Давным-давно озадачен я вопросом: кем же всё-таки был Сергей Владимирович Михалков прежде всего — поэтом или лукавым царедворцем; приспособленцем, который поставил свой талант на службу личному обогащению; очень мощным, очень хитрым функционером «сталинской закалки»?
Вспоминая…
О Нателле Товстоноговой, Сергее Михалкове, Дмитрии Фурманове и о Джемсе Паттерсоне
Лев Сидоровский
10 МАРТА
ХРАНИТЕЛЬНИЦА ВЕЛИКОЙ СЕМЬИ
10 марта 2013 года не стало
Натэллы Александровны Товстоноговой
ИХ отца, профессора Закавказского института путей сообщения Александра Андреевича ТоЛстоногова (потом они «л» заменят на «в»), расстреляли в 1937-м, и брат, который был на одиннадцать лет старше, ответственность за маму — оперную певицу Тамару Папиташвили, и сестру принял на себя. Её в семье звали по-грузински — Додо, его — Гогой (потом в БДТ так Георгия Александровича за глаза будут именовать все). Когда, окончив ГИТИС, он, молодой режиссёр, вернулся в Тбилиси, она, ещё школьница, окружила брата-неумеху (даже яичницу не мог приготовить) такой — на всю жизнь — заботой, о которой люди могут только мечтать. К тому же бывшая супруга, актриса Саломея Канчели, после развода оставила Георгию Александровичу двух малышей, которые тоже оказались на руках у Натэллы.
Училась на медика (мама говорила: «Люди страдают, ты им будешь помогать — что может быть важнее?»), но маленькие племянники Сандро и Ника, а потом и свой сынок Алёша (гениальный артист Евгений Лебедев стал её мужем, когда брат работал уже в питерском «Ленкоме»), определили ей иную судьбу. Помню в нашем разговоре слова Евгения Алексеевича: «Пятерых мужиков (причём — с такими непростыми характерами!) подняла, образцово вела, да и продолжает вести наш общий дом — разве это не подвиг?»
В Большом драматическом её вкус ценили высоко. Георгию Александровичу вообще хотелось, чтобы она приходила на репетиции и там всё смотрела свежим глазом. Ей самой это тоже было бы интересно. Но боялась: вдруг пойдут разговоры о «влиянии» — мол, неспроста чью-то роль отдали её любимому Жене, который в театре и так премьер… А вот дома после ужина всякий раз непременно «заседали» до двух-трёх ночи, причём двум народным артистам СССР, Героям Соцтруда и лауреатам всяческих премий их верная спутница и союзница говорила больше именно о том, что не нравится, — и подобную нелицеприятную «критику» оба воспринимали непросто.
Много сил отнимал быт. Поначалу, после театрального общежитии, весьма стеснённо существовали на Суворовском проспекте, потом — на Чёрной речке, пока, наконец, не объединили две великолепные квартиры в доме на Петровской набережной. Когда впервые увидела за окном Неву, домик Петра Первого, Летний сад, воскликнула: «Да разве можно такой вид закрывать занавесками?!»
Да, она — со своей мудростью, эрудицией, заботливостью (однажды, помню, дотошно выспрашивала меня по телефону насчёт сооружённой в одном питерском медучреждении «соляной пещеры», которая помогла бы подлечить Евгению Алексеевичу дыхание), твёрдостью характера, хлебосольством — была им, да и многочисленным друзьям их гостеприимного дома ну очень необходима. И в доброй шутке толк понимала. Как, например, смеялась, когда однажды в «капустнике» я среди прочего, намекнув на её непременное участие в зарубежных гастролях Большого драматического, пропел: «Натэллой Сановной любуемся всегда мы: // Во всей Европе нет такой прелестной дамы! // Всё посетила: Авиньон, Стокгольм и Ниццу — // и БДТ с ней тоже ездит за границу».
Однажды, когда в нашем разговоре коснулись японских гастролей, она обмолвилась:
— Там мы с Гогой не раз вспоминали нашего бедного папу, которого посадили — как «японского шпиона», а он за всю свою жизнь ни одного японца в глаза так и не увидел…
В другой раз рассказывала, как ей, пятилетней, Гога читал Шекспира. Как он же внушил ей, что национальность определяется культурой, к которой человек принадлежит…
Не только своим рождением или тесными семейными связями, но во многом благодаря своему недюжинному человеческому таланту, творческому чутью, отменному вкусу она входила в высший круг театральной и творческой элиты России. Вокруг неё вращалась вся жизнь и творчество династии Товстоноговых-Лебедевых.
Но начались одна за другой страшные потери: в 1989-м не стало Георгия Александровича; в 1997-м — Евгения Алексеевича; в 2002-м — Сандро; в 2012-м — его сына Георгия, тоже режиссёра, полного тёзки блистательного деда… К тому же тяжело больной Ника, уехав на лечение в Израиль, там остался… Какое сердце может такое выдержать? И в 2013-м, 10 марта, хранительница этой великой семьи Натэлла Александровна Товстоногова скончалась. Ей было восемьдесят шесть…
И лежит теперь она, хранительница великой семьи, на Литераторских мостках Волкова кладбища — рядом со своим Евгением Алексеевичем. И приносит им розы сын Алёша, давно уже ставший уважаемым кинорежиссёром Алексеем Евгеньевичем Лебедевым. (А их внук — вообще полный тёзка знаменитого деда). Ну а Георгий Александрович — в Некрополе мастеров искусств Александро-Невской лавры…
* * *
13 МАРТА
ПОЭТ ИЛИ ЛУКАВЫЙ ЦАРЕДВОРЕЦ?
108 лет назад родился
трижды «гимнюк» Сергей Михалков
КОНЕЧНО, дорогой читатель, в детстве многие его стихи шпарил я наизусть: и про «дядю Степу», и про «Мимозу», и про «неверующего Фому»… Они легко запоминались, потому что привлекали милой интонацией, смесью комического с лирическим. Потом полюбил его басни, особенно — про Зайца, который «во хмелю»…
Ну а вскоре, живя всё там же, в далеком от Москвы Иркутске, познакомился с автором всех этих творений что называется «вживую», поскольку Михалков прибыл в сибирский край как член Комитета по Сталинским премиям — дабы посмотреть и оценить, на предмет этой самой премии, в нашем Драмтеатре спектакль по пьесе местного драматурга Павла Григорьевича Маляревского «Канун грозы»… Выполнив сию миссию, знаменитый поэт посетил Дворец пионеров. Решили там ему в числе прочего продемонстрировать и «юные поэтические дарования». Такие «демонстрации» были у нас тогда в моде: например, до общения с Михалковым довелось мне читать свои вирши и Александру Яшину, и Сергею Васильеву, и даже президенту Академии наук Китая Го Мо Жо (тогда китайские имена и фамилии писали у нас вот так: раздельно по слогам)… И вот теперь предстал пред светлы очи самого Сергея Владимировича — черноволосого, черноусого (ведь ему же ещё и сорока не было), сияющего на одной стороне груди, под флажком депутата Верховного Совета СССР, разными регалиями за боевые и трудовые подвиги (орден Ленина, «Красное Знамя», «Красная Звезда»), на другой — тремя, на красных колодочках, золотистыми (все — Первой степени!) медалями с профилем Иосифа Виссарионовича… Не скрою, Михалков мне казался Небожителем! Завороженный всем его «иконостасом», смотрел на именитого гостя, словно кролик на удава. Не помню уж, что и как ему лепетал. После меня выступил, тоже со стихами, Ваня Харабаров… Потом Сергей Владимирович, вальяжно заикаясь, сказал, что у «первого товарища (то есть — у меня) уже кое-что получается, а вот второму надо ещё подучиться». Поочередно пожал нам руки. Эту свою правую руку я потом неделю не мыл… (Кстати, Харабаров на профессионального поэта в Литинституте таки «подучился», даже сумел пролезть в душу к самому Пастернаку, но когда скоро, в 1958-м, Бориса Леонидовича «партия и правительство» стали травить, учителя предал, основательно запил, в связи с чем и погиб).
Ещё высокий гость из Москвы ознакомил ребятню со своей биографией: поведал и про геологоразведочную экспедицию («Искал свинец. Нашёл»); и про то, как товарищ Сталин помогал ему с Эль-Регистаном сочинять Гимн СССР… Ребятня была потрясена… Правда, когда в тот же вечер, уже в зале Филармонии, я от продолжавшего вовсю светиться орденами и медалями Сергея Владимировича вновь всё это, слово в слово, услышал («Искал свинец. Нашёл»), был несколько обескуражен: ну неужели трижды лауреат способен говорить и шутить только вот так, под копирку?
* * *
НУ А СПУСТЯ четверть века Михалков (сам!) позвонил мне в редакцию ленинградской «Смены». Сказал, что говорит из Театра Комедии, где вчера состоялась премьера спектакля по его пьесе, которая «прошла блестяще» (а я уже знал, что ко второму акту зрителей осталось ползала), и предложил в связи с этим срочно взять у него интервью. Честно говоря, я был обескуражен такой «простотой» и «доступностью» Всесоюзного Мэтра, который к тому времени был (запоминайте): Председателем Правления Союза писателей РСФСР и Секретарем Правления Союза писателей СССР; имел звание Заслуженного деятеля искусств РСФСР, носил еще два (в добавок к прежним наградам) ордена Ленина, один — Октябрьской революции, один — Трудового Красного Знамени; являлся лауреатом Ленинской премии, лелеял на груди четвертый по счету значок лауреата бывшей Сталинской премии, ныне переименованной в Государственную, и один — Госпремии РСФСР. И самое главное: к 60-летию наконец-то дождался Золотой Звезды Героя Социалистического Труда!
(Кстати говоря, эту Золотую Звезду Сергей Владимирович не снимал, по-моему, ни при каких обстоятельствах, цепляя ее даже (если утрирую, то самую малость) к пижаме. Примерно так же поступал писатель Александр Борисович Чаковский. И артиста Игоря Олеговича Горбачева от «геройской звездочки» тоже было не оторвать… А вот, например, Героя Советского Союза, заслуженного летчика-испытателя СССР Марка Лазаревича Галлая за тридцать лет нашей дружбы я не видел «при регалиях» никогда. По-моему, сие качество к сути человека добавляет нечто весьма существенное).
Встретив гостя, я первым делом поинтересовался, как он, великий детский поэт, к тому же — академик педагогических наук, воспитывал на собственном творчестве своих детей, а теперь — и внуков. Но Михалков мое любопытство пресек мигом:
— Никак не воспитывал. Я отвратительный, просто никакой, и отец, и дед…
И дальше, опережая мои вопросы, вновь сообщив об «ошеломляющем успехе» театральной премьеры, стал привычно рассказывать автобиографию («Искал свинец. Нашел»). В частности, вспомнил, как в 1933-м, публикуя в «Известиях» стихотворение «Колыбельная», в последний момент заменил название на «Светлана»:
— И назавтра меня пригласили в Центральный Комитет партии: «Ваши стихи понравились товарищу Сталину. Товарищ Сталин поинтересовался условиями вашей жизни. Не надо ли чем помочь?» Оказывается, дочь Сталина звали Светланой. Мог ли я предполагать такое совпадение?
А я, слушая гостя, думал: «Это ты-то не мог предполагать “такое совпадение”?» (То, что дочку Сталина зовут Светланой, знала вся страна). Да еще «случайно» подгадал с публикацией стишат как раз ко дню рождения Светланы Иосифовны. Вот с чего, собственно, и началась триумфальная дорога к Золотой Звезде: ведь уже в двадцать шесть лет получил за «Дядю Степу» самый главный орден!
Дойдя до тягот Великой Отечественной, Михалков вспомнил, как летом 1941-го, в Одессе, он, военный корреспондент, пришел на свидание с девушкой. Но тут — артналет: девушку убило, а его контузило… Подобная откровенность меня несколько резанула. В самом деле: в Москве — жена Наташа (дочка замечательного художника Петра Петровича Кончаловского, внучка великого Василия Ивановича Сурикова) и маленький сын, на всех фронтах — трагическое отступление наших армий, а он — про неудавшееся свидание…
Что касается истории написания Гимна, то Михалков считал, что из шестидесяти поэтов, которые участвовали в конкурсе, он и Эль-Регистан победили, вероятно, потому, что только в их варианте присутствовало слово «Русь». Тогда, в 1943-м, по поводу Главной Песни Страны встречался со Сталиным аж семь раз! (Потом, в 1977-м, «сталинский» гимн переиначил в «брежневский», а в 2002-м «брежневский» — в «путинский». Недоброжелатели давно уж окрестили его «гимнюком», но автор только усмехался: «Гимнюк так гимнюк, а петь все равно стоя будете». Значит, теперь он — «трижды гимнюк»!). И, конечно же, совсем не случайно в 1944-м, когда сочинил первые басни, отправил их не в редакцию, а Сталину, после чего, естественно, те были немедля опубликованы в «Правде», а автор стал к тому ж Официальным Преемником Ивана Андреевича Крылова.
Подумать только: Михалков был лично знаком со всеми (за исключением Ленина) нашенскими вождями, из которых его наибольшее уважение и до конца дней вызывал Сталин: «Потому что это была личность!» А то, что ни разу не содрогнулся, когда по велению сей «личности» были уничтожены миллионы, в том числе и некоторые приятели Сергея Владимировича, объяснял просто: «Мы доверяли агитации, которая была очень сильной».
Да, он всегда «доверял агитации»: и когда убивали Пильняка, Бабеля, других литераторов; и когда травили Ахматову, Пастернака (помню, например, в «Комсомолке» его стишата к карикатуре на Пастернака «Нобелевское блюдо», которые начинались так: «По новому рецепту как приправу был поварам предложен пастернак…»); и когда судили Синявского с Даниэлем… В мемуарах Лидии Корнеевны Чуковской по поводу заседания Президиума Союза советских писателей, который исключал Пастернака, сказано: «Там выступали не сквозь зубы, не вынужденно, а с аппетитом, со смаком — в особенности Михалков». Именно ему приписывают авторство иезуитской формулировки: «Книгу я не читал, но она мне не понравилась». Он и уже при Путине в одном из интервью заявил, что в своих тогдашних действиях ничуть не раскаивается:
— Потому что Пастернак нарушил закон: его роман «Доктор Живаго» до публикации в СССР появился на русском языке за границей, а это запрещалось. Я осуждал Синявского, который противозаконно выпускал за рубежом антисоветские книги под псевдонимом «Абрам Терц». Я осуждал Солженицына, чья пьеса «Пир победителей» — противозаконная клевета на нашу армию…
Почему же в таком случае Сергей Владимирович, для которого Закон превыше всего, не осудил столь же принципиально и публично собственного сына Андрона, когда тот «противозаконно» свалил из СССР?
Кстати, бурная политическая деятельность не могла не сказаться на творчестве. В частности, тот самый Дядя Степа, которого полюбила довоенная детвора, в бесконечном продолжении этой воистину саги («Дядя Степа — милиционер», 1954; «Дядя Степа и Егор», 1968; «Дядя Степа — ветеран», 1981), увы, с каждым разом все больше мельчал, что, однако, не мешало плодовитому автору получать за «дядю» очередные награды… Да и кроме «дяди», бесстыдно выдавал детям такие вот «шедевры»:
Он красный галстук носит
Ребятам всем в пример.
Он — девочка, он — мальчик.
Он — юный пионер!
Или:
Чистый лист бумаги снова
На столе передо мной,
Я пишу на нём три слова:
Слава партии родной!
Или:
Коммунизм»! нам это слово
Светит ярче маяка.
«Будь готов!» — «Всегда готовы!»
С нами ленинский ЦК!…
А еще он постоянно публиковал в центральной прессе поэтические подписи к карикатурам, разящим подлых «поджигателей войны». Боже, какими примитивными были эти вирши!
* * *
ЗАТО, как любил напоминать Михалков, он очень многим помогал — с квартирами, дачами, больницами, пропиской… Да, кому-то помогал. Но вот подписать пустяковую бумагу, чтобы нелюбимый властями замечательный драматург Эрдман мог спокойно скончаться в больнице, отказался. Еще, по свидетельству вдовы Эль-Регистана, жаден был невероятно:
«Например, под маркой официальных банкетов, чтобы не расплачиваться самому, справлял собственные дни рождения».
Со своей же стороны могу добавить, что после нашей тогдашней беседы Сергей Владимирович больше часа болтал по телефону с Москвой, с Союзом писателей РСФСР (ему оттуда зачитывали многостраничный доклад на съезде, с которым вскоре должен был выступать), использовав при этом весь месячный редакционный лимит. А потом потребовал редакционную «Волгу», на коей отбыл к известной всему «творческому» Питеру Алле.
Дело в том, что Алла многие годы была на невских берегах его пассией. Потом он выдал ее замуж за своего друга, эстрадного драматурга, а сам переключился на подросшую Алину дочь. Весьма характерно, как Сергей Владимирович обставлял квартиру молодоженов. Позвонил в «Ленмебельторг»: мол, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и Государственных премий, академик, главный редактор «Фитиля» просит для приятеля такой-то гарнитур — и все было мгновенно решено. (Летом 1975-го в Будапеште, на улице Ваци, подхожу к какому-то магазину, а в дверях навстречу — Михалков с юной девицей, весь увешанный покупками; слышу, как он ей раздраженно: «Ну г-где я т-тут т-тебе д-достану т-такси?» Мне подумалось: «Эх, академик! Неужто уж ты-то дома не можешь отовариться!»)
Конечно, его сыновья много талантливее отца. Однако Андрей по цинизму, особенно — в личной жизни, папу даже переплюнул. А вот Никита в этом смысле, пожалуй, наоборот — в маму. И абсолютное большинство его фильмов — великолепны…
* * *
КОГДА отмечал 90-летие, в его коллекции, вдобавок к очередным, еще советским «цацкам» (четвертый по счету орден Ленина, второй — Трудового Красного Знамени, орден Почета, «Отечественная война», «Дружба народов»), появился и орден «За заслуги перед Отечеством II степени». Ну а к 95-летию подоспел и орден Святого апостола Андрея Первозванного. К тому ж его именем назвали малую планету Солнечной системы…
И все-таки, дорогой читатель, давным-давно озадачен я вопросом: кем же всё-таки был Сергей Владимирович Михалков прежде всего — поэтом или лукавым царедворцем; приспособленцем, который поставил свой талант на службу личному обогащению; очень мощным, очень хитрым функционером «сталинской закалки»?
* * *
15 МАРТА
«К НИЗКОМУ ЧЕЛОВЕКУ РЕВНОВАТЬ НЕЧЕГО…»
Так писал Василию Ивановичу Чапаеву
Дмитрий Андреевич Фурманов,
которого не стало 95 лет назад
ФИЛЬМ про Чапаева я впервые увидел во время войны. Здание нашей школы (впрочем, как, пожалуй, и всех других иркутских школ) было отдано под госпиталь, а мы размещались в абсолютно неприспособленной для учения хибаре. И по утрам, пока за обледенелым окном не проглядывал поздний зимний рассвет (электричества чаще всего не было, а занятия первой смены начинались в восемь) мы, сидя в отнюдь не просторном помещении за партами по трое и не снимая телогреек (нашей верхней «фирменной» одежды), в основном пели:
Эх, в бой за Родину! В бой за Сталина!
Боевая честь нам дорога!
Кони сытые бьют копытами —
Встретим мы по-сталински врага!..
А иногда вместо таких вот музыкальных упражнений в темноте всех нас (1-й «а», 1-й «б» и 1-й «в») вели в кинотеатр «Гигант», где специально устраивались ранние «школьные» сеансы. И вот, смотря «Чапаева», мы, очень рано повзрослевшие, сжали кулаки, когда каппелевцы, которые для нас были «немцы», пошли на «наших» в «психическую» атаку. А после бурно радовались, когда Анка из пулемета поливала их свинцом. А потом, когда из-за холма на лихом коне вылетел сам комдив — в папахе и крылатой бурке, с острой саблей в руке, а вслед за ним — его воины, мы — все, как один, вскочили со своих мест, неистово захлопали в ладоши и завопили: «Ура!»
А повесть «Чапаев», по которой был сделан фильм, столь полюбившийся мальчишкам и девчонкам моего поколения, я прочел уже пятиклассником и навсегда запомнил имя и фамилию автора — Дмитрий Фурманов.
* * *
ОН родился 7 ноября 1891 года в селе Середа Костромской губернии, которое ныне числится за Ивановской областью и уже восемь десятилетий как зовется городом, обретшим имя героя моего повествования. А тогда восьмилетний мальчик из крестьянской семьи поступил в Иваново-Вознесенское училище, где, едва освоив грамоту, стал запоем читать не только весьма естественных для подростка Конан-Дойля, Жюль Верна, Майн Рида, Вальтера Скотта, но и Жуковского, Пушкина, Лермонтова… Спустя пять, когда в стране случилась первая революция, очень впечатлила отрока рабочая забастовка, о чем потом поведает в очерках «Как убили отца» и «Талка»… После, пройдя полный курс торговой школы, выдержал экзамены в Кинешемское реальное училище, где под влиянием преподававшего литературу Федора Федоровича Трубникова впервые взялся за перо. Поэтому вполне логично в 1912-м оказался на словесном отделении Московского университета, как и то, что с началом Первой мировой совестливый студент ушел на фронт «братом милосердия». Спустя два года в Иваново-Вознесенске преподавал на общеобразовательных рабочих курсах, примыкая то к эсерам, то к анархистам. Но в октябре 1917-го возглавил там революционный штаб большевиков, а в июле 1918-го по рекомендации самого Фрунзе стал коммунистом. Накануне записал в дневнике:
«А ведь уйти к ним (то есть к большевикам — Л. С.) — это значит во многом связать себя обетом покорности, подчиненности, молчания».
До этого в газете «Рабочий город» публиковал рассказы, а в революционную пору — стихи, такие, например:
Смыкайте ряды, поднимайте знамёна,
Решительный час настаёт.
Под грозную песню мучений и стона
Смыкайся, страдалец-народ!
В составе Иваново-Вознесенского полка отправился на фронт Гражданской. После ряда сражений и других непростых испытаний в марте 1919-го Дмитрий Андреевич Фурманов прибыл комиссаром в 25-ю стрелковую дивизию, которой командовал Василий Иванович Чапаев…
* * *
ВСПОМИНАЯ ту их первую встречу спустя четыре года на страницах своего знаменитого романа, где автор в комиссаре Федоре Клычкове вывел себя, его герой фиксирует в личном дневнике, почти дословно повторяя дневниковую запись самого Фурманова от 9 марта 1919 года:
«Обыкновенный человек, сухощавый, среднего роста, видимо, небольшой силы, с тонкими, почти женскими руками; жидкие темно-русые волосы прилипли косичками ко лбу…»
(В дневнике Фурманова было:
«Предо мной предстал по внешности типичный фельдфебель, с длинными усами, жидкими, прилипшими ко лбу волосами, глаза иссине-голубые…»
Скоро ввалились в комнату Клычкова приехавшие с комдивом его ребята:
«Один из гостей развалился у Федора не неубранной постели, вздёрнул ноги вверх и закурил… Кто-то рукояткой револьвера выдавил окно, кто-то овчинным грязным и вонючим тулупом накрыл лежавший на столе хлеб, и когда его потом стали есть — воняло омерзительно».
Так вдребезги разлетаются прежние представления о «легендарной личности»:
«Чапаев и чапаевцы, вся эта полупартизанская масса и образ ее действий — такое сложное явление, к которому, зажмурившись, подходить не годится. Наряду с положительным тут имеются и такие элементы, с которыми обращаться нужно осторожно».
В дальнейшем повествовании, в развитии сложных взаимоотношений командира и комиссара, в ходе бурных событий Чапаев предстает во всех своих сильных и слабых сторонах. Ну, например, уже в первой беседе комдив признался, что элементарно неграмотен:
«Только четыре года, как писать-то научился».
И в Бога верил, и прихвастнуть любил, а то и приврать. А однажды Федор заметил, как Чапаев во время боя:
«… сначала рванулся и побежал, но вдруг повернулся обратно и юркнул снова под стог… И к штабу вернулся последним».
Федор полюбопытствовал:
«Что это ты, Василий Иванович, сдрейфил как будто? За овином словно трус метался…»
К тому же Чапаев легко верил всяких слухам, даже нелепым. Но особенно озадачила Федора политическая незрелость комдива. О международном рабочем движении не имел понятия, борьбу с анархистами считал глупой затеей. Целый год числился в партии, а:
«… программы коммунистов не знал нисколечки, не разбирался мало-мальски серьезно ни в одном вопросе».
Интеллигентов считал болтунами, не способными на серьезное дело. И комиссар делает вывод:
«Чапаев теперь — как орел с завязанными глазами, сердце трепетное, кровь горяча, порыва чудесны и страстны, неукротимая воля, но нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит».
Главная мысль Фурманова, которую он хотел донести до читателя:
«Чапаевы были только в ТЕ дни — в другие дни Чапаевых не бывает и не может быть, потому что его родила ТА масса, в ТОТ момент и в ТОМ состоянии».
* * *
А ТЕПЕРЬ — о чем в книге не сказано ни слова. В одноименном фильме рядом с Чапаевым и его ординарцем Петькой Исаевым воюет некая Анка-пулеметчица. В романе же ее нет. Зато есть Анна Никитична — начальник культпросветотдела 25-й дивизии, которая появляется на страницах всего три раза, и всем посвященным известно, что она — реальная жена Фурманова, Анна Никитична Стешенко, с которой Дмитрий Андреевич познакомился еще в 1915-м, на Первой мировой, в санитарном поезде, когда ей было лишь восемнадцать, и до смерти писателя они оставались неразлучны. Фурманов называл ее — «Голубая Ная».
И вот, впервые ввалившись в избу комиссара, Чапаев первым делом увидел «Голубую Наю», да еще — на кровати. И распорядился: «Отослать вон в 24 часа!» Так началось противоборство между начдивом и комиссаром, позже описанное Фурмановым исключительно как политическое. Дмитрий Андреевич строчил начальству свои телеграммы, Василий Иванович — свои. И оба требовали прислать комиссию. Пока шел обмен посланиями Анна Никитична даром времени не теряла — устроила в дивизии «Окопный театр». Их труппа (Ная, к которой присоединялись случайные актеры или кто-то из красноармейцев) разъезжала по бригадам, причем среди зрителей всё чаще оказывался Василий Иванович. Он уже не так страстно добивался, чтобы Наю удалили из боевого расположения дивизии. В общем, влюбился — поскольку таких, как Анна Никитична: волооких, стриженых, на каблучках, словом, «столичных дамочек», Чапаев на своем веку еще не встречал.
Фурманов дико ревновал. По поводу соперника докучал начальству, да и самому Чапаеву отправлял послания. Вот отрывки одного из них, также являющегося фрагментом дневника:
«Она мне показала Ваше последнее письмо, где написано — “любящий Вас Чапаев”»;
«Такие соперники не опасны. Таких молодцев прошло мимо нас уже немало»;
«Она, действительно, возмущена Вашей наглостью и в своей записке, кажется, достаточно ярко выразила Вам своё презрение. Все эти документы у меня в руках, и при случае я покажу их кому следует, чтобы расстроить Вашу гнусную игру»;
«К низкому человеку ревновать нечего, и я, разумеется, не ревновал ее, но я был глубоко возмущен тем наглым ухаживанием и постоянными приставаниями, о которых Анна Никитична постоянно мне говорила».
Сама стилистика выше процитированного мало напоминала атмосферу, царившую в 25-й стрелковой дивизии, но, очевидно, выпускник реального училища и начинающий писатель Фурманов, давно будучи под впечатлением от трагической биографии «невольника чести» Пушкина, попав в подобную ситуацию, невольно перешел на слог письма, которое великий поэт отправил барону Геккерну накануне дуэли. Чапаев этих тонкостей не понимал и в ответ просто обозвал соперника «конюхом».
И потом, несмотря на все старания, командующий фронтом Фрунзе так и не смог помирить комиссара с комдивом, что, как скоро выяснилось, спасло первому жизнь. В августе комиссар вместе с женой дивизию покинул, пятого сентября комдив погиб, а еще через четыре года (после того, как Дмитрий Андреевич побывал начальником политуправления Туркестанского фронта, уполномоченным РВСР в Семиречье, комиссаром десантного отряда Ковтюха на Кубани, снова начальником политуправления, но уже IX Кубанской армии; а еще при ликвидации Улагаевского десанта в 1920-м, командуя отрядом, получил сильную контузию и был награжден орденом Красного Знамени) — так вот, после всего этого Фурманов создал роман «Чапаев», где нет и отголоска их реальных отношений, а есть лишь очищенный от реальности миф. После «Чапаева» он успел написать роман «Мятеж» и умер — совсем молодым в 1926-м, 15 марта, — от менингита…
* * *
ЧЕРЕЗ несколько лет Анна Никитична вышла замуж за венгра Лайоша Гавро, от которого родила сына и записала его в метрике Дмитрием Фурмановым. К ней обращались за консультацией кинорежиссеры братья Васильевы (на самом деле — просто однофамильцы), которые в 1933-м стали снимать о Чапаеве фильм. Тогда же, по требованию Главлита, в сценарии появилась эдакая боевая подруга Петьки Анка-пулеметчица, так названная авторами кинокартины именно в честь Наи. А вообще-то была в дивизии санитарка Мария Попова, которая однажды попыталась спасти раненого пулеметчика, а он вместо того, чтобы вместе ползти к лазарету, велел ей стрелять из пулемета по белякам…
В 1938-м Лайоша Гавро обвинили в якобы организации вооруженного восстания на Дальнем Востоке и уничтожили. В 1941-м скончалась Анна Никитична. А их сын, Дмитрий Людвигович Фурманов, мой сверстник, в прошлом — тоже журналист, в своем вятском городке Кирово-Чепецке, уже многие годы негодует по поводу бесконечных скабрёзных анекдотов, героями которых стали Чапаев, Фурманов, Петька и Анка. Кроме того, похабный фильм с этими же персонажами некоего режиссера Ершова, объявленный как «эротический боевик», вообще заставил его обратиться в суд. «Поймите, я сын Анны Никитичны, но не выдуманной киношниками Анки!» — возмущается Дмитрий Людвигович. И каждый год, совершив неблизкое путешествие, приходит сын на Новодевичье, где его мама нашла последнее упокоение рядом с Дмитрием Андреевичем Фурмановым — своей первой и, как она всегда говорила, единственной любовью…
* * *
ТОТ САМЫЙ ДЖИМ…
О моём друге — правнуке американского раба
Джемсе Паттерсоне,
который сначала стал героем кинофильма,
потом — морским офицером,
затем — советским поэтом,
а теперь коротает старость в США…
ГОД НАЗАД с оказией из Вашингтона получил я короткое письмецо… И сразу вспомнились старые кинокадры: люди в цирке осторожно из рук в руки передают смуглокожего малыша, и каждый на своем языке — русском, английском, украинском, грузинском, идише — под мелодию Исаака Дунаевского напевает ему ласковую колыбельную: «Сон приходит на порог. Крепко, крепко спи ты…». Да, тот фильм в 30-е годы, успех имел колоссальный. И несравненной Любови Орловой славы добавил, и другим хорошим актерам — тоже. А еще благодаря картине всеобщим любимцем стал этот маленький негритенок, имя которого вскоре знала вся страна — Джим…
Спустя четыре десятилетия, в 1976-м, он, поэт Джемс Паттерсон, — высокий, атлетически сложенный, с густой копной смоляных волос — здороваясь со мной на пороге гостиничного номера, улыбнулся:
— Между прочим, я ведь правнук раба…
* * *
ДА, ЕГО ПРАДЕД, Патрик Хэгер, был рабом в штате Виргиния. Причем несчастья Патрика начались через несколько дней после рождения: жена плантатора бросила малыша в огонь. Ребенка спасли, но правая рука обгорела так, что осталось всего два пальца… А дальше была у Хэгера жизнь, полная унижений и подневольного труда. Такая же участь выпала на долю и его дочери Маргариты: в юные годы связала она судьбу с маляром Арчи Паттерсоном, но постоянная безработица сделала их жизнь невыносимой. Вскоре после рождения сына, которого назвали Ллойдом, Арчи умер.
Ну и Ллойду безработица по наследству досталась тоже. Отчаявшийся найти своим рукам хоть какое-нибудь применение, он, выпускник театрального колледжа, однажды случайно узнал из газеты, что Советская Россия приглашает группу негров (тогда это слово повсеместно считалось политически корректным) для постановки фильма «Черный и белый». И Ллойд решился. Приехал в Москву, а вскоре сообщил маме, за океан:
«Я нашел путь, который мы с тобой так долго искали…»
Потом пришло другое письмо:
«Я встретил девушку, Верочку Аралову, мы любим друг друга…»
Затем — третье:
«У нас родился Джим…»
И тогда бабушка Маргарита собралась в дальнюю дорогу. В Москве она напишет книгу «Двойное ярмо», где, в частности, так расскажет о самых первых впечатлениях на советской земле:
«Ллойд и его жена встретили меня на вокзале. Увидев его, я расплакалась. Но это были слезы радости. Как он не был похож на того Ллойда, который в стоптанных ботинках и потертом пиджаке бегал с утра до вечера в поисках работы. Передо мной стоял спокойный, уверенный в себе человек, хорошо одетый и улыбающийся. Но главное, что меня поразило и обрадовало, — это сознание собственного достоинства, написанное на его лице, чувствующееся в каждом его движении. Эта страна действительно делает чудеса — в ней люди находят себя!..»
(Конечно, авторша этой книги знала о советской стране далеко не всё и ее представления были весьма поверхностными, но, с другой стороны, я хорошо помню, например, каким почтением был у нас окружен другой чернокожий, много здесь снимавшийся киноактер Вейланд Родд, кстати, прибывший сюда из Штатов вместе с отцом Джима).
А потом две бабушки — белая и темная — сидели у детской колыбели:
Напевала одна, что-то с детства мне близкое,
Напевала другая мне песни английские…
Я лежал и внимал этим льющимся звукам,
И я был для обеих единственным внуком…
Я не помню себя, я не помню подробностей,
Я не помню избытка актёрских способностей,
Но я помню, как что-то взволнованно пели
Мне Россия и Африка у колыбели…
В общем, всё было хорошо в их семье: мама работала художницей в театре, отец, немного поактёрствовав, теперь трудился в исполкоме МОПРа (так сокращенно называлась Международная организация помощи борцам революции) и одновременно учился в Комвузе. Всё было хорошо — до 22 июня…
Вере Ипполитовне с малышом и бабушками пришлось эвакуироваться, а Паттерсона пригласили в радиокомитет, и стал он диктором на английском языке:
Рассыпались в воздухе, промозглом и туманном,
Оскаленные вспышки, слепящие темноту,
Вёл он передачи вместе с Левитаном,
Находясь на радиобоевом посту.
Ночь, как «мессершмитты», над Москвой снижалась,
Лаяли зенитки в сторону луны…
С небольшой отсрочкой, видимо, сказалась
Сильная контузия от взрывной волны…
Так у Джима не стало отца…
* * *
ЕГО ВЛЕКЛИ к себе море и поэзия. Перво-наперво одолело море — и мальчик стал нахимовцем, потом закончил Ленинградское высшее военно-морское училище, служил на подводной лодке. Спустя время верх все-таки взяла поэзия, и старший лейтенант Паттерсон защитил второй диплом — тоже с отличием — в Литературном институте. В Союз писателей его рекомендовал Михаил Светлов, которому особенно понравились вот эти строчки про городок Переяславль-Залесский:
… Усталости не ведая с утра,
Вдоль древних башен, испещрённых фресками,
Брожу я по местам залесским,
Как новоявленный арап Петра.
С 1963-го у Джемся одна за другой стали выходить книги, которые чаще всего рождались в дороге — рядом с нефтяниками Каспия и промысловиками Тюмени, рыбаками Дальнего Востока и строителями столь знаменитого тогда БАМа:
Живу среди людей простых и сильных,
А где-то подо мною разлита
Не гулом установок холодильных
Сработанная эта мерзлота…
Чтобы глубоко познать землю своих предков, Джемс устремился на африканский континент, и всякий раз загадочная земля дарила ему новые открытия. Поскольку под африканским небом в ту, брежневскую пору советское влияние становилось всё ощутимей, то, например, в Танзании самой популярной книгой оказалась… гайдаровская «Чук и Гек». И читали там мальчишки про снег, которого и в глаза-то не видели:
Зёрна знаний, взращённые веком,
Справедливо легли в почву прошлого,
И как будто бы выпавшим снегом
Поле хлопковое запорошено.
И теперь времена другие.
Пусть враги про отсталость трубят,
«Чук и Гек» на родном суахили —
Вот любимая книжка ребят…
Или, допустим, в Катанге его больше всего поразили совсем не обычные для африканского пейзажа огненные сполохи над крышей медеплавильного (тоже советский подарок) завода:
Непосвящённому на удивленье
Из мглы, скрежещущей на все лады,
Как новой светомузыки рожденье,
Мерцанье смуглой кожи и руды!
А дорога вела его всё дальше, и вот советский поэт Паттерсон уже читал свои стихи перед многочисленными аудиториями в Соединенных Штатах Америки. Приходили на эти встречи с Джемсом и его родственники — разные кузены, кузины, и (как ему тогда казалось) было им удивительно, что сын того самого «чёрного» Ллойда, безработного Ллойда, окончил сразу два высших учебных заведения, стал офицером флота и поэтом. Все-таки весьма нашпигованный нашенской пропагандой, он сам тогда в восприятии США несколько смещал акценты, не очень охотно замечая там и некоторые отрадные для своих соплеменников перемены. Поэтому с такой готовностью сочувствовал, например, темнокожей певице и поэтессе Сандре Шарп:
Вы переехали жить в Калифорнию,
Но навеки, навеки запомнили
Приступы убийственного удушья
От Бродвея, от спазм его равнодушия…
И, наоборот, как же было ему комфортно в «Обществе друзей Поля Робсона» — ведь Джемс лично знал и давно любил этого человека, самого близкого друга своего отца:
На родине Мусоргского и Балакирева,
Мелодией проникновенно дыша,
Рассветною ласкою своей обволакивая,
Брала в ладони меня, малыша.
Вера в добро была музыке свойственна.
То улыбаясь, то словно рыдая,
Вторила сильному голосу Робсона,
С огненных клавиш рояля слетая…
* * *
ПОСЛЕ нашей встречи мы потом иногда перезванивались. И Джемс присылал мне из Москвы свои новые книжки с дарственными автографами. Однажды написал, что очень грустит и без «второй мамы» — Любови Петровны Орловой, и без Григория Васильевича Александрова, чей дом во Внукове при их жизни был для него всегда распахнут…
Горбачевскую «перестройку» воспринял с надеждой. А вот то, что началось после…
С начала девяностых наша связь оборвалась. Как мне удалось выяснить позже, в ту пору жизнь Джемса и Веры Ипполитовны, как и у большинства других соотечественников, стала очень трудной. Издавать новые стихи уже не получалось, а их пенсии, как и у всех, оказались нищенскими. Некоторое время существовали на то, что выручали от сдачи внаем квартиры. В конце концов поняли: в России им обоим — полный каюк! Тем более что бандиты из «патриотического» общества «Память», а еще — всякие баркашовы-макашовы, на смену которым потом пришли отморозки-скинхеды с ножами и бейсбольными битами, столь «ненашенские» лица, как у Джемса Паттерсона, спокойно воспринимать уже не могли. Поэтому, воспользовавшись спасительным вызовом от американских родственников, мать с сыном распродали всю мебель, раздарили все вещи и отправились за океан.
Да, получился вот такой «занимательный» сюжетец: когда-то Ллойд Паттерсон здесь, в «интернациональном» Советском Союзе, обрел вторую родину и семейное счастье, а спустя годы его сын (на закате жизни!), отставной флотский офицер и хороший поэт, оказался вынужденным совершить путь в диаметрально противоположном направлении — искать «приют для вдохновения» в краю предков, где президентом скоро был избран как раз чернокожий…
Благополучен ли Джемс сегодня в Вашингтоне? Судя по всему, не очень. Дабы что-то заработать, с выставкой картин своей мамы ездит из одного штата в другой. Пробовал сниматься в кино, но — неудачно. Конечно, по-прежнему сочиняет стихи, но на это не проживешь. Мне он черкнул буквально несколько слов, из которых можно понять, что по России скучает… Ну что тут поделаешь, если никак не забыть ему, уже 88-летнему, ту страну, которая давным-давно на киноэкране пела кудрявому, смуглому мальчишечке нежную колыбельную песню. Впрочем, он сам когда-то обо всём этом сказал хорошо и просто:
Мелькает время кинолентой дней,
И бьётся пульс страны моей,
Как от¬голоски смеха детского,
Как всплески вальсов Дунаевского.
И чудится в улыбке дня
И в небе с поволокой синей
Мне об¬раз Матери-России,
Что в детстве нянчила меня…
Bormashenko16 марта 2021 at 11:26 |
«И все-таки, дорогой читатель, давным-давно озадачен я вопросом: кем же всё-таки был Сергей Владимирович Михалков прежде всего — поэтом или лукавым царедворцем; приспособленцем, который поставил свой талант на службу личному обогащению; очень мощным, очень хитрым функционером «сталинской закалки»?»
Да что же недоумевать, это прекрасно сочетается: широк человек, сузил бы….
____________________________
А мне кажется, Михалков никак не тянет на героев Достоевского. Он одномерен — прожженный циник
«И все-таки, дорогой читатель, давным-давно озадачен я вопросом: кем же всё-таки был Сергей Владимирович Михалков прежде всего — поэтом или лукавым царедворцем; приспособленцем, который поставил свой талант на службу личному обогащению; очень мощным, очень хитрым функционером «сталинской закалки»?»
Да что же недоумевать, это прекрасно сочетается: широк человек, сузил бы….
ПОЭТ ИЛИ ЛУКАВЫЙ ЦАРЕДВОРЕЦ?
108 лет назад родился
трижды «гимнюк» Сергей Михалков
«…давным-давно озадачен я вопросом: кем же всё-таки был Сергей Владимирович Михалков прежде всего — поэтом или лукавым царедворцем; приспособленцем, который поставил свой талант на службу личному обогащению; очень мощным, очень хитрым функционером «сталинской закалки»?
______________________________________
Всегда читаю с удовольствием ваши воспоминания, уважаемый автор. Но вот прочитала о Михалкове и подумалось: вам ведь не всегда везло с героями ваших репортажей и интервью. Сейчас вы дали очень точный портрет Михалкова. А в каком духе было выдержано тогдашнее ваше интервью с «гимнюком»? Вы ведь не могли тогда сказать все, что о нем думаете? Вас бы просто «попросили» с работы.