Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

При его жизни были опубликованы всего двенадцать опусов, и спустя тридцать лет после кончины имя Вивальди в списке итальянских композиторов даже не упоминалось. В XIX веке о нём говорили лишь как о композиторе, чьи ноты переписывал великий Бах. А осенью 1926-го случилось чудо…

Вспоминая…

О Джакомо Кваренги, Антонио Вивальди, Андрее Миронове и об одной необыкновенной Любви

Лев Сидоровский

2 МАРТА

«ЕГО ТВОРЕНИЯМИ КРАСИТСЯ ПЕТЕРБУРГ…»
204 года назад скончался Джакомо Кваренги

ОН РОДИЛСЯ в итальянском городке Бергамо, а стал гор­достью России. Да, на родине сложная политическая обстановка не дала возможности молодому архитектору проявить свой та­лант, и тогда подписывается контракт на работу в далекой, совсем не знакомой стране. На исходе 1779-го — встреча с Пе­тербургом… Кваренги поражён: какой масштаб строительства, какая ясность планировки и какую красоту придают городу Не­ва, малые реки, каналы… Да, здесь ему было где развернуть­ся, сказать в любимом деле свое слово. Когда-то в бергамской библиотеке Кваренги раскрыл трактат Андреа Палладио, под впечатлением которого потом с восторгом стал постигать в Ве­неции и Виченце творения этого знаменитого зодчего эпохи Возрождения. И античность изучал тщательно, сделав впоследствии такое признание: «Античное всегда лежало первой основой моих наблюдений…»

Однако, приехав в дальний северный край, вовсе не стремится механически насаждать здесь привычные приемы. Русское зодчество, особенно — Московский Кремль, пленило Кваренги. Время сохранило его рисунки, на которых взволнованно запечатлены и этот самый Кремль, и церковь села Коло­менское, и храм Покрова-на-рву… Сын Италии постигал артис­тическую душу русского народа… В те годы Нева уже одева­лась в гранит, и на проспектах новой столицы поднимались величественные строения в стиле строгого классицизма, столь близкого гостю России. Свое творческое кредо он доходчиво разъяснил в одном из писем коллеге: «Рабски следуя единственной теории и изречениям великих мастеров, не изучив их в их созданиях, не рассматривая и не учитывая их местных особенностей, обстоятельств и использования, можно создать только посредственные произведения…»

А вот признание Екатерины II: «Этот Кваренги делает нам восхитительные вещи, весь город уж начинён его постройками. Они так хороши, что и лучших быть не может…»

* * *

ПРОЙДЕМСЯ ЖЕ, дорогой читатель, по городу, чтобы вгля­деться в некоторые из них…

Вот на Университетской набережной — здание Академии на­ук с его мощным восьмиколонным портиком на гранитном цоколе. На фасадах — ни одной детали, которая бы смягчала холодноватость чистых линий архитектуры. А ведь именно этот строгий облик возмутил тогда княгиню Дашкову, возглавлявшую акаде­мию, и она пожелала внести в строение свои коррективы. В от­вет разгневанный зодчий писал княгине: «Я имею честь доло­жить Вам, что в утвержденном проекте нет никаких окон вене­цианского типа и что таковые там не могут быть сделаны…»

А вот на Дворцовой набережной — Эрмитажный театр. По фасаду — статуи греческих поэтов. Зодчий нашел общую меру, общий ритм, который объединил это здание с Зимним дворцом и Эрмитажем. Кваренги писал, что «старался дать театру антич­ный вид, согласуя его в то же время с современными требованиями. Все места одинаково почётны, и каждый может сидеть там, где ему заблагорассудится. На полукруглой форме театра остановился по двум причинам: во-первых, она наиболее удобна в зрительном отношении, и, во-вторых, каждый из зрителей со своего места может видеть всех окружающих, что при полном зале дает очень приятное зрелище…» Вот и я когда-то, впер­вые оказавшись тут в качестве зрителя, мигом испытал удо­вольствие оттого, что зал, славно сконструированный согласно античным образцам, при этом удивительно современен, удобен — недаром же сие сооружение признано одним из лучших камерных театров мира. И совсем не случайно архитектору в знак благо­дарности сразу отвели здесь постоянную ложу и квартиру предоставили именно в этом театральном доме…

И на другой стороне Зимней канавки — в бывшем помещении императорской резиденции — полюбуемся интерьерами Зимнего, сотворёнными тоже его талантом: строгий Аванзал, торжественный Большой зал, роскошный Концертный зал — какая великолепная анфилада!..

А на Садовой — бывшее здание Ассигнационного банка, где ныне «ФИНЭК» готовит для России самых лучших финансистов. Обрати, дорогой читатель, внимание на то, сколь оригинально решена здесь пространственная ком­позиция: в центр участка, ограниченного подковообразным соо­ружением, архитектор изящно вписал главный корпус; к тому же тут — две открытые колоннады, и всё это гармонично завершает предельно соразмерная во всех деталях ограда…

А на углу Невского и набережной Фонтанки, где по пери­метру большого прямоугольного двора бывшего Аничкова дворца (в котором при Советах более полувека располагался Дворец пионеров, ныне переименованный во Дворец творчества юных) Кварен­ги создал так называемый «Кабинет Его Величества» — как же обожаю я эту белизну полуколонн, их лёгкий ритм, изящность рисунка, пролёты, выходящие к реке…

Еще несколько его адресов: Мариинская (бывшая — «для бедных») больница на Ли­тейном, размещённая в глубине двора с колоннадой; Екатери­нинский институт на Фонтанке, ставший в наше время филиалом «Публички»; Юсуповский дворец, выходящий на Садовую роскошным парком; дом Салтыкова-Гротена на набережной Невы, близ Марсова поля, где сейчас — Университет культуры и искусств… И великолеп­ный Конногвардейский манеж, возведённый более двухсот лет назад на очень ответственном месте в центре города: ведь, включённый в комплекс казарм конногвардейского полка, он своим торцевым фа­садом с глубоким портиком замкнул далекую перспективу на запад от формировавшейся тогда площади перед Зимним дворцом. Теперь под этой крышей устраиваются самые значительные вер­нисажи… А также среди его наследия: «Серебряные ряды» на Невском проспекте, дом Фитингофа на Адмиралтейском, аптека на Миллионной, здание Коллегии иностранных дел и Английская церковь на Английской набережной…

И наконец — Смольный…

Сам Кваренги считал Смольный институт с беломраморным Актовым залом лучшей постройкой всей своей жизни. Кстати, название «Смольный» восходит к тому времени, когда по распо­ряжению Петра I здесь был поставлен смоляной двор. Позже поднялся Смольный дворец Екатерины I. Затем поблизости воз­ник Смольный монастырь, созданный Растрелли. Это же помеще­ние со временем приспособили для воспитанниц первого в Рос­сии женского учебного заведения — «Воспитательного общества благородных девиц». Однако интерьеры были малоудобны, и в начале XIX века герою моего повествования поручили строительство нового зда­ния… Взгляни, дорогой читатель: на фоне декоративной, бело-голубой живо­писности растреллиевского монастыря, увенчанного изумительным Собором, ве­ликолепное творение синьора Кваренги выглядит особенно значитель­но. Торжественный характер архитектуры Смольного и столь удачное решение его в ансамбле с соседними строениями, а также — с невским берегом поз­воляют нам лицезреть, безусловно, явление высокого класси­цизма, одно из самых лучших произведений такого стиля, когда-либо воз­ведённых в Петербурге… И какая же непростая, порой трагическая, судьба была этому месту уготована: пресловутый «штаб революции», обком и горком КПСС… Лично я в ту пору никаких добрых вестей по поводу своих газетных упражнений из Смольного не ждал, там, наоборот, всё больше негодовали, вызывали «на ковер», и поэтому сравнительно недавно был весьма озадачен, когда получал журналистскую награду именно в том самом беломраморном Акто­вом зале, где Ленин в октябре 1917-го провозгласил Советскую власть…

* * *

И В ТОМ благословенном краю, где раскинулись царскосельские парки, о искусстве Кваренги тоже напоминает многое: павильон «Концертный зал»; другой — «Зал на острову»; «Кухня-руина»; Александровский дворец с двойной колоннадой коринфского ор­дера, по поводу которого академик Грабарь воскликнул: «Это один из мировых шедевров архитектуры и едва ли не лучшая жемчужина во всём творчестве великого мастера!» Горестно, что еще один его дивный дворец — Английский, который когда-то украшал петергофский парк, фашистские варвары уничтожили…

* * *

ЗА СВОИ детища архитектор сражался яро. Не зря же в одном из пи­сем упоминает и насчёт собственного горячего характера: «При всей своей вспыльчивости я отходчив и не могу обидеть даже мухи. И если представляется возможность обеспечить какие-ли­бо выгоды тем, кто работает со мною, я этого никогда не упускаю». Из другого письма: «Здесь достаточно много людей, которые находились в тяжелом положении и вытащенных мною из крайней нищеты. Но эти же самые люди готовы разорвать меня на части и представить меня таким, каким я не являюсь. Но я не очень обращаю внимание на выходки этих людей. Наоборот, я мщу им только тем, что делаю добро, когда мне представляется возможность…»

* * *

А ВЕДЬ и в личной жизни у него (правда, далеко не красавца) было немало бед. В 1793-м при родах скончалась любимая жена Мария Фортуната, оставив на руках беспомощного отца новорожденную дочурку и еще четырех малолетних детей. Соболезнования друзей, знакомых, сотова­рищей по работе и даже самой императрицы мало облегчали участь вдовца. Что ж, вступил во второй брак — с Анной Кате­риной Конради, по вероисповеданию — лютеранкой, которую именно за это его итальянские родственники признавать, увы, не пожелали… А спус­тя еще десять лет ее место заняла Мария Лаура Бьянка Сотто­каса. Однако Кваренги скоро понял, что новой избранницей вместо добрых чувств руководит лишь трезвый, холодный расчет. Да и выросшие дети приносили одни огорче­ния…

* * *

КОГДА в 1812-м Наполеон готовился начать поход на Рос­сию, итальянский король приказал всем соотечественникам немедленно вер­нуться на родину. Но Кваренги отказался наотрез, за что был на родине приговорен к смертной казни с конфискацией имущества. Слава Богу, здесь-то он был людям очень нужен. И с каким же юношеским подъемом, с каким талантом престарелый зодчий спустя два года, в 1814-м, воздвиг Триум­фальные Нарвские ворота для победной русской армии, возвращавшейся из Франции… Со временем те его деревянные Ворота обветшали, и по их образцу в 1834-м Василий Петрович Стасов создал новые, долговечные — из камня и металла… Увы, лет десять назад оче­редной, как пишут мои коллеги, «вандал» (но я-то считаю, что определение «вандалы» для подобных типов слишком красиво и даже почётно, поскольку куда больше соответствует им звание «дебилов» и «подонков») отломил руку с «венком Славы» у сторожащего Ворота «Древнерусского витязя». В очередной раз спасибо реставраторам: витязя «вылечили»…

К тому же неугомонный зодчий для Москвы (где уже радовали глаз его Екатерининский дворец в Лефортово, Торговые ряды на Красной площади, Гостиный двор на Варварке и другой двор — Странноприимный) составил проект «Храма в память 1812 года». Но построить не успел: в 1817-м, 18 февраля (а по новому стилю — 2 марта) скончался…

Зато сколько довелось блистательно свершить этому человеку на невском берегу! Не зря же современник писал: «Его творениями более всего красится Петербург…» Поклонимся же, дорогой чита­тель, в Некрополе Александро-Невской лавры праху Джакомо Кваренги — гениального итальянца, ставшего воистину гордостью нашего Отечества…

* * *

4 МАРТА

«ПОД МУЗЫКУ ВИВАЛЬДИ…»
Этот гений музыкального барокко
родился 343 года назад

В ВЕНЕЦИИ, на кирпичной стене церкви Сан-Джованни ин Брагора, увидел я, дорогой читатель, мемо­риальную доску, которая в перево­де на русский извещала:

АНТОНИО ВИВАЛЬДИ
рыжий священник и музыкант
4 марта 1678 года
был крещён в этой церкви.

А внутри храма меня встретил его пор­трет. Наверняка эти стены помнят тот далёкий день, когда местный парикмахер, а также музыкант Джованни Батиста Ви­вальди и его жена Камилла принесли сюда своего первенца. И никто, конечно, не до­гадывался, что на свет явился гений, при­званный в музыке обессмертить сей удивительный город, который лично я воспринимаю не медленно уходящим под воду, а — наоборот — из моря только что возникшим.

Венеция — бесчисленные остро­ва, соединённые каналами, пыш­ные дворцы и соборы, чёткий ритм колоннад, гармоничность пропорций. Венеция — свободная республика, устоявшая и перед за­воевателями, и перед Ватиканом. Здесь, на отвоёванном у моря про­странстве, жизнь била ключом. «Вместо улиц там каналы, вместо будней — карнавалы», — пелось в народной песне. И правда: если во Флоренции карнавал случался раз в год, то в Венеции веселье пре­рывалось лишь на время Великого поста, в театрах почти не играли трагедий, город был наполнен пес­нями гондольеров и оперными ари­ями. Именно здесь в 1637-м возник первый в Италии общедоступный оперный театр, а к рождению героя моего повествования их было уже семь (помимо одиннадцати драма­тических с ежедневными спекта­клями). И повсюду от зрителей и слушателей не было отбоя. Венеци­анскую оперу к той поре достойно представляли Клаудио Монтеверди, Франческо Кавалли, Антонио Чести. И вот — что­бы продолжить их дело — несравненная эпоха барокко явила миру новый талант, которому было суждено в мелодиях (как Каналетто — на полотнах) тоже воспеть свою Венецию.

* * *

ДА, бурный характер города юному Антонио передался, однако проявлять свой нрав не получалось: мальчика мучила врождённая астма, и при ходьбе он задыхался. Но зато от отца вместе с огненным цветом волос и столь же огненным темпераментом унаследовал музыкальные способности. В доме Вивальди часто звучала мелодия: отец играл на скрип­ке, дети тоже осваивали разные инструмен­ты, а ещё затевали весёлые игры, порой — драки. Антонио с удовольствием разделил бы с братьями (у него были и три сестры) та­кую жизнь, но не мог — и всю свою энергию, все свои мечты передал музыке. Скрипка сделала его свободным. Особенно счастли­вые дни начались, когда отца пригласили в капеллу собора Сан-Марко, где крупнейший оркестр тогдашней Италии (четыре органа, десятки других инструментов, большой хор) воображение семилетнего Антонио потряс: он не пропускал ни одной репетиции, жад­но впитывая музыку уже упоминавшегося выше Монтеверди и других мастеров. (Я по­старался представить его ощущения, оказав­шись в этом уникальном интерьере, который с тех далёких лет до наших дней позволяет размещать на двух эмпорах, то есть — возвы­шениях, отдельные хоры и оркестры. И когда под этими сводами услышал, как «перекли­каются» разные группы исполнителей, тоже испытал немалое волнение.) В десять лет он стал здесь замещать отца, когда тот выступал за пределами родного города. Талантливым мальчиком заинтересовался Джованни Легренци — знаменитый скрипач, композитор и педагог, который помимо музыкальных зна­ний привил ученику желание эксперименти­ровать, искать новые формы, дабы выражать замыслы ярче и точнее. И уже в тринадцать лет Антонио создал своё первое сочинение — «Leatatus sum», то есть — «Будем ликовать».

* * *

ОДНАКО отец, возможно, из-за слабого здоровья сына решил сделать его священ­ником — ведь сан всегда обеспечит поло­жение в обществе. Таким образом, в пят­надцать лет Антонио обзавёлся «тонзурой» (этаким небольшим кружком выбритых на макушке волос — символом тернового венца) и званием «вратарь», позволяющим право открывать врата храма. Ну а священ­ником стал лишь к двадцати пяти. Однако служить мессы вскоре из-за астмы отказал­ся. И не только потому: частенько в разгар службы удалялся за алтарь, чтобы записать пришедшую на ум мелодию. Да, его душу прежде всего занимала музыка.

И вот молодой человек — с большими вы­разительными глазами, длинными рыжими волосами, остроумный, доброжелательный (поэтому всегда желанный собеседник), к тому же блистательно играющий на скрип­ке и других инструментах, благодаря духов­ному сану стал преподавать в одной из ве­нецианских консерваторий. Само это слово «консерватория», которым ныне, дорогой читатель, нарекают высшие музыкальные учебные заведения, тогда в том краю озна­чало «приют при монастыре», где воспиты­вались многочисленные подкидыши, — ведь в карнавальной Венеции царила всеобщая лёгкость нравов. В общем, буйный разгул способствовал тому, чтобы эти «консерва­тории» (всего их было четыре) отнюдь не пустовали. И содержались здесь в основном девочки, причём не только сироты, но по­рой и дочки богатых горожан, желающих для своих чад отличного образования, и прежде всего — музыкального.

Антонио оказался в «Ospedale della Pieta», где сначала руководил хором, потом — ор­кестром, преподавал игру на различных инструментах, вокал и, конечно же, упоённо сочинял музыку. Все свои духовные произ­ведения: кантаты (например, потрясающую «Глорию», в которой — хвала небесам за неизменное торжество Жизни), оратории, мессы, гимны, мотеты — он создавал для «Пиеты». И всю свою светскую музыку — бо­лее пятисот пятидесяти концертов! — тоже. Причём всё это сразу же исполнялось — ведь в «Пиете» был превосходный оркестр, кото­рым маэстро дирижировал и частенько сам же солировал на скрипке. В этом искусстве мало кто мог с ним соперничать — не зря же путеводитель для гостей Венеции за 1713 год называет Джованни Вивальди и его сына-священника «лучшими скрипачами города». А несколько раньше, в 1706-м, вышел первый сборник его концертов — «L’ estro armonico» («Гармоничное вдохновение»), в котором автор развил новую форму концерта — трёхчастную, предложенную его предшественни­ком Арканджелло Корелли из Болоньи. Для огненного темперамента Вивальди обычные в те времена четыре части длились, вероятно, слишком долго — его переживания и яркие образы требовали в музыке немедленного воплощения. Такой скрипки — поющей чело­веческим голосом, человеческим сердцем — не было ни у кого ни до, ни после Вивальди, лишь о другом великом итальянце, Николо Паганини, говорили так же.

* * *

ОТЫСКАВ дом, где Вивальди тогда жил, я проследовал его недалёким путём до «Пиеты», и на в общем-то невысоком мостике «Ponte della Pieta» невольно мне представилось, как — из-за астмы — ему, по­стоянно задыхающемуся, было трудно сюда подняться. Этот мостик стоит над каналом, который разделяет два венецианских квар­тала — Сан-Марко и Кастелло. Отсюда по набережной Riva degli Schiavoni — несколь­ко шагов до белоколонной церкви Санта-Мария дела Пьета: в середине семнадцатого века её воздвигли на месте той, где ещё не­давно трудился «рыжий священник». И ту, и эту люди назвали «церковью Вивальди». Войдя внутрь, я услышал орган, на котором он когда-то играл. А потом, минуя крохот­ный переулок, во дворе храма увидел стены, в которых он сочинял и концерты, и оперы.

* * *

НА ОПЕРЫ тогда в Венеции была большая мода, и, например, с 1700-го по 1740-й Алессандро Скарлатти сочинил их аж сто пятнад­цать, а Вивальди «только» пятьдесят. Да, постоянно создавая музыку для «Пиеты», од­новременно творил и оперы, причём работал в театре сразу «за троих» — за композитора, режиссёра-постановщика, да и финансовые вопросы решал тоже сам, поскольку стал со­владельцем театра «Сан-Анджело». И всё это — при своей тяжёлой болезни, когда расстоя­ние от двери до кареты или до гондолы без посторонней помощи преодолевал с трудом.

Вообще-то такое занятие для святого отца довольно странно, но он считал оперу своим призванием, самым главным своим делом и отдавал ей максимум сил. Возможно, театр давал ему то ощущение полноты и красочности жизни, которого из-за болезни и долгого пребывания в семинарии был лишён в юности. Однако эта его страсть не была понята ни руководством «Пиеты», ни церковным начальством: отношения оказались испорченными… В конце концов время всё расставило по своим местам: имя композитора обессмертили именно концерты, потому что в них он был настоящим, искренним, не скованным никакими условностями…

Уже первое его оперное детище — «Отгон на вилле» — в 1713-м приняли на ура. И тут же автор от синьора Модотто, хозяина театра «Сант-Анджело», получил заказ на второе. Им стало оперное творение «Роланд, притворяющийся безумцем», написанное на либретто Грицио Браччьоли, которое представляло собой вольную переделку популярной поэмы «Неистовый Роланд» поэта Людовико Ариосто… В этот период композитор пользовался колоссальным успехом и как модный педагог: многие знатные особы отправляли учиться музыке своих детей именно к нему… Популярность великого Вивальди стремительно распространилась по другим городам Италии, а также — по различным странам Европы, и он оказался на трёхлетней службе у маркграфа Вилиппа фон Гессен-Дармштадского, руководившего в Мантуе военными частями австрийского короля. Именно там познакомился с французской оперной певицей — изящной и весьма миловидной Анной Жиро, которую окружающим представлял своей ученицей. Рядом с ней оказалась и родная сестра, Паолина, которая приняла на себя заботы об ослабленном здоровье стареющего мастера. Ситуация усугублялась ещё и тем, что обе постоянно жили в его доме. Эти непонятно близкие для священника взаимоотношения с молодыми девицами со стороны духовных лиц вызывали резкое осуждение…

Между тем Вивальди купался в всеобщем преклонении и почестях. Одна за другой появлялись его оперы «Геркулес на Термодонте», «Юстин и Добродетель, торжествующая над любовью и ненавистью». Это же непростое, но красивое время, когда его жизнь освятилась любовью, подарило нам другую восхитительную музыку. Ведь именно тогда возникли «Времена года», которые Владимир Спиваков назвал «фреской человеческой жизни»; и концерт «Ночь»; и «Глория»; и «Магнификат»… И вдруг 16 ноября 1737 года, когда шла подготовка к карнавалу в Ферраре, где он собирался ставить новые оперы, епископ Феррары, принадлежавшей в отличие от Венеции к папской области, запретил ему туда въезд. Так церковь припомнила Вивальди всё,: отказ вести мессу, его личную жизнь, успехи на музыкальном поприще… В ту пору этот запрет был настоящим позором и означал для Вивальди лишение доброго имени духовного отца и славной репутации светского человека, подрыв доверия и уважения, а также значительный материальный успех… Когда постановку опер всё же разрешили, они провалились: город был настроен против неудавшегося священника. Однако в инструментальной музыке равных ему по-прежнему не было. И 21 марта 1740 года он дал в «Пиете» прощальный концерт, на котором особенно горячо было воспринято только что созданное «Эхо», полное света, жизни и восторга от идеальной гармонии природы и человека…

* * *

НАВСЕГДА покинув предавшую его Венецию, Вивальди прибыл в Вену, к Карлу VI, но и здесь его ждала неудача: король внезапно скончался. И отчаявшийся гений стал все привезённые нотные рукописи распродавать по одной… Это не могло не отразиться на здоровье — и, как записано в церковной книге собора Святого Стефана, «в ночь с 26 на 27 июля 1741 года приходской священник Антонио Вивальди умер от внутреннего огня». Его быстро похоронили на кладбище, которое до наших дней не сохранилось…

* * *

ПРИ его жизни были опубликованы всего двенадцать опусов, и спустя тридцать лет после кончины имя Вивальди в списке итальянских композиторов даже не упоминалось. В XIX веке о нём говорили лишь как о композиторе, чьи ноты переписывал великий Бах. А осенью 1926-го случилось чудо: недалеко от Турина, в горах Пьемонта, одна маленькая церковная школа затеяла ремонт, и в кладовке, куда сто лет никто не заглядывал, люди вдруг обнаружили девяносто семь томов очень старых нот, которые после экспертизы оказались гениальной музыкой Антонио Вивальди…

Так что, дорогой читатель, наверное, совсем не случайно во время путешествуя на гондоле вдоль венецианского канала никак не мог я отключиться от щемящей душу песни, которую когда-то всем нам подарили Сергей и Татьяна Никитины: «Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди…» Уж очень там она оказалась органичной…

* * *

8 МАРТА

«ЗНАЛ, ПРО ЧТО ПЛАКАТЬ, ПРО ЧТО СМЕЯТЬСЯ…»
Снова, для новых читателей,
мой рассказ — об Андрее Миронове,
который родился 8 марта 1941 года, 80 лет назад

РАБОТАЯ в «Смене», дорогой читатель, я всякий раз для праздничного номера, посвящённого Восьмому марта, старался придумать что-нибудь необычное. Например, однажды разыскал в Ленинграде сразу трёх героинь: Анну Каренину (причём она, вот чудо-то, работала проводницей на «Красной стреле»), а в детском саду — воспитательницу младшей группы Наташу Ростову, а на фабрике «Большевичка» — швею Татьяну Ларину, которая, в отличие от пушкинской Татьяны, была замужем хоть и не за генералом, но всё же за ефрейтором… В другой раз специально, ради заголовка, отыскал на «Красном треугольнике» женскую бригаду, в которой оказалось восемь работниц, причём бригадиршу звали Мартой. И появился очерк под названием: «Восьмая — Марта»…

А в 1969-м за недельку до этого дня отправился в Москву, потому что тоже замыслил нечто забавное…

* * *

ЕСЛИ тебе, дорогой читатель, меньше пятидесяти, то едва ли можешь представить, как в послевоенные десятилетия для люби­телей советской эстрады звучало сочетание двух фамилий: Миронова и Менакер! Их сатирический дуэт, ставший Театром двух актеров, знали в любом уголке огромной страны. Поэтому сов­сем не случайно я тогда заявился в их сплошь заполненную фарфором столичную квартиру. Идея была такая: хотя «Миронова и Менакер» так же неразделимы, как «Минин и Пожарский», но в связи с Международным женским днем газета слово дает именно Мироновой, а Менакер может рассчитывать лишь на короткие реплики. Название материала я придумал заранее — «Миронова без Менакера». (И оно потом среди читателей вызва­ло бурную реакцию. Сам наблюдал на улице, где тогда в изобилии расклеивалась «Смена», как люди, увидев эти три крупно набранных слова, скапливались у газетного стенда, дабы поскорее про­честь про то, что любимые артисты развелись!).

Итак, мы с Марией Владимировной уютно расположились за столом, а обиженный Александр Семенович поодаль уткнулся в свежий номер «Правды». И в ответ на первый же вопрос (насчет самого памятного для нее 8 марта) моя «ответчица» радостно воск­ликнула: «Ну, конечно же, 8 марта 1941 года, когда родила Андрея! Так что все последующие восьмые марта стали для меня двойным праздником!» А супруг из-за угла пробурчал: «А мне в этот день всякий раз надо искать аж два подарка. Сплошное разорение…»

И, мигом нарушив мой план, они наперебой стали расска­зывать о сыне…

* * *

ЧУДОМ сын пришел в этот мир не на сценических подмостках: в самом начале спектакля у Марии Владимировны начались схватки, и ее еле-еле успели довезти на Арбат, до роддома имени Грауэрмана, где за несколько лет до того явились на свет будущие друзья Андрея — Шура Ширвиндт и Миша Державин. Кстати, слу­чилось это вечером 7-го, но веселые родители, уговорив вра­чей, чтобы в метрике значилось 8-е, тут же выдали репризу: «Андрюша — подарок женщинам в Международный женский день!»

Совсем скоро грянула война, их Театр миниатюр обслуживал речников Волжского пароходства (но чаще выступали перед ранеными в прибрежных госпиталях), потом артистов принял Ташкент. Однако сынишка еще в дороге простудился, заболел, и здесь стало совсем плохо: температура под сорок, пол в мазанке земляной… Врач сказал, что спасти малыша может только сульфидин, которого в Ташкенте, увы, не достать. К счастью, Мария Владимировна встретила на Алайском базаре же­ну знаменитого Михаила Громова (недавно получившего Звезду Героя за беспосадочный перелет из Москвы через Северный по­люс в США, который теперь командовал одной из Действующих воздушных армий) и поведала о своем горе. Та успо­коила: «Сегодня в Москву летит спецсамолет, постараюсь вам помочь». И спустя несколько дней доставленный по назначению спасительный сульфидин свершил свое благое дело…

* * *

В МОСКВУ вернулись осенью 1942-го. А в 1948-м Андрей Менакер стал первоклассником. Да, тогда он носил отцовскую фамилию, но спустя два года, когда «партия и правительство» уже вовсю боролись с «безродными космополитами», а на гори­зонте маячило «дело врачей-убийц», родители решили, что в этой стране сыну все-таки безопасней быть Мироновым. Про свою 170-ю школу, где, кроме Андрея, учились Эдвард Радзинский, Людмила Петрушевская, Василий Ливанов, Геннадий Гладков, Наташа Защипина и другие ныне известные деятели отечественной культуры, мне много рассказывал Марк Розовский. Здесь в драмкружке герой моего повествования сыграл Хлестакова. А в родительском доме он частенько встречал «дядю Лёню Утёсова» (которого, впрочем, звал «дядя Лёдя»), «тетю Рину Зеленую» и прочих ИСТИННЫХ звезд тогдашней эстра­ды. А в Доме отдыха Художественного театра — «дядю Мишу Ян­шина», «тетю Олю Андровскую» — впрочем, всех не перечислить. Так что вполне закономерно решил тоже стать актером. Вопреки желанию родителей, которые мечтали увидеть сына дип­ломатом, без всякой протекции (экзаменаторы вообще не знали, чей он сын) поступил в Щукинское училище и потом все четыре года неистово стремился к тому, чтобы быть только первым. Недаром мама его однокурсника Миши Воронцова од­нажды сказала сыну: «Ты никогда не будешь настоящим артис­том, а он будет!» — «Это еще почему?» — «Потому, что у тебя нет тщеславия»…

На четвертом курсе снялся в фильме самого Райзмана «А если это любовь?» В перерыве между съемками вовсю развлекал новых коллег бесконечными шутками, остротами, пока однажды мудрый Райзман ему не шепнул: «Артист в жизни должен говорить гораздо меньше. Нужно что-то оставить для сцены и для экрана. Не трать себя попусту, на ерунду». Эти слова он запомнил на всю жизнь…

* * *

ПЕРВОЙ его ролью на сцене Театра сатиры в 1962-м был Гарик из спектакля «24 часа в сутки». Затем один за другим последовали: Толстой — в «Дамокловом мече»; Телережиссер — в «осовремененном», перевернутом с ног на голову классическом водевиле, который у них стал называться «Гурием Львовичем Синичкиным»; Сильвестр — в «Проделках Скапена», Присыпкин — в «Клопе» (потом, через десять лет, там же, заменив Менглета, виртуозно сыграет Олега Баяна); Велосипедкин — в «Бане»… Од­нако настоящую театральную популярность ему принес Тушканчик в «Женском монастыре», когда актер впервые от острой характерности обратился к лирике и мягкой иронии. Именно тогда не очень щедрый на комплименты главреж Плучек назвал Андрея «нашим солнышком». А Мария Владимировна и Александр Семено­вич наперебой рассказывали мне, как потряс их сын, представ­ший Холденом в спектакле по Сэлинджеру «Над пропастью во ржи»… И после его многочисленные театральные персонажи отличались своей особой значительностью вовсе не потому, что в спектаклях были «главными», а потому, что всякий раз актер творил их на полной самоотдаче — виртуозно и мощно. Вот почему театралы так рвались «на Миронова», чтобы узреть его Дон Жуана, Жадова, Хлестакова, Чацкого… А меня летом того же 1969-го, когда Театр сатиры гастролировал не невском бе­регу, потряс его Фигаро, чей изощрен­ный, тонкий, гибкий, смелый и проницательный ум, по меткому отзыву одного уважаемого критика, «прямо-таки светился в глазах актера и передавался зрителю то сильной вспышкой афористически ёмкой фразы, то витиеватым, но интересным в каждой интонации движением длинного монолога, то азартом и риском увлекательных и опасных диалогов Фигаро с графом…»

* * *

А ЕЩЕ мы сразу заметили его в кино. Ну, вспомните: «Мой младший брат», «Три плюс два» (на тех съемках, как по секре­ту поведала мне Мария Владимировна, у сына случился бурный роман с Наташей Фатеевой), «Берегись автомобиля» (ах, каков был его ловкач и деляга Дима Семицветов!), «Старики-разбойники» (еще один блатной прихвостень). Увы, некоторые кинорежиссеры стали эксплуатировать Миронова в образах жуликов и авантюристов (за изящество, тонкую пластику и обворожительную улыбку которого зритель готов был простить его персонажам всё — обман, подлог, измену), и актера это расстраивало. Он убедил Григория Рошаля, что в картине «Год как жизнь» способен сыграть молодого Энгельса, и сделал это очень достойно, однако фильм прошел по экранам незамеченным. Спустя годы мы будем потрясены его героями и в ленте Ильи Авербаха («Фантазии Фарятьева»), и Александра Митты («Сказка странствий»), и Алексея Германа («Мой друг Иван Лапшин»), где Миронов пронзительно передал трагизм незадавшейся судьбы при внешних приметах благополучия и успеха…

Но массовый кинозритель, конечно же, прежде всего запомнил и навсегда полюбил в гайдаевской «Бриллиантовой руке» обаятельного прохвоста Козодоева по кличке Граф и его песню-танец (чуть хрипловатый голос особого тембра и невероятная пластика!) про «остров Невезения». Кстати, именно тогда состоялся дебют Миронова-вокалиста, и, начиная с этого фильма, Андрей стал часто петь и в кино, и на творческих вечерах. Вот и в фильме Бычкова «Достояние республики» его полный романтики бывший придворный учитель фехтования по прозвищу Маркиз (здесь Миронов сполна смог выразить самого себя — красивого, доброго и сумбурного, азартного и скрытно-нежного, максималиста в душе, не признающего половинчатых дел и чувств) со своей «Песенкой о шпаге» («Вжик, вжик, вжик — уноси готовенького!.») мгновенно стал героем тогдашних мальчишек… А его Остап Бендер из «Двенадцати стульев» с песней «Белеет мой парус такой одинокий…», где при всём наборе комедийных красок актер явил драму очень талантливого человека. А его министр-администратор из «Обыкновенного чуда» — прожженный циник, перезрелый ловелас с песенкой про бабочку, которая «крылышками бяк-бяк»… Поставивший эти фильмы Марк Захаров сказал про Миронова: «Андрей угадал ка­кую-то волшебную пропорцию необходимой нам боли и необходи­мой радости, ума и безрассудства. И еще, самое главное, — всегда знал, про что плакать, про что смеяться. Знал, кого ненавидеть, а на кого молиться. И везде — уровень мастерства!»…

Эльдар Рязанов был потрясен тем, что Миронов — сам, без всяких дублеров — творил на съемках «Невероятных приключений итальянцев в России»: на скорости шестьдесят ки­лометров в час вылезал из кабины пожарной машины, по аварий­ной лестнице перебирался на крышу ехавших внизу «Жи­гулей» и влезал в салон автомобиля; держась руками за ковровую дорожку, спускался из окна на шестом этаже гостиницы «Астория»; на огромной высоте висел над Малой Невой, ухватившись за край разведенного моста, под которым проплывал теплоход; один на один вел с могучим львом «светскую беседу». (Между прочим, тогда же, в июне 1973-го, спустя неделю после съемок, я у этого самого Кинга в Стрельне «брал интервью», и неблагодарный зверюга оставил на моей ноге след когтей. А еще через месяц Кинг погиб).

* * *

НЕЗАДОЛГО до 1976-го я на «Ленфильме», где Миронов снимался в «Небесных ласточках» (помните его Селестена?), втянул артиста в прикольное интервью насчет приближающегося Нового года. Напри­мер, попросил придумать объявление, связанное с Новым годом, и он мгновенно выдал:

— Меняю один Новый год на два старых в разных компаниях!

— А сочинить рекламу ёлочных игрушек слабо?

Миронов усмехнулся:

— Совсем не слабо. «Покупайте ёлочные игрушки только в магазинах «Ленкультторга». Остерегайтесь покупать их в магазинах «Молоко», «Обувь» и «Трикотаж»!

Я не унимался:

— Чем, Андрей Александрович, украсите ёлку, если у вас нет ни одной ёлочной игрушки?

Миронов хихикнул:

— Повешу объявление, почти как на скамейках в парке: «Осторожно — украшено». И все поверят. Но вообще-то не человек украшает ёлку, а ёлка украшает человека.

В желании всё-таки подловить артиста я придумал для него очередное испытание:

— Предположим, что у вас в квартире нет часов, радио, телефона и телевизора. Как вы с максимальной точностью встретите Новый год?

— Очень просто. Переверну ёлку и посмотрю на срез: в двенадцать часов должно прибавиться ещё одно годовое кольцо.

Видя, как любимый артист торопливо поедает пирожок, не мог не поинтересоваться:

— Вы всегда, Андрюша, питаетесь вот так, на ходу?

Миронов вздохнул:

— А что делать, раз пытаюсь «объять необъятное»: со спектакля — на съёмку, со съёмки — на спектакль. Ещё концерты… Зрители мне сочувствуют. Однажды во время концерта в Ленинградском доме офицеров из зала прислали на сцену большой апельсин, на котором было написано: «Андрюша, скушайте. Вы плохо выглядите»…

* * *

А В АВГУСТЕ 1986-го на пляже ялтинского Дома творчества «Актер» первая его жена актриса Екатерина Градова (та самая радистка Кэт из «Семнадцати мгно­вений весны») поведала мне, каким нежным мужем и смешным от­цом маленькой Машеньки был Андрюша, пока их брак не разрушила властная Мария Владимировна… Там же, между заплывами, Анатолий Дмитриевич Папанов объяснял мне, что более потрясающего на сцене партнера, чем Миронов, просто не существует. Когда мы прощались, Папанов сказал: «Продолжим разговор в будущем году на этом же месте…» — впрочем, об этом я в Фейсбуке уже писал.

* * *

НО ПРОДОЛЖЕНИЯ, увы, не последовало: в начале августа 1987-го Анатолий Дмитриевич скоропостижно скончался. Поскольку Театр сатиры тогда гастролировал в Риге, на его похоронах в Москве коллег не было. Миронов по этому поводу очень переживал… А через несколько дней, 14-го, когда на сцене Рижского оперного театра играли «Женитьбу Фигаро», уже перед финалом, Андрей вдруг оперся рукой о витой узор беседки и медленно-медленно стал ослабевать… Ширвиндт, игравший графа Альмавиву, подхватил его, поднял на руки и услышал: «Шура, голова болит…» Это были самые последние слова актера блистательной легкости, чарующей пластики, по праву носившего звание «народного», рождённого, как ты, до­рогой читатель, помнишь, едва ли не на сцене и на сцене же завершившего свой короткий, но великий путь…

Его похоронили в костюме Фигаро. Коллег, продолжавших рижские гастроли, на Ваганьковском тоже почти не оказалось, но сотни тысяч москвичей пришли проститься со своим кумиром…

Окаменевшая от горя Мария Владимировна, оставшаяся без Александра Семёновича еще в 1982-м, пережила сына на десять лет… Сегодня ему бы исполнилось восемьдесят…

Папа, мама и сын

* * *

«ОПУСТЕЛА БЕЗ ТЕБЯ ЗЕМЛЯ…»
В день 8 марта мой рассказ —
об одной необыкновенной Любви

В ПОСЛЕДНИЙ день 2004-го она — вся в цветах — лежала на сцене своего театра. Негромко звучали Кальман, Легар, Штра­ус… Что-то сквозь слезы говорили в микрофон люди… А у него в висках беспощадно стучало: «Опустела без тебя Земля. Как мне несколько часов прожить?..» Какой конкретный, какой леденящий душу смысл обрела вдруг теперь эта песня, которую они оба прежде очень любили… Все нутро его вопило: «Ну по­чему, почему же я тебя не спас, как ты меня — тогда?!»

* * *

ДА, ТОГДА, четверть века назад, она вытащила его, счи­тай, из могилы…

Молодой и сильный, он поздним вечером увидел, как шес­теро окружили женщину. Поспешил на помощь. Первого, самого высокого, который бросился навстречу с ножом, нокаутировал. Но остальные схватили обрезки водопроводных труб (там шел какой-то ремонт). Противостоять такому оружию и в таком ко­личестве было трудно. К тому же дождь, скользко… Ему сло­мали шейные позвонки, ключицу, руку… Затем — удар трубы в лицо. Упал. И тогда подонки обрушили на его голову тяжелен­ную урну…

Потом ему рассказали, что «скорая» дважды в помощи от­казала: «Покойников не берем». Только на третий раз подобра­ли. В дремучем бреду каким-то образом назвал врачу свой ад­рес и еще добавил: «Если не довезешь до жены, меня не будет». До жены довезли, и после они путешествовали по городу восемь часов: «покойника» не брали ни в Мечниковской больнице, ни в Поленовском институте — нигде. Ей всюду говорили: «Это благо, если умрет, — и для вас, и для него. Ведь, коли выживет, в лучшем случае будет смотреть в потолок и ходить под себя. Вас это устраивает?» Она отвечала: «Меня это устраивает». Только в старой лечебнице на Фонтанке хирург Гурчин, который знал ее как актрису (она молила: «Пожалуйста, сделайте без­надежную операцию под мою расписку!»), решился. Склеил заты­лок, а где костей не хватило, осталась дыра.

И начались его дни, недели, годы, по утверждению вра­чей, «несовместимые с жизнью». Когда случилась уже шестая клиническая смерть, она ему закричала: «Очнись! Лётчик най­ден!» — и он, который до трагедии по всей стране разыскивал лётчика Литвинова, доставившего когда-то в осажденный Ле­нинград Седьмую симфонию Шостаковича, открыл глаза…

На все последующие двадцать шесть лет она стала для не­го не только самой любящей женой и самым верным другом, но и поводырем, нянькой, медсестрой… Еще недавно за ее спиной другие актрисы шептались: «Вот бы мне ее росточек!.. А мне бы ее пластику!..» Еще вчера ей завидовали. А теперь прониклись жалостью: «Ой, такая молодая, красивая, талантливая! Бросит она его! У нее же столько поклонников!..» Однажды, когда у него случилась большая беда с сердцем, кардиолог в реанимации сказал жене: «Готовьтесь к худшему. Он может умереть, и произойдет это, самое позднее, между пятью и шестью утра…» Она всю ночь провела рядом с его кроватью и умереть ему не позволила. А вечером блистательно играла Сильву…

Впрочем, это было в порядке вещей: днем делала ему уко­лы, массаж и прочие процедуры, а вечером выходила на сцену, и зрители восхищенно аплодировали: на «Баядере» — ее Одетте, на «Веселой вдове» — ее Ганне Главари, на «Фиалке Монмартра» — ее Нинон, на «Летучей мыши» — ее Розалинде. А еще — «прек­расная Елена», а еще — Фраскита, впрочем, всего не перечис­лить… Как люди обожали ее божественное сопрано, искромет­ный танец, дивное актерское обаяние…

* * *

А ДОМА для нее пел он: «Говорят, бабье лето, говорят, бабье счастье-то, что солнцем согрето после бед и не­настья…». Или читал: «Кто говорит, что первая любовь любви последней ярче и сильнее?..» Он посвятил ей около ста сти­хов, еще больше — песен. Если бы вы слышали его тенор, если бы видели, как стремительно бегали по кла­вишам фортепиано и по струнам гитары его пальцы (а ведь лож­ку до рта не мог донести!).

Она любила эти песни и стихи. Она гордилась и другими его достижениями: стосорокакилограммовую штангу жал лежа, двухпудовку выбрасывал вверх сорок семь раз, а всего за день суммарно осиливал сто тонн!.. Вместе они поднялись на Эль­брус. Вместе, на «Запорожце», одолели Каракумы. За свою дол­гую автожизнь он «износил» двенадцать автомобилей. В его до­ме хранилось около двухсот самодельных альбомов — про их путешествия. («Главное, чтобы кто-нибудь пристегнул к ноге педаль сцепле­ния»). Утверждал, что нет в стране такой церкви, которую бы ей не показал. Однажды, миновав Батуми, добрались до границы с Турцией. И там вдруг она вспомнила: «Боже! У меня же послезавтра «Баядера»!..» Через мгновение он рванул в обратный путь и за все сорок восемь часов (мастер спорта, гонщик!) ни на миг не сомкнул глаз. Когда подкатили к театру, до начала спектакля оставалось сорок минут. И пока она потом царила на сцене, он крепко спал, уронив на руль «Запорожца» свою седую голову… В другой раз, вернувшись сюда же, на площадь Ис­кусств, из Уфы, глянули на спидометр, а там: 999999! Он — ей: «Берем шампанское и делаем вокруг аникушинского Пушкина круг почета!»

В конце концов осилили и второй миллион километров. На все театральные гастроли — и в Москву, и в Минск, и в Ки­ев, и еще бог весть куда (кроме Хабаровска) — он вез ее сам.

А еще они помогали встать на ноги другим. (Например, после статьи о нем в «Советском спорте» позвонила женщина из Ростовской области: «У меня «сын-афганец» после тяжелейшего ранения готов наложить на себя руки. Помогите!» И они отпра­вились туда, за 1750 километров, в город Шахты, и спасли этого мальчика. А всего за двадцать шесть лет вернули к жиз­ни двести тридцать пять инвалидов.).

А еще они вместе открывали по стране разные музеи…

* * *

МУЗЕИ, дело всей его жизни, стали и ее делом. Да, каж­дый был освещен ее советом, улыбкой, музыкой: и воистину ле­гендарный школьный «А музы не молчали…»; и Ахматовский, что в украинском селе Слободка-Шелеховская; и Шостаковичес­кий, что в Калининграде; и Музей Чести, что в Тверском крае, неподалеку от могилы Анны Керн; и те, что в Минске, Ангарс­ке, других местах… За неделю до ее кончины, когда к нему по поводу нового музея, сто одиннадцатого, посвященного на сей раз тяжелой атлетике, завалились телеви­зионщики, а он уже не имел никаких сил с ними общаться, она шепнула: «Пойдите на кухню и там займитесь делом, это важ­но…»

* * *

СО СТРАШНОЙ болезнью боролась столь мужественно, что он сам себя, в сравнение с ней, считал хлюпиком.

Ездила на Песочную, «на химию», — и продолжала играть. Роскошно выступила на бенефисе Вячеслава Тимошина. Когда 25 июня закрывали сезон, в «Королеве чардаша» заменила забо­левшую Зою Виноградову.

Через неделю после операции, 17 ноября, позвонила ему на «сотовый»: «Попроси, чтобы приехала костюмерша, хочу но­вое платье…» После ВТЭКа, где получила «первую группу без права работы» и поняла, что жить осталось совсем немного, решила на работу немедленно пойти. Профессор оперного фа­культета Консерватории (многие ее студентки — лауреаты меж­дународных конкурсов), она назавтра, 24 ноября, участвовала в заседании кафедры, но на мастер-класс сил уже не оста­лось…

Вечером 26 декабря позвонила в театр: «Прошу гроб на сцене не открывать. Пусть будут мелодии Кальмана, Легара, Штрауса, и непременно — увертюра к «Летучей мыши»…». Потом сказала ему: «Умру завтра».

Назавтра приоткрыла глаза: «Я вас немножко обманула… Дорогой, не забудь 29-го поздравить Витальку Копылова с днем рождения…»

Её не стало 28-го. Он держал ее руку до последнего удара пульса…

* * *

И ВОТ ТЕПЕРЬ она лежала на сцене своего театра. Оркестр исполнял увертюру к «Летучей мыши». Кто-то читал в микрофон:

Была прекрасной и смешной,
Земной была и неземной…
Не говорите, что ушла.
Благодарите, что была…

Потом над ней стал опускаться занавес, и людские рыда­ния слились с долгой-долгой овацией Актрисе.

А он все шептал: «Опустела без тебя Земля. Как мне нес­колько часов прожить?..»

* * *

ОН СМОГ просуществовать без нее триста пятьдесят четыре дня. И теперь они навеки вместе — на Смоленском кладбище…

ОНА —
НАРОДНАЯ АРТИСТКА РОССИИ
ЛЮДМИЛА ФЕДОТОВА.
ОН —
ВОИСТИНУ ЛЕГЕНДАРНЫЙ
ЕВГЕНИЙ ЛИНД
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.