войне сыграл огромное количест­во генералов — причем и наших, и немецких. Так вот, в «Амар­корде», посвященном Владиславу Игнатьевичу, появились соот­ветствующие фотоизображения, а под ними — стихи:

В десятках фильмов о войне
Стржельчик — генерал.
На чьей же всё же стороне
Ты, Слава, воевал?

В другой раз на снимке — сцена из спектакля БДТ «Тихий Дон». В роли Григория Мелехова — Олег Борисов. Подпись:

Оставив на Фонтанке хату,
Коварный Гриша сбёг до МХАТу…

* * *

КОГДА театр возвратился после очередных гастролей в Японии, центральное место в «капустнике» заняли «японские куплеты с одесским акцентом» (я с Женей Соляковым исполнял их в кимоно и канотье). К примеру:

Сакэ глушили на банкетах образцово
Все — от Рецептера до Севы Кузнецова.
Все магазины Сева обошёл вразвалку —
И всё ж достал для дома САКЭвыжималку!

Тут надо пояснить: хороший артист Всеволод Кузнецов очень любил поесть…

Или такой, тоже «актуальный» куплет:

Штиль с Неведомским на одном телеканале
Фильм неприличный неожиданно поймали.
Ой, возмущались «грязным фильмом» два эстета,
Когда пришлось пятьсот иен отдать за это…

Да, именно столько выложили друзья-приятели за пользо­вание частным порно-каналом, который сладострастно смотрели втайне от коллег…

* * *

БЫЛА здесь также традиция: всем вместе — и непременно с улыбкой — отмечать премьеру. Помню, после первого спектакля совсем новой, музыкальной версии «Смерти Тарелкина» прозву­чала специально написанная к этому дню «ода», в которой я ска­зал о каждом участнике постановки. Например:

Достоин тыщи поцелуев
Трофимов — баритон Расплюев!
Когда берет он ноту «до»,
То слышно в Томске и в Бордо.
Трофимов от спектакля в раже:
Глаза блестят, затылок взмок…
Есть слух, что роль свою он даже
В п е р в ы е знает назубок!..

А насчёт Сергея Лосева, который, хотя и занят был лишь в массовке, но, тем не менее, всегда умудрялся оказаться на переднем плане, прошёлся таким образом:

… Ах, Лосев! Он быстрее лани!
Такую проявляет прыть,
Что всюду — на переднем плане,
Его никак не перекрыть!..

* * *

КОГДА в 1984-м ленинградский «Зенит» вдруг стал чемпио­ном страны, в связи с чем под крышей СКК состоялось гранди­озное чествование победителей, я, откликаясь на просьбу бессменного капитана сборной футбольной команды БДТ Кирилла Лав­рова, придумал для них выступление, и прежде всего — номер для самого Кирилла Юрьевича:

За тебя «Зенит» болею тридцать лет,
Для меня другой команды в мире нет,
В этом зале я признаюсь тет-а-тет:
На тебе сошёлся клином белый свет!..

Особый успех достался Ирочке Селезне­вой, которая — в образе Нани Брегвадзе — посвятила свой музы­кальный монолог (вдруг обрётший некую эротичность!) знаменитому бомбардиру «Зенита» Юрию Желудкову:

Ни за что не забыть мне, как в прошлую осень
Желудков забивал со штрафного мячи:
Для удара ещё только ногу заносит,
А от страха дрожат уже все москвичи.
Желудков, Желудков лихо усики носит,
Сердце рыцаря бьётся у Юры в груди.
Желудков, Желудков, если женщина просит,
Через «стенку» опять мяч в «девятку» всади…

* * *

СМЕНЯЛИСЬ годы… Уже не было Георгия Александровича Товстоногова, Евгения Алексеевича Лебедева, Владислава Иг­натьевича Стржельчика, Вадима Александровича Медведева, Валентины Павловны Ковель и еще многих других, тоже составляв­ших славу этого «зеленого дома» на Фонтанке… Но, к счастью, все ж оставалось в этих стенах драгоценное чувство юмора. Например, праздник в честь Зинаиды Шарко завершался та­кой песенкой на очень известную мелодию Владимира Высоцкого:

Мы, Зин, полны к тебе доверия!
Мы помним все твои дела:
Была ты в «Дачниках» — Калерия,
В «Трёх сестрах» Ольгою была!
Плясали Ева и Адам
Так, что восторг шёл по рядам!
Не верим мы твоим годам!
Вперёд, мадам!

А это — из поздравления Леониду Неведомскому:

Примерный сын страны чухонской,
Ты покорил уж целый мир!
Нет, ты совсем не НЕВЕДОМСКИЙ!
Ты — ВЕДОМ ВСЕМ! Ты — наш кумир!

Ну а в 2006-м на очень солидном юбилее Людмилы Иосифовны Макаровой весь банкетный зал пел:

Кипучая,
Могучая,
Никем не победимая!
Ах, Люсенька Макарова,
Вы — самая любимая!

Потом и они ушли в мир иной…

Ну а с 2013-го, после того, как осиротевший БДТ почему-то доверили человеку, который, по моему глубокому убеждению, Искусству Товстоногова абсолютно чужд, эта особенная атмосфера там тоже исчезла. Бывший Храм превратился в балаган, поэтому в «дом зелёный на Фонтанке» я больше — ни ногой.

Но былого не забыть. И сейчас, особенно в чёрную Эпоху Пандемии, когда с улыб­ками — вообще большая проблема, вспоминаю те бэдэтэшные «капуст­ники», как минуты абсолютного счастья…

Этот свой подарочный коллаж
(в образе мухинского Рабочего — Георгий Александрович Товстоногов,
Колхозница — его вернейшая помощница,
заведующая литературной частью Дина Морисовна Шварц)
я тридцать две года назад приурочил к 70-летию БДТ.
На дружеских шаржах — Алиса Фрейндлих, Кирилл Лавров,
Евгений Лебедев, Николай Трофимов

* * *

16 ФЕВРАЛЯ

СТАЛИН СВОЕГО ПОЗОРА ТУХАЧЕВСКОМУ НЕ ПРОСТИЛ…
128 лет назад родился легендарный маршал
(16 февраля 1893–12 июня 1937)

ТРИДЦАТЬ ТРИ года назад, летом 1987-го, приехав в Москву, оказался я на улице Пилота Нестерова, в крохотной одноком­натной квартире. А там с портрета в полстены глянул на меня «враг народа», чье фото в наших давних учебниках по истории, естественно, было замазано: стройный, подтянутый, в петлицах — четыре ромба, тщательная прическа, миндалевидные глаза… Уловив мой взгляд, Ольга Николаевна вздохнула:

— Красивый был Миша…

Да, этот человек из легенды, который, по оценке, данной маршалом Жуковым, — «гигант военной мысли, звезда первой ве­личины в плеяде военных нашей Родины», для нее прежде всего — Миша, старший брат. Седая как лунь хозяйка дома достала из секретера коробку с фотографиями, документами — ох как мало удалось их сберечь после того, что случилось тогда, в 1937-м… Развернула «Поколенную схему рода Тухачевских». Оказывается, их фамилия существует с XV века, когда «… ве­ликий князь Василий Васильевич пожаловал Богдана Григорьева селами Скорино и Тухачевым в Серпейском уезде, а также в Московском уезде волостью Тухачевской с деревнями и за то прозван Тухачевским».

— Наш род, — пояснила Ольга Николаевна, — со стороны отца идет от разорившихся дворян Тухачевских, а со стороны мамы — от крестьян Милоховых из деревни Княжино… Николай Николаевич был, несомненно, передовых воззрений, свободным от дворянской спеси. Полюбив простую крестьянку Мавру Пет­ровну, не побоялся пойти против сословных обычаев. С молоком матери впитали мы уважение к людям труда, а отец привил де­тям интерес к музыке и книге. Было у меня четыре брата и че­тыре сестры. Миша по старшинству — третий…

Вместе перебирали мы старые снимки. На одном — подрос­ток в белой косоворотке подпоясан широким ремнем с массивной пряжкой, украшенной вензелем «П1Г»: так обозначалась 1-я пензенская гимназия. Там Миша преуспевал не только в учебе, но и во «французской» борьбе, верховой езде, гимнастике. Не­мецким и французским языками владел свободно. Постиг в ори­гинале, на латыни, «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря. А прочитав «Войну и мир», влюбился в Андрея Болконского и уговорил отца, чтоб отвез его с братьями в Ясную Поляну, к Толстому. Знаменитый писатель нежданных гостей встретил ра­душно, Мишу даже прокатил на бричке… Еще поведала Ольга Николаевна, что брат играл и на рояле, и на скрипке, а когда учился танцевать вальс, то кружился, держа два стакана, на­полненные водой до краев, — и ни одна капля не проливалась!

* * *

ДАЛЬШЕ — кадетский корпус, военное училище, Первая ми­ровая… Как он воевал? А вот как: с сентября 1914-го до февраля 1915-го на грудь поручика Тухачевского легли шесть боевых орденов! Оказавшись в плену, сразу стал готовить по­бег — однако повезло лишь с пятой попытки…

После октябрьского переворота, под влиянием большевист­ской агитации, стал военкомом Московского района, так называ­емой «Западной завесы», которая была создана на случай, если немцы нарушат Брестский мир. Встреча «поручика-коммуниста» с Лениным определила его дальнейшую судьбу: в двадцать пять лет возглавил 1-ю Революционную армию Восточного фронта, чтобы вскоре вернуть республике Советов и Симбирск, и Сыз­рань, и Самару. Потом его 8-я армия Южного фронта освобожда­ла от генерала Краснова верхнедонские станицы. Затем, весной 1919-го, снова оказавшись на Восточном, отвоевывал Златоуст, Челябинск, Омск… Далее Тухачевский — во главе и Кавказского фонта, и Западного… Спустя годы Михаил Кольцов о нем напи­шет: «Блестящий талант крупнейшего стратега-полководца раз­вернулся в громких походах, защищая восточную и западную границы Советской страны, отогнав белопольскую армию до са­мых ворот Варшавы, к ужасу и отчаянию польского маршала, к почтительному восхищению европейских военных светил…» А Пилсудский тогда признавался: «Под впечатлением надвигавшей­ся грозовой тучи, казалось, рушилось государство, колебалась стойкость и ослабевали солдатские сердца…»

И тут, чтобы штурмовать Варшаву, потре­бовалось немедленно передислоцировать силы. Пленум ЦК одоб­рил предложение Тухачевского о передаче в распоряжение За­падного фронта с Юго-Западного 1-й Конной, 12-й и 14-й ар­мий. Однако член РВС Юго-Западного фронта Сталин директиве не подчинился, поскольку сам жаждал сорвать лавры победы: взять Львов. Но Львова он не взял, а наступление Западного фронта провалил, за что решением Политбюро ЦК был освобожден от должности. И этого позора Сталин Тухачевскому не смог простить никогда…

* * *

СЕГОДНЯ, пересматривая советскую историю, мы вынуждены признать, что, увы, были в жизни Тухачевского не только светлые дела, но и подавление Кронштадтского мятежа, ликвида­ция так называемой «антоновщины» — ведь нынешний взгляд на эти события иной, нежели прежде. Ну что тут сказать в оправ­дание нашего героя? Он, воин, честно выполнил оба наказа, которые ему дал лично Ленин. И Реввоенсовет Республики ре­шил: за отличное руководство войсками, приведшее к блестящим победам, перевести Тухачевского в Генеральный штаб.

Он тогда страстно проповедовал:

«За мирным трудом не должна забываться и боевая подготовка…»;

«Тот начальник, который не является духовным воспитателем бойцов, никогда не будет для них в бою достаточным авторитетом…»;

«Сознатель­ная дисциплина, соединенная со способностью красноармейца к самостоятельным, смелым действиям, с предприимчивостью, с горячим интересом ко всем изменениям обстановки, — вот что создаст выдающегося бойца»

Но сколько же сил и нервов потратил этот человек на посту начштаба РККА в борьбе за внедрение новой техники — ведь даже некоторые крупнейшие военные авторитеты, вроде Ворошилова и Буденного, упрямо оставались поклонниками «штыка и клинка». В 1928-м направил Сталину докладную запис­ку о необходимости перевооружения Красной Армии, чтобы раз­вить ее авиацию и бронетанковые силы. Дал точный расчет то­го, как это сделать. Однако Сталин признал записку нереаль­ной, и Тухачевский в ответ подал рапорт об освобождении от должнос­ти. Его назначили командующим Ленинградского военного окру­га.

* * *

В ПИТЕРЕ Михаил Николаевич память о себе оставил светлую. (Историки, в частности, подчеркивают, что по его иници­ативе на Карельском перешейке возникла искусная система ин­женерных укреплений, защищающих подступы к городу; что он мигом помог создать Газодинамическую лабораторию, где вскоре родились реактивные снаряды для авиации — предвестники «ка­тюши»). И много хороших друзей здесь обрел. Например, Шоста­кович вспоминал: «С первого дня нашей дружбы я проигрывал Тухачевскому свои сочинения. Он был тонким и требовательным слушателем…» Ольга Николаевна показала мне редкий снимок: Михаил Николаевич, его жена Нина Евгеньевна и дочь Светлана — на качелях. Сфотографировались воскресным днем, под Пите­ром, в Тарховке… Еще он успевал вполне профессионально мастерить скрипки. И сам играл: нередко из окна его квартиры в доме № 19 по улице Халтурина доносилась бетховенская соната…

* * *

ШЛО время. В воздухе пахло грозой. Сталин был вынужден пересмотреть свое отношение к докладной записке, которую прежде назвал «ахинеей». При всей нелюбви к автору записки понимал: только этот человек может перевооружить армию сов­ременным оружием. Так Тухачевский становится заместителем народного комиссара обороны и начальником вооружений.

Динамо-реактивная пушка, ракетные двигатели, авиатор­педы, перестройка всей военно-изобретательской работы — сколько же он успел и сколько ему не дали успеть… В 1935-м писал: «Германия организует громадные вооруженные силы и, в первую очередь, готовит те из них, которые могут составить могучую армию вторжения». И вдруг почти одновременно с этим в «Правде» — статья Сталина, где вождь почему-то вспомнил 1920-й: мол, смешно было говорить о «марше на Варшаву» и во­обще о прочности наших успехов, пока врангелевская опасность не была ликвидирована… Для чего же Сталину понадобилось спустя пятнадцать лет возрождать старый спор? Да чтобы лиш­ний раз уязвить замнаркома Тухачевского.

Однажды после маневров Михаил Николаевич грустно сказал писателю Бабелю: «Война будет совсем другая». Да, он отчет­ливо представлял, к какой войне надо готовиться. И Гитлер тоже догадывался, какую опасность являют ему маршал Туха­чевский с единомышленниками. Поэтому — увы, весьма на руку и злопамятному Сталину, и завистливому наркому обороны Ворошилову — была организована под­лая провокация: через тогдашнего президента Чехословакии Бе­неша в московском Кремле возник сфабрикованный гитлеровской разведкой «секретный документ», из которого явствовало, что Тухачевс­кий с группой других советских военачальников — агенты не­мецкого генерального штаба.

* * *

ВСПОМНИВ те дни, Ольга Николаевна заплакала:

— Он чувствовал скорую беду, но старался ничем не вы­дать нам свою тревогу… И тут — резкое понижение в должнос­ти: назначение в Приволжский военный округ. Обратился с письмом к Сталину — молчание. В Куйбышев Мишенька отправился с Ниной Евгеньевной, а там…

В печати было объявлено об аресте маршала Тухачевского, командующих военными округами Якира и Уборевича, заместителя командующего военным округом Примакова, начальника академии Корка, начальника управления кадров Фельдмана, комкоров Эй­демана и Путна. Также сообщалось о самоубийстве заместителя наркома обороны Гамарника.

Суд состоялся при закрытых дверях. По некоторым сведе­ниям, Тухачевский в последнем слове сказал: «Мне кажется, я во сне…» Представим себе, с какой болью принимали лживые обвинения эти честные, мужественные люди…

Смертный приговор в исполнение привели немедленно, в ночь с 10-го на 11-е июня.

Арестовали всех родных и близких Михаила Николаевича. Вскоре погибла жена маршала, а также братья Александр и Ни­колай. Трех сестер выслали в лагерь. Дочь-подросток, когда достигла совершеннолетия, тоже оказалась там. Мать Мавра Петровна и сестра Софья Николаевна умерли в ссылке…

* * *

ОЛЬГА Николаевна завершила рассказ. Мы долго молчали. Потом вместе с нами перебирали старые фотокарточки Мария Ни­колаевна и Елизавета Николаевна, живущие от сестры неподале­ку. От них я узнал, что Светлана Михайловна последние годы обитала на улице, носящей имя отца, и что есть у маршала внучка Нина…

Да, справедливость, вроде бы, восторжествовала: имена маршала и его сподвижников обрели свою первозданную чистоту. И все-таки, дорогой читатель, в назидание будущему давай еще раз задумаемся о трагической судьбе этого красивого челове­ка, чья жизнь оборвалась в том недоброй памяти 1937-м, восемьдесят три года назад…

* * *

«ЧЕЛОВЕК НЕСЕТ В СЕБЕ СОЛНЦЕ…»
Сегодня я намеревался начать в Ереване съёмки фильма,
в котором бы поведал и о том, как взял последнее интервью
у великого Мартироса Сарьяна
(16 февраля 1880–5 мая 1972)

ДА, ЕЩЁ прошлой осенью я запланировал, что именно сегодня, 20 мая, в 2:45 ночи, вместе с Таней благополучно приземлюсь в ереванском аэропорту «Звартноц» — чтобы уже в 6:00 начать съёмки очередного, непременно «грандиозного», фильма под названием: «На свете лишь одна Армения…». Однако из-за проклятой пандемии всё пошло прахом. (И, как заодно выяснилось, деньги за пропавшие авиабилеты мы таки не получим — впрочем, это наименьшая потеря). А ведь тщательно готовился к поездке аж с сентября. По книгам, картам и прочим пособиям заранее изучил город настолько, что наверняка могу водить там экскурсии, причём — даже для местных. Сочинил, как мне кажется, весьма неординарный, размером в полсотни страниц, сценарий, где продумал буквально каждый кадр — и по его фактическому насыщению, и по минутам, даже секундам… Заранее подготовил «вставки» из старых армянских фильмов, подобрал волшебную национальную музыку. Но всё, увы, «накрылось медным тазом» — причём боюсь, что навсегда. Поскольку совсем не уверен, что в следующем мае, даже если с коронавирусом будет покончено, из-за всё более и более предающей меня спины (а заодно и ног) смогу задуманное осуществить.

А вообще-то в Армении бывал я и раньше. Сначала — в 1972-м, когда от Ленинградского бюро путешествий (где вкалывал наряду с редакцией «Смены»), в качестве так называемого «сопровождающего», привёз в Ереван, на майские праздники сто любопытных земляков. А осенью 1989-го, направленный сюда же какой-то ушлой питерской «фирмой», в зале высоченного ереванского Дворца молодёжи (прозванного местными жителями за внешнее сходство «Кукурузой», а точнее — «Крцац кукуруз», то есть «Погрызанной кукурузой»), где всякий раз собиралось по четыре тысячи зрителей (и так подряд — три дня, причём каждый день — четырежды), я предварял фильм «Кома» получасовым рассказом о своих журналистских расследованиях преступлений сталинщины. Так что Армения у меня — своя.

Но сейчас хочу вспомнить всё ж один значительный эпизод из 1972-го, который в ныне задуманный фильм непременно бы вошёл…

* * *

ТОГДА, весной 1972-го, Ереван гостя с не по-майски про­мозглых невских берегов потряс бело-розово-фиолетовым цвете­нием. Все вокруг благоухало, искрились на солнце фонтанные струи, и так далеко еще было до страшного землетрясения, до трагедии Карабаха, до всего, что случилось потом…

Я три дня с утра до ночи возил своих туристов по «объектам». А потом, раздобыв телефонный номер великого Мартироса Сарьяна (которому было уже девяносто два), к огромному моему удивлению, довольно просто договорился с Мастером о встрече. И назавтра пришёл к нему… абсолютно хворым. Да-да, накануне, первомайским вечером, ужиная в ресторане нашего отеля «Ани», умудрился чем-то прилично отравиться — и поэтому от предложения немногословного Марти­роса Сергеевича отведать только что приготовленной долмы пришлось неловко отказываться.

Выяснив причину моей странной уклончивости, Сарьян распорядился:

— Дайте ему «Джермук»!

Тут же подали запотевшую бутылку местной минералки, и хозяин дома потребовал, чтобы я осушил ее непременно до дна. И, хотите — верьте, хотите — нет, но все мое муторное состо­яние мигом испарилось, и, повеселев, я попробо­вал сначала долму, потом — еще что-то, столь же незнакомое и вкусное…

Мартирос Сергеевич строго наблюдал за гостем из кресла. В это огромное кресло (казалось, одолев наконец тяжелую болезнь) перебрался он с постели совсем недавно. И теперь сидел у ок­на величественно: кисти рук на подлокотниках и особенно — длиннющие, тонкие, нервные пальцы казались скульптурно бе­зупречными! А за окном буйствовала сирень, пенился абри­кос… Старый Мастер вглядывался в этот праздник жизни таки­ми (хотя и в морщинках) молодыми, такими пронзительными гла­зами… Он, повторяю, уже прожил девяносто два, заслужил все мысли­мые награды и звания: «народный» — и Армении, и СССР, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда… Он был красив и величествен…

Хлопотала по хозяйству сестра Катаринэ Сергеевна, пе­релистывала какую-то старинную книгу жена Лусик Лазаревна, бегала по комнатам малышня, а мы (тайком от врача, который дремал на веранде) тихо вели разговор.

— Я не знаю, когда во мне родился художник, – нетороп­ливо, глухим голосом размышлял Сарьян. — Вероятно, в те дни, когда я слушал рассказы моих родителей о нашей горной, вол­шебной родине, когда мальчишкой бегал в окрестностях нашего дома, радовался многоцветью бабочек, насекомых, цветов… Цвет, свет, мечта — вот чем я горел…

Рядом с креслом — его картина: горы и солнце. Ах, какое солнце! А на другой — цветы и тоже солнце! Может, эта особая сарьяновская солнечность — главный его творческий принцип? Улыбнулся:

— Когда работаю, ни о каком принципе не думаю. Просто рисую. А «принципы» видны уже потом, когда картина готова. Пишу то, что диктует мне сердце, что дорого мне как челове­ку. Человек — самое грандиозное создание природы. Природа создает человека, чтобы через него познать себя, восторгать­ся своей чудо-красотой. Каждый человек носит в себе природу, солнце, Вселенную. Этим он бесконечно богат. Своей верой, работой человек должен оправдать тот дар, который получил от природы… Есть художники, которые выражают свои личные пе­реживания. Есть также художники, которые не представляют творчества без своего народа, родины, времени. Я принадлежу к числу последних. Самое святой для меня — родная Армения, и любовь к ней выражена в моем искусстве, которое — моя ду­ша… Двери этого дома всегда открыты, я тоже был всегда открыт, как мои картины. Другой веры и любви я не имел…

От монолога Мастер приустал, замолк, прикрыл глаза. По­том они вновь блеснули синевой:

— Вчера приходили в гости Минас Аватесян и Акоп Акопян, молодые, но очень сильные художники… Вообще молодым колле­гам я обычно советую: если хочешь быть художником, возьми все, что создано человечеством, перевари в себе, сопоставь с тем, что чувствуешь сам, и уже потом пытайся выразить свои чувства…

* * *

Я РАССКАЗЫВАЛ ему, что нового в Питере, где он не был очень давно; в том числе отметил, что художники обычно любят рисовать наш город в дождь, ибо, по их мнению, в дождливую погоду Северная Пальмира обретает особый колорит… Поинте­ресовался: изменил бы «солнечный Сарьян» своим вкусам, отка­зался бы от солнечных полотен, окажись нынешней осенью в пасмурном и дождливом городе на Неве? И услышал:

— Главное, чтобы в городе царствовала жизнь. Если царс­твует жизнь — значит, царствует солнце. А дождь или снег на улице — это уже частность. Это уже не существенно. В пятьде­сят шестом году я приезжал в Ленинград (там была моя выставка) и сделал один этюд…

Мартирос Сергеевич просит, чтобы принесли эту работу, и я увидел знакомый сквер у Петропавловки, шпиль собора, купол Исаакия — и всё это, конечно, в его солнечных красках. Тут уж не спутаешь, кто автор!

Когда мы прощались, он, взглянув на этот холст, вздох­нул:

— Каждая картина — мгновение собственной жизни, и все такие мгновения очень дороги…

* * *

ДО ГОСТИНИЦЫ меня провожала его внучка, Катаринэ. Преж­де она смотрела на меня в музее деда, с «Портрета Катаринэ Сарьян». Эта картина имеет свою историю.

В 1927-м в Париже была у Сарьяна персональная выставка. Потом все погрузили на корабль и отправили в Константино­поль. Но случился пожар, семьдесят работ погибли. Особенно горевал художник, что огонь уничтожил портрет жены, который (судя по сохранившийся фоторепродукции) был очень хорош! И вот однажды внучка Катя попросила дедушку написать ее порт­рет, повторив ту же композицию. Так снова появились на пе­реднем плане айва, дыня, гранаты… Только Катенька добавила к ним египетскую маску, которую художник часто применял в ранних работах. Поначалу внучка нарядилась в яркое платье, но дед нахмурился: «Экая пестрота, а впереди тебя такие фрукты!» Портрет был выполнен в два сеанса, и потом Коненков писал, что он полон «глубокого пафоса»…

Катя поведала мне, что рисовали в семье все, но худож­ником больше не стал никто. Однако вместе выезжали «на пейзажи» — в Арташат или Бюракан. Дед устанавливал мольберт и погружался в свой мир, а малыши собирали цветы. Потом, дома, он рисовал эти цветы, распределив их по глиняным кувшинам (фарфор, хрусталь отвергал категорически). Еще Катя вспоми­нала: если во двор заходил точильщик, дед непременно отыски­вал, что можно поточить, хоть ржавый гвоздь. Женщинам тихо объяснял: «Нельзя, чтобы человек пришел зря…» Благодаря деду, в их доме постоянно жили то собака, то лисенок, то че­репаха. Черепаха просуществовала двадцать лет — огромная! Сестренка Рузан на ней даже по саду каталась… Сад посадил и вырастил дед: виноград, кизил, абрикосы, миндаль… Еще, говорила Катя, дед очень любит музыку — Баха, Россини, ар­мянских композиторов. Слушая любимую пластинку, обычно гром­ко подпевает и сам себе дирижирует… Как-то он ей сказал: «Жизнь — как поезд. Садишься и едешь. По дороге много соб­лазнительных станций, где очень хочется сойти и остаться. Но надо найти в себе силы не поддаться соблазну и следовать дальше, до своей конечной остановки…»

Сам-то он всегда находил силы не поддаваться ни на какие соблазны и следовать своему, раз и навсегда избранному пути…

* * *

НАЗАВТРА, вернувшись в Ленинград, я сразу засел за очерк, который спустя два дня появился в газете под рубрикой «Воскресный гость «Смены»». И в то же утро вдруг слышу по радио горькую весть: самый светоносный художник Мартирос Сергеевич Сарьян скончался.

Так что данное мне интервью стало, ну что ли, его завещанием.

И сделанный мною тогда его снимок — последним.

А сам очерк — как бы некрологом…

Самый последний снимок Мартироса Сарьяна, 2 мая 1972 года
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *