Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Мне повезло: в 1971-м посмотрел у них «Гамлета» с Ольбрыхским в главной роли, а тогда, в 1980-м, — яркое действо под назва­нием «… и Декамерон» по Боккаччо в инсценировке и по­становке Ханушкевича. Сразу после спектакля, воспользовавшись приглашением художественного руководителя, я пришел за ку­лисы…

Вспоминая…

О Лолите Торрес, Ираклие Тоидзе, Адаме Ханушкевиче и о празднике Песах

Лев Сидоровский

26 МАРТА

«ВОЗРАСТ ЛЮБВИ — НА ВСЮ ЖИЗНЬ!»
26 марта 1930 года родилась Лолита Торрес

ВСПОМИНАЮ, как в середине 50-х всю нашу страну, «от Москвы до самых до окраин», охватила «лолитомания»: девочек называли «в честь Лолиты», прически делали — «под Лолиту», одевались — тоже «под неё». Причем столь редкое для тех не­романтических времен сие экзотическое имя обрело невиданную популярность отнюдь не в связи с сексапильной нимфеткой из набоковского романа (он тогда находился под строжайшим сек­ретом как сотрясающая нравственные основы социализма порну­ха), а в честь обворожительной аргентинки Лолиты Торрес, ко­торую мы открыли для себя в «Возрасте любви»!

Да, милый, со вкусом поставленный в далекой Аргентине фильм, где всего оказалось в меру — и остроумия, и мелодра­матизма, наверняка не вызвал бы тогда столь бурного ажиота­жа, если бы не героиня и ее песни. Эти песни и сегодня зву­чат во мне: огненная «Коимбра» — про студенческий город у моря, где живут прекрасные молодые люди; шутливо-кокетливая «Чулома» (а «чулома» по-испански значит «проказница»); грустная «Не смотри больше на меня…» Думаю, тот невероят­ный ажиотаж красавица-певунья с латиноамериканских берегов вызвала у нас еще и потому, что ее фильм пришелся на после­военное время, когда наша страна после стольких страданий особенно (как иссушенная земля — в дожде) нуждалась в таких вот очаровательных мелодиях…

Прошло почти четверть века, и в 1977-м я снова увидел ее — но не на экране, а «живьём». Причем за прошедшие годы Ло­лита умудрилась сохранить свой удивительный шарм. Она опять, уже на сцене, пела свои знаменитые песни. Точнее, не только их пела, но и «играла», танцуя, виртуозно владея мантильей, отлично управляясь с кастаньетами или прищелкивая пальцами так искусно, что казалось — они сами превратились в кастань­еты!

* * *

ПОТОМ, предварительно сговорившись о встрече, пришел я в отель, где вместе с Лолитой меня поджидали ее дочки — Ан­хелика и Марианна… Не зная, как выразить восхищение, опус­тился перед ней на колено, поцеловал руку и молвил, что сеньора Торрес возвратили меня в юность и что сама-то сень­ора как-будто с юностью так и не рассталась…

Она рассмеялась:

— О-ля-ля! Наверное, важно уметь сохранить в себе дух молодости… Меня любят муж, дети, друзья, и это, очевидно, помогает ощущать себя молодой… Но только не подумайте, что в моей жизни все совсем уж гладко, что в ней не бывает пере­живаний. Увы, чувство горечи мне тоже знакомо…

В ее «люксе», как помнится, было совсем не жарко, акт­риса зябко куталась в плед, и я пробормотал:

— Лолита, дорогая, наверное, в стылом осеннем Питере Вам неуютно?

Она усмехнулась:

— Конечно, климат здесь немножечко прохладный, но ле­нинградцы принимают меня с такой теплотой, что никакие хо­лодные ветры ничего не значат… Вы, как и все, называете меня Лолитой, но скажу по секрету, что настоящее мое имя — Беатрис. А Лолиту «придумал» мой дядя Эктор, когда на семей­ном совете выбирали для меня звучный, «испанский» псевдоним. Лолита — это же уменьшительное от испанского имени Долорес, которое, в свою очередь, представляет собой усеченное Мария де лос Долорес, что означает «Богоматерь скорбящая». Ведь мои предки — выходцы с Пиренейского полуострова. И песни мои — тоже по большей части не южноамериканские, а испанские…

С какого же возраста этим псевдонимом актрисе довелось пользоваться? Оказывается, с очень юного:

— Я родилась в семье, наполненной творческой атмосфе­рой: папа руководил драмтеатром, мама пела, и мне уже в семь лет довелось выступать с народными танцами… Когда исполни­лось десять, меня привели в школу классического танца, кото­рой руководил знаменитый Луис Сандрини. А через два года вместе с Сандрини снялась в фильме «Превратности судьбы». Впрочем, еще до этого дебютировала в труппе отца… Образо­вание продолжила в Национальной консерватории по классу пе­ния и танца. Затем — после фильмов «Девушка с огоньком» и «Возраст любви» — узнала, что такое шумный успех. О «Возрас­те любви», хотя было еще много других киноролей, вспоминаю с особым чувством: ведь благодаря этой картине стала известной далеко за пределами своей страны, вот и в вашем Советском Союзе…

Тут я напомнил, что в прессе, между тем, не раз сообща­лось, будто ее отец все же был против того, чтобы дочь стала актрисой. Может, Лолита Торрес своим детям тоже не посовету­ет идти по маминому пути? Она уточнила:

— Газеты все перепутали. Отец желал, чтобы я была ли­бо хорошей актрисой, либо вообще не связывалась с искусс­твом. Потому что в искусстве середины не существует. Мой отец прекрасно рисовал, играл на гитаре, пел, был мне большим другом и самым строгим критиком… Теперь — о моих де­тях: двадцатилетний Сантьяго решил стать врачом; Анхелика (ей на днях исполнится семнадцать) обучается классическому танцу; Мерсело и Марианна занимаются в колледже; а Диего по­ка дома, ему только семь лет… У детей хороший слух, непло­хие голоса, но это не значит, что они обязательно пойдут по моим стопам. Если же кто-то выберет мою профессию, препятс­твовать не стану, потому что уверена: люди счастливы лишь тогда, когда делают то, что им нравится…

Я не мог сдержать изумления: как же сеньоре Торрес уда­ется совмещать эти две трудные роли — успешной актрисы и ма­мы пятерых детей? Ведь наверняка приходится часто уезжать из дома… Она вздохнула:

— Стараюсь уезжать на короткий срок и, к радости ребя­тишек, непременно беру их с собой, хотя бы двоих… А вооб­ще-то большую часть времени провожу дома, и детям это нра­вится тоже…

Разговор зашел о том, что Лолита успела повидать на невских берегах:

— И Эрмитаж, и Петропавловскую крепость, и Исаакиевский собор, и фонтаны Петродворца, хотя их, увы, уже отключили… Я много ездила по свету, достаточно повидала разных городов, но ваш полюбила больше всех других. И это вовсе не дежурный комплимент, а правда. Северная Венеция!.. Нет, это гораздо лучше, чем Венеция, величественнее. На невских набережных, куда ни кинешь взор, — сердце замирает от восторга… А Ан­хелике и Марианне особенно понравился балет. Завтра опять идут — на «Ромео и Джульетту»…

— Сеньора, — спросил я, — что для певицы самое важное?

— Самое важное?.. Нет, не хороший голос (хотя он, ес­тественно, нужен) и не яркая исполнительская манера (хотя если она есть, то это тоже не лишнее). Самое важное, чтобы песня жила вместе со мной, во мне, чтобы мы с песней были одним целым. Чтобы слушатели сразу ощущали мою радость и мою боль, и чтобы это становилось их радостью и их болью…

В ответ на мои слова про то, как очень трогательно Ло­лита вместе с залом поёт «Коимбру» и «Чулому», улыбнулась:

— Мне это дорого тоже, однако жаль, что ваши зрители знают в основном мои песни только из «Возраста любви» — ведь я снялась в тридцати картинах…

Она пела и на русском — «Подмосковные вечера», «Очи чёрные». А вот разговаривать так и не научилась:

— О-о-о, ваш язык такой трудный! Выучила только это: «спасибо большое», «здравствуйте», «хорошо», «ну, поехали», «моё сердце — Ленинграду»…

Продолжает ли сниматься?

— Увы, сейчас нет… Жду хорошей, умной роли. Если ар­тист не может сказать своей ролью ничего нового, ничего важ­ного, зачем ему говорить вообще?

Предложил ей пофантазировать: сеньоре предлагают высту­пить в дуэте с любым певцом мировой эстрады — кого предпоч­тет? Она от удовольствия аж зажмурилась:

— Очень заманчивое предложение. Пожалуй, Фрэнка Синатру или Шарля Азнавура… Только еще неизвестно, нужна ли я им…

Тут я бросил реплику: мол, на сцене песня и танец для Лолиты Торрес неразделимы, а из танцев, пожалуй, самый люби­мый — танго… Она улыбнулась:

— Ну конечно. Ведь я же — настоящая «портенья» (так у нас называют коренных жителей Буэнос-Айреса), а это значит, что я буквально не могу жить без танго. Знаете, для меня танго — как первая любовь: оно никогда не покинет моего сердца. Да, я могу сравнить танго и со снежным обвалом, и с солнечным лучом, проскользнувшим сквозь туман, и с улыбкой только что проснувшегося ребенка…

— Судя по всему, сеньора, — говорю на прощанье (получив — о-ля-ля! — приглашение «посетить Буэнос-Айрес»), — возраст любви Вас не покинет никогда: любви к жизни, к людям, к ис­кусству… Она в ответ кивает:

— Да-да! В вашей стране ощущаю это еще острее. Просто потрясает: оказывается, меня помнят и знают зрители, видев­шие практически единственный фильм с моим участием почти двадцать пять лет назад, помнят в стране, которая от Арген­тины находится так далеко… Чем ответить на такую постоян­ную симпатию? Только взаимной любовью… Пусть и у меня, и у вас всех возраст любви продолжается всю жизнь…

* * *

К ВЕЛИКОМУ огорчению, ее творческая жизнь из-за тяжелой болезни сердца оказалась совсем не длинной. А свой земной путь Лолита закончила 14 сентября 2002-го, когда ей было семьдесят два…

Сейчас самый известный из ее детей — младший, Диего Торрес: популярный исполнитель латиноамериканской поп-му­зыки. Марианна тоже стала актрисой. И старший, Сантьяго Бурастеро (его отец, первый муж Лолиты, погиб в автокатастро­фе), некоторое время назад выступил с концертами на невских берегах, ис­полнив страстные сентиментальные танго. Их очень любила его мама, незабываемая прелестница из «Возраста любви», которая под небом милого своего Буэнос-Айреса, на кладбище Чакарита, в «Пантеоне актеров», обрела вечный покой…

Лолита Торрес — в фильме «Возраст любви» (1953-й).
А такой я её — с дочерьми Анхеликой и Марианной –
почти четверть века спустя (в 1977-м)
запечатлел в Ленинграде.
Фото Льва СИДОРОВСКОГО

* * *

27 МАРТА

ПРОВОЖАЛА СЫНОВ В БОЙ…
В этот день родился
создатель великого плаката
Ираклий Моисеевич Тоидзе
(27 марта 1902 — 1 апреля 1985)

МОЖЕТ БЫТЬ, дорогой читатель, этот плакат — самый знаменитый в нашей стране…

Седая женщина, а за ней — лес штыков. Женщина смотрит тебе прямо в глаза. Одна рука вскинута высоко, в призывном жесте, в другой — текст военной присяги:

«… Я всегда готов по приказу Рабоче-Крестьянского Правительства выступить на защиту моей Родины — Союза Советских Социалистических Рес­публик и, как воин Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я кля­нусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагом…»

Сурово лицо женщины, тревожен и требователен взгляд: наступил грозный час испытаний. «Роди­на — мать зовет!»

Да, этот плакат, как и песня «Священная война», сразу же в сознании народа стал неразрывен с трагическим временем, что зовется Великой Отечественной. Летом 1980-го, в Москве, я пришел к Ираклию Моисеевичу Тоидзе, и старый ху­дожник вспомнил далекий день 1941-го, о котором его друг Константин Симонов сказал просто и точно:

Тот самый длинный день в году
С его безоблачной погодой
Нам выдал общую беду
На всех, на все четыре года…

* * *

С УТРА 22-го он, как обычно, работал — делал очередную иллюстрацию к «Витязю в тигровой шкуре». Однако рисунок для поэмы Руставели так и остался незаконченным, потому что в мастерскую вдруг вбежала его Тамара: «Война!»… Пораженный и известием, и самим видом жены, художник воскликнул: «Стой так, не двигайся!» и схватился за карандаш. Он смотрел на ее лицо, а в голове сразу возникли чьи-то строки:

Положи мне на сердце ладонь,
Чтобы пело оно и ныло,
Чтобы билось на сотни ладов
И ни разу не изменило…

Кому бы мог сказать так боец? Наверное, матери. Потому что Мать — выше всего сущего… Художник мигом вспомнил и колдовство мадонн Рафаэля, Леонардо, и героинь полотен Де­лакруа, что сражались на парижских баррикадах, и женщин на холстах Ряжского и Дейнеки — каким глубинным пламенем, каким величием духа обжигают их глаза!.. Да, он тоже должен сей­час, немедленно написать женщину, мать, но не просто — мать, а мать–Родину. Как там у Андрея Белого? Сейчас не время све­рять цитату, но, кажется, любимый его (почему-то запрещенный властями) поэт сказал: «Позволь же, о Родина-мать, в раздолье твое прорыдать…» Очень важно, чтобы образ ее, Матери, воб­рал в себя черты всех наших матерей, которые не убереглись от ранних седин, растили для Родины любимых своих сыновей, а теперь вот должны благословить их на смертный бой…

В тот ошеломляющий миг его Тамара, страшно испугавшаяся за детей, с рукой, вскинутой в отчаянном жесте, который она, русская красавица, незаметно для себя переняла у землячек мужа, стала для художника олицетворением всех женщин, моло­дых и старых, которым теперь выпала тяжкая участь — провожать сыновей на войну…

Он смотрел на Тамару, а карандаш уже скользил по бумаге — и вот на листе проступил образ, который потрясает нас и сегодня. И одежда женщины стала алой — как и огненный призыв наверху: «Родина-мать зовет!»

Назавтра художник наклеил плакат на планшет и понес его с Гоголевского бульвара, где тогда жил, на Цветной, в изда­тельство. А через неделю люди увидели эту женщину в алом платье, изображенную во всю огромную стену Центрального те­леграфа, — и остановились, потрясенные. Это была не просто удача художника, потому что плакат являл собой самую суть истинного Искусства, властно соединившего «моё» и «твоё» с неизмеримо большим — с народной судьбой, судьбой Отечества.

Вот какой мощный нравственный заряд смог вместить в се­бе великий образ Матери-Родины…

И, глядя в глаза этой седой женщины, люди невольно под­тягивались: в их сердцах вспыхивал огнь ненависти к гитле­ровским захватчикам, и появлялось желание действовать немед­ленно… Люди уходили на фронт, а над перроном звучало: «Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!..», и провожала в этот сметный бой своих сынов Женщина в алом…

* * *

ИРАКЛИЙ Моисеевич подошел к окну, а за окном, внизу, — улица, которая тогда носила имя Горького, площадь Пушкина, и художник показывал мне рукой на одну стену, другую, третью: «И там был мой плакат, и там, и там… И так — по всей стра­не, ведь тираж-то — целых пять миллионов!» Он вспомнил, что русские считали эту женщину русской, украинцы — украинкой, грузины — грузинкой… Действительно, каждый воспринимал ее очень личностно, очень конкретно, не зря же спустя годы поэт напишет: «И мне казалось, что похожа Родина на тетю Дашу из квартиры пять».

Рассказывают, что в одном тяжелом бою за один наш город увидел боец этот плакат на стене полуразрушенного дома и по­разился: «Моя мама!» А враг, между тем, напирал, и решил бо­ец: «Не оставлять же маму гитлеровцам…» Схватил он плакат, спрятал на груди, чтобы вынести из-под огня, но тут ударила фашистская пуля — сквозь сердце этой женщины прямо в его сердце…

А еще такой случай. Уже спустя много лет после Победы в одну редакцию пришло письмо «от Цибизова Владимира Акимови­ча, ветерана Великой Отечественной войны и ветерана труда»:

«Присылаю вам открытку «Родина-мать зовет!» и фотогра­фию моей мамы Анны Ивановны Цибизовой. Фотоснимок сделан ка­мерой «Турист» в 1941 году. История такая. Мама с утра ходи­ла отоваривать хлебные карточки в булочную. Булочная находи­лась на углу Остоженки и 1-го Зачатьевского переулка. С утра мама стояла в очереди за хлебом. Художник из всех стоящих в очереди выбрал ее позировать в студии. Потом мама мне расс­казала об этом случае. Одета она была в темный халат, подвя­зана шалью светло-коричневого цвета».

Увы, пришлось редакции автора письма огорчить, потому что у женщины с плаката есть совершенно реальный и один-единственный прототип.

* * *

ХУДОЖНИК оставался в Москве и защищал столицу не только оружием искусства: тоже дежурил на крыше, тоже тушил зажи­галки… А выпадала возможность — брал в руки карандаш, и являлись людям все новые яростные листы. И были среди них такие, где опять возникал знакомый образ седой и мужествен­ной женщины — «За Родину-мать!», «Во имя Родины вперед, бо­гатыри!»… И, наконец, пришел желанный майский день, когда он, ликуя, закончил свой последний военный плакат и сверху начертал размашисто: «Героям — салют Родины!»

* * *

КОГДА мы встретились, Ираклию Моисеевичу было уже семь­десят восемь. Четырежды лауреат Сталинской премии, народный художник Грузии, он по-прежнему решительно игнорировал праздный отдых и каждое утро, чуть свет, шагал в мастерскую — к незавершенному холсту, к незавершенному рисунку. Рядом, в той же мастерской, трудился сын Сандро — тоже плакатист. И внук Георгий там же орудовал акварельной кисточкой…

Мальчик показал мне толстенный альбом, куда дед подкле­ил все-все репродукции своих работ. Принцип хронологии здесь сохраняется тщательно, и лишь в одном случае дед его нару­шил, начав альбом тем самым своим плакатом, отнюдь не самым ранним. Потому что этот плакат для художника — часть сердца, самая главная его память о войне:

… Она такой вдавила след
И столько наземь положила,
Что двадцать лет и тридцать лет
Живым не верится, что живы…

И мы (хотя с начала Великой Отечественной, минуло уже не двадцать, не тридцать, а целых семьдесят девять лет, и тридцать шесть из них нет с нами самого художника) тоже всякий раз испытываем острое волнение, снова и снова встре­чаясь глазами с седой женщиной, счастливо открытой талантом Ираклия Тоидзе в 1941-м, 22 июня…

Великий плакат и его создатель, 1980

* * *

«Я — ЗА ТЕАТР ФАНТАЗИИ!..»
27 марта — Международный день театра,
в связи с чем мой рассказ — о встрече
со знаменитым польским режиссёром
Адамом Ханушкевичем

ЭТА ВСТРЕЧА, дорогой читатель, случилась у меня весной 1980-го в Варшаве. Тогда попасть там на спектакль театра «Народовы» было не менее сложно, чем ленинградцу — в БДТ: все места тоже раскупали задолго вперед, и так же, как у нас, люди спрашивали «позосталы билечик» на дальних и ближних под­ступах к Храму искусства, который варшавяне уж давно нарекли «сценой Ханушкевича»… О блистательном пути Адама Ханушкевича завзятые те­атралы рассказывали гостю с невских берегов вдохновенно. Вспоминали, как в начале шестидесятых годов молодой актер, недавно восхищавший варшавскую публику в роли Гамлета, а затем занявшийся экспериментами на телеэкране, вдруг воз­главил театр «Повшехны» («Всеобщий»], что на окраине го­рода, и сразу же осуществил блистательную постановку «Свадьбы» Выспяньского. Затем последовала серия других новаторских спектаклей, после чего Ханушкевич вместе с труппой перебрался в центр столицы, в историческое зда­ние театра «Народовы» («Национальный») — и снова оше­ломляющий успех! Родился коллектив, говорящий во весь голос, наступательный, в чем-то и митинговый. А еще — популярный и массовый. В общем, действительно — народ­ный, действительно — национальный… Назову лишь несколько имен, и ты, дорогой читатель, наверняка поймёшь, какие тут были тогда актеры, ибо многие знакомы нам по кинематографу: Зофья Куцувна, Анна Ходаковска, Анджей Лапицкий, Дани­эль Ольбрыхский, Кшиштоф Кольбергер, Войцех Семен, Та­деуш Янчар… Назову и некоторых авторов, которых здесь иг­рали: Выспяньский, Красиньский, Норвид, Мицкевич, Словац­кий, Фредро, Шекспир. И наши: Достоевский, Чехов, Гоголь, Тургенев — русскую классику Ханушкевич ставил постоянно.

Мне повезло: в 1971-м посмотрел у них «Гамлета» с Ольбрыхским в главной роли, а тогда, в 1980-м, — яркое действо под назва­нием «… и Декамерон» по Боккаччо в инсценировке и по­становке Ханушкевича.

Сразу после спектакля, воспользовавшись приглашением художественного руководителя коллектива, я пришел за ку­лисы, в его просторный кабинет. Хозяин кабинета оказался высок, широк в плечах, но худощав. Помню, в густую шапку черных волос уже вплелась седина… В общении оказался лёгок и удивительно радушен. В общем, ну абсолютно ничего от «мэтра»…

Мой диктофон сохранил тот наш разговор.

— Пан Ханушкевич, ваш те­атр зритель давно уже оце­нил по достоинству. А в ка­кой театр предпочитаете хо­дить вы сами! Какой театр по душе вам?

— Театр фантазии. Театр, где человек через свою фан­тазию возбуждает фантазию мою. Возбуждает через не­обычные, неожиданные, но яс­ные, живые формы — как, например, это делает Юрий Любимов в Театре на Таганке. Ни в коем случае не могу на­звать себя формалистом, од­нако убеждён: без формы нет искусства. Если на сцене только диалоги, то это, изви­ните, уже вовсе не театр, а чтение. Знаете, бывает: выхо­дят на сцену пять или десять актеров и, по сути, просто чи­тают пьесу — когда вижу та­кое, засыпаю…

— То есть в понятие «совре­менный театр» вы», в первую очередь, включаете яркую форму?

— К модным в последние годы бесконечным разгово­рам о «современном театре» я, знаете, отношусь с некото­рым подозрением: часто, ког­да театральному критику не­чего сказать, он начинает жонглировать словами «со­временный», «несовремен­ный»… Лично для меня в по­нятии «современный театр» заключены НОВЫЙ СЛУХ и НОВОЕ ЗРЕНИЕ, а с этим свя­заны, естественно, и НОВЫЕ МЫСЛИ. Новый слух выхваты­вает из мира то новое, что родилось на нашей земле, и сигнализирует об этом нашему уму и фантазии. Ведь театр — это вечное движение, а сов­сем не музей.

— А какой герой на сцене вам наиболее интересен?

— Шут. Только учтите: под словом «шут» я подразуме­ваю вовсе не дурака, это ме­щане так считают. Мещанин всегда боялся шута, потому что тот выводил его на чис­тую воду. Шут — это слож­ный характер. Вспомните хо­тя бы Хлестакова: для меня главное в «Ревизоре» — меч­та Гоголя о новой жизни, по­этому я поставил Гоголя, как Станиславский — Чехова.

— А Чехова, в свою оче­редь, ставите вроде не «по-Станиславскому»…

— Что ж, сам Чехов тоже далеко не во всем был согла­сен со Станиславским: об их расхождениях во взгляде на «Вишневый сад», к примеру, написано очень много. Лично я считаю, что Чехов сочинял сатирические комедии о шу­тах… Да, Чехов, как, впрочем, и Гоголь, — писатели, которых разгадывать и разгадывать. Чехов, как никто, умел иссле­довать человеческую душу, вот почему театр будет обращать­ся к нему всегда.

— И все же ваше утвержде­ние относительно того, что Чехов сочинял сатирические комедии, довольно спорно.

— Я вам скажу даже боль­ше того: он сочинял водеви­ли! И подсказал мне это, меж­ду прочим, сам же Чехов… Однажды, например, Антон Павлович написал своей жене, актрисе Ольге Книппер, отно­сительно постановки «Вишне­вого сада» в Художественном театре: «Четвертый акт, кото­рый должен бы длиться мак­симум 12 минут, у вас тянется 40 минут.,.» Я проверил: этот акт занимает двадцать две страницы машинописного тек­ста. Проделав простое ариф­метическое действие, убедил­ся: Чехов считал, что одну страницу текста нужно играть за полминуты, а это — как раз ритм классического воде­виля. Известно, что Антон Пав­лович и рассказы, и пьесы пи­сал в точных, четких ритмах, в его письмах не раз встреча­ются примерно такие строчки: «Еще подправлю текст с му­зыкальной точки зрения…». С музыкальной! Так вот, драма­тург требует для акта 12 минут, а мы играем это почему-то за 25—30, Представьте-ка себе на минутку, скажем, Серенаду Моцарта, написанную на две­надцать минут, в сороками­нутном исполнении… Да, ставя Чехова, обычно, прежде всего, ищут драматизм, лирику, но сам Антон Павло­вич не уставал повторять, что его пьесы — это комедии, даже водевили. А к водевилю он, между прочим, относился с большим почтением. Вот до­подлинные чеховские слова: «Водевиль, прошу мне пове­рить, это благороднейший жанр, и не каждому удается». Можно вспомнить и Вахтанго­ва, который в 1921 году напи­сал: «Хочу поставить «Чайку». Театрально. Как у Чехова». Жаль, осуществить свой замы­сел Вахтангов не успел… В общем, убежден, что надо внимательно прислушаться к тому, что говорил сам автор, и следовать его мыслям…

— Но все-таки не слишком ли вы в своем спектакле по «Трем сестрам» подчеркнули ироническое начало?

— Да Чехов и не мог отно­ситься к своим героям без иронии! Вот Вершинин, на­пример, без конца твердит о себе: «Я честный, я хоро­ший…» — ну как же можно уважать подобное самолобза­ние? Как Чехов, для которого работа, труд были всегда ос­новополагающей ценностью, мог без иронии относиться к героям «Трех сестер» или «Вишневого сада», которые абсолютно ничего не делают и только длинно и нудно гово­рят без конца об этой самой работе? Убежден, что и в «Ре­визоре», и в «Женитьбе» го­раздо больше лиризма и со­чувствия героям, чем во всех чеховских пьесах. В отличие от Антона Павловича, Гоголь и Хлестакова, и Чичикова всё-таки жалел… Наверное, если бы режиссеры Гоголя не по­няли, то и «Ревизор» и «Мертвые души» тоже можно было бы превратить в «мрач­ную драму из русской жизни» или даже в трагедию. А я не принимаю трагедию без иро­нии. Без иронии трагедия сра­зу же становится сентимен­тальной. Поэтому «Три сест­ры» поставил как водевиль (и спектакль был хорошо принят как в Польше, так и в Совет­ском Союзе), а «Платонова» — как трагигротеск…

— Известно, что в отличие от большинства литературове­дов вы считаете, что «Плато­нов» — самая поздняя из че­ховских пьес. На чем основы­вается подобное утверждение?

— Безумно люблю «Плато­нова». Около двадцати лет назад впервые поставил эту пьесу в театре «Драматычны» и потом постоянно к «Плато­нову» возвращался. Из всего Чехова — только к нему. Да, я сомневаюсь, что это произ­ведение мог написать молодой человек, даже — гениальный. Слишком уж много тут разно­го знания — о денежных ма­хинациях и болтовне красно­баев, о филиппиках диванных неврастеников и о взаимоот­ношениях между мужчиной и женщиной. Нет, подобную че­ловеческую комедию мог со­чинить только зрелый чело­век… Помню, поначалу я недоуме­вал: зачем, допустим, Чехову нужно, чтобы в одном только акте «Платонова» примерно сорок гостей без конца го­ворили друг другу о своем здоровье? Мне казалось: хотя бы половину этих реплик можно убрать. А потом понял — нельзя! Ни одной! Потому что великий драматург Чехов тем самым подчеркивает, что люди абсолютно здоровы, а жалобы — это их способ жиз­ни… Чехов не любил морализаций и поучений, морализато­ров он высмеивал. Сам же занимался диагнозом, а потом писал свои пьесы, как рецеп­ты против различных социаль­ных болезней.

— Однако еще важно, что­бы зритель к этим «рецептам» прислушался, поверил им. И это уже зависит от режиссера, от театра.

— Правильно. У зрителя давно выработался иммунитет к штампованным театральным приемам, вот почему свои вы­разительные средства я посто­янно меняю: один раз на сце­не — черные портьеры, в другой — зеленая трава, в третий — условный пейзаж и, делаю это вовсе не для того, чтобы удивить мир, а чтобы возбудить зрительское воображение, ибо это немину­емо подтолкнет человека к мысли… А мысль — главное, ради чего, no-моему, человек приходит в театр.

— У вас великолепные ак­теры. Причем многие, как например, Даниэль Ольбрыхский, пользуются всемирной славой. Трудно работать с та­кими индивидуальностями?

— С индивидуальностями во­обще трудно, но работать на­до только с ними. Между про­чим, им и с самими собою тоже трудно. Однако индиви­дуальность и «звезда» — для меня понятия разные. В нашем театре, к счастью, «звезд» нет, зато есть хорошие акте­ры…

— Какой вы любите театр, мы уже выяснили. Поскольку в своей работе вы отдали дань и кинематографу, хоте­лось бы знать, какое любите кино?

— Можно, просто назову «Рублёва», снятого Тарковским: по-моему, это один из лучших фильмов, которые видели лю­ди за последнюю треть века…

* * *

КОГДА в 2012-м я в польской столице неделю снимал фильм «Варшавская мелодия», однажды, оказавшись близ театра «Народовы», заглянул туда: вдруг встречу старого знакомого? Однако там сказали, что эти стены пан Ханушкевич покинул давным-давно, потом ставил спектакли на разных сценах — и дома, и за рубежом, а год назад в Варшаве, увы, скончался…

Таким я запечатлел Адама Ханушкевича в 1980-м.
Фото Льва Сидоровского

* * *

ГУЛЯЙ ПО МИРУ, ДИВНЫЙ ПЕСАХ!

Все иудеи в рыжих пейсах,
Которые им так к лицу,
Справляют ныне славный Песах,
С восторгом хрумкая мацу.

Стал Песах, что сродни Святыне,
Уроком для Вселенной всей:
Не зря так долго по пустыне
Водил евреев Моисей!

Он был далёк от святотатства
И проявлял подобный пыл —
Чтоб про египетское рабство
Народ навеки позабыл.

Но наша жизнь, увы, — как анус,
А не как сказочки Перро:
Ведь нас водили столько за нос
Райком, Горком, Политбюро…

До дна страданий кубок выпит,
Живём — как на семи ветрах…
Зато разбили тот Египет
Израильтяне в пух и прах!

Чтоб люди разобрались в бесах
И жили в дружеском кругу,
Гуляй по миру, дивный Песах, —
На радость нам, назло врагу!

Лев Сидоровский

Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Хочу добавить, что голос диктора за кадром — З.Гердт.
    А вот автор отличного стихотворного перевода в титрах не указан.
    Может быть кто-нибудь знает?

  2. Про Лолиту Торрес написано очень хорошо. Только португальская Коимбра это город не у моря, а на реке Мондегу, очень красивый, особенно его университет с уникально украшенной библиотекой. Поскольку Лолита из испаноязычной Аргентины, то может быть у них есть своя Коимбра?

    1. Конечно, речь идет о португальском студенческом городе Коимбра, где училась героиня фильма.
      Кстати, университет Коимбры — один из старейших в Европе, если не самый старый.
      Коимбра, ты город студентов,
      Сколько связано с тобою!
      Нет тебя чудесней,
      Отдаём тебе мы с песней
      Наше чувство, вечно молодое.
      Кто был хоть раз
      Под сенью португальской ночи,
      Тот позабыть её
      Не сможет, не захочет.

Добавить комментарий для Е.Л. Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.