Александр Шлосман: Рассказ о непрошедшем времени. Продолжение

 142 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Довольно аккуратный в привычках, вечным хаосом своей прически, растерянным выражением лица он производил впечатление общего беспорядка при своей довольно приятной внешности. О нем хотелось заботиться. Незамужние и вдовые госпитальные дамы разных возрастов нередко бросали на него прицельные взгляды.

Рассказ о непрошедшем времени

Александр Шлосман

Продолжение. Начало

Александр ШлосманИстория четвертая (без конца). Витька Семенов

— 1 —

В углу семеновской берлоги на потолке желтеет ноздреватое пятно от прошлогодней протечки. Текло через этажи и весной, и осенью. Крышу не ремонтировали: в ЖЭКе сказали, что и не будут — дом не перспективный. А кто тут перспективный? Здесь одна у всех перспектива — вымрут. Под пятном завернулись в кулек обои, обнажив газетную подложку на стене. Газета, конечно, старая, интересно, какого года — прочесть нельзя, текст боком.

У входа — отсвечивает оконным светом стариной книжный шкаф. Верхняя полка шкафа заставлена многотомным, частью разрозненным собранием Брокгауза и Ефрона. Корешки томов давно утратили изначальный блеск золота, иные — слегка надорваны от частого употребления. Не исключено, что на страницах некоторых томов удалось бы обнаружить чернильные или жирные пятна от немытых пальцев — следы юного семеновского любознания. С энциклопедией соседствуют иноязычные издания сурового реалиста Диккенса, повествования о мечтательных барышнях Флобера и прощелыгах-буржуа Зола, певучие собрания стихов Гейне, подобранные со вкусом, пониманием и явно по потребности. Здесь же — серая шеренга технической энциклопедии Hutte, множество специальных книг по мостостроению на разных языках. К ним игриво приникли, когда-то нарядные, теперь изрядно потертые тома Гиппиус, Чарской, Эжена Сю, Купера, Буссенара, Жюля Верна, многотомные подборки «Мира искусства» и даже великолепного «Золотого руна», русская классика суворинского и марксова изданий еще девятнадцатого века. Да мало ли что еще прячется в таинственном нутре этого шкафа, накрытого пылью забвения. Над шкафом — стеллажи, заполненные доступной, непритязательной литературной пищей до — и после-военного советского времени, негусто отмеченной присутствием сочинений некоторых выдающихся умов этого периода.

Рядом со шкафом громоздится нечто вроде массивного дивана с неясным в сумерках комом разобранной постели: под одеялом угадывается тощее тело, накрытое до подбородка. Голова, едва прикрытая растрепанными волосами, покоится на серой наволочке, перемятой неспокойными мыслями. Клок небритой щеки надвигается на острие горбатого носа. Временами нос подрагивает, словно учуяв что-то в полусне-полудреме. Иногда проблескивают приоткрытые глаза. Они равнодушно уставились на бессмысленную, как взгляд новорожденного, молочную белизну за окном, на поредевшие, теряющие прежний цвет кроны берез. Крупные ветви беспокойно мечутся или бессильно повисают, шепчась, под капризной силой холодного осеннего ветра. На тонких прутиках кустов уже замерли от холода ошметки увядших листочков.

Возможно, обладатель горбатого носа вспомнил запах тела доктора Айболита, которую нежданно трахнул перед новым годом. Он пришел тогда в поликлинику на выписку после затянувшегося гриппа. До того доктор приходила по вызову соседки, Варвары Лукиной, нашедшей его в жару. Соседка открыла дверь на звонок, крикнула в пространство: Витька, Айболит пришел! и указала на дверь Семенова. Сама же притаилась на кухне, бестия, — все ей надо. Кстати сказать, бестия была еще не старая, просто старообразная. Годами — ровесница матери Семенова, Виктории Михайловне. Ему не дано было знать, что мать этой самой бестии, бабушка Анастасия, когда-то была горничной его прабабки, графини Полины Владимировны Семеновой-Сверчинской, а в последние свои годы ходила за маленьким засранцем Семеновым до трех его лет.

Горничная девушка Анастасия Лукина, взятая из южных краев в столицу, — барыня Полина Владимировна не пожелала с ней расставаться при переезде, — прижилась в семье господ. Легкая нравом, улыбчивая, не от дурноты — от доброты, смышлёная, она быстро привыкла к большому городу. Ей нравилось здесь, не то, что в провинциальном А., не говоря об имении, где жили прежде годами. Со временем, уже первая империалистическая шла, стала в господской семье совсем своей — наравне со всеми сидела за столом. Смущалась ужасно, по привычке старалась услужить, подать. Взрослые члены семьи воспринимали это спокойно, а барышня Ксения — возмущалась её порывам. Когда гости бывали — только подавала.

В квартире господ имелась у Анастасии своя комнатка, так и называлась — для прислуги, с единственным оконцем, упертым в стену соседнего дома. Однако жильем своим она была довольна, как и вообще житьем. Барыня работой сильно не одолевала, да и то, что за работа — все привычное, не тяжелое, не то, что бывало в родном деревенском доме: скажи ей теперь что-то прежнее сделать, только руки бы опустила. Зато грамоте немного знала — барыня когда-то, по молодости, показывала. Эти, из домкома, когда приходили, у неё спросили, чем занимается — ответила, прислуга. А они так ухмыльнулись и говорят, у нас теперь прислуги нет, потому что господ нет. Каждый — сам за себя свободно трудиться должен. Как это понять? В общем, Анастасия своей жизнью не тяготилась. А уже потом, когда господ уплотнили в комнату, где теперь валялся на диване Семенов, Анастасия перебралась в бывшую комнату барышни. Мужа постоянного Анастасия так и не завела. Привела к себе Варьку, оформила как положено, на свою фамилию записала. В люди ее вывела: школу-семилетку заставила окончить, на завод электроламповый пристроила — сначала ученицей, потом, когда выучилась, разряд получила; и пошло дело — после войны мастером стала, член профкома. Сама же Анастасия Гавриловна в эвакуации, на том же электроламповом, надорвалась чем-то — после возвращения в Москву протянула три года и умерла. Упокой, Господь, ее душу.

За последние годы своей жизни еще успела бабушка Анастасия вывести в детсадовский возраст господского правнука Витьку. Лицо бабушки Семенов помнил плохо. Запомнил, почему-то, песни, что она ему пела. Репертуар у бабушки оказался скудный, — родных детей младенческого возраста никогда у нее не было, и навыка в пении младенцам не приобрела. Вот она и словчила — какую-то революционную песню приспособила под колыбельную, еще что-то по радио услыхала. Так и баюкала малыша «золотушного». Всякая болезнь к нему цеплялась. Мама Витькина, Виктория Михайловна, бедная, медсестрой в госпитале работала, но пятерку в месяц бабушке обязательно платила. Та сначала отнекивалась, потом стала брать, с большой благодарностью. И это — при живой родной бабке Ксении.

Ксения Николаевна вернулась из эвакуации в середине сорок четвертого года. Неустроенная, не очень здоровая, про жизнь прошедших военных лет ничего рассказывать не стала — как будто их не было. Радовалась возвращению, родным стенам, даже с соседями здоровалась. К дочери отношение осталось прежнее, недоверчиво-недовольное. Когда увидала внучкА, молча и внимательно глядевшего на незнакомую бабку, поинтересовалась:

— От мужа?

Вика отрицательно покачала головой.

— Значит, наблудила. — Мать, не желавшая когда-то слушать о муже дочери. А уж просто так сказать… Легко быть законницей для других.

Вика отвернулась. Никто до сих пор не говорил ей в глаза ничего подобного, с такой жестокостью. Еще война шла, сколько их оказалось, матерей-одиночек…

Старик-акушер в роддоме заметил ей после родов:

— Война к нашей победе идет, если мамаша — Виктория, сыну надлежит быть Виктором. — Вика не стала раздумывать, в честь какой победы ее-то назвали? Сделала, как посоветовал старик. В ЗАГСе долго раздумывала об отчестве — записала Виктором Иосифовичем. Не мог Ося исчезнуть бесследно из ее жизни. Оставила — хотя бы в таком, не совсем праведном образе.

Нельзя сказать, что Ксения совсем не питала к внуку приязненных чувств. Пока дочь была на работе, частенько и подолгу пристально всматривалась в его непонятливо мигавшие глазенки, прижималась к нежной детской щечке — оба замирали. Укладывала малыша в кроватку, вытирала влажные глаза и — за стол, к работе. Ей снова удалось пристроиться в издательство, другое, не довоенное. И тоже корректором. Однако теперь, благодаря неожиданному покровительству редактора стали давать ей, пока на пробу, небольшие куски текста для перевода. Все-таки два языка при ней оставались.

— 2 —

Семенов легко прошел через беззаботные детсадовские годы, не сохранив ни впечатлений особых, ни близких друзей-приятелей. Во дворе гулять не особенно любил — бабушка Ксения со временем, когда внук, как следует, понимать научился, приохотила рассматривать интересные картинки во множестве книг из пузатого шкафа, потом — читать. Рассказывала разные истории о красоте жизни, гармонии, цвете, показывала цветные иллюстрации, переложенные папиросной бумагой в тяжелых толстых томах. Почти ничего из этого маленький Семенов не понимал, но картинки и особенно слово «гармония», многократно повторенное бабушкой, очень ему нравились. Когда не водили в сад — это уже перед школой, — равнодушно смотрел на беготню ребят во дворе и безбоязненно выскользал в переулок. Ему нравилось находиться среди взрослых — на него никто не обращал внимание, а он рассматривал их, особенно мужчин, слушал обрывки разговоров, наблюдал другую жизнь, отличную от той, что дома или в детском саду. В общих дворовых играх участие принимал редко или посреди игры начинал вдруг пересказывать истории, что узнал дома из картинок. Его не смущало, что ребята не очень интересовались его рассказами. Он же — увлекался тем, что говорил, особенно, в подражание бабушке, ему хотелось обязательно вставить ласкавшее слух «гармония». Никто этого слова не понимал, его — и взрослые не все понимают. В склад это было или не в лад — но вставить обязательно надо. Среди слушателей попадались ребята постарше, из первого-второго классов: они в жизни уже кое-что повидали. И когда Витька произносил свое любимое слово, начинали хохотать: — Во, дурак! на гармошке же играют, а ты чего… Так, уже в старшем детсадовском возрасте Семенов приобрел репутацию странного малого и прозвище «Гармонь».

Школа поначалу не вызвала у него большого интереса: читать-писать он уже умел, правда, писал не так, как требовали прописи. Зато в арифметике преуспевал, и чем старше становился, тем больше его интересовали математические предметы, меньше — физика и химия. Все остальное, включая литературу — при общей начитанности, опережавшей уровень соучеников, было ему не интересно. Может, не тому и не так учили в то время. Семеновским мозгам требовалась явно другая пища. Нет, он вовсе не был из выдающихся. Учился средне, даже по своим любимым предметам не всегда отличался, на уроках бывал рассеян, невнимателен, часто погружен в свои, отвлеченные размышления. Девчонок за косы не дергал, не приставал, вообще демонстрировал полнейшее к ним равнодушие. Ребята с недоумением относились к нему. Вроде не задается, нормальный: объяснить что-то, помочь, подсказать — никогда не откажется, сам не напрашивается, вперед не лезет. Что-то в его поведении все-таки не позволяло окружающим сблизиться с чернявым горбоносым Витькой. На вопрос классного заводилы, хулигана и драчуна Карпова: — Ты чего — еврей? — Витька вопросительно молчал. — Карпов не унимался: — А нос чего горбатый? — Витька пожимал плечами. И в самом деле, откуда у него такой нос? Мать ничего внятного по этому поводу сообщить сыну не могла.

В летней Москве шел международный фестиваль молодежи. Какое невиданное сборище иностранцев! Семенов, ученик седьмого класса, непременно оказывался в числе глазевших на фестивальные мероприятия. Он с интересом разглядывал иностранцев на улицах — на них многие пялились, особенно на цветных, чернокожих; вообще-то, узнать «ненаших» в толпе москвичей труда не составляло, не по цвету кожи — по внешнему виду. Ему тоже хотелось так «выглядеть» — одетым красиво, немного небрежно, со стрижкой ежиком. Ежик не удавался — мягкие волосы не желали стоять торчком; достать стильную одежду — денег не было. И вообще, ростом был не гигант. Однако стремление походить не на тех, кто его окружал, видимо просвечивало в пацане. Нельзя сказать, чтобы дома такое приветствовалось. Мать, особенно после родительских собраний в школе, читала негромкие нотации относительно вызывающего поведения и неважной успеваемости; бабка же все больше к нему проникалась — если не явным одобрением, то возрастающей симпатией.

В старших классах затесался Витька в школьную компанию ребят, чьи родители своим прилично обеспеченным состоянием явно отличались от семей большинства одноклассников, от Витькиной — тоже. Привлекали они Семенова не столько своей одеждой — в этом, кстати, походили на остальных, сколько нешкольными темами и уровнем рассуждений. Говорили часто о поэзии, произносили неизвестные ему фамилии Мандельштама, Ахматовой, Бальмонта, Северянина, а один из приятелей даже цитировал какие-то стихи. Семенов их никогда не слышал. Единственное, что он понял, — и имена, и стихи эти мало известны вокруг. И говорили об этом ребята не очень громко, собираясь в малолюдном уголке их любимого Чистопрудного бульвара. Семенов попал в эту компанию благодаря школьной известности математическими успехами — его посылали даже на олимпиады, где высших призов не снискал, но кое-что получал… Вообще-то, в их кружке ценилась исключительность. Семенову льстило, что его принимали за равного, хотя его профанство в литературе, о которой большей частью шла речь, было известно. Несколько человек, подобно Семенову, усиленно интересовались техническими науками, ходили на лекции для школьников в университет на Моховой. Витька тоже туда записался и вскоре понял, что именно там — ему по-настоящему интересно. Вот она — гармония! Никакой поэзии, только логика формул, красота решений. О многом им рассказывали, в том числе, о числах Фибоначчи (как звучит!), где каждое число — сумма двух предыдущих, как в задачке о кроликах, про конические сечения и треугольник Паскаля, об удивительных последовательностях в природе, вроде семян в подсолнухе, тоже своеобразно напоминающих числа Фибоначчи. А гармония золотого сечения?..

Проучившись полные десять лет, Семенов получил школьный аттестат с довольно средними оценками, отличные — по математическим предметам, физике и поведению. Тем не менее, имея нескольких грамот участника и призера олимпиад, все-таки смог пробиться через сито приемных экзаменов в студенты мехмата университета. В их студенческой группе очень многие, во всяком случае, не меньше половины, были гениями — по самоощущениям. Семенова почти сразу оттеснили на задний план, чему он не слишком печалился, хотя старался выглядеть прилично. Это было единственное время, так он сам чувствовал, когда налегать на учебу приходилось изо всех сил. И это ему нравилось. Поначалу. Не для того, чтобы тоже выбиться в гении. Просто ему нравилась необычная красота им узнаваемого. Может, гармония состояла в этом?

На комсомольском собрании группы кто-то из ребят предложил Семенова в комсорги — серьезный, независимый парень, прилично учится. Его аж передернуло — этого еще нехватало: никогда он такими делами не занимался в школе и здесь не будет. Стал плести какую-то ерунду: не контактен, не способен, недостоин и все такое. Кое-как отговорился. В университете и помимо общественной работы, было, чем заняться. Если оставалось свободное время. Разные диспуты, кружки, семинары, секции. Сходил на несколько диспутов: ходульные слова, бесцветные выступления, да и темы… Все не то: ведь за стенами университета происходили такие интересные события — люди летали в космос, на мавзолее вместо двух надписей осталась снова одна.

— 3 —

Однажды вечером, вернувшись домой с какой-то вечеринки, застал бабушку и мать у стола. Обе — с потерянными лицами, взгляды незряче уперты в скатерть. Перед ними — две казенные бумаги: в верхнем левом углу герб и надпись «Военная Коллегия Верховного Суда СССР». Виктор пробежал глазами машинописный текст. На одной из бумаг значилось: «Дело по обвинению Семенова-Сверчинского Николая Павловича… пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда… 1963 года. Приговор… и постановление… в отношении Семенова-Сверчинского Николая Павловича по вновь открывшимся обстоятельствам отменены и дело за отсутствием состава преступления прекращено. Семенов-Сверчинский Николай Павлович реабилитирован посмертно. Зам. Начальника…». На другой бумаге того же содержания указана Семенова-Сверчинская Полина Владимировна. Виктор ошарашено водил взглядом по лицам матери и бабушки, по тексту на бумагах. Так это… его прадед, прабабка… то-то ему ничего не говорили, глаза отводили… А они… а их… вот оно как.

Чем больше Семенов думал о судьбе своих предков, тем больше возникало вопросов к жизни — и не столько к бывшей, ему малоизвестной, как к настоящей. Похоже, не все ладно было в «нашем королевстве». Почему так скукоженно, безрадостно живем? Почему мать, совсем не старая красивая женщина, выглядит едва не старухой, за что бьется на работе с утра до вечера? И работа нелегкая, мать сама рассказывала: часами выстаивать в операционной, не дай бог перепутать инструменты для хирурга и все такое. Учиться в институте после войны не получилось — он родился… Потом бабушка с Урала вернулась из эвакуации, тоже легче не стало. Да и бабушка какая-то странная — серая, убитая, только папироски смолит одну за другой. Днями слова из нее не вытянешь, а то — как прорвет, взахлеб начнет рассказывать, книжки из шкафа тащить, показывать — и все про старое, дореволюционное. А ему оно зачем, дореволюционное? Он, Виктор Семенов, советский человек, сейчас жить хочет. Он же видит, как другие живут, — каждый рубль не считают, одеты — не в барахло магазинное, а кто-то — и на машинах ездит.

Однако долго подобными размышлениями утруждать себя не стал. С некоторых пор нашел для таких случаев одно хорошее средство, очень действенное средство — забалдеть слегка. С помощью чего — не важно. Когда находились деньги, самое лучшее — водочка. Ребята частенько в общежитие приглашали, а там всякое бывало — и дни рождения, и готовились вместе к семинарам-зачетам-экзаменам, и просто так. Девчонки бывали, симпатичные, не монашки какие-то. Ну, и это — тоже. Нельзя сказать, что это нравилось Семенову очень, но как средство для отвлечения, разгрузки — определенно годилось. Иногда такое творилось — куда там твоя камасутра. И домой, бывало, вечером, в некотором подпитии притаскивался. Мама и бабка таращились на него сначала непонятливо, потом, учуяв запах, принимались его песочить, как могли — и такой ты, и сякой, и ничего ты в голову взять не хочешь. Семенов каялся. До следующего раза. Мама даже плакала. Вот этого Витька перенести не мог — видеть плачущую мать. Обнимал, целовал, обдавал сивушным духом, снова клялся, искренне веря в свои обещания. Бабка в придачу, по старости забыв не очень далекого своего предка, сурово выговаривала: — Выродок ты! У нас в роду пьяниц никогда не бывало.

Все-таки, похоже, гены прапрадеда сказывались.

Ксения, когда удавалось, прирабатывала переводами — все-таки лишняя копейка семье помимо ее скудной пенсии. Одна беда, при больном сердце не могла долго за столом сидеть. Но и тут — стоило отвлечься от работы, прилечь, затихнуть, как незаметно наваливалась на нее прежняя тоска, цепкая, властная, и нет от нее спасения. Казалось бы, получила документы о реабилитации родителей — больше не надо таиться, бояться, что могут вдруг изобличить, как члена семьи «врагов народа», разорить до конца ее порушенную жизнь. Куда там! Очень трудно старому человеку осмыслить, понять сердцем — жуть, укорененная в нем десятилетиями страха, отныне не вольна над ним.

Пасмурным осенним днем шестьдесят третьего года не моглось Ксении уже с утра. То приляжет, то к столу поработать присядет, то снова на диван. В какой-то момент не улежала, подсела к столу. Снова, в который раз, стала вчитываться в уже заученный текст, что на бумажках с гербами. Перед ней возникал узкий, полутемный проход, вроде трубы какой-то, где-то далеко-далеко, куда, казалось, ей уже не добраться, труба расширялась, в ней открывалось яркое, ослепительное свечение. В эту самую трубу утекал ее страх. Чем быстрей он уходил, тем ярче становилось свечение вдали… Господи, наконец! Неужели… Ксения физически чувствовала, как страшная мука, что сжимала сердце, стала отпускать. Она освобождалась от жуткого груза, покидала свою оболочку, становилась невесомой арсеньевской гимназисткой, нет, той радостной девочкой на крыльце усадьбы, что воспарила над прекрасным миром исчезавшей жизни…

Семенов сбежал с поздней лекции. Шататься по сумеречному городу не хотелось. Потянуло домой. В полутемном коридоре на полу возле соседских дверей лежали полоски света. Только дверь их комнаты сливалась с темной стеной. Куда бабку унесло? — недовольно нахмурился он. На всякий случай дернул дверь — открылась. Впотьмах нащупал выключатель. Ксения в неловкой позе, как-то полубоком, налегала на стол, словно вздремнула — одна рука простерлась по столу, накрывая бумажки, другая бессильно свешивалась. На вошедшего Семенова не обернулась. Он, не окликая, подошёл, тронул за плечо — она стала тихо валиться со стула. Витька еле успел подхватить похолодевшее тело…

— 4 —

А что же наша Вика? Куда она затерялась со своей жалкой жизнью, смятой войной? Беременность не сильно ее угнетала, хотя работа в операционной со временем стала тяжела. Пришлось отпроситься в палатные сестры. Работала почти до последнего: месяц оставался, когда уехала на Кривоколенный совсем. К счастью, Анастасия с Варварой из эвакуации возвратились. Первый год после рождения Витеньки прошел как в тумане. Иногда выныривала, чтобы покормить и, не раздеваясь, провалиться в свинцовый сон без видений, сквозь который мельком улавливала кряхтение или плач малыша. На службу в госпиталь пришлось выйти через месяц после его рождения. Если бы не Анастасия, хоть в петлю. Старуха без лишних слов, без вопросов, будто все про нее знала, грела Вику бабьим душевным пониманием. Целыми днями, пока Вика на работе, сидела с резвым малышом, приняв на себя немалую тяжесть.

Потом Викина жизнь стала как-то проясняться, окружающее приобретало более четкие контуры. Конечно, в отделении пошушукались, перемыли ей косточки. Потом само собой утихло — война еще шла, такое было не внове. Да и заботы у людей другие были. Вика возвратилась в операционную, снова к Кравецу, чему он нескрываемо обрадовался. Быстро овладевшая в свое время непростым делом операционной сестры, Виктория Михайловна очень мила ему была, по возрасту — почти дочь, потому и стал тогда ее учить. Опекал — нескрываемо. При случае сурово пресекал болтовню, что временами возникала на ее счет в ординаторской.

Вика сама чувствовала — после появления малыша, характер стал у нее меняться: что-то расправлялось внутри, другие мысли появлялись. При виде мужчин — раньше она такого себе не позволяла, — смотрела оценивающе, пытаясь представить, что он из себя такое. Нельзя сказать, что многие мужчины ее интересовали, но ловить себя на этом стала чаще. Не стеснялась лишний раз улыбнуться, втайне замечая после непроходимой угрюмости: оживает в ней не только способность — сама потребность в этом. Какая-то оледенелая, тяжелая глыба, заполнявшая ее целиком, стала обтаивать со всех сторон — душа растеплялась, испарялся прежний холод равнодушия. В лицо возвращались краски. Окружающие не замедлили обратить внимание на чудесное превращение. И, конечно, в первую очередь, коллеги.

Принужденная необходимостью обращаться по неумолимому кругу — госпиталь, дом, госпиталь, — Вика начисто лишена была возможностей какого-либо общения вне орбиты ее существования. Исполнение служебных обязанностей забирало бОльшую часть ее сил. Будь даже сердечное влечение, смогла бы ответить разве короткой репликой, взглядом. Главное ее желание — только выдавалась пауза, — спрятаться где-нибудь в уголке, ненадолго прикорнуть (подругам по смене обязательно говорила, где найти, если, не дай бог, заспится). Потому в окружавшем ее пространстве мужчины существовали только в двух ипостасях: коллеги и пациенты.

В отношениях с пациентами Вика стала питать сугубую осторожность, хотя общалась по-прежнему спокойно; и сразу охлаждала атмосферу общения, когда начинала чувствовать, что разговор выходит за рамки причин, по которым раненые мужчины вынуждены находиться в стенах госпиталя. Позднее — ругала себя: ведь они — раненые, они — с фронта. Однако усиленный обстоятельствами внутренний барьер даже и не пыталась переступать. Излишне говорить, что в свое время она получила весьма серьезное внушение от начальства, разгневанного неожиданным выходом из строя нужного работника в напряженное время; при этом присутствовала и доля снисходительного сочувствия — красивая женщина, с кем не бывает. По возвращении сержанта Семеновой к исполнению обязанностей начальство без всякого стеснения заявило о суровом предупреждении, подчеркнув сугубую недопустимость произошедшего и угрозу применения к ней строгих дисциплинарных мер в случае повторения.

Оставались коллеги, относившиеся к Вике по-разному. Почти все отмечали нерядовые внешние данные, однако каждый по-своему реагировал на ее присутствие в их рядах. Часть — отстраненно, никак: война идет, вроде не до того. Некоторые с явным интересом, но осторожно — красивые женщины, они себе цену знают, ну их — нам бы чего попроще, если что… Самые старшие возрастом — как на некое прекрасное исключение, достойное любования — и никаких глупостей. И только наиболее нетерпеливые из молодых самцов, бьющих копытом невзирая на обстоятельства военного времени, а быть может, именно потому, полагали возможным предпринимать усилия к покорению прекрасной твердыни, каждый — в меру своей степени разумения, нахальства и темперамента. Итог приступа во всех случаях был безуспешен. Когда же произошедшее с Викой, кстати, явление, не столь частое в стенах госпиталя, стало известным многим коллегам, среди тех, кто нашел нужным придать этому какое-то внимание, реакция колебалась от равнодушия или спокойного сочувствия до злорадства — не такая уж она оказалась недотрога.

Среди тех, кто встречал Вику нечасто и, скорее, случайно, был Владимир Иванович Долгов, из терапии. Обычно занятый своими мыслями в нечастых перерывах, он предавался тоскливым воспоминаниям о довоенном бытие, о заботливой маме, Доре Марковне. Она примерно ухаживала за ним, тридцатипятилетним мужиком. Однажды он даже женился, как бы случайно, но под напором материнской заботы и наущений вынужден был расстаться со своей женщиной. Когда началась война, отца — врача одной из московских больниц, уже не было в живых. Долгову стоило большого труда уговорить маму уехать в эвакуацию с автозаводом, где она проработала много лет.

Владимир Иванович был по натуре беспомощное дитя, и в этом — безыскусно обаятелен. Довольно аккуратный в привычках, вечным хаосом своей прически, растерянным выражением лица он производил впечатление общего беспорядка при своей довольно приятной внешности. О нем хотелось заботиться. Незамужние и вдовые госпитальные дамы разных возрастов нередко бросали на него прицельные взгляды, а, с приближением конца войны, — все чаще и настойчивее. Уж, в каком качестве они его видели, не известно, однако за ним приглядывали. Каждая по-своему, и потому нельзя сказать, что Владимир Иванович в своей тоске был совсем не утешен. Однако ни одной из опекунш явного предпочтения не отдавал. Не из баловства — от нерешительности. При упомянутых не очень мужественных качествах, он обладал подсознательным упрямством, вскормленным эгоистичной материнской любовью: лучше, чем с мамой, ему ни с кем быть не может.

И вдруг, в начале сорок пятого, когда война уже приближалась к победному завершению, Владимир Иванович потерпел сокрушительное, с его точки зрения, поражение: он влюбился — страстно, безудержно. Он встретил Вику на лестнице в госпитале, когда она еле тащила какие-то два тюка, судя по всему, нелегкие. Редко посещавшее его до сих пор желание помочь толкнуло — вдруг — навстречу женщине. Он молодцевато выхватил тюки из ее слабеющих рук, чем сначала напугал, а потом немало удивил — и неожиданностью, и лихостью. Белый халат, высокорослый отважный мужчина, — кажется, он встречался ей в госпитальных коридорах, — успокоили и одномоментно внушили чувство благодарности.

Она действительно устала после дежурства и уже была в вестибюле госпиталя по пути домой, когда увидала тетю Глашу, пожилую санитарку их отделения, бессильно склонившуюся к двум тюкам: похоже, женщина плохо себя почувствовала. Вика подошла спросить, в чем дело, может, чем-то помочь. Та вроде отмахнулась — ничего не надо: сейчас сердце отпустит и пойду. Вика предложила отвести ее в какой-нибудь кабинет, чтобы оказали помощь. Санитарка испуганно стала отказываться:

— Ты, дочка, лучше помоги отнести тюки — там начальник сердится, ждет.

Пришлось тащить легкие, с виду, упаковки, но силы свои Вика явно не рассчитала. И тут — объявилась нежданная помощь в виде галантного Долгова. Владимир Иванович, неожиданно для самого себя, решил показать молодечество, — он почти взлетел на третий этаж с нелегкой ношей. В финале почувствовал, что удаль проявлена им явно нерасчетливо: руки и ноги дрожали от непривычной натуги, спина взмокла, он почти готов был сдуться, как потрепанный воздушный шарик, и… На него в упор смотрели такие глаза с такой признательностью, какой в годы госпитальных обхаживаний не проявлял еще никто. Если бы Долгову в тот момент предложили подняться со своей ношей еще на пару этажей, он сделал бы, не задумываясь, чем это грозит. Едва самоотверженный Владимир Иванович с облегчением опустил тюки на пол, Вика принялась громко его благодарить, вероятно, преувеличенно громко — возле них открылась дверь и, через паузу, начальственный мужской голос недовольно произнес:

— Все носят эти тюки, кроме той, кому положено.

Вика резко обернулась. Перед ней стоял начальник хозчасти, по тихому прозвищу «худосочный», — его огромный живот, притча во языцех всего госпиталя, вываливался из-под тугого обруча офицерского ремня. Не сдерживая возмущения, резко выпалила:

— А вы нашли, кому поручить — больной женщине.

Начальник недовольно крякнул, подхватил тюки и захлопнул за собой дверь.

Долгов изумился больше прежнего. Какова красавица: глаза сверкают, лицо — благородный мрамор, черты — будто из виденной где-то книжки. Сердце его колотилось, но не от бега по лестницам — от восторга только что явленного перед ним зрелища.

— Вы… вы… просто бесстрашная… отважная… сильная… — на память Долгову больше не приходило ничего подходящего для оценки качеств необыкновенной женщины, стоявшей вполоборота рядом и явно готовой уходить. — Вы уходите? — спросил растерянно, — а как же… когда же вас… можно увидеть? не здесь…

Настала очередь теряться Вике:

— Я работаю в хирургическом.

— Постойте! Скажите хотя бы, как зовут вас — с мольбой в голосе чуть не пел Владимир Иванович. — Вижу, вы уходите совсем, домой, наверное. Жаль, проводить вас не могу, у меня скоро больные пойдут.

— Ничего страшного. Вы ведь тоже здесь работаете. Я — Вика. Как-нибудь увидимся. Еще раз, огромное вам спасибо за помощь. Без вас… — она улыбнулась устало и медленно пошла к лестнице.

Долгов подхватился, готовый чуть не нести ее по лестнице — волнение в мускулах требовало повторения…

— Мы обязательно, — с придыханием негромко выговаривал он, забегая перед Викой, — обязательно должны увидеться. Прошу вас — почти уже шепотом.

Наградой ему стала еще одна благодарная улыбка. Он восторженно смотрел на уходящую женщину. Владимир Иванович чувствовал себя и героем, и поверженным одновременно.

Окончание
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Александр Шлосман: Рассказ о непрошедшем времени. Продолжение

  1. Жаль,что в следующем номере уже окончание, и судя по всему, оно безрадостное.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *