Лев Сидоровский: Вспоминая…

 392 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Чудом выжил лишь Отто Франк. Возвратился в Амстердам, где соседи передали отцу записи дочери, которые сохранились благодаря… жадности гестаповцев: из разрушенного убежища они тащили разное барахло, а бесценную тетрадку просто бросили на пол…

Вспоминая…

О Николае Ивановиче Вавилове, об Анне Франк и о юбилее Венеции

Лев Сидоровский

24 МАРТА

«Я ЗАКЛЮЧЁН В КАМЕРУ СМЕРТНИКОВ…»
134 лет назад родился Николай Иванович Вавилов

ВОИСТИНУ кровь стынет в жилах, когда читаешь это заявление на имя Берии:

«…6 августа 1940 года я был арестован и направлен во Внутреннюю тюрьму НКВД в Москве, 9 июля 1941 года решением Военной Коллегии Верховного Суда СССР я приговорен к высшей мере наказания…»

Так писал в 1942-м, 25 апреля, из саратовской тюрьмы Николай Иванович Вавилов.

Когда-то Дмитрий Николаевич Прянишников сказал о своем молодом коллеге: «Николай Иванович — гений. Мы не сознаем это только потому, что мы его современники…» Да, величие и одновременно трагизм явления, имя которому — Николай Вави­лов, столь огромны, что постичь его разом вряд ли кому под силу — об этом размышлял я и в старинном особняке на Исааки­евской площади, где расположен Всероссийский институт расте­ниеводства; и в доме на московской улочке с уютным названием Сокольническая слобода, где живет сын академика Юрий Никола­евич Вавилов.

Мы сидели под портретом Николая Ивановича. Рядом — его письменный стол, его книги в шкафах, которые тоже перевезены сюда из той, питерской квартиры. На столе — фотографии, документы, письма…

* * *

ПОЧЕМУ ЖЕ он стал ботаником? Откуда возникло такое же­лание у юноши, который родился в большом городе и провел детство в кривых переулочках Пресни? Говорят, однажды, совсем еще молодым, на вопрос о том, какую цель он себе ставит в жизни, Вавилов шутливо ответил: «Привести в порядок земной шар!». Сказано, конечно, лихо. Впрочем, в юности мы все нем­ножко максималисты, каждый по-своему мечтает о великих де­лах. Итак, «привести в порядок земной шар!» — но при чем тут все-таки ботаника, растениеводство? Что, странствующий зем­леделец? Подобного практика прежде не знала: уж если решил копаться в земле, мечту о путешествиях запрячь подальше. Он опровергнет такое представление относительно своей профес­сии…

«Вот семьища так семьища была!» — восторгался Вавиловы­ми академик Обручев. И, правда, удивительно: каким образом у родителей, не получившим даже приличного образования, вырос­ли такие дети? Кроме Николая, и младший, Сергей, тоже стал выдающимся ученым, физиком, президентом Академии наук СССР, а обе сестры — Александра и Лидия — микробиологами. С малых лет в их доме собирали гербарии, умело обращались с микрос­копом и пробирками, зачитывались книгами по ботанике, архео­логии, истории науки, географии — причем не только на русс­ком, но и на французском, немецком, английском, итальянс­ком… Эти языки Николай знал уже в детстве. Еще мальчиком он в Политехническом музее заслушивался лекциями профессора Петровской сельхозакадемии Худякова. И после школы выбрал для себя «Петровку»…

* * *

«… Как при подписании протокола следствия за день до суда, когда мне были предъявлены впервые материалы показаний по обвинению меня в измене Родине и шпионаже, так и на суде, продолжавшемся несколько минут, в условиях военной обстанов­ки, мною было заявлено категорически о том, что это обвине­ние построено на небылицах, лживых фактах и клевете, ни в коей мере не подтвержденных следствием…»

* * *

ПЕРВЫЕ лекции, первые занятия на опытных делянках, пер­вые экспедиции… И первый научный доклад, посвященный, кстати, коренным проблемам естествознания, — «Дарвинизм и экспериментальная морфология». Его тянет к обобщениям, его манит «философия бытия». Девушке, которая скоро станет его женой, пишет:

«Не скрою от вас и того, что стремлюсь, имею нескромное хотение посвятить себя Erforschung Weg»

то есть дороге исканий.

После окончания академии его оставляют на кафедре Пря­нишникова «для подготовки к профессорской деятельности», где следует окончательный научный выбор: физиология растений и, в частности, тайны иммунитета. Почему именно это? Да по­тому, пожалуй, что, влюбленный в жизнь, он стремился жизнь защитить, одолеть всякие напасти, ей угрожающие. В самом де­ле: разве, допустим, молодые всходы пшеницы — это не жизнь? Но ее губят ржавчина, мучнистая роса и прочее, и прочее… Вавилов задумался: как уже сейчас, немедленно, использовать естественную природную невосприимчивость некоторых форм рас­тений для выведения новых, не подверженных болезням сортов? Для этого надо было прежде всего эти формы выявить. И выяс­нить: возможно ли передать их стойкость новым сортам по нас­ледству? А тут уж никак не обойтись без генетики. И молодой ученый засел за эту, только-только нарождавшуюся науку…

Все лето, с рассвета дотемна, — в поле. Тысяча делянок, на которых молодой исследователь проверял шестьсот пятьдесят сортов пшеницы и триста пятьдесят сортов овса, — размах по­истине богатырский! Руководитель станции профессор Рудзинс­кий, «дедушка русской селекции», как его окрестили, позднее писал Вавилову:

«Мне очень совестно, когда Вы называете меня своим учителем. Я во много раз заимствовал больше от Вас, чем Вы от меня…»

* * *

СЫН ВСПОМИНАЕТ, что был у них дома большой глобус, сплошь испещренный жирными линиями: так, «вечным пером», обозначал отец маршруты своих экспедиций. Куда только не приводили его эти неспокойные дороги — и к ледяным вершинам; и к висящим над ущельями мостикам из веток, про которые го­ворили: «Путник, ты здесь, как слеза на реснице…»; и в пустыню Сахару, где после вынужденной посадки к их самолети­ку пожаловал лев… Заглянем в его дневник:

«Караван перед­вигается с трудом. Лошадей приходится вести, люди и лошади вязнут в снегу…»

— вот тебе и «тихая» жизнь ботаника, рас­тениевода…

Да, тихой жизни он не искал никогда. Например, в 1917-м спокойно отказался от солидной профессорской должности и отправился в Саратов — преподавать на сельхозкурсах. Там его ждало Дело. Что же касается многочисленных питомцев Вавилова (их веселое и шумное общежитие-коммуну метко окрестили «Ва­вилоном»), то они со своим учителем за шесть лет тщательно изучили одной лишь мягкой пшеницы 1700 образцов!

Именно в этих исследованиях открывался Николаю Ивановичу знаменитый «Закон гомологических рядов в наследственной изменчивости». Так у биологов появился свой Менделеев: ведь сей закон подсказывал ботаникам и селекционерам, что им следует искать, какие формы растений они могут обнаружить — как Периодическая система Менделеева предсказывала, на отк­рытие каких элементов могут рассчитывать химики. К тому же Николай Иванович разработал «Теорию центров происхождения культурных растений». Только этих двух откры­тий было бы уже достаточно, чтобы считать Вавилова крупней­шим биологом своего времени… Через некоторое время он ор­ганизует Всесоюзный институт растениеводства и Всесоюзную академию сельскохозяйственных наук. Два десятилетия будет оставаться по существу первым агрономом, растениеводом и бо­таником Советского Союза. В поисках нужных стране культурных растений объедет пятьдесят две страны, пять континентов. Коллекция, собранная им и его сотрудниками, достигнет более двухсот тысяч образцов!

Мне довелось увидеть некоторую часть этой коллекции. Жестяные коробочки на стеллажах — около шестидесяти тысяч! — тянутся к самому потолку: отдел пшеницы, яровая группа. В соседнем помещении их еще примерно столько же: это уже груп­па озимая. За стеной — группа овса… Ярчайшей страницей в летопись ленинградской блокады вошла история о том, как уси­лием мужества, воли и доброты, падая от голода, сотрудники ВИРа в неприкосновенности сохранили знаменитое собрание ми­ровых растительных ресурсов — так уж они были воспитаны Ни­колаем Ивановичем Вавиловым, таков уж в этом человеке и его коллегах был нравственный стержень…

С таким же тщанием сберегли эти люди архив ученого, что в пору, когда Вавилова объявили «врагом народа», было, сог­ласимся, актом большого гражданского мужества. Значительную часть архива составляют письма.

О, его письма достойны отдельного разговора! В напря­жённейшей деятельности ученого, чей рабочий день составлял 16-18 часов, причем отпуска он не ис­пользовал ни разу, переписка занимала очень важное место: ведь связывала Вавилова со всем земным шаром, позволяла всегда быть «на уровне глобуса»-то есть самого нового, что происходит в науке. Его послания получали ученые почти ста стран! Владея двадцатью двумя языками и местными диалектами, Николай Иванович сам писал только на языке адресата…

* * *

А В МОСКВЕ с Юрием Николаевичем перебирали мы листочки, которые отец адресо­вал его маме, Елене Ивановне Берулиной. Такие, например, строки:

«14 января 1927 г. Красное море. Дорогая! Входим в тропики… Джентльмены и леди на па­роходе облачились в белое. Написал вчера доклад для апрель­ского международного конгресса. Красное море, по счастью, спокойнее Средиземного, и можно не терять времени…»

А вот — яркая открытка с видом Монтевидео:

«14 XII— 32, Уругвай. Теперь, Юра, надо начинать учить географию. Спроси ма­му, где Южная Америка. Когда приеду в феврале, буду тебя эк­заменовать. Папа».

Так, без излишнего сюсюканья, разговаривал отец с сы­ном, которому было всего четыре года…

Юрий Николаевич задумчиво смотрит на портрет отца:

— Очень похож… Таким и врезался в память — крепкий, коренастый, лицо чаще всего загорелое, лоб высокий, глаза темные, живые…

Всемирно известный его отец, почетный член многих зару­бежных академий вызывал уважение во всем просвещенном мире. Недаром же американский генетик, лауреат Нобелевской премии Герман Меллер утверждал:

«Вавилов был поистине великим в самых разнообразных проявлениях — как ученый, как администратор, как человек… Обладая глубокими познаниями, он был при этом более жизнелюбивым и жизнеутверждающим, чем кто-либо, кого я когда-нибудь знал…»

И на пути этого великого таланта встала воинствующая серость…

* * *

«… Я был заключен в камеру смертников, где и нахожусь по сей день. Тяжелые условия (отсутствие прогулки, ларька, передач, мыла, лишение чтения книг и т.д.) привели уже к заболеванию цингой…»

* * *

УСЛЫШАВ в 1927-м о Трофиме Лысенко, Вавилов, естествен­но, захотел прочесть его труды, но опубликовать тот еще ни­чего не успел. Однако в газете появился очерк, в котором рассказывалось, что «босоногий профессор» решил задачу «удобрения земли без удобрительных и минеральных туков». Посланный для знакомства с «босоногим профессором» сотрудник ВИРа вскоре поведал Вави­лову: экспериментатор малообразован и крайне самолюбив, счи­тает себя новым мессией биологической науки…

Так начинался путь Лысенко в президенты и «народные академики», приведший потом, в августе 1948-го, к позорной сессии ВАСХНИЛ, к тому самому разгрому «вейсманистов-морга­нистов», который столь разительно напоминает пресловутый ша­баш ведьм. Но Вавилов до 1948-го не дожил…

* * *

«… Мне 54 года. Имея большой опыт и знания, владея свободно главнейшими европейскими языками, я был бы счаст­лив отдать себя полностью моей Родине, умереть за полезной работой для моей страны…»

* * *

В АВГУСТЕ 1939-го председатель Совета народных комисса­ров Молотов получил донос, заверенный подписью Лысенко, где в частности говорилось: «Хору капиталистических шавок от ге­нетики в последнее время начали подпевать и наши отечествен­ные морганисты. Вавилов в ряде публичных выступлений заявля­ет, что «мы пойдем на костер», изображая дело так, будто бы в нашей стране возрождены времена Галилея…» Перепутав Га­лилея с Джордано Бруно, автор доноса тем не менее своего до­бился: Сталин признал «нежелательным» и празднование 25-ле­тия творческой деятельности Вавилова, и проведение Междуна­родного генетического конгресса в СССР. Ну а в 1940-м, 6 ав­густа, Николай Иванович был арестован…

После его письма на имя Берии смертную казнь «милостиво» заменили двадцатью годами лишения свободы, однако узник из этого срока прожил совсем немного: 26 января 1943 года Николай Иванович Вавилов скончался в Саратовской тюрьме № 1 и был погребен в общей могиле для заключенных на Воскресенском кладбище.

Президент академии наук СССР Сергей Иванович Вавилов, так и не дождавшись реабилитации брата, умер в 1951-м, в го­довщину его кончины, день в день… Старший сын Николая Ива­новича, Олег, трагически погиб. Младший, у которого я побы­вал в гостях, стал доктором физико-математических наук. А одна из внучек Николая Ивановича — Лена — занимается генетикой микроорганизмов…

Ну а ВИР носит ныне имя своего создателя. И есть под этой крышей мемориальный кабинет, где все сохранено, как было при нем: его стол, его кресло, его шкафы, его лампа… И приходят мо­лодые наследники его Дела, чтобы принять участие в торжест­венном ритуале посвящения в ученые — именно здесь. Именно здесь…

* * *

«КТО ОБРУШИЛ НА НАС ЭТО?..»
76 лет назад погибла Анна Франк

ЭТО БЫЛО в Амстердаме. Я шел вдоль очередного канала, на сей раз — по набережной Принсенграхт, и вдруг у подножия златоглавой Вестеркерк (по нашему — Западной церкви) повс­тречал изваянную в бронзе девочку. На низеньком пьедестале значилось: «Anne Frank». Боже мой! Ее обжигающий душу днев­ник я прочел, наверное, еще полвека назад. Там, кстати, было и про звон колоколов вот этой самой Вестеркерк, который девочка часто слышала из расположенного поблизости своего убежища… Оно, действительно, оказалось через нескольку ша­гов, в доме под номером 263. Пройдя «сквозь» книжный шкаф, который тогда служил закамуфлированной дверью в укры­тие, а потом поднявшись по крутой лестнице, очутился я в ее комнатке. Огляделся: на стене — фотографии голливудс­ких киногероев, которые Анна вырезала из журналов. Рядом — географическая карта, на которой ее отец отмечал продвижение высадившихся в 1944-м на французский берег союзнических войск…

* * *

ОТЦА звали Отто. Преуспевающий коммерсант из Франкфур­та-на-Майне, где его предки жили с XVII века, в 1933-м, спа­саясь от пришедших к власти нацистов, перебрался с семьей в Амстердам. Но в мае 1940-го гитлеровцы оказались и здесь. Евреев, по сути, поселили в гетто. Об этом времени Анна по­том напишет:

«После сорокового года жизнь пошла трудная. Сначала война, потом капитуляция, потом немецкая оккупация. И тут начались наши страдания. Вводились новые законы, один строже другого, особенно плохо приходилось евреям. Евреи должны были носить жёлтую звезду, сдать велосипеды, им запрещалось ездить в трамвае, не говоря уже об автомобилях. Покупки можно было делать от трёх до пяти и притом в специальных еврейских лавках. После восьми вечера нельзя было выходить на улицу и даже сидеть в саду или на балконе. Нельзя было ходить в кино, в театр — никаких развлечений. (…) Евреям нельзя было ходить в гости к христианам. Ограничений становилось всё больше и больше. Вся наша жизнь проходит в страхе».

С июля 1942-го евреев стали вывозить в так называемые «рабочие лагеря на Востоке». Многие уже понимали, что это — смерть. И когда в том же месяце старшая сестра Анны, Марго, тоже получила повестку с требованием — явиться для отправки в «рабочий лагерь», вся семья Франк перебралась в заранее подготовленное убежище. Им стало нежилое помещение в пустом складе на заднем дворе уже не действующей фабрики по произ­водству добавок к джемовым смесям, где прежде Отто Франк был директором. Вход замаскировали под шкаф с документами. К счастью, были знакомые голландцы, которые, несмотря на опасность лично для себя, этим добровольным невольникам стали помогать…

Итак, вместе с Анной здесь находились: отец Отто, мама Эдит Холландер, сестра Марго. К ним присоединилась еще одна семья, беженцы из Оснабрюка: Герман ван Пельс, его жена Ав­густа и сын Петер. А вскоре появился восьмой житель — дан­тист Фриц Пфеффер…

* * *

В ОБЩЕМ, совсем не случайно свой дневник, который нача­ла вести в день тринадцатилетия, девочка назвала «Het Ach­terhuis», то есть — «В заднем доме», что в русской версии стало «Убежищем». Обращаясь как бы в письмах к вымышленной подруге Кити, она день за днем рассказывала обо всём, что с ней и другими участниками заточения происходило…

«12 июня 1942 года.

… Надеюсь, что я все смогу доверить тебе, как никому до сих пор не доверяла. Надеюсь, что ты будешь для меня ог­ромной поддержкой…»

«9 октября 1942 года.

Сегодня у меня очень печальные и тяжёлые вести. Многих евреев — наших друзей и знакомых — арестовали. Гестапо обхо­дится с ними ужасно. Их грузят в теплушки и отправляют в еврейский концлагерь Вестерборк. Это — страшное место. На тысячи человек не хватает ни умывалок, ни уборных. Говорят, что в бараках все спят вповалку: мужчины, женщины, дети. Убежать невозможно. Заключённых из лагеря сразу узнают по бритым головам, а многих — и по типично еврейской внешности. (…) Что за народ эти немцы! И я тоже когда-то принадлежала к ним. Но Гитлер давно объявил нас лишёнными гражданства…»

«13 января 1943 года.

… Происходит что-то ужасное. Днём и ночью несчастных людей увозят и не позволяют ничего брать с собой — только рюкзак и немного денег. Но и это у них тоже потом отнима­ют! (…) И среди христиан растет тревога: молодёжь, их сы­новей, отсылают в Германию. Везде горе!..»

* * *

ПРО Вестерборк я в Амстердаме узнал, когда, отклонив­шись от традиционных туристских маршрутов (вообще всегда их избегаю), на площади Мейстер-Виссерплейн, рядом со старой синагогой, увидел бронзового «Докера». Именно докеры, первы­ми среди здешних рабочих, устроили здесь в феврале 1941-го стачку против депортации местных евреев в этот самый прокля­тый Вестерборк… Потом оказался я в бывшем здании Еврейско­го театра, куда перед отправкой в Вестерборк несчастных сгоняли. Там теперь горит Вечный огонь, озаряя выбитое в металле имя каждого из девяноста пяти тысяч, прошедших через этот ад. Причем реставрировали здесь только фасад и фойе, а раз­рушенный — без крыши, с обгоревшей кирпичной арьерсценой — зрительный зал оставили как памятник погибшим… И другой памятник, который — через дорогу, в маленьком Вертхеймпарке, установленный в память об этих жертвах, завершивших свой му­ченический путь в печах Освенцима, потряс меня тоже. Ну представь, дорогой читатель: прямо на земле, в рамах, под стеклом, — битые зеркала (каждый осколочек — как уничтоженная человеческая жизнь!), в которых отражаются плывущие по небу облака… Наверное, это вообще самый простой, самый выразительный и самый печальный на всей Земле монумент, посвященный жертвам Второй мировой…

* * *

ВЕРОЯТНО, Анна могла бы стать талантливой писательницей или журналисткой: она видела всё обостренным детским зрением, а ее мышление подростка поражает глубиной трагического мироощущения. Порой ее записи в дневнике — это практически вопросы ко всем нам, а если брать выше, то — к самому Богу:

«Кто обрушил на нас это? Кто отделил нас, евреев, от всех остальных людей, чтобы мы так страдали?.. Если мы выдержим все страдания и если останутся еще евреи, когда всё это кончится, из всеми проклятого народа они станут образцом для подражания…»

Она наивно надеялась, что мир по достоинству оценит всё, перенесенное еврейским народом в годы Холокоста. Хотя, воспитанная в ассимилированной семье, Анна думала и писала не только о евреях, а о людях вообще:

«Человек оценивается не по его богатству или власти, а по его характеру и добро­те. Если бы только люди стали развивать в себе доброту…»

Вряд ли она читала Достоевского или Толстого. И, тем не менее, в условиях, когда каждый день мог оказаться последним, раз за разом не просто описывала весь ужас вот такого своего существования, но еще пыталась найти ответы на вопросы, ко­торые веками волнуют всю мировую литературу и философию: что есть человек и каково его предназначение?

Почему особенно девочки такого возраста в трагических обстоятельствах ведут дневники, которые потом становятся бесценными документами — свидетельствами эпохи? Наверное, потому, что именно девочкам-подросткам свойственно обострен­ное чувство несправедливости и страдания. Когда же поделить­ся этими мыслями не с кем, — возникает дневник, куда записывается все, даже самые интимные переживания:

«7 января 1944 года.

… Неделю назад, нет, даже вчера, если бы меня кто-ни­будь спросил, за кого я хотела бы выйти замуж, я сказала бы: «Не знаю». А теперь я готова крикнуть: «За Петера! Только за Петера! Я люблю его всем сердцем, всей душой, безгранично…»

«7 марта 1944 года.

… Вечером, когда, лёжа в постели, я заканчиваю молитву словами: «Благодарю Тебя за всё хорошее, милое и прекрас­ное», — во мне всё ликует. Я вспоминаю всё «хорошее»: наше спасение, мое выздоровление. Потом — всё «милое»: Петера и то робкое, нежное, до чего мы оба еще боимся дотронуться, то, что ещё придёт, — любовь, страсть, счастье. А потом вспоминаю всё «прекрасное», оно — во всём мире, в природе, в искусстве, в красоте, — во всём, что прекрасно и величест­венно…»

«16 апреля 1944 года.

… Меня впервые поцеловали!.. Мне было так хорошо, так чудесно, я не могла сказать ни слова, только наслаждалась этой минутой. Он немного неловко погладил меня по щеке, по плечу, играл моими локонами, и мы не шевелились, прижав го­ловы друг к другу…»

Это счастливое чувство, словно солнышко, окрасит в дневнике все последующие страницы. А еще в июле ей будет ра­достно оттого, что «высадка союзников идёт отлично». И еще будет ликовать потому, что «на Гитлера совершено покушение, и не каким-нибудь «еврейским коммунистом» или «английским капиталистом», нет, это сделал генерал благородных немецких кровей, граф, да к тому же и молодой!..» Девочка очень ждала Победу, возв­ращение мирной жизни, когда она снова сядет за школьную пар­ту, но каким-то обострённым чувством ощущала вероятность и совсем иного финала: «О — ля-ля, не хочу опережать события…»

Ей хотелось быть достойной того, что она считала идеалом человека. Но разве можно самого себя считать идеалом? И она мучила себя вопросом: «Как мне стать такой, какой я мог­ла бы быть, если бы в мире… не было других людей?»

* * *

ЭТА, от 1-го августа 1944-го, запись в дневнике — самая послед­няя. Потому что 4-го августа по доносу подонка (который за каждого выданного еврея получал семь с половиной гульденов) обитатели убежища были схвачены и отправлены сначала в тот самый Вестерборк, потом — дальше…

Судьба семерых закончилась трагедией: пятеро (среди которых — и любимый ее Петер) погибли в газовой камере Освенцима, а оказавшиеся в Берген-Бальзене Анна и Марго — от страшного истощения и эпидемии тифа. Это случилось 12 марта, совсем незадолго до освобождения лагеря англичанами…

Чудом выжил лишь Отто Франк. Возвратился в Амстердам, где соседи передали отцу записи дочери, которые сохранились благодаря… жадности гестаповцев: из разрушенного убежища они тащили разное барахло, а бесценную тетрадку просто бросили на пол…

«Дневник Анны Франк» был издан в 1947-м и после переведён почти на семьдесят языков. Тогда чувства многих его читателей с особенной болью выразил Илья Эренбург:

«… За шесть миллионов говорит один голос — не мудреца, не поэта — обыкновенной де­вочки. Шесть миллионов ни в чём не повинных людей погибли. Один чистый детский голос живёт: он оказался сильнее смерти…»

Потом об этой девочке, оказавшись в Киеве, у кровавого Бабьего Яра, думал и Евгений Евтушенко:

… Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в тёмной комнате обнять.
Сюда идут?

Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идёт.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…

Вот почему в моем сердце — две девочки: одна — из Амстердама, другая — из Ленинграда. Ведь дневник Тани Савичевой на листках отрывного календаря, в котором — всего девять коротеньких записей о гибели в блокадном городе всей ее семьи, точно так же, на века, стал пронзительным приговором проклятому фашизму…

* * *

25 МАРТА

«ЛЕВ С РАСКРЫТЫМИ КРЫЛАМИ
НА ТОРЖЕСТВЕННОМ СТОЛБЕ…»
Воспоминания о встречах с Венецией,
которой 25 марта 2021 года
исполняется 1600 лет

ЭТО, дорогой читатель, было, как чудо. Из волн лагуны, в нежном сиянии утреннего солнышка, словно на полотнах Джованни Каналетто, возникла ОНА, которую Виктор Гюго назвал «мечтой, сотканной из воздуха, камня и воды», — и я задохнулся от восторга: «Венеция!» Конечно, обидно, что тогда, в 2002-м, на первое свидание с ней, мне и Тане довелось из курортного городка Лидо де Езоло прибыть катером не вдвоём, а в составе туристской группы, и всего на несколько часов. Поэтому, конечно, едва сойдя на берег (причём — рядом с домом, в котором пять лет провёл Петрарка и где у него гостил Боккаччо), «своих» мигом покинули и по набережной дельи Скьявони устремились туда, где вдали проглядывали знакомые силуэты.

И вот мы уже на пьяццетте Сан-Марко, где — византийско-романо-готическое диво базилики Сан-Марко и терракотовая вертикаль её Кампанилы (это слово, обозначающее на итальянском «колокольню», в данном случае, считаю, надо писать только с прописной буквы), а против библиотеки Марчиана — чудо-кружево Дворца дожей, и две колонны, на которых — парящий в небе крылатый Лев и рыбак Святой Теодор. Ну как тут было не вспомнить Валерия Брюсова:

Над толпами, над веками
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.

Мы уже знали, что «византийский» Святой Теодор считался небесным покровителем города до тех пор, пока в 828-м здешние купцы не умыкнули в Египте, из Александрийского монастыря, и после доставили сюда мощи, так сказать, «латинского» Святого Марка, чей символ — Крылатый Лев с той поры стал гербом Венеции. И вот высятся здесь, у мола, с далёкого 1172-го эти две колонны — как знаки власти, когда-то внушавшие жителям трепет, — потому что раньше именно между этими гранитными монолитами приводили в исполнение смертные приговоры. Суеверные венецианцы даже ныне стараются между ними не проходить. И мы с Таней, в отличие от необразованных туристов, постарались сию местную традицию тоже не нарушить…

Потом, в полумраке более чем тысячелетнего Собора, мы замерли перед Пала д’Оро, то есть — Золотым алтарём. Затем оказались в прелестном каменном плетении Дворца дожей, создатели которого, как бы в насмешку над всеми законами архитектуры, возвели его «вниз головой»: массивную часть пышного сооружения упокоили на лёгких, в два этажа, ажурных арках. Вдоволь насладившись его интерьерами, мы, однако, скоро и взгрустнули: это случилось на коротеньком, всего-то, может, в двадцать шагов, мосту Вздохов, с зарешеченными окнами, по которому когда-то несчастных прямо из роскоши дворца вели над узким каналом в тюрьму Карчери. Отсюда они бросали последний взгляд на море, небо, солнце… Когда же на мост Вздохов мы глянули с набережной, невольно вспомнили строки Василия Сумбатова:

Как мрачен в кровавом закате
Тяжёлый тюремный карниз!
Мост вздохов, молитв и проклятий
Над чёрным каналом повис.
Налево — дворец лучезарный,
Ряды раззолоченных зал,
В них где-то таился коварный
Всесильный паук — Трибунал.
Под крышей свинцовой направо —
Ряд каменных узких мешков…
От блеска, почёта и славы
До гибели — двадцать шагов.

Ну а когда с маленькой пьяццетты вышли на необъятную пьяццо Сан-Марко, которую Наполеон назвал «прекраснейшим бальным залом Европы», обрамлённую зданиями бывших резиденций высших чиновников Республики — Старыми и Новыми Прокурациями с Часовой башней и Кампанилой над ними, я мигом понял, почему мой друг питерский художник Марк Клионский, впервые оказавшийся здесь в 1974-м, лёг на эти тёплые плиты и плакал от счастья…

Лифт у подножия Кампанилы вознёс нас на почти стометровую высоту, с которой, из-под самых колоколов, увидели терракотовые крыши всей Венеции, которая, иссечённая Большим и малыми каналами, лениво разлеглась в лагуне, как чрезвычайно живописная, ну что ли, камбала. И два бронзовых мавра, готовых на крыше Часовой башни ударить в колокол, и — тем более — туристы на Сан-Марко, а на воде — гондольеры и их пассажиры казались отсюда совсем крохотными. И мы поспешили туда, вниз, чтобы поскорей вместе с ними этот невероятный город рассмотреть вблизи.

И пошли мы по Венеции, первое свидание с которой не зря сразу рождает всевластное чувство любви. Да, хотя уже прежде ощутили волшебную атмосферу этого необычного города (который — как божественное чудо, плывущее по широкой лагуне Адриатики), теперь, когда оказались на его узеньких улочках-лабиринтах и крохотных площадях, в его тупичках, совсем рядом с его каналами, осенёнными летучими мостами и играющими отражениями его храмов и великолепных палаццо, поняли: неповторимой Венецию делает прежде всего её водная стихия. Именно вот это сказочное сочетание воды с калейдоскопическими отблесками плывущих по ней в отражении зданий, всегда живо меняющихся по настроению, с прекрасными архитектурными громадами дворцов и базилик, создаёт иллюзию их подвижности — и это вызывает восторг. Да, здесь и вода, и архитектурное пиршество бесконечны! И уже никуда было нам не деться от сих, возведённых на сваях шедевров разных эпох, где оставили следы своего гения блестящие строители и украшатели этого невероятного города. Не буду перечислять, какие конкретно места мы тогда успели посетить, скажу только, что часа через три очнувшись на беломраморном мосту Риальто, который по-кошачьи выгнул спину над Гранд Каналом, сами себе поклялись непременно сюда вернуться — только уже вдвоём, и минимум на неделю.

А пока что, возвратившись на Сан-Марко, расположились за столиком рядом с верандой самого старого во всей Италии, почти трёхсотлетнего кафе «Флориан», где до нас любили сиживать и Байрон, и Казанова, и Руссо, и Хемингуэй, и Иосиф Бродский… Ах, как там было нам хорошо! Виртуозные скрипач, пианист, аккордеонист и контрабасист одаривали нас неаполитанскими, венецианскими и другими обворожительными мелодиями (а всего оркестров на огромной пьяццо одновременно звучало не меньше четырёх, но при этом друг другу они абсолютно не мешали); люди вокруг исключительно светились улыбками, особенно — когда к ним с неба на руки, плечи, головы пикировали прямо-таки «домашние» голуби, которых здесь разгуливало невиданное множество. И вспомнилась Анна Ахматова:

Золотая голубятня у воды,
Ласковой и млеюще-зелёной;
Заметает ветерок солёный
Чёрных лодок узкие следы…

А ещё я всё острее ощущал боль поэта Сергея Головачевского, которую он испытал в июле 1902-го, когда вот эта восхитительная Кампанила вдруг обрушилась:

Адриатика плачет… Из дальней страны
Донеслась ко мне жалоба бледной волны:
«Умерла, умерла Кампанила!»
И я вижу, как город тоскою объят,
Как печальны каналы и мрамор палат,
Как волшебница моря уныла.
И гондолы грустнее, чем прежде, скользят
По каналам немым, как могила,
Словно чёрные лебеди горя и зол,
Отуманены образы мрачных гондол…
Всё твердит: «Умерла Кампанила!»…

Слава Богу, Кампанилу возродили…

Когда, увы, пришла нам пора поспешить на свой корабль, бросили в воду, именно под крылатым львом, — с надеждой на будущую встречу — две монетки…

Потом эти венецианские кадры (вместе с тогдашними же другими — из Рима, Флоренции, Пизы, Вероны, Падуи, Сиены, Орвието, Неаполя, Помпей) вошли в наш фильм «Страна высоких вдохновений…»

* * *

И ЧЕРЕЗ семь лет свою клятву сдержали. Приземлились в аэропорту Марко Поло, откуда катер-такси по волнам уже знакомой лагуны, а потом — по Большому и одному из малых каналов, доставил нас ну прямо к дверям прелестного мини-отеля «Сан-Марина», где в номере вместе с приветственной открыткой от хозяйки отеля нас уже поджидал и подарок: в серебряном ведёрке со льдом — две бутылки шампанского и ваза с фруктами. А за окном — протяни руку — скользили гондолы, и порой даже звучала там баркарола. Это пристанище я за полгода до того, в Питере, на карте Венеции, удачно для нас с Таней обнаружил — как раз между Риальто и Сан-Марко.

И поспешили мы туда, на пьяццо Сан-Марко, где, как сразу же выяснилось, никаких заметных перемен за семь лет не случилось. Только в нашем оркестрике у «Флориана» из старых музыкантов остался лишь аккордеонист Марчелло, который меня (уж очень истово я их тогда старался запечатлеть на видеокамеру) узнал, и вот теперь под его аккомпанемент мы даже дуэтом, но на разных языках выдали: «Сердце, тебе не хочется покоя…».

А потом, покинув этот шикарный простор, мы поочерёдно любовались и пышным барочным нарядом церкви Сан-Мозе; и скромным обликом более чем двухсотлетнего (где среди прочих любил показывать свои премьеры Джузеппе Верди) оперного театра «Ла Фениче»; и отлично сохранившейся с XV века готикой дворца Фортуни-Бенето… А на тихой кампо Манин — монументом этого самого адвоката Даниэля Манина, который в 1848-м стал зачинщиком восстания венецианцев против владычества австрийцев. Особенно восхитила притулившаяся к стене дворца Контарини дель Боволо башня с изящной беломраморной аркадой, которая вместе с винтовой лестницей уже почти семь веков устремляется ввысь… И, чуток передохнув в полумраке церкви Санта-Мария дела Фава, вышли к элегантно изогнутой мраморной арке нашего любимого моста Риальто, который, кстати, из всех своих венецианских «собратьев» не только самый красивый, но и самый старый. А по соседству из Фондако деи Тедески, бывшего немецкого торгового двора (благодаря «четырёхэтажным» аркадам — удивительно грациозного и лёгкого), отправили друзьям сувенирную открытку, потому что теперь здесь главпочтамт…

Затем в церкви Сан-Джованни Кризостомо привлекли нас картины кисти Себастьяно дель Пьомбо и Джованни Беллини. А под колокольней церкви Сан-Канчиано насладились знаменитым итальянским джелятто, то бишь мороженым. И испытали подлинный восторг от нежного разноцветия мраморных стен церкви Санта-Мария деи Мираколи, которая — как шкатулка для драгоценностей. Впрочем, и внутри хороша.

И вот уже распахнулась перед нами кампо Санти-Джованни э Паоло, на которой огромный одноимённый храм — словно венецианский Пантеон: ведь здесь упокоились аж двадцать пять дожей! А возле собора наше внимание привлёк восседающий на коне кондотьер Бартоломео Коллеони. Оказывается, славно послужив Венеции на полях битв, он перед кончиной всё своё огромное состояние завещал тоже своему городу, однако — с условием: что удостоится конной статуи перед самим собором Сан-Марко. Поскольку этот каприз кондотьера выходил за все местные рамки приличия, венецианские правители решили: хорошо, поставим твою статую перед Сан-Марко, но — не храмом на главной пьяцце, а у Скуолы Гранде ди Сан-Марко, которая как раз примыкает к церкви Санти-Джованни э Паоло. Кстати, хотя сей конный монумент в мире весьма знаменит, мы с Таней сошлись во мнении, что, например, до римского Марка Аврелия и уж тем более до нашего Медного всадника ему ой как далеко… Что же касается этой самой Скуолы (вот откуда пошли наши школы, которые в средневековой Италии были братством или благотворительными организациями), то прежде в ней размещалось братство золотых дел мастеров и торговцев шёлком, а теперь — больница: там, в скромном больничном садике мы смогли перевести дух.

* * *

А НА ПЛОЩАДИ Сан-Бартоломео, узнав изваянного в бронзе господина, воскликнули: «Буоно джордже, синьор Карло Гольдони, почётный гражданин Венеции, самый лучший комедиограф Италии!» А в районе Сан-Поло, сразу за мостиком Сан-Тома, обнаружили дом (как красиво звучит его название: «Палаццо Сентаннини», «Каса-Гольдони»), где он родился и жил. Там теперь музей драматурга. И у «Театра Гольдони», на сцене которого сам автор успел увидеть многие из ста двадцати своих комедий, тоже с почтением задержались…

* * *

ЕСЛИ уж говорить о великих венецианцах, то на кирпичной стене церкви Сан-Джованни ин Брагора, узрели мы (про это недавно в Фейсбуке я уже писал) мемо­риальную доску, которая в перево­де на русский извещала:

АНТОНИО ВИВАЛЬДИ
рыжий священник и музыкант
4 марта 1678 года
был крещён в этой церкви.

А внутри храма нас встретил его пор­трет. Наверняка эти стены помнят тот далёкий день, когда местный парикмахер, а также музыкант Джованни Батиста Ви­вальди и его жена Камилла принесли сюда своего первенца. И никто, конечно, не до­гадывался, что на свет явился гений, при­званный в музыке сей удивительный город обессмертить… Отыскав дом, где Вивальди тогда жил, мы проследовали его обычным недалёким путём, и на в общем-то невысоком мостике «Ponte della Pieta» я невольно представил, как — из-за астмы — ему, по­стоянно задыхающемуся, было трудно сюда подняться. Этот мостик стоит над каналом, который разделяет два венецианских квар­тала — Сан-Марко и Кастелло. Отсюда по набережной Riva degli Schiavoni — несколь­ко шагов до белоколонной церкви Санта-Мария дела Пьета: в середине семнадцатого века её воздвигли на месте той, где ещё не­давно трудился «рыжий священник». И ту, и эту люди назвали «церковью Вивальди». Войдя внутрь, я услышал орган, на котором он когда-то играл. А потом, минуя крохот­ный переулок, во дворе храма увидел стены, в которых он сочинял и концерты, и оперы… Так что, наверное, совсем не случайно во время путешествия на гондоле вдоль венецианского канала никак не мог я отключиться от щемящей душу песни, которую когда-то всем нам подарили Сергей и Татьяна Никитины: «Под музыку Вивальди, Вивальди, Вивальди…» Уж очень там она оказалась органичной…

* * *

НО ВЕДЬ, дорогой читатель, самым знаменитым венецианцем во всём мире считается вовсе не Антонио Вивальди или Карло Гольдони, и не Марко Поло или Якопо Робусти, более знакомого нам как Тинторетто. А тот, о ком на улице Calle di ca Malipiero, со стены четырёхэтажного, какого-то красновато-бежеватого строения, известила нас табличка: «В этом доме 4 апреля 1725 года родился Джакомо Казанова». Да, именно этот великий авантюрист, интеллектуал и полиглот, дипломат и сочинитель, отлично владеющий не только пером, но и шпагой, а главное — самый ненасытный любитель и любимец женщин стал для Венеции таким же мировым трендом, как Наполеон — для Корсики, Моцарт — для Зальцбурга или Фидель Кастро — для Кубы. И разные места, с его именем так или иначе связанные (вплоть до тюрьмы, из которой он бежал), попадались нам тут частенько…

* * *

ВСЯКИЙ раз в Венеции, покидая отель — дабы туристы не мешали съёмкам — чуть свет, я потом ненасытно вдыхал запах её каналов и нежно гладил влажный камень её домов. Обожал призраки гондольеров, насвистывающих ранним утром в тумане Большого канала и ещё больше влюблялся в её узенькие улочки, про которые Карел Чапек остроумно заметил, что «в лучших из них свободно помещается кошка, и даже с хвостом»: например, дорогой читатель, однажды мы оказались на Calle Varisco шириной всего 53 сантиметра!.. А её тупички, которые таковыми даже и не являются, потому что непременно выводят к воде. А её бесконечные площади: я — не про те две, что носят имена Сан-Марка и Рима, а про небольшие, которые, впрочем, слишком малы, чтобы считаться площадями. Поэтому зовутся не «пьяцца», а — «кампи», если ещё миниатюрней — «кампьелли», и уж совсем крохотные — «корти». И очень часто на них — свои церкви или церквушки, и почти на каждой — свой колодец, но совсем не в нашем смысле: ведь здесь испокон веков воду добывали вовсе не из земельных недр (которые не существуют), а с неба, дождевую собирали и накапливали…

Особенно по душе пришлась мне Кампо Санта-Мария Формоза с одноимённой церковью, которую, по легенде, священнику во сне повелела построить Мадонна, прекрасная телом. И возникла здесь очаровательная «Madonna Formosa» (то есть — «Мадонна с формами»). К тому же на этой площади когда-то жила Вероника Франко, известнейшая венецианская куртизанка, так сказать — Казанова в женском обличии, которая вдобавок сочиняла прелестные сонеты, чьи портреты писали Тинторетто и Веронезе… Так вот однажды подхожу к храму, и вдруг к нему по каналу причаливает свадебный катер, из которого появляется целая процессия. Впереди — папа с невестой, за которыми я рванул следом, оставив за спиной жениха и всех родственников. Внутри храм был уже забит до отказа, все — в торжественных нарядах, а я — в футболке, шортах и с видеокамерой. Но всё ж нагло пристроился впереди, близ алтаря, вместе с оркестрантами. Один из них, юный скрипач, весьма ошарашенный таким вторжением, попытался было нахала из своей компании выдворить, однако оркестр играл почти без пауз, к тому ж музыканты ещё и пели, так что возмущённому скрипачу с моим присутствием пришлось-таки смириться. Да, музыка (причём — зажигательная, очень красивая) звучала там почти непрерывно. Под неё папа передал свою драгоценную доченьку жениху. Под неё Анна и Симоне клялись друг другу в верности. Потом они, при вокальной поддержке всех присутствующих, продемонстрировали своё певческое мастерство настолько, что мне даже показалось, что это не венчание, а концерт мастеров искусств…

* * *

КОНЕЧНО. очень выручали нас тут речные трамвайчики — вапоретто, которые (у нас были проездные билеты на всю неделю) мгновенно доставляли в любой из шести городских систьери, то есть — районов: от Сан-Марко до Сан-Поло, от Сан-Кроче — до Канареджо, от Дорсудоро — до Кастелло. Плывёшь, бывало, по Большому каналу, словно по музейной галерее — мимо Ка’ д’ Оро, «Золотого дворца», получившего такое название за позолоченный некогда фасад и обилие там украшений; мимо палаццо Ка’ Дарио с его экзотической мозаикой, каминными трубами; мимо ренессансного палаццо Вендрамин-Калерджи, в котором скончался Рихард Вагнер… Да, строения по обе стороны канала — одно другого шикарней, о стены которых плещется вода. Двери некоторых — прямо над водой, и открываются они так, что выйти из дома можно только в гондолу. Лишь иногда между дверью и водой — маленькая площадка или несколько ступенек…

Однажды вапоретто доставил нас на очаровательный островок Сан-Джорджо Маджоре, где сначала в одноимённой церкви мы полюбовались «Тайной вечерей» кисти Тинторетто, а потом, с высоты тамошней, тоже весьма внушительной кампанилы, — панорамой Сан-Марко на противоположном берегу. Этот комплекс создал великий Андреа Палладио… Тут же, с помощью вапаретто перебравшись на соседний остров Джудекка, мы насладились другим его творением — храмом Реденторе. Оттуда переметнулись к причалу Дзаттере — и оказались на самой протяжённой венецианской набережной, которой Иосиф Бродский вернул её старое, ещё из XVI века, наименование — «Набережная Неисцелимых» — в память о располагавшемся тут инфекционном изоляторе, где содержались безнадёжные больные, прежде всего — чумой. Именно так, «Fondamenta degli incurabili», он назвал книгу автобиографических эссе про Венецию, куда приезжал каждую зиму и в которую был влюблён с юности:

«Я поклялся, что, если смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю маленький браунинг и, не сходя с места, вышибу себе мозги, не сумев умереть в Венеции от естественных причин».

Я шёл по Набережной Неисцелимых, а в ушах звучали его строки:

… Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушную
раковину заполняет дребезг колоколов.
То бредут к водопою глотнуть речную
рябь стада куполов.
Из распахнутых ставней в ноздри вам бьёт цикорий,
крепкий кофе, скомканное тряпьё.
И макает в горло дракона златой Егорий,
как в чернила, копьё…

А ещё — вот эти:

Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней
Мелких бликов тусклый зрачок казня
За стремление запомнить пейзаж, способный
Обойтись без меня…

И, наконец, впереди вырос грандиозный красавец-храм Санта-Мария делла Салюте, созданный в знак благодарности за избавление города от той самой чумы, покоящийся на полутора тысячах свай. (Да, этот могучий лес вогнанных в землю стволов — их тут несколько миллионов! — держит на себе весь город, не давая ему погрузиться в лагуну)… А через Гранд канал, как раз напротив, увидели мы прелестный, украшенный изящными резными балконами дворец Контарини-Фазан, в котором, по преданию, Дездемона ждала своего Отелло. И как же печально там всё закончилось… Помните, у Иосифа Бродского:

Чем доверчивей мавр, тем чернее от слов бумага,
и рука, дотянуться до горлышка коротка,
прижимает к лицу кружева смятого Яго
каменного платка…

Но мы по этому берегу пошли налево — и сначала, в Галерее Гуггенхайм, встретились с Шагалом, Матиссом, Пикассо (впрочем, Иосиф Бродский сей наш порыв бы не одобрил, ибо всех их именовал «наносами дряни двадцатого века»), а чуть дальше, в Галерее Академии, — с Тицианом, Тинторетто, Беллини, Веронезе…

* * *

НУ, ПРО что ещё мне рассказать? Про Кампо-Сан-Поло, где когда-то проводились роскошные балы, парады и даже бои быков? Или — про дворец Гримани, чей величественный, в стиле Высокого Возрождения, фасад устремлён в небесную синеву? Или — про Городской парк, где каждое деревце, веточку, травинку, каждый цветок венецианцы оберегают трепетно? Или — про два соседних, «на воде», рынка: овощной и рыбный, которые необыкновенно живописны? Или — про Арсенал, где когда-то строились потрясающие галеры и после каждой новой морской победы здесь появлялся очередной мраморный лев? Или — про то, как однажды, возвращаясь сюда с острова Лидо, мы были прямо-таки заворожены каким-то невероятно багровым над Венецией закатом? А может — про то, как в районе Каннареджо совершенно неожиданно, обнаружили… самое первое в мире гетто? Да-да, оказывается, ещё в 1527-м Республика выделила для евреев, изгнанных из Испании и Португалии, которые здесь сразу стали пользоваться уважением и были незаменимы в торговле и экономике, квартал бывших чугунолитейных предприятий, сохранивший название «гетто» («гетто» по-венециански, — это «литейное производство»). Впрочем, всё же и тут жилось им совсем не просто, о чём когда-то Шекспир поведал в пьесе «Венецианский купец». Ну а в годы Второй мировой большинство обитателей местного «гетто» сгинули в фашистских концлагерях. Сцены их уничтожения запечатлены в барельефах, которые мы в этом гетто увидели на длинной кирпичной стене…

А ещё, наверное, стоит поведать про то, как мы заявились в магазин художественного стекла, когда мастер-стеклодув свою работу уже закончил и отправился домой. Однако, узнав, что его очень ждёт журналист из Петербурга, вернулся и специально для нас с Таней мигом, за минуту-другую, сотворил дивную лошадку, которая так и пылала жаром…

И потом мы вовсю любовались этим волшебным Искусством на острове Мурано, куда венецианцы своих стеклодувов, боясь, что те город сожгут, давным-давно выселили. Впрочем, там фантастическое не только стекло, но и церковь Санти-Мария э Донато, да и вообще все их ярко-разноцветные домики… А на острове Бурано нас очаровали изделия местных кружевниц…

* * *

У ВСЯКОГО моста в Венеции приплясывают облачённые в красную либо синюю полоску футболках и соломенные канотье гондольеры, зазывая на романтические прогулки и по Большому каналу, и по малым, где жили Марко Поло и Казанова. Гёте сравнивал их гондолы с «плавно качающейся колыбелью» и одновременно — с «похоронными носилками», то есть это — как бы символ жизни, где начало и конец схожи своей беспомощной бессознательностью и умиротворением.

Что ж, в Венеции человека в последний путь — действительно, на гондоле — отправляют туда, где посреди лагуны исполнен торжественной тишины остров Сан-Микеле. Оказавшись там, мы, конечно, сразу поспешили к «нашим» — Игорю Стравинскому с женой Верой и Сергею Дягилеву. Но всё же прежде — к небольшой, над розовым кустом, каменной плите, на которой с одной стороны значится: «Иосиф Бродский», а на другой — эпитафия из Проперция: «Со смертью не всё кончается»…

* * *

И ПРИШЛА нам пора прощаться с этим, пожалуй, единственным на земле городом, который без особых изменений сохранился на протяжении последних, ну, наверное, лет пятисот. Да, окажись в Венеции сейчас, допустим, Тициан, один из самых знаменитых её граждан, он наверняка ориентироваться в городе смог бы легко, потому что и площадь Святого Марка, и чудесные дворцы, дивные храмы, многочисленные каналы, даже некоторые улицы с их магазинами и лавками остались теми же, какими они были, допустим, в 1521-м…

Впрочем, самая большая загадка, самое большое чудо, на мой взгляд, в том, что Венеция вообще существует. Начинавшаяся в конце V века, когда жители из северной Адриатики и Падуи, спасаясь от нашествия гуннов, заселили небольшие островки обширной лагуны и официально возникшая 25 марта 421-го года на этих низких песчаных берегах, на деревянных сваях, захлёстываемая наводнениями, испытавшая победы и поражения в войнах, — она продолжает торжественное плаванье по волнам Времени, поражая всех своей Красотой!

НУ, КОГО ЕЩЁ ВО ВСЕЙ СВОЕЙ ЖУРНАЛИСТСКОЙ СУДЬБЕ МОГ Я ПОЗДРАВИТЬ ВОТ С ТАКИМ, 1600-ЛЕТНИМ, ЮБИЛЕЕМ?!

* * *

МЫ ПРОЩАЛИСЬ с ней, когда над лагуной уже взошла луна. Фонари на прикованных цепями друг к другу сваях освещали путь катерам, а «безработные» гондолы очень напоминали связанных нервных коней, которые, толкают друг друга и рвут поводья…

И звучал в душе Афанасий Фет:

Лунный свет сверкает ярко,
Осыпая мрамор плит;
Дремлет лев святого Марка,
И царица моря спит…

И вторил ему Александр Блок:

На башне с песнию чугунной
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас…

И мне было очень важно это ощущение не вспугнуть…

Вот так и возник наш фильм, который мы назвали — «Венецианская сюита»…

Венеция — и мы…
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *