Александр Шлосман: Рассказ о непрошедшем времени. Продолжение

Loading

Когда шла с посудой к умывальнику в углу комнаты, почувствовала, как немного все поплыло. Умыла лицо холодной водой, открыла настежь окно в темнеющий вечер. Парк шумел деревьями. Где-то отдаленно громыхало. Прохладный ветер из парка приятно освежал, разливаясь по комнате.

Рассказ о непрошедшем времени

Александр Шлосман

Продолжение. Начало

Александр Шлосман— 7 —

Через несколько дней Вика решила перебраться в общежитие к Иосифу. Матери сказала коротко и без объяснений — ухожу к мужу. Собрала немного вещей и ушла. Ксения осталась в изумленном раздумье и страшном беспокойстве — такого она от Вики не могла ожидать. Как все у них повторяется, в семье Семеновых-Сверчинских, — только изгнание дочери сменяется самовольным уходом…

Небольшая комнатка общежития где-то в старой застройке у Верхней Красносельской улицы, стала семейным прибежищем. Иосиф жил там вместе с единственным соседом последние полгода. На их счастье сосед куда-то исчез спустя два дня после начала войны. Иосифа несколько раз таскали к заведующему общежитием, где подробно выспрашивали о бывшем соседе. Однако никаких интересных сведений о личности молодого историка Иосиф представить не смог ввиду полной замкнутости характера соседа. Кстати сказать, Иосиф на этот счет не отличался любопытством. Время было такое — много о себе не рассказывали. Долго с пропавшим разбираться не стали и, похоже, дело прикрыли — другие, гораздо более серьезные дела теперь занимали людей. Тем не менее, в суматохе Иосифу удалось договориться о вселении молодой жены, документ о личности которой представил. Короткое время, что они прожили вместе, неустроенное, иногда — голодное, потом вспоминалось Вике, как необыкновенное счастье ее небогатой событиями жизни. К дурману любви по ночам примешивался запах зелени и цветов, затекавший в комнату со двора через открытое окно.

Вика записалась на курсы медсестер при госпитале в Сокольниках. Подружка позвала. Судьба женщин ее семьи решительно повторялась снова.

С известием о начале войны Иосиф утратил четкость в понимании происходящего. Как уместить одновременно и свое счастье, и всеобщую беду? Частью этой беды явилось осознание — ни о продолжении его работы, ни о защите диссертации, и вообще, ни о каких представлениях мирного времени применительно к нему, речь идти не может. К слову — общественную работу, лозунги он не любил никогда, хотя тщательно скрывал это под разными предлогами. Не любил собраний. Хотя, конечно, бывали и такие, что не избежать, даже сказаться больным невозможно… Вообще — собрания, громкие усилия общественников, — считал бесполезным, непроизводительным расходом энергии и времени. Не исповедовал и героических идеалов, вроде Павки Корчагина, победительных героев известных фильмов. Он хотел заниматься только своим, давно избранным, делом и любить свою женщину. Теперь для него, Иосифа Лурье, и это стало категорически невозможным. Оставалось без громких слов сделать одно, твердо решенное про себя, — идти на фронт. В любом качестве, несмотря на «белый билет» по зрению и охватившую университет стихию устремления в эвакуацию; говорили, что отправят куда-то в Среднюю Азию. Однако, как сказать жене?

На протяжении нескольких первых недель после оглушающего сообщения о войне Вика ничего не знала о тайном решении мужа, только недоумевала о длительных отлучках, не понимала его путаных объяснений. Лишь когда он, запинаясь, не находя сил смотреть ей в лицо, поставил перед фактом — послезавтра уходим, рухнула перед ним на колени, вмиг задохнувшись слезами. Ей говорили, что многие преподаватели получат бронь и Иосиф, безусловно, в их числе. Как же так? Ведь он наверняка погибнет там! Единожды возникнув в сознании, эта мысль, властно пронзила все ее существо, стала неотвратима. В ней все замерло, только глаза остались жить на лице, выбеленном мУкой предчувствия.

В течение последнего дня Вика себя совсем не помнила, только с курсов отпросилась. Механически собрала необходимое в небольшой, выцветший с годами походный рюкзак Иосифа. Больше делать ничего не могла. Присела у стола в ожидании. Неизвестно сколько продлилась пытка глухой тишиной — там, где не было Иосифа, не существовало теперь никого. Раздался скрип двери. Он стремительно вошел в комнату, молча приник к ней. Взял рюкзак:

— Прощай. Я буду писать. Меня ждут внизу. Говорят, мы скоро уходим.

Без слов, с необузданной силой Вика вцепилась в него, вжалась — навсегда. Он стоял, не шелохнувшись. Через несколько мгновений поняла жуткую несбыточность своего желания, разомкнула обессилевшее объятие. Иосиф вышел, аккуратно и плотно прикрыл за собой дверь.

Тем же вечером ополченцы ушли из Москвы. Множество шедших вместе с Иосифом незнакомых людей составляло безликую массу одной из дивизий народного ополчения. Никто из них не мог представить своей судьбы. Да и кто во всей огромной нашей стране мог предположить, чем обернутся для него на самом деле не то, что ближайшие недели или месяцы, — людям предстояли годы пока еще неизвестной жизни. Большинство об этом не задумывалось, растерянное, оглушенное внезапным словом «война», не представляя, что за ним стоит, хотя некоторые еще надеялись, что все это ненадолго, и врага мы «будем бить на его территории».

Многое увидел, много натерпелся и кое-чему научился Иосиф за первые месяцы войны. Нахолодался темными ночами в незавидной своей одежде, без шинели. Уходили из московской жары неизвестно куда, даже пальто не подумал взять из дома, наивно полагая — далеко не уйдут, так в тепле и останутся. После нескольких долгих переходов оказались в калужской ночи, сырой и холодной. И пока ночные туманы нехотя рассеивались под лучами восхода, тянулись бессонные от холода мучительные часы. Потом на ходу, конечно, немного отогревались. Ладони у него задубели от ежедневной полировки черенка лопаты — бесконечно копали рвы, строили еще какие-то укрепления, закончить которые не приходилось: поступала команда сниматься, идти дальше. Шли в неизвестное, обозначавшее себя едва слышимым гулом. На их место приходили во множестве местные жители, в основном, женщины.

В тягучем однообразии прошедшего времени кроме лопаты ничего другого Иосифу держать в руках не довелось. Да и что они могли навоевать без оружия, разновозрастные, неумелые? Спустя месяц ополченческой службы выдали им казенную одежду непонятного серо-черного цвета, отчего вся их масса окончательно слилась в единообразии. Они стали неотличимо похожи друг на друга перемазанными, посеревшими лицами плохо кормленных людей. Бывали, конечно, занятия по строевой и боевой подготовке, вместо оружия выдавали деревяшки, формой напоминавшие винтовки, с привязанным на конце ножом.

По той торопливости, с какой они оставляли предыдущие рубежи, поспешности переходов в сторону все более отчетливого дальнего гула, Иосиф понимал, что не все ладно в происходящем вокруг. Редкие письма Вики ни о чем не говорили. Радио они давно не слышали, изредка доставались газеты прошедших дней, информация скудная и оттого — очень тревожащая. В воздухе копилось напряжение неосознаваемой фатальности трагедии.

В середине сентября остановились возле большого поселка. Едва не впервые у Иосифа появилось ощущение некой осмысленности в происходящем: их, наконец, обмундировали в красноармейскую форму, появились офицеры, командиры подразделений, сменившие привычных начальников-ополченцев. После переформировки участились боевые занятия и даже выдали им винтовки, одну на троих. Неимущие, в их числе Иосиф, остались с прежними, польскими, выданными еще месяц назад. Воевать ими было невозможно — наши патроны к ним не подходили, а немногие «родные» израсходовали в недавней суматошной поимке якобы немецкого десанта. Так к концу сентября оказались они на берегу небольшой реки в районе Вязьмы. Успели немного окопаться, но в боях пока не участвовали, хотя уже были и убитые, и раненые. По всему чувствовалось, что вот-вот оно начнется, как следует, и война, жестокий, требовательный учитель, скоро раздаст всем свои кровавые оценки: отличников жить пока оставит, двоечникам, встретившим последнюю свою пулю, — лежать недвижно под тусклым небом.

Ранним утром второго числа октября неожиданно вызвали Иосифа к ротному. Немолодой старший лейтенант с грязной повязкой на голове хмуро взглянул на вошедшего Иосифа:

— Иди в батальон. Вызывают тебя.

— Меня? — удивленно вскинул брови Иосиф, — зачем?

— Кто знает, мне не сказали. Давай живее, пока темно. Да не сбейся, траншей держись, штаб найдешь в конце, в балочке.

С трудом в свинцовой утренней тьме разыскал Иосиф штаб. В неглубокой балочке, чуть приметен, оказался оборудованный на скорую руку жидкий блиндаж. Командир, низкорослый капитан с густой серой щетиной, хриплым голосом орал в трубку телефона, напрягая жилы на худой шее. Он махнул рукой доложившему о прибытии Иосифу — мол, подожди. Накричавшись, устало мотнул головой и обернулся к Иосифу.

— Как тебя?

— Рядовой Лурье, товарищ капитан, — под стать начальнику прокричал Иосиф. Капитан с минуту помолчал, соображая, зачем здесь этот боец:

— Вот что, Лурье. Тут звонили, велели отправить тебя в штаб дивизии, говорят, ты языки иностранные знаешь. Задерживать я тебя права не имею, но у нас каждый человек на счету, больше полбатальона выбило, раненых полно. Ты погоди немного, а если к вечеру живы останемся, выдам тебе бумагу и иди с богом.

— Да как же, товарищ капитан? — успел только Иосиф…

— Знаешь, солдат, до бога высоко, до царя далеко, как раньше говорили. Иди, вечером отпущу, если… — тут связист снова протянул капитану трубку, — иди, сказал.

С тем Иосиф и побежал обратно, к своему взводу, в развидневшемся сумраке мимо узких ходов траншей. Неожиданно возникший в его однообразном существовании поворот немного волновал. В кармане шинели шуршало последнее письмо от Вики. Осталось пережить этот день, а там… Взмокший, едва переводя дыхание, не успел он свалиться в свою траншею, как все распластанное пасмурное пространство вместе с ополченцами и остатками регулярной части явственно накрыл серый гуд. В нём люди едва успели различить навалившуюся с воздуха и земли рычащую смертным рыком массу механизированного железа. Мало кто уцелел среди защитников беспомощного рубежа в захлестнувшей их волне побоища. Лишь ранняя вечерняя темнота спрятала немногие остатки ополченцев, отступивших в дальний лесок. Рядового Лурье среди них не было.

— 8 —

Теперь Вике одной в комнате общежития делать было нечего. Возвратилась в Кривоколенный. Мать всякий раз, когда Вика приходила вечером с курсов, уговаривала ехать с ней, что она еще может записать Вику с собой — их издательство вместе с другими собирали в какой-то эшелон на восток. Вика отказывалась. С каждым разом все упорнее, чем настойчивее становилась мать. Отчего-то взбрело в голову — она должна дождаться Иосифа именно в Москве. Он же скоро вернется. Эта безумная мысль на время вытеснила жуть прежнего предчувствия. Ей казалось, что если она уедет, то непременно его потеряет. Она готова была дневать и ночевать где угодно, но только в Москве, откуда он ушел на фронт. Анастасия тоже уговаривала Вику уезжать, пока есть возможность. Вместе с приемышем Варькой они работали на электроламповом заводе и со дня на день ждали отъезда в эвакуацию с заводским эшелоном.

Настал день, когда Ксения уехала. Одна. Без дочери. Без прощания перед самим отъездом — Вику с курсов не отпустили. Последняя московская ночь Ксении прошла без сна. Ворочалась с боку на бок в одинокой постели. Что за жизнь у нее сложилась? Никого возле себя удержать не смогла. Миша, любимый, несчастный, пытался сражаться. И что? Убили. А она, живая, осталась. Затолкали ее в новую жизнь, как в бочку с нечистотами. Ребёнка родила. Его ребёнка. Девочка росла с его самостоятельностью, неосознанной, конечно. Не хотела быть в одном ряду со всеми. Ей все выделиться надо было… А потом, в школе, стала как все — «мы рождены, чтоб сказку сделать былью»… Вот и сделали — из прежней сказки такая жуткая быль получилась. Родителей погубили. Козлов был — честный человек, конечно, не их поля ягода, но ведь любил ее. Она знала, чувствовала, и не приняла его. Уехал, сгинул куда-то. Дочь от нее отдалилась. Не сроднились они с ней, по-настоящему, в чем-то главном. Она, Ксения, виновата. Все боялась перенежить, чтобы прежнего, как маменька сказывала — от барышень, в ней не прижилось. Что получилось? И сама она, как мужичка стала, — чувствовала, ничего женского в ней не осталось. И дочь — другая. А какая — непонятно. Маменька, бывало, говорила в наше время. Ксения не могла вспомнить, когда так сама говорила. Наше — это родное, свое, любимое, без чего жить не можешь, а теперь — что любить можно? Со страху не полюбишь, если только притерпишься. Наверное, жизнь ее вся перековеркалась от страха, от боязни самой собой быть. Теперь ведь нельзя — самой собой. Только как все, в одном ряду, в одной шеренге строителей… А девочка ее? Ей тоже — в одном ряду? Вот какую жизнь построили. Теперь — война идет. Боится она всего жутко. Дочь оставляет неизвестно на что. Зачем жилА? О предстоящем — мыслей нет. Только бы подальше уехать, куда-нибудь забиться в глухую нору.

Соседи Прошкины укатили в эвакуацию едва не в числе первых. Анастасия накануне своего отъезда зашла к Вике. Молча оглядела родные углы, — три с лишним десятка лет прожила здесь, в «КривоколеЙном», с господами, упокой бог их души, с барышней. Напоследок перекрестила Вику: — Теперь ты, милушка, за нас за всех тут остаешься. Берегись сама. Заодно за «квартЕрой» присмотришь. Господь с тобой.

Вика появлялась дома все реже, ничто больше сюда не влекло. Разве только посмотреть почтовый ящик, помыться, белье сменить — и назад, в Сокольники. Письма от Иосифа приходили не часто, через две-три недели. Потом наступил перерыв, длинный. Все длиннее, длиннее. Пожилая санитарка тетя Глаша, которой старательная Вика очень приглянулась, видя ее бессловесные муки, успокаивала: — Время «чижолое», дочка, «дождёсся», потерпи. Она терпела, ждала. Все терпели.

Октябрьская паника, как ветром вычистила город. Пропуск на передвижение оформить не всегда успевала, потому дома не была давно. Наконец, все совпало. Вика сочла это добрым знаком — значит, будет письмо. Тем более, уже так много времени прошло, когда последнее от мужа получила. В метро к поезду как раз успела, доехала быстро. Прибежала к дому. Запыхавшись от безостановочного подъема по знакомым ступенькам, долго шарила в кармане телогрейки в поисках ключа от почтового ящика. Открыла нетерпеливой рукой — из ящика выпал одинокий треугольник: «Ваш муж, рядовой Лурье Иосиф Львович…». Вика несколько раз прочла непонятные строки казенного документа, посмотрела, чей указан адрес, не в силах понять, какое отношение к ней имеет написанное. Сознание еще отторгало неизбежный смысл, пока в сердце иглой не воткнулось: это же — к ней, это же — о нем. Разом вцепилась прежняя жуть — не вернется! Она не представляла, не могла подумать, как будет выглядеть весть о нем. Такое случалось у других, видела, знала — до себя не допускала. И вот…

По лестнице спускался знакомый, сосед с верхнего этажа, на ходу обратившийся к ней с каким-то вопросом. Она слышала его голос, потом он стал удаляться, затихать. Ее охватило жаром, рот наполнялся густой слюной, проглотить невозможно, пробовала выплюнуть неприятную соленость, но не успела — ее бросило щекой на стену, потолок полетел куда-то в сторону. Вика успела почувствовать, как бессильно подгибаются ноги, теряя опору. И заскользив лицом по холодной шершавой стене, безвольным существом стала падать в темную глубь, повинуясь неведомой упрямой силе.

Сколько времени прошло, не знала. Почувствовала резкий запах нашатыря, толчки, потом возникли звуки — мужские голоса, гудящий мотор машины, ее куда-то везли. Глаза не открывались — хотелось только спать. И больше ничего.

— 9 —

Вика прижилась в госпитале. После известия о гибели Иосифа тяжко болела, и те, кому положено решать, оставили ее после курсов в госпитале в постоянном составе. Не перечесть, сколько ужасов насмотрелась она с тех пор. Сколько раненых перетаскала — и ведь не в бою: война жила с ней рядом в самом очевидном представлении. И днем, и ночью.

Под присмотром опытных госпитальных наставников Вика многому научилась за два года войны. Сноровистая, с цепким умом, имея за спиной только курсы медсестер, стала операционной сестрой. В отличие от своей бабки, Полины Владимировны, крови не боялась. Ну, может быть, только в самом начале. Наш человек ко всему быстро привыкает. Когда перевели к хирургам, после непростой работы в операционной, помогала ухаживать за послеоперационными пациентами в палатах — персонала и здесь, в тылу, часто не хватало.

Она теперь все реже отпрашивалась домой. Потребности не было. Осталась некая, слегка обременительная, необходимость: ехать в Кривоколенный, в холодную комнату почти пустой квартиры. В одной из комнат Прошкиных поселился какой-то мужчина, сказавшийся их «сродственником». Дом за годы войны еще больше почернел, местами одряхлел, как знакомые по дому люди, которых встречала в редкие наезды. Настоящим домом для Вики стал госпиталь, заменивший и прежнее жилье, и пространство ее существования. Неустанная занятость — и по обязанности, и добровольная, — вошла в привычку и уже не удивляла никого, ни ее саму, ни коллег, ни начальство. Более того, прежде добровольное, теперь воспринималось едва не обязательным — на нее рассчитывали, особенно сестры, которых она постоянно бралась подменить. Копившуюся усталость принимала за временную слабость, преодолеть которую получалось только работой — тогда все забывалось. Такая вот получилась из Вики рабочая лошадка.

Письма от матери приходили нечасто, дай бог, пару раз за месяц. Вика написала, чтобы адресовала их на госпиталь — еще одной связью с домом стало меньше. Из скупых сообщений становилось понятно, что в Челябинске, где осело издательство матери, по каким-то причинам закрепиться ей не удалось; оказалась, она в каком-то небольшом областном городке, занималась чем придется и где придется, подробности отсутствовали. О своем самочувствии тоже писала скупо. Вика вспомнила, что в последний год перед войной мать часто страдала от болей в желудке. После каждого письма Вика представляла ее с вечной папиросой во рту, с нахмуренным лицом, резкими чертами от носа к тонким губам — и характер, конечно же, ничем не измененный, неуступчивый, жесткий. Вот и не смогла прижиться в большом городе, с его пусть и небогатыми по военному времени, но все же, бОльшими возможностями, чем в городишке, где оказалась теперь. Больно Вику резануло, что на сообщение о гибели Иосифа мать никак не отозвалась: написала безразлично — на войне многие гибнут. Так и не приняла на сердце, что для ее дочери, этот человек был и остался родным, не одним из «многих». Как это было странно, непонятно и неприятно для нее в матери, испытавшей в свое время то же: не любит она людей, и люди к ней так же.

Со временем Вика перебралась во флигель на территории госпиталя, где было устроено нечто вроде временного общежития (а у нас, что временное-то навсегда), где занимала небольшую комнатку вместе с другой женщиной, тоже одинокой, сотрудницей госпиталя. Сны у Вики почти всегда были тяжелые, неспокойные; иногда вскакивала среди ночи с бьющимся сердцем от неведомого кошмара, утром — болела голова. Мать редко снилась ей, и всегда молодая. Зато приходил к ней Ося. Она никогда не называла его полным именем; оно казалось ей слишком торжественным, мало к нему подходящим, такому простому, почти домашнему с ней, и выдающемуся — только где-то, в стороне, ее мало касавшейся. Ей он виделся буйнокудрым, с улыбкой, что-то говорил, жестикулировал — и пропадал куда-то, таял в темноте. Ни разу ей не удавалось догнать его, спросить, куда же он… Утром томительно пыталась припомнить, что же он рассказывал — ни разу не смогла… После таких снов — всегда измученная, будто побили. Полтора года прошло, как получила страшный бумажный треугольник, а Ося является во снах. Иногда приходило в голову: раз так, может, не убит, жив он — тогда почему не пишет? Не отпускала ее мУка памяти.

Клавдия, соседка по комнате, годами под тридцать, — жизнелюбивая, непоказной бодрости женщина. В немногие часы совместного пребывания в новом жилище — их дежурства часто не совпадали по времени, — если не спали, болтали на близкие им темы военного быта госпиталя. Одиночество сближало, располагало к некоторой откровенности, в меру характера каждой. Родители Клавдии умерли на Украине в тридцатых годах, где-то остались сестра и брат. Незамужняя, хотя к мужчинам (заметила стеснительно) всегда неравнодушна — вот пришлось недавно, не по своей воле, расстаться с одним, видный такой был мужчина. Потому сюда и выпросилась жить у начальства. Временами Клавдия, как бы невзначай, интересовалась, когда соседка придет ночевать после дежурства. Вику это не смущало — Клавдия всегда приветливо встречала, в готовности что-нибудь для нее сделать: разогреть нехитрую еду, чайник поставить.

Как-то Вика вернулась в общежитие поздним вечером, усталая, с единственным желанием рухнуть в постель. Дверь в комнату оказалась заперта. Она безуспешно ковырялась ключом в замке, пока не услыхала щелчок изнутри — в слегка приотворенную дверь увидала смущенную Клавдию, голое тело едва прикрыто халатиком. Срывающимся шепотом попросила «если можно, подождать полчасика» и заперла дверь снова. Вика тупо смотрела в облупившуюся краску двери, плохо соображая, в чем дело. Побрела обратно, в госпитальный корпус. В сестринской комнате устроилась на свободном топчане, провалилась в сон. Неизвестно, сколько проспала, только разбудила ее Клавдия — звала идти во флигель. Спросонок, еще темно, Вика доплелась до своей комнаты, где сразу почувствовала после улицы чужую потную духоту. Не в силах ни о чем думать, забылась беспокойным сном. На другой день в коридоре госпиталя встретила Клавдию — та схватила за руку, стала горячо извиняться: — «Понимаешь, тут такое… Влюбилась я, вроде… Ты уж извини меня… Привела… Не смогла удержаться…». Вика, неожиданно для себя, отчужденно глянула на винившуюся соседку: «Ты уж, в другой раз — удерживайся…» и пошла дальше.

В конце зимы сорок четвертого года привезли в госпиталь группу раненых офицеров-летчиков. В их числе был майор Яков Крихели. В его бумагах армейские бюрократы указали «долечивание», по сути — предстояли новые операции на обеих ногах. После первой операции его не сразу повезли в палату. Вика заметила его лицо с самого начала, и теперь, пока каталка некоторое время стояла в операционной, внимательно пригляделась к грубоватой красоте его лица; даже будучи спокойным, оно, как ей казалось, отражало следы испытаний, доставшихся этому человеку. Вообще, лица пациентов не привлекали ее сердечного внимания. Она нарочно их не рассматривала — как мужчины, все они оставались обезличены, объединившись в одном неопределенном образе страдающего человека. Этот пациент показался ей особенным.

Выздоравливающий контингент авиационного госпиталя, где служила Вика, как положено, проявлял безусловный интерес к женской половине медицинского персонала. Хирургическая сестра Виктория Михайловна, так к ней теперь обращались многие коллеги, по-прежнему привлекала мужские взгляды. Красота ее заметно увяла под ударами сорок первого года — погасли глаза, к постоянной бледности, временами примешивался серый оттенок, свойственный усталости. Бывали неожиданные мгновения, когда что-то живое вздымалось в ней. Тогда вместе с глазами светлело лицо, приобретая вид драгоценного мрамора. Казалось — вот она, красота дивная, снова является людям. Но нет — ничто по-настоящему не оказывалось способным задержать возрождение надолго: оно исчезало также быстро, как возникало.

Пациент Крихели постепенно восстанавливался после операций, приучался ходить — сначала с помощью палатной сестры, потом — на костылях, с палочкой, держась, за что придется по пути. С Викой они пересекались редко. Однако, гуляя теперь по коридору — врачи велели ходить, он почему-то искал ее и всегда, когда удавалось увидать, задерживал на ней продолжительный взгляд, следил за выражением глаз, если шла навстречу. Она же скользила по нему безразличным взглядом, вроде попутно, как бы мазнула. Бывало, слегка улыбнется, как многим пациентам, в разное время прошедшим через операционную. Однако при встречах с ним Вика чувствовала невнятное беспокойство. И, странным образом, — его лицо стало без повода возникать вдруг в памяти, хотя к ее заботам этот пациент давно не относился.

Недавнее весеннее напряжение сменилось размеренностью в жизни отделения. К вечеру обычная дневная суматоха утихала, пациенты окончательно разбредались по палатам. Наступало время относительного покоя. Вику попросили подменить палатную сестру буквально на несколько ночных часов. Она вышла из сестринской к котлу с кипятком — наполнить чайник. За спиной раздалось глухое постукивание. Наполнив чайник, оглянулась — перед ней, опираясь на палку, возник Крихели.

— Добрый вечер. Почему вы не в палате? Вам что-то нужно? — слегка напряглась Вика, узнав его.

— Вот. Вас хотел очень увидеть, — виновато улыбнулся он. И вдруг: — Снитесь вы мне…

— Это шутка?

— Нет-нет, правда… Ищу вас в коридоре каждый день… Как школьник… Вы простите меня… Когда еще вам такое скажу?.. Скоро, наверное, выписывать будут… Доктор сказал — кончается мое лечение…

Разговор в безлюдном коридоре был необычен и явно не к месту. Оба это чувствовали.

— Знаете, мне кажется, вам надо пойти в палату, успокоиться и постараться забыть все, что вы мне здесь наговорили. Лишнее это, — как можно мягче, без улыбки, добавила Вика и сделала шаг к сестринской.

Крихели отступил в сторону: — Я понимаю, все это глупо выглядит, но то, что я вам сказал, — правда…

Почерневшее от небритой щетины лицо приняло суровое выражение и теперь в пустоте темноватого коридора немного пугало Вику. Только глаза умоляли. Она, не отрываясь, удерживала его взгляд: да, такому мужчине непросто выговорить то, что она услышала.

— Извините… — Она опустила голову и быстро пошла в комнату, где кстати или некстати ее ждали с кипятком.

С того дня видение сцены в коридоре, хрипловатый голос Крихели не отпускали ее. Она чувствовала, что привычное за последние годы внутреннее равновесие, даже — безразличие ко всему, сменяются душевным волнением, непонятным напряжением. Отчего этот мужчина, совсем не известный ей, волновал ее? Всего лишь несколькими словами, вполне возможно, сказанными от души? Несомненно, его внешность, скрытый за ней неизвестный образ, производили впечатление, не могли остаться незамеченными сами по себе. Мало ли их было, производивших впечатление. Впрочем, она давно не относилась к себе, как женщина; взгляды и слова множества мужчин, прошедших через госпиталь за почти два года, не трогали, разве иногда забавляли. Разные бывали ухаживания, с разной степенью настойчивости. Но они никак к ней лично, к ее внутреннему состоянию не относились, оставались непременными и неприметными внешними эпизодами ее рабочего существования. Конечно, бывало и так, что изредка что-то приятно волновало (не более!) в отношении к ней со стороны иных коллег, некоторых пациентов, но не оставляли заметного следа, так — небольшие штрихи, без мыслей и впечатлений. Не говоря вообще о каких-то связях.

На этот раз она ощущала незнакомую, и потому — тревожащую, внутреннюю дрожь. Это состояние исчезало лишь в операционной, где напряжение операции гасило в ней все прочие эмоции, подчиняло себе. Для себя она теперь ничего не искала. Думала, все до дна в ней выгорело. Чем больше Вика противилась новому состоянию, тем сильнее теряла устоявшуюся душевную невозмутимость. И накатывала усталость, почти сродни той, что валила с ног поточной чередой операций. Тянуло в сон — заснуть не могла.

— 10 —

Незаметно за глухими окнами операционных и душных палат подкралось лето с шумом свежей листвы, теплыми запахами, радостно омолодившейся густой растительностью большого госпитального парка. После операций первой половины дня выдался небольшой перерыв. Вика с несколькими сестрами из другого отделения устроились передохнуть на скамейке в парке: ноги вольно раскинуты, лица — кверху, навстречу солнечному свету, ленивые колебания листвы играют тенями на лицах, — вот она, нега в тишине. Оказалось ненадолго: по дорожке парка к ним приближалась, весело переговариваясь, группа мужчин. Из выздоравливающих. Девушки быстро подобрали ноги, опустили лица, согнав выражение блаженной расслабленности. Некоторые обратили взгляды в сторону идущих. Вика продолжала смотреть перед собой в прогал между деревьями, разглядывая путаницу веток в кустах жасмина.

Шли по дорожке молодые ребята, летчики, — некоторые в настоящий мужской возраст войти не успели; хотя испытать за военные сроки им довелось такого, что в мирной жизни иному хватает через край. Они радовались избавлению от мук ранений, операций, радовались возможности наслаждаться ничем не замутненным солнцем, теплом и невоенной тишиной, не думая и не загадывая, что впереди ждет и сколько еще им отмеряно суровым аршином войны. Потому — торопились любить, со всей силой своих лет и возрожденной энергии. Краткосрочные романы в госпиталях тыловых и на фронте — история не новая и не тайная; и будут они продолжаться, пока война не устанет торопить людей воевать и жить.

Вика поднялась и, не глядя на подошедших, быстро пошла по направлению к неблизкому главному корпусу. Неожиданно на боковой дорожке невдалеке увидела Крихели. Заметив Вику, он ускорил шаги, слегка прихрамывая. Она даже испугаться не успела, подумала, не бежать же от него, — только внутри все напряглось.

— Вы что, стерегли меня? Зачем? — спросила строго.

— Не подумайте плохого, я просто гулял. Само так получилось. Но я рад. Видите, я уже без палки хожу, — несмело улыбнулся он.

— Поздравляю. Значит, скоро на выписку? Проводите меня, если хотите, мне — в корпус.

— Похоже, выпишут скоро. Не знаю только, куда определят, — Крихели шел рядом, едва касаясь плечом. — Вы не думайте, я в прошлый раз не пьян был. Что сказал, все — правда. Если бы мы с вами где-нибудь здесь или еще где, могли поговорить просто, как обыкновенные люди в мирное время…

— Зачем? Не знаю… О чем? — сопротивлялась Вика.

— Просто так. О вас, обо мне… — не сдавался Крихели.

— Извините, мне идти надо, — и едва не бегом пустилась от него к госпиталю. В голове стучало от возбуждения. Чувствовала, еще немного, и она поддалась бы его настояниям.

Вечером собрались в процедурной несколько врачей и медсестер — хирург Кравец, учитель и постоянный начальник Вики в операционной, отмечал день рождения. На столе разложили немного продуктов из пайков и, конечно, спирт. Засиживаться, по настоянию виновника торжества, не предполагалось. Вика спирт не любила — быстро пьянела от него, даже сильно разбавленного, потому пила редко. Пользуясь случаем, решила переломить необычное состояние последнего времени — немного все-таки выпить, расслабиться.

В общительной компании собравшихся она больше помалкивала, однако тосты поддерживала, понемножку. Слушала задушевные пожелания, смеялась остротам, — стало хорошо, тепло в этом собрании милых людей. По уговору, задерживаться за столом долго не стали, разошлись по делам, а Вику, младшую по возрасту и должности, оставили прибрать следы празднества. Когда шла с посудой к умывальнику в углу комнаты, почувствовала, как немного все поплыло. Умыла лицо холодной водой, открыла настежь окно в темнеющий вечер. Парк шумел деревьями. Где-то отдаленно громыхало. Прохладный ветер из парка приятно освежал, разливаясь по комнате.

Вика вышла в коридор. Неведомая сила поволокла ее к палате, где лежал Яков Крихели. Решила немного приоткрыть дверь — просто посмотреть, там ли он. Усилие соразмерить не удалось: дверь открылась визгливо и достаточно широко, чтобы все, кто еще не спал в комнате, подняли голову на стоявшую в дверях Вику. Сообразив, что получилось не так, как хотелось, резко хлопнула дверью и, пошатываясь, медленно побрела по коридору. Больше почувствовала, чем услышала, что за ней кто-то идет. Возле процедурной оглянулась — он. Приглашающе распахнула вход в темное пространство, где вспыхнул отсвет молнии, высветив обстановку: пустой крашеный стол, кушетку под простыней, несколько табуреток, стульев. Яков вошел и остановился. Следом вошла Вика, села на кушетку. Тонкий березовый ствол за окном немилосердно раскачивался из стороны в сторону, приоткрывая свет от фонаря на столбе. Промельки света поочередно освещали их лица: то еще разгоряченное от недавнего у Вики, то изумленное — Якова.

— Ну вот… Хотели поговорить… Давайте говорить… — через паузы еле выговаривала Вика. За окном сквозь шум ливня, доносились раскаты грома и взрывы молний. Она стала расстегивать халат, кофточку, путаными судорожными движениями принялась сдергивать с себя одежду. В голове пронеслось: — что же я делаю? Замерла, пораженная. Почувствовала, как возникла и нарастает охватившая все тело дрожь. Яков в очередном проблеске увидел ее, дрожащую. Схватил, крепко прижал к себе. Несколько мгновений они сидели неподвижно. Будто защищались от капель дождя, вброшенных ветром в раскрытое окно.

— Простите меня, я сама не знаю, что делаю, я… — слегка трезвея, прошептала она. Он молчал. Она взяла в руки его лицо, стала беспорядочно покрывать поцелуями. Почувствовала ответный, сначала несмелый, потом… Раздался оглушительный треск — комната, освещенная бешеным пожаром молний, разваливалась на части…

Белая простыня кушетки под щекой, вспышки света от фонаря, раскаты грома, его лицо над ней, шум ливня, его руки, его лицо, вспышки света, раскаты грома… Они замерли, опустошенные. Ливень не унимался, маяком мелькал горящий фонарь…

— Иди… уходите, пожалуйста, — снова шепотом проговорила Вика. Будто что-то спугнуть боялась. В ней все было свободно и холодно — ни дрожи, ни волнения. На полу отразилась полоска света из коридора, стукнула закрывшаяся дверь. Вика лениво подумала: — Как все просто… а я Клавдию…

Через неделю майор Яков Крихели был выписан из госпиталя и направлен в свою часть. С Викторией Михайловной Семеновой они больше не встретились.

Продолжение
Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Александр Шлосман: Рассказ о непрошедшем времени. Продолжение

  1. Я потрясена! Если бы я не знала, что Александр не профессиональный писатель, то я бы подумала, как я могла пропустить такое явление в литературе. Какой стиль, какой слог и какое построение сюжета. Ты погружаешься в те времена, в ту обстановку в которой находятся его герои. Я почитала на одном дыхании и не могу дождаться продолжения. Надеюсь, что оно скоро будет.
    Спасибо Александр.
    Продолжай радовать нас новыми публикациями.

  2. Все мне нравится, кроме, пожалуй, вот этого: » Белая простыня кушетки под щекой, вспышки света от фонаря, раскаты грома, его лицо над ней, шум ливня, его руки, его лицо, вспышки света, раскаты грома… Они замерли, опустошенные. Ливень не унимался, маяком мелькал горящий фонарь…»
    Как правило, где грехопадение героини, там обязательно — разгул стихии, разражается страшный гром и разверзается небо. Это уже штамп, на мой взгляд. Но пишете вы хорошо. Это я придираюсь.

    1. Спасибо. Вероятно, подобные эмоциональные ситуации в литературе лучше всего иллюстрируются яркими природными проявлениями, что и превратилось в штамп. У меня это получилось непроизвольно, что не снижает справедливости вашего замечания. Кроме того, оно (замечание) для меня ценно самим фактом своего появления, как признака неутраченного интереса. Ещё раз спасибо…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.