Лев Сидоровский: Вспоминая…

 518 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Я еще пронзительнее ощутил этого человека, который — очень вроде бы уже знаменитый и благополучный — всё равно до самого последнего своего дня всей душой оттуда тянулся к городу, к дому на Большой Морской, который перед ним «туманился», к этим холмам, к этой реке, к этому небу, к этой, изгнавшей его России.

Вспоминая…

О Денисе Давыдове, Ленине и Набокове

Лев Сидоровский

22 АПРЕЛЯ

«Я НЕ ПОЭТ, Я — ПАРТИЗАН, КАЗАК…»
В гостях у правнука Дениса Давыдова,
который родился 236 лет назад

А НАКАНУНЕ его 200-летия я однажды оказался в районе столицы, который называется Орехово-Борисово. Вот как это было…

* * *

ЗА ОКНОМ — раздолье новостройки, много зелени, много неба, и сол­нышко весело заглядывает сюда, на седьмой этаж. Вроде бы, вполне стандартная квартира. Но, оказавшись здесь, я сразу ощутил некую необычность жилья: потому что уже у двери попал под взгляд молодого гусара, который — весь в горении красного с золотыми шнурами и позумен­тами ментика, в белых, ярко сияющих лосинах — лихо подбоченясь, сильной рукой придерживает боевую саблю. И с другого портрета смотрел на меня этот бравый усач, и с третьего, и с четвертого… А поверху, на стене, красовался красно-голубой щит — с орлами, звездами, луком, стрелами и рыцарским шле­мом…

— Наш старинный фамильный герб, — пояснил хозяин квар­тиры. — Согласитесь, подобная символика весьма соответствует образу прадеда…

* * *

ПРАДЕД — это тот, который на картинах. Имя прадеда — Денис Давыдов — вот уже два века волнует русские сердца, по­тому что в нем — и огонь битв, и музыка поэзии… А правнука зовут — Давыдов Лев Денисович. Синие глаза, серебряный про­бор, щеточка усов… Его рассказ хранит кассета моего диктофона:

— Откуда, из какой среды вышел Денис Васильевич? Сын опального суворовского бригадира, он был близким родственником генерала Ермолова, которого декабристы прочили во вре­менное правительство, и двоюродным братом декабриста Василия Давыдова, в чьем имении происходили съезды Южного тайного общества… А вот лишь несколько имен тех, с кем Денис Ва­сильевич находился в родстве духовном: Пушкин, Жуковский, Вяземский, Баратынский, Языков… Кстати, знаете, где мой прадед провел годы ранней юности? В селе Бородино. Символич­но?!.. Едва кончилась юность, наступило для него время войн: за четверть века прошел через восемь кампаний и ни в одной не позволил себе хотя бы маленькой передышки, где-нибудь при штабах, — только в седле, только в рубке, во главе своих ка­валеристов… Нередко там же, после боя, рождались стихи… Однако отважный воин всегда находился в полуопале. Военный бюрократы типа Аракчеева с готовностью снаряжали его туда, где «чертям тошно», но не спешили награждать орденами и про­изводить в очередные чины. «Фрондёр», «якобинец» — подобную репутацию он заслужил в первую очередь благодаря своим бас­ням и сатирам, которые мгновенно расходились по России в списках… Конечно, для современников Денис Давыдов прежде всего был «партизаном», врубившим свое имя в славный восемь­сот двенадцатый год… Между прочим, чтобы крестьяне, кото­рые плохо разбирались в мундирах, случайно не приняли его за француза, Давыдов отпустил тогда бороду, надел казацкий чек­мень, лохматую кабардинскую шапку и в таком виде провел всю Отечественную войну. А поверх чекменя, на груди, с той же целью постоянно носил вот эту маленькую икону святого Нико­лая Чудотворца, которая по наследству спустя многие годы досталась мне, совсем еще ребенку…

* * *

ДАЛЕЕ Лев Денисович познакомил меня с генеалогическим древом своего рода…

У Дениса Васильевича было девять детей. Его младший сын, Вадим Денисович, генерал-майор, прославился в русс­ко-турецкую войну 1877-1878 годов. Один из четырех сыновей Вадима Денисовича, Денис Вадимович, возглавлял земство в Ли­винском уезде Орловской губернии. Мой собеседник хорошо пом­нит, что в родительском доме на самом почетном месте висел портрет прадеда. На празднование столетия Бородинской битвы отца пригласили в Санкт-Петербург… Вскоре отец скончался. После революции семья перебралась в Москву. Сын закончил сварочный техникум. Строил нефтепровод Гурьев — Орск, рабо­тал в Башкирии, Белоруссии, поднимал нефтебазу в Астраха­ни… Его военная «география» в дни Великой Отечественной оказалась еще обширнее: Харьков, Сталинград, Курская дуга, Польша, Германия… С двумя ранениями, с боевыми наградами вернулся гвардии старший сержант домой, к своей профессии. И потом, несмотря на пенсионный возраст, еще долго продолжал возглавлять сварочную лабораторию. Когда мы встретились, Льву Денисовичу было под восемьдесят…

Выйдя наконец на пенсию, всерьез занялся изучением творческой и личной судьбы знаменитого предка. Сколько ча­сов, дней, месяцев провел, к примеру, лишь в Военно-истори­ческом архиве!..

* * *

СЛУШАТЬ Льва Денисовича было чрезвычайно интересно:

— В черновой рукописи «Дневника партизанских действий 1812 года» есть одно удивительное место. Говоря о патриоти­ческом подъеме крестьянства, Давыдов характеризует его как «поэзию подвига, от которого нравственная сила рабов вознес­лась до героизма свободного народа»… Как сильно сказано!..

Почему-то, обращаясь к творчеству Дениса Давыдова, лю­ди, особенно молодые, прежде всего вспоминают про «дух гу­сарства» со всеми его красочными аксессуарами — трубкой, пуншевыми стаканами, саблей, «ухарским конем», «любезными усами»… Но ведь герой этих стихов — не просто забубённый гуляка, который не хочет знать ни о чем, кроме чарки да трубки. Нет, прежде всего, им владеют высокие, благородные чувства: жаркая любовь к Отечеству, воля к подвигу, прямоду­шие, верность в дружбе и товариществе. Он веселится, пока есть для этого время:

Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно;
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят…

И тогда будет уже не до гульбы. Тогда настанет «иной пир»:

Но коль враг ожесточенный
Нам дерзнёт противустать,
Первый долг мой, долг священный, —
Вновь за родину восстать;
Друг твой в поле появится,
Еще саблею блеснёт,
Или в лаврах возвратится,
Иль на лаврах мёртв падёт!

Когда же в ратных подвигах случится перерыв, можно вновь предаться делам сугубо «сердечным»:

Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!..

Можно опять быть весьма фривольным:

Вы хороши! Каштановой волной
Ваш локон падает на свежие ланиты;
Как мил ваш взор полузакрытый,
Как мил ваш стан полунагой!..

К своей поэзии Давыдов относился спокойно. Вспомните его поэтическую декларацию:

Я не поэт, я — партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,
И беззаботно, кое-как,
Раскидывал перед Кастальским током
Мой независимый бивак…

Что ж, «бивак», который этот человек раскинул в русской поэзии, был действительно независимым. В своей декларации он как бы предупреждает: «В поэзии я такой же партизан, как на войне, и не надо мерить меня на общий аршин, укладывать в ранжир и норму…»

И снова мой собеседник с наслаждением декламировал:

… Чтобы хором здесь гремел
Эскадрон гусар летучих…

Кстати, к известному фильму, получившему название по этой строке (где блистал Андрей Ростоцкий), у правнука немало претензий: слишком уж картинным «гусаром» получился глав­ный герой, предводитель партизанской войны… Слишком уж опереточны там кавалеристы… Между тем, кавалерия у Давыдо­вых — род войск «фамильный»: во всяком случае, и Лев Денисо­вич служил одно время в конной разведке, и его двоюродный брат, Константин Алексеевич, воевал на боевом коне… А дру­гой правнук Дениса Давыдова, Николай Николаевич, из Питера, в дни Великой Отечественной стал партизаном…

* * *

СФОТОГРАФИРОВАТЬСЯ Лев Денисович согласился лишь при условии, что в кадре также непременно будет и портрет праде­да кисти Ореста Кипренского. Почему такой ультиматум? Да по­тому, что, в отличие от некоторых искусствоведов, правнук убежден в том, что на холсте запечатлен именно Денис Василь­евич, а не его двоюродный брат…

А назавтра мы вместе пришли к стене Новодевичьего мо­настыря, близ которой покоится прах поэта и воина. Там еще раз вспомнилось, что его боевой талант высоко ценили Кутузов и Багратион, а поэтический дар восхищал Языкова:

Не умрёт твой стих могучий,
Достопамятно-живой,
Упоительно-кипучий,
И воинственно-летучий,
И разгульно-молодой…

Был с нами и прапраправнук героя, которого тоже зовут Денис…

Денис Давыдов (неизвестный художник).
Лев Денисович согласился сфотографироваться
лишь на фоне портрета своего знаменитого предка…
Фото Льва Сидоровского

* * *

ГЕНИЙ И ЗЛОДЕЙСТВО
В день 151-летия Владимира Ленина —
некоторые личные впечатления

РОЖДЕННЫЙ в 1934-м, я, дорогой читатель, уже в самом раннем детстве был весьма «идеологизирован». Ну, например, из кубиков сооружал не традиционный домик, а павильоны Всесоюз­ной сельскохозяйственной выставки, чьи изображения тогда по­явились во всех газетах. И рисовал тоже не кошечку, а страш­ного человека с чернущими усами и трубкой, коряво печатными буквами подписывая: «Сталин», чем всякий раз приводил маму в ужас. Мама боялась, что вдруг очередное мое творение увидит соседка Зоя Шарыкина и сообщит «куда надо»: к той поре уже два моих родственника «по 58-й» были расстреляны, а третий отбывал срок на Колыме… За два года до войны меня на нес­колько дней из Сибири привезли в Москву, где я сразу потре­бовал: «Скорей на Красную площадь!» И уже на подходе к ней, издали узрев давно известный по картинкам Мавзолей, выр­вался из родительских рук и помчался мимо кирпичных стен Исторического музея — «к дедушке Ленину». Впе­чатление от Вождя на смертном одре в полумраке Самой Главной Усыпальницы оказалось незабываемым. (Потом увидеть Владимира Ильича в гробу мне доведётся еще трижды, причем один раз — бок о бок с Иосифом Виссарионовичем).

В пионеры меня приняли («В борьбе за дело Ленина-Стали­на будьте готовы!» — «Всегда готовы!») под крышей школы-раз­валюхи, уступившей свое настоящее здание под госпиталь, где мы, малышня, постоянно давали шефские концерты: это случи­лось в 1943-м, 7 ноября, и потом я, гордый, шел домой, расстегнув при почти сорокаградусном морозе телогрейку — чтобы все видели мой красный галстук… Скоро всем классом мы разучивали новый Гимн Советского Союза: «Сквозь грозы сияло нам солнце свободы, и Ленин великий нам путь озарил, нас вырастил Сталин — на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил…» А летом 1947-го вожатая пионерлагеря «Искра» предложила мне, тогда еще только две­надцатилетнему «с хвостиком», вступить в комсомол, и я, приписав себе в анкете лишний год, за ночь вызубрил Устав и назавтра, доставленный в кузове «полуторки» к Ста­линскому райкому ВЛКСМ города Иркутска, получил вожделенный билет с силуэтом ленинского профиля на обложке…

Дни рождения Ленина тогда в стране почему-то почти не отмечали, но вот Траурные дни 21-го и 22 января — непремен­но. И на одном из таких торжественных собраний со сцены Ир­кутского драмтеатра после доклада я декламировал отрывок из поэмы Маяковского «Владимир Ильич Ленин»: «Если бы выставить в музее плачущего большевика…». Вскоре там же, с трибуны Съезда пионеров Вос­точной Сибири, зачитывал наизусть наше письмо «Товарищу Сталину». А в 1949-м, 21 декабря, в том же зале от имени всех местных пионеров и комсомольцев приветствовал «лучшего друга советских детей» в день его 70-летия…

* * *

В ОБЩЕМ, кое-какую правду про советскую действительность начал понимать лишь в 1952-м, когда директор школы сначала поздра­вил меня с золотой медалью, а потом вручил серебряную — по­тому что золотой власть одарила Борьку Баженова, чей отец в Областной партшколе занимал высокий пост. Ну а после с этой самой наградой и абсолютно неприемлемым для советской власти, как у Солженицына, отчеством я оказался ненужным не только факультету журналистики МГУ и вообще всем гуманитар­ным вузам столицы, но даже Институту тонкой химической технологии, где собеседование выдержал блестяще. (С той поры минуло почти семь десятков лет, но и сегодня без ошибки могу назвать, например, атомный вес любого химического элемента, перечислить восемь способов получения солей и «в уме» рас­писать реакцию «серебряного зеркала»). Так что, когда спус­тя полгода (расправившись и с «безродными космополитами», и с жертвами «Ленинградского дела», а также сварганив «Дело врачей») Сталин нако­нец-то испустил дух, я особо не горевал. Тем более что ста­линщина продолжалась — это ощутил на своей шкуре летом 1953-го уже в Ленинградском университете, где чиновники, не желая меня принимать, с моими документами совершили подлый подлог, который я мигом разоблачил. Да, и руководство ЛГУ, и разные чины из горкомов-обкомов ВЛКСМ и КПСС вовсю глумились над мальчишкой из далекой провинции. И равнодушно взирал на жалкого абитуриента у входа в Смоль­ный бронзовый Вождь Революции с протянутой вперед рукой. Потом эти мы­тарства продолжились снова под московским небом — в Министерстве культуры (которое тогда ведало просвещением), в коридорах Главного управления высшего образования… И когда чудом я правды добился, сразу прибежал на Красную площадь: мне казалось, что праздничный фейерверк над ленинским Мавзолеем (был День танкиста, 16 сентября) — именно в честь моей заслуженной победы…

Пока учился «на журналиста», Хрущев на XX съезде развенчал сталинский культ — и «непогрешимый», несколько отставленный на второй план Ленин воссиял с новой яркостью. На втором курсе, проходя практику в стенах Ленинг­радского радио, я возле завода «Большевик» разыскал жилище депутата от питерских большевиков на Всероссийской партконференции в Праге Евгения Петровича Онуфриева, который поведал, как в далеком 1912-м квартировал там в одной комнате с Владимиром Ильичем и даже ставил ему от простуды горчичники… Потом встретился с при­бывшим в гости из-за границы сыном машиниста Гуго Ялавы, который в августе 1917-го на своем паровозе № 293 тайно провез загримированного Ильича отсюда в Финляндию, а в октябре для свершения государственного переворота — доставил обратно в Петроград…

Но то, насколько чисты в своих деяниях современные комму­нисты-ленинцы, я опять-таки на собственной шкуре познал в самом начале 1959-го: Новгородский партийный обком мое невинное стихотворное повествование с критикой городского коммунхоза в местной «молодёжке» (где тогда работал) про новогодние приключения героя старинных новгородских былин Василия Буслаева официально объявил «антисоветским», а авто­ра — аж агентом «Голоса Америки». Причем, дабы добить меня окончательно, в постановлении обкома указывалось: «Паск­вилянт носит светлый пиджак в клетку и играет не на русском баяне, а на буржуазном аккордеоне». Пришлось снова искать мне правду, теперь уже — в ЦК КПСС, где и услышал иезуитское резюме: «Да, они палку пе­регнули, но ты сам делом докажи, что не тот, за кого они тебя приняли. Найди се­бе новую работу и живи по-ленински!»

* * *

ВОТ и вкалывал «по-ленински» — в «районке», заводской и вузовской многотиражках, а еще — в газете с неудобоваримым названием «Строительный рабочий» (впрочем, в Сланцах местная газета называлась ещё круче: «За сланец!»). Потом — почти тридцать лет в «Сме­не»… И с Лениным так или иначе сталкивался постоянно. Нап­ример, однажды в Разливе оказался в гостях у Александра Николаевича Емельянова, который летом 1917-го с отцом и стар­шим братом укрывал героя моего повествования сначала на чер­даке собственного сарая, а после — на дальнем берегу озера, в ша­лаше. Слушал я его и дивился: оказывается, от меня до Ленина — всего два рукопожатия! Конечно, вся их семья потом побывала в сталинских тюрьмах, лагерях… Да и той «пост-оттепельной» порой Сестрорецкий райком этого несговорчивого человека терпеть не мог, ведь непременно напоминал посещающим его экскурсан­там, что вместе с Лениным в шалаше скрывался и «враг народа» Зиновьев: сей факт в СССР был под строжайшим запретом…

А в Стокгольме мне сразу показали магазин, где Ленин приобрел ту «рабочую кепку», в которой потом на невском бреге, близ Финляндского вокзала, взобрался на башню броневика — что на этом самом месте отображено в одном из его семидесяти пяти пи­терских памятников. Еще помню, как здесь же, в городе Ленина, на площади Ленина, с большой помпой открывали станцию «Площадь Ленина» Ленинградского ордена Ле­нина и имени Ленина метрополитена. Уф-ф!.. А всего в нашем городе и области (до сих пор — Ленинградской) «Ленинских мест», отмеченных мемориальными досками, — 275! И почти в каждом населенном пункте советского госу­дарства непременно высился ОН, воплощенный в мраморе, бронзе, граните, бетоне… Например, на центральной площади Торжка подивился Вождю почему-то зелёного цвета, чья вытянутая вперёд рука была вдвое длиннее ноги. Но особенно потрясла меня когда-то, в 1948-м, прямо-таки ги­гантская ленинская голова, вознесённая на пьедестал в самом центре бурятского Улан-Удэ. А в Душанбе на примерно километ­ровом отрезке проспекта Ленина, который на табличке по-таджикски именовался: «Хиёбони Ленин», обнаружил сразу трех Владимиров Иль­ичей: один — в головном уборе, другой — без, третий — со свёр­нутой газетой «Правда» во вскинутой руке…

Да что наша страна! Той порой даже посещая Польшу, тоже не раз оказывался (ныне в это трудно поверить) в «Ленинских местах»! Например, в Кракове местные коллеги первым делом привели гостя на улицу Звежинецкую, потом — на Любомирскую, где знаменитый эмигрант когда-то снимал квартиры. И в ма­ленькой деревушке Белый Дунаец, что приютилась на склоне Татр, его домик бережно сохранили. И в Поронине, и в Закопане. Там я встретил строителя Яна Иахимяка, который в свободное время на стекле волшебными красками, которые в темноте сами свети­лись, писал картины именно о «Ленине в Польше». Ян познако­мил меня с древним дедом, который рассказал: «Встречал его несколько раз. Пальто нараспашку и в шляпе. Глаза острые, лицо смуглое. А снимет пан Ленин шляпу — лоб белый, боль­шой…» Может, и в правду видел?.. Однажды в Татрах при по­мощи лифта достиг я вершины Каспрова Верха и там на самом греб­не, буквально в нескольких сантиметрах от государственной границы с Чехословакией, обнаружил вытянутую вдоль нее узкую мощёную дорожку, которая открывалась табличкой: «Шлях Лени­на». Пожалуй, сто с лишним лет назад редко кто взбирался на эти заоб­лачные кручи, но словоохотливый местный «гураль» меня заверил: если Ленин любил Татры, то он должен был прийти только сюда — в места, доступные лишь орлам…

* * *

А ПОЗДНЕЙ осенью 1979-го прилетел я в Ульяновск и уви­дел на высоком волжском берегу огромный Ленинский мемориал, возведенный к столетию со дня его рождения. Только для того, чтобы быть сфотографированными на этом месте, ЦК ВЛКСМ в ту пору привозил сюда (каких денег такое мероприятие стране стоило!) удостоенных подобной чести тысячи победителей Ленинского соцсоревнования со всех угол­ков родного отечества. И вот бродил я по включённому в этот Мемориал «флигелю Прибыловской», где когда-то Володенька явился на Свет Божий; потом — по соседнему, где родилась Ольга; затем — по «жилищу Жарковой», где Ульяновы тоже квартировали; далее — по их первому собственному дому, весьма просторному, под тополями на Московской, где в гостиной на пюпитре рояля красовался детс­кий сборник «Гусельки», раскрытый на известной всем нам пе­сенке про серенького козлика, — оказывается, по этим нотам куд­рявый малыш перебирал пальчиками клавиши: «Остались от козлика ножки да рожки…». После в школе N 1 на «мемориальной» парте увидел табличку: «Здесь сидел Владимир Ульянов, ученик VII класса». (Директор этой гимназии Керенский когда-то вручил Ульянову золотую ме­даль и дал ему, брату только что казненного «государственно­го преступника», для поступления в Казанский университет блестящую характеристику, а тот в 1917-м сыну Федора Михай­ловича отплатил за это черной неблагодарностью). На моих глазах в Ленинском Торжественном зале Мемориала юным пионерам повязы­вали алые галстуки, а за теми беломраморными стенами царила очень унылая жизнь. В нарядной высотной гостинице «Венец» (открытой тоже к «столетию») буфетчица могла мне предложить лишь залежалые пирожки да мутный компот, и, чтобы не умереть с голода, я на другой день вынужден был в подвале соседнего строения отыскать дверь без всякой вывески, за которой тайно кормили интуристов. Про­дуктовые магазины в округе отоваривали покупателей только перловкой, хлебом и томатным соком, а в огромном Доме торговли (воз­веденном к тому же «столетию») мужские рубашки предлагали лишь од­ной ткани и расцветки (синие в красную клетку) вкупе с лишь серыми, ручной вязки носками. Так родина Ленина шла в светлое коммунистическое будущее…

* * *

ОТТУДА, повторяя путь юного Ульянова, отправился я в Казань — «проходящим», из Волгограда, поездом, который местные пассажиры называли исключительно «скотовозом». Впрочем, скот от такого «сервиса», пожалуй, мог и взбунтоваться: поскольку купейный вагон бла­гоухал смесью грязи и пота; полки покрывал внушительный слой копоти; в коридоре обильно лилось с потолка; оба туалета были зако­лочены; еды — никакой; за, очевидно, никогда не мытыми окон­ными стеклами что-то различалось с большим трудом… Ну а по приезде в Казанском университете увидел тот са­мый Актовый зал, где совсем недавно ставший студентом Ульянов во время антиправительственной сходки бросил перед кафедрой свой билет № 197… Потом по Мамадышскому тракту добрался я до деревни Кокушкино, где в декабре 1887-го Ульянов поселил­ся под «негласным надзором полиции». Полюбовавшись добротной усадьбой его деда, Александра Дмитриевича Бланка, ощутил, что жилось здесь племяннику весьма не плохо… А вот спустя девять десятков лет обитателям столицы Татарской Автономной республики приходилось туго — недаром же работница местного музея, узнав, что питерский журналист ос­тановился в гостинице «Татарстан», вздохнула: «Счастливый! У вас в буфете есть сосиски! Моя восьмидесятилетняя мама вся­кий раз в шесть утра со стульчиком занимает очередь у мага­зина — вдруг колбасу привезут?!» Я не стал собеседницу успокаивать тем, что вожделенные сосиски под крышей главного в городе отеля, о которых она так мечтает, на самом деле являют собой лишь некую упрятанную в целлофан абсолютно неудобоваримую массу фиолетового цвета…

* * *

ТОЙ ЖЕ зимой оказался я в Шушенском. Вошел в модерновое зда­ние Мемориала, пересёк вестибюль, распахнул противоположную дверь, и — вот он, девятнадцатый век: утопающее в снегу старое, со всеми его признаками, сибирское село, где ссыльный Ульянов однажды попытался сочинить стих, но сложил лишь первую строчку: «В Шуше, у подножия Сая­на…» Это случилось вот в этом большом бревенчатом доме с тесовой крышей и пятью окнами по фасаду, хозяин которого, Аполлон Зырянов, сдал ему комнату. Здесь постояльцу было весьма удобно… А когда вместе с Надеждой Константиновной и ее матерью, Елизаветой Васильевной, переехал на самый берег Шуши, к крестьянке Петровой, вот в эти весьма просторные хоромы, за­жил совсем хорошо. Отдыхая от чтения книг и сочинения ста­тей, летом с женой выращивал под окнами анютины глазки, флоксы, резеду и левкои; прятался от жары за побегами зеле­ного хмеля в беседке; плавал и в Шуше, и в совсем не далеком отсюда Енисее. Зимой — по енисейским наледям лихо катался на коньках фирмы «Меркурий», ходил на охоту. Ночью мечтал с Наденькой о светлом будущем. Частенько в компании других ссыльных пировал, ведь деньги от мамы поступали регулярно…

* * *

КОМЕНДАНТ Московского Кремля генерал-лейтенант Сергей Семёнович Шорников по старому знакомству выдал мне пропуск в ленинский кабинет, и я увидел его письменный стол, два теле­фонных аппарата, две чернильницы, две вращающиеся этажерки, пресс-папье, ручку с пером, перламутровый нож для разрезания книг — в его личной библиотеке восемь тысяч томов и почти полторы тысячи экземпляров журналов… Последний раз хозяин кабинета работал здесь 12 декабря 1922 года, покинув помеще­ние в 8 часов 15 минут вечера: это время показывают часы против стола…

Его увезли в Горки. Вот и я спустя пятьдесят семь лет оказался в том белоколонном доме на холме. И когда всё-всё осмотрел, директор музея под большим секретом показала мне жуткую фотографию: Ленин в инвалидном кресле с безумно выта­ращенными глазами. Конечно, продемонстрировать т а к о е в газете было тогда абсолютно невозможно…

* * *

ТЕПЕРЬ — иное время, и многие «секретные» документы, которые приоткрылись за последнее тридцатилетие, дают возможность составить истинное представление о человеке, который был у нас земным богом…

Например, в Советском Союзе нельзя было писать о том, что в жилах вождя русской революции кровь текла не только русская, но и калмыцкая, немецкая, шведская, даже (о, ужас!) еврейская. Или о том, что Ульяновы жили в достатке, никогда не бедствовали: продав имение в Кокушкино, а другое, в Алакаевке, сдавая в аренду, все они постоянно (да­же Мария Александровна — три раза) бывали за границей.

Снимая пару лет назад фильм «Швейцарская баллада», в частности — в Цюрихе, я на Шпигельгассе, на стене дома № 14, прочитал: «Здесь с 21 февраля 1916 года по 2 апреля 1917-го жил фюрер русской революции Lenin». Да, вместе с Наденькой обитал там, на втором этаже, в комнате, которую супругам сдавал сапожник по фамилии Каммерер. А на первом этаже ныне, как раз под их окном, — магазин головоломок, в витрине которого — бесконечно меняющий окраску, с красной на зелёную и наоборот, Ленин: очевидно, решает «головоломку»: как бы на родине сварганить революцию? За жильё он ежемесячно платил всего 20 франков, а у родной матушки постоянно просил денежек куда больше. Частенько писал ей: «Подбросьте ещё 200», «… ещё 300». По тому времени — суммы немалые: люди на заводе работали за 8-10 рублей. А сын сообщал: «Снял неплохую четырехкомнатную квартиру…». Вплоть до маминой кончины в 1916-м получал от нее деньги. А ведь ему уже было много за сорок. Да, мало кто из нас за­думывался над тем, что этот человек, придя к Октябрю сорокасемилетним, за всё время официально поработал лишь два года: как адвокат провел всего пять-шесть мелких дел о кражах, которые проиграл…

Но главное — вовсе не это, а то, что в рос­сийской катастрофе 1917 года и в вызванных ею глобальных ка­таклизмах XX века роль Ленина, бесспорно, уникальна: никто до него так цинично и жестоко не захватывал власть, сметая на своем пути все принципы и святыни. Затем взнуздал страну до невероятно жестокой и кровопролитной гражданской войны, жертвы которой достигли пятнадцати миллионов! И для полной победы революции, обобщив весь предшествующий опыт, разрабо­тал теорию и внедрил в практику систему тотального государс­твенного террора. Именно этот «великий гуманист», «гениальный политик», «культурнейший человек» внедрил концлагеря (к 1920-му их было уже около девяноста!) и регулярный массовый расстрел заложников-то есть истребление большого количества людей, ни в чем не виновных даже с точки зрения «революционной законности».

Да, теперь стала известной бесчеловечная жестокость, с какой «добрый дедушка Ленин» насаждал «красный террор», рассылая директивы большевистским вождям: «Необходимо провести беспощадный мас­совый террор против кулаков, попов, белогвардейцев. Сомни­тельных запереть в концентрационный лагерь вне города… На­до поощрять энергию и массовидность террора… Открыто выс­тавить принципиально и политически правдивое (а не только юридически-узкое) положение, мотивирующее суть и оправдание террора… Суд должен не устранить террор, а обосновать и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас». Как руководитель правительства, Ленин постоянно требовал ужесточения репрессий. Телеграмма в Нижний Новгород: «Навести мас­совый террор, расстрелять и вывезти сотни проституток, спаи­вающих солдат, бывших офицеров и т.п. Ни минуты промедле­ния». В Саратов: «Расстрелять заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты». В Пензу: «Повесить (непременно повесить, дабы народ видел) не меньше ста заведомых кулаков, богатеев, кровопийц». Стоит ли удивляться тому, что вдохновлённый такими лозунгами вождя, Тухачевский лихо травил восставших тамбовских крестьян ядо­витыми газами… Дзержинскому насчёт миллиона пленных каза­ков указывал: «Расстрелять всех до единого». Религиоз­ная сфера была предметом его сугубо палаческой опеки, поэ­тому, например, 1 мая 1919 года всё того же Феликса Эдмундовича мудро наставлял: «Попов надлежит арестовать как конт­рреволюционеров и саботажников, расстреливать беспощадно и повсеместно. И как можно больше».

Все ценности и святыни, все виды и формы миропорядка, всех людей Ленин подвергал циничным насмешкам и грязной ху­ле. Недаром же Бердяев окрестил его «гением бранной речи», которой удостаивались не только враги, но и ближайшие сорат­ники: «Всегда успеем взять говно в эксперты…»; «Шваль и сволочь, не желающая предоставлять отчеты…»; «Приучите этих говнюков серьёзно отвечать…»; «Идиотка, дура…» (Всё это — на официальных документах, последнее — о Розе Люксем­бург). Особенно не стеснялся в выражениях по поводу интеллигенции. Непрерывно матерился и на заседаниях «самого образованного» правительства…

Его высоко ценили многие выдающиеся люди, среди которых был, например, Плеханов, но и он «Апрельские тезисы» назвал «бредом», а Горький, сочинивший о Ленине хвалебную статью в журнал «Коммунистический Интернационал», тем не менее там же поименовал Владимира Ильича человеком «с логикой топора».

Ревнители Ленина сегодня утверждают, что он собирал, укреплял страну. Но вот, например, 3 мая 1923 года ленинское политбюро передало его поручение Иоффе согласиться на продажу острова Сахалин японцам за один миллиард долларов. Главное условие: девять десятых — наличными. Сделка не состоялась, поскольку японцы посчитали, что слишком дорого… Или — другой факт: именно с ведома Ле­нина Гохран выдал огромное количество драгоценностей — брил­лианты, жемчуг, золото, платину — самым разным компартиям. Иногда распоряжался лично: «Т. Карахан! По-моему, надо дать 500 000 р. товарищу Роту. Привет! 21.XII.1918. Ленин». Огромная царская казна разбазаривалась, а в это время в По­волжье люди умирали от голода, в стране царила полная разруха…

* * *

ПУШКИН сказал, что гений и злодейство не совместны. Ко­нечно, Ленин — этот русский якобинец, крупнейший революцио­нер XX века — оставил на щите истории самую глубокую вмятину. Но вот был ли он гением?.. Может, именно за злобность, ци­низм и бешеную энергию разрушения досталась ему в конце ко­роткой жизни такая жестокая болезнь и столь незавидная участь — оказаться после смерти не захороненным в матушке-земле…

* * *

«ПЕРЕДО МНОЮ ДОМ ТУМАНИТСЯ…»
Слово о Владимире Владимировиче Набокове

В ЭТОМ старом трехэтажном особняке на Большой Морской, 47, хранящем стиль раннего модерна, чей фасад привлекает внимание красным и серым песчаником, металлическими украшениями, мозаикой и тёсаным камнем, с 1991–го по октябрь 2010-го размещалась редакция газеты «Невское время», где мне довелось потрудиться тоже. И, хотя за последний век здесь всё здорово перестроено, над дверями в зал с камином, слава Богу, сохранилась монограмма «ЕН», подсказывающая, что в этом будуаре Елены Набоковой 22 апреля 1899-го года (как сам он говорил: «в один день с Шекспиром и через сто лет после Пушкина») на свет явился Гений Слова. (Об этих стенах вдалеке от России напишет: «Передо мною дом туманится… От несравненной боли я изнемог»).

Его отец, Владимир Дмитриевич, представитель знатного и богатого дворянского рода, был депутатом первого в истории России парламента, а мама, происходившая из семьи купцов-золотопромышленников, имела безупречный вкус и была очень чувствительна к красоте, Эту способность тонко ощущать прекрасное она передала всем пятерым детям и первой заметила у старшего, Владимира, особое дарование — «цветной слух», в котором сам Набоков, окрашивающий каждую букву в особый цвет, потом усматривал истоки своего писательского дара. Его характер и духовный склад начали формироваться (тут я испытываю к герою своего повествования белую зависть) в «совершеннейшем, счастливейшем детстве»: мальчик рос в атмосфере роскоши и духовного уюта, жадно черпая «всей пятернёй чувств» яркие впечатления юных лет. Позже он щедро раздавал их собственным персонажам, «чтобы как-нибудь отделаться от бремени этого богатства». Тогда же сформировался круг его увлечений и интересов, оставшийся неизменным на всю жизнь: шахматы, бабочки, книги. Да, эту древнейшую игру освоил великолепно (но больше любил составлять шахматные задачи); и ловля бабочек была для него вовсе не хобби, а серьезное занятие исследователя-энтомолога; знание же английского и французского позволило отроку в оригинале знакомиться с мировой литературой. Мальчику, учившемуся рисованию у знаменитого Добужинского, прочили будущее художника, но он использовал эти способности и навыки для живописи другой, словесной, то есть — уникально ощущая цвет, свет, форму, передавал свои чувства словами… К тому же однажды капля, скатившаяся с листа сирени, родила в нем поэтические строки, и сама атмосфера Серебряного века для развития этого его дара была идеальна. А тут еще встреча с Валенькой Шульгиной — летом 1915-го, в Выре, где Набоковы владели имением, а девушка с родителями отдыхала по соседству. Об этой первой своей любви поведал в романе «Машенька…

* * *

В САМОМ начале 90-х отправился я в эту самую Выру, чтобы, кроме известного всем «Домика станционного смотрителя», посетить и дом Набоковых. Но, поднявшись по крутому берегу, на поляне с трудом различил лишь фундамент, внутри которого густо разросся ольшаник. Причем, как выяснил, спалили дом вовсе не немцы, которые этот край оккупировали, а уже после их ухода — свои же селяне: в отместку за то, что именно под бывшей «набоковской» крышей располагался гитлеровский штаб…

Потом дорога повела меня за околицу Выры — туда, где режут небо купола церкви, сложенной из бордового камня. Когда-то, еще при царевиче Алексее, которому Петр подарил здешнее село Грязно, на этом месте построили из дерева храм Рождества Богородицы — вот и стало село с той поры зваться Рождествено… Глянул с высоты холма вперед — да ведь всё это уже описано Набоковым, когда он в «Других берегах» вспоминал:

«Поворот, спуск к реке, искрящейся промеж парчовой тины, мост, вдруг разговорившийся под копытами, ослепительный блеск жестянки, оставленной удильщиком на перилах, белую усадьбу дяди на муравчатом холму, другой мост, через рукав Оредежи…»

Сейчас «муравчатый холм» едва освободился от снега, и некогда «белая усадьба дяди» сквозь голые ветви смотрелась тоже очень грустно. А вблизи — и того печальней: облезлые колонны еле-еле хранили следы когда-то белой краски, некоторые качались, вместо парапета между ними лишь темнели балки… Бродил я по дому, поднимался на галерею башенки-бельведера, и тоскливо думалось: «Господи, ну до чего довели дивное строение…»

Два века назад Рождествено было пожаловано графу Безбородко, который после подарил усадьбу своему секретарю Ефремову. Тогда-то и возник живописный деревянный дворец: по всем фасадам — многоколонные классические портики, сверху — легкий бельведер… В конце XIX века хозяином тут стал столбовой дворянин Василий Иванович Рукавишников. А совсем неподалеку, на Вырской мызе, поселилась его сестра с мужем и детьми. Старший спустя годы в «Других берегах» поведает о дядиной усадьбе:

«Это был очаровательный, необыкновенный дом. По истечении почти сорока лет я без труда восстанавливаю и общее ощущение, и подробности его в памяти: шашечницу мраморного пола в прохладной и звучной зале, небесный сверху свет, белые галерейки…»

Увы, ничего, хоть отдаленно напоминающего сей интерьер, — ни «шашечницы мраморного пола в прохладной и звучной зале», ни «небесного сверху света» (а я всё это увидел на старой фотографии) — не осталось. Кто только не хозяйничал в этих стенах после 1917-го, однако после войны здание сохранилось еще в более-менее первозданном виде. Даже в годы оккупации, когда немцы расположили здесь школу разведчиков, интерьер особо не пострадал. Но вот уже в сорок шестом наши соотечественники, решив переместить сюда рождественскую школу (старая сгорела в войну), «прохладную и звучную залу» перегородили на крохртные клетушки, и всё очарование этого пространства вмиг погибло…

Ну а после в стенах дворца обосновались сортоиспытательный участок и склад семян. Правда — под одной крышей с Музеем истории села Рождествено и колхоза имени Ленина. Потом колхоз имени Ленина превратили в совхоз (естественно, «Ленинец»), но, поскольку музейное хозяйство оставалось «колхозно-совхозным», то и тематика экспозиции изменений не претерпела. Особый акцент делался на «Ленинскую полоску» — так умильно в 1922-м нарекли тут участок коллективной обработки земли, выделенной для оказания помощи беднякам. Лет через сорок, по указанию обкома, «Ленинскую полоску» возродили, чтоб собирать на ней «небывалый урожай картофеля» — и сразу об этом событии посетителям музея поведал особый стенд. В общем, шум вокруг «полоски» вновь затеяли большой, денег на эту чисто пропагандистскую чепуху совхоз выбросил немало, а на ремонт дворца средств по-прежнему не хватало… Слава Богу, когда началась горбачевская «перестройка» и порядки в стране чуть изменились, люди, которым прошлое этого дома было дорого, потребовали освободить уникальное здание от мешков с зерном. И после возник здесь совсем другой музей: историко-литературный, мемориальный. Новые хозяева старинной усадьбы, не имея достаточных средств, старались возродить ее как можно быстрее…

И вот здесь, в бывшем имении Рукавишникова, которое за год до революции унаследовал семнадцатилетний Набоков, разглядывал я экспозицию (кстати, как бы в виде огромной бабочки), где в основном были его детские фотографии. Как он рвался сюда из своего такого благополучного далека:

Глаза прикрою — и мгновенно
Весь лёгкий, звонкий весь стою
Опять в гостиной незабвенной,
В усадьбе у себя, в раю…

Однажды там, в Швейцарии, Набоков получил из России вот эти старые семейные снимки (кто-то переснял и тайно переправил) — и на бумагу легли строки:

С серого севера
Пришли эти снимки.
Жизнь успела на всё
Погасить недоимки.
Знакомое дерево
Вырастает из дымки.
Вот на Лугу шоссе,
Дом с колоннами, Оредеж.
Отовсюду почти мне к себе
До сих пор ещё
Удалось бы пройти…

Я разговаривал с директором музея, архитектором Александром Александровичем Сёмочкиным и с его помощниками — Валерием Михайловичем Мельниковым, Верой Степановной Дмитриевой, Светланой Анатольевной Алексеевой, которые делали всё возможное и невозможное, чтобы обитель Набокова возродить. И верил, что так и будет… Как вдруг апрельской ночью 1995-го, когда как раз наступал очередной день рождения Набокова, какой-то изувер сей белоколонный дом, который — вопреки всему — неправдоподобно красиво стоял на высоком берегу Оредежа, превратил в обугленное страшилище… И снова Сёмочкин — со своим двоюродным братом Владимиром, его женой Татьяной и другими помощниками — принялись возрождать из пепла это чудо…

* * *

КОГДА весной 1919-го красные ворвались в Крым, Набоковы, пережидавшие там смуту, спешно погрузились на греческий пароход. Далее — Константинополь, Париж, Лондон… Оказавшись в Кембридже, Владимир испытал первые приступы мучительной болезни, которая будет преследовать его всю жизнь, — ностальгии: «Настоящая история пребывания в английском университете есть история моих потуг удержать Россию…» А в январе 1921-го в эмигрантской газете «Руль» поместил свой первый рассказ «Нежить» — под псевдонимом «Владимир Сиринъ», дабы читатели не спутали его с отцом, публиковавшимся там же. Одновременно успешно занялся переводами: с французского — «Кола Брюньона», с английского — «Алисы в стране чудес», а также — поэзии Шекспира, Мюссе, Рембо, Гёте, Байрона, Бодлера и многих, столь же достойных… И тут — страшное известие: Владимир Дмитриевич, который для сына всегда являлся образцом порядочности, благородства, ума, убит террористом-черносотенцем…

Хорошо, что скоро эту боль там, в Берлине, заглушила встреча с Верочкой Слоним, ставшей Набокову женой, матерью его сына, Музой, первым читателем, секретарем, адресатом посвящений почти всех книг, в общем — вторым «Я»… Так что низкий ей поклон — за то, что из-под его счастливого пера возникли, один за другим, романы: «Машенька», «Король, дама и валет», «Защита Лужина». Прочитав «Защиту Лужина», Бунин признался:

«Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня».

Может быть, Ивана Алексеевича в числе прочего поразила, например, вот такая словесная и психологическая вязь:

«Лужин прищурился и почти шепотом, выпятив губы, как для осторожного поцелуя, испустил не слова, не простое обозначение хода, а что-то нежнейшее, бесконечно хрупкое. У него было то же выражение на лице — выражение человека, который сдувает перышко с лица младенца, — когда, на следующий день, он этот ход воплотил на доске…»

И после его особое набоковское Слово — на страницах «Подвига», «Камеры обскура», «Отчаяния» — раз за разом хватало читателя за душу. Например, в «Подвиге» — может быть, самом лирическом из русских романов, вот так говорится о верованиях матери главного героя:

«Была некая сила, в которую она крепко верила, столь же похожая на Бога, сколь похожи на никогда не виденного человека его дом, его вещи, его теплица и пасека, далекий голос его, случайно услышанный ночью в поле… Эта сила не вязалась с церковью, никаких грехов не отпускала и не карала, — но просто было иногда стыдно перед деревом, облаком, собакой, стыдно перед воздухом, так же бережно несущем дурное слово, как и доброе…»

Подхваченный неудержимым порывом вдохновения, всего за две недели создал он «Приглашение на казнь» — этот роман-загадку, роман-иносказание, где противопоставлены живой человек, наделенный душой и воображением, и мертвый мир пошлых и бездарных кукол, оказывающийся лишь фальшивым подобием подлинного бытия…

* * *

ЖИЗНЬ в столице третьего рейха становилась всё страшнее, всё опаснее, поэтому в начале 1937-го с Верой и маленьким Митей перебрался в Париж. И здесь возник «Дар», последний роман за подписью «Владимир Сиринъ», — о проживающем в Берлине молодом русском литераторе Федоре Годунове-Чердынцеве, о возмужании его таланта, движущегося от первого сборника стихов через ненаписанный рассказ о юноше-самоубийце, через незаконченную биографию отца, знаменитого путешественника, к «сказочно-остроумному сочинению» «Жизнь Чернышевского», а в финале приходящего к замыслу вот этого самого «Дара». Это книга о любви Федора и Зины Мерц, дарящей вдохновение для прелестных стихов:

… Есть у меня сравненье на примете
для губ твоих, когда целуешь ты:
нагорный снег, мерцающий в Тибете,
горячий ключ и в инее цветы…

А самое главное в этом романе — неизбывная тоска по утраченной родине, сохраняющейся лишь в памяти коллекций прекрасных видений:

«Еще летел дождь, а уже появилась, с неуловимой внезапностью ангела, радуга: сама себе томно дивясь, розово-зеленая, с лиловой поволокой по внутреннему краю, она повисла за скошенным полем, над и перед далеким леском, одна доля которого, дрожа, просвечивала сквозь нее. Редкие стрелы дождя, утратившего и строй, и вес, и способность шуметь, невпопад, так и сяк вспыхивали на солнце. В омытом небе, сияя всеми подробностями чудовищно-сложной лепки, из-за вороного облака выпрастывалось облако упоительной белизны…»

***

ПОДГОТАВЛИВАЯ «Отчаяние» для английского издания, сокрушался:

«Ужасная вещь переводить самого себя, перебирая собственные внутренности и примеривая их, как перчатку».

А потом попробовал сотворить сразу на английском — и появился его первый англоязычный роман «The real life of Sebastian Knight» («Подлинная жизнь Себастьяна Найта»). Там рассказчик как бы пишет биографию своего умершего брата, знаменитого литератора, с которым раньше не был близок, — вот почему знакомство с жизнью Себастьяна порой становится похоже на детективное расследование. Причем некоторыми писательскими приемами Найт напоминает своего создателя:

«Была у него причудливая привычка наделять даже самых гротескных своих персонажей какой-то идеей, впечатлением или желанием — из тех, которыми он тешился сам».

Переход на другой язык был для него тяжел и драматичен: ведь отказ «от кровного наречия» — словно отречение от родины. Именно в это время создал самое пронзительное свое стихотворение «К России»:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих…

* * *

ВСПЫХНУВШАЯ война с гитлеровским фашизмом вынудила семью Набокова покинуть Францию — ведь печи нацистских крематориев полыхали совсем близко (его родной брат Сергей остался и погиб в таком концлагере). На пароходе «Шамплен» (в следующем рейсе потопленном немецкой подлодкой) прибыл в Нью-Йорк. Сначала в Уэлслейском колледже, а после в Корнельском университете преподавал русский язык и литературу. Причем делал это весьма своеобразно. Например, однажды в аудитории вдруг закрыл окно шторой, выключил свет, в темноте стремительно подошел к выключателям и воскликнул: «На небосводе русской литературы (тут вспыхнула одна лампа) это — Пушкин! (Вспыхнула вторая) Это — Гоголь! (Вспыхнула третья) Это — Чехов!» После чего подбежал к окну, сдернул штору, в аудиторию ворвалось солнце, и Набоков прогремел: «А это Толстой!» Студенты его обожали…

К тому же быстро прославился здесь как Vladimir Nabokov, пишущий на английском и даже внешне (достаточно глянуть на фотографии) сильно отличающийся от Сирина. Да, он продолжал писать. И как писать!.. Конечно, «Лолитой» Америку шокировал. В самом деле: этот роман (про интеллектуала и сексуального извращенца, покоряющего очередную очень юную «нимфетку»), в котором виртуозным, изысканным слогом речь идет о бесплодных попытках удержать ускользающую красоту, о превращении похоти в любовь, о конфликте искусства и пошлости, всю страну поставил на дыбы. И спорили критики с пеной у рта: что же такое «Лолита» — произведение искусства или порнография? Что ж, скандал принес автору невероятную известность и невиданный коммерческий успех. А потом Стэнли Кубрик снял про Лолиту отличный фильм…

* * *

СПУСТЯ восемь лет, в 1962-м, он поселился в швейцарском городке Монтрё, на берегу Женевского озера, в старомодном отеле «Палас». Номер «64» (число клеток на шахматной доске) стал домом Набокова до конца его жизни.

А мы с Таней в августе 2018-го, снимая фильм «Швейцарская баллада, в числе других городов Монтрё посетили тоже. И там, конечно же, первым делом поспешили к Набокову, который, как оказалось, изваянный в бронзе, восседает как раз напротив «Монтрё-Палас», под своими окнами. Поприветствовав писателя, мы потом внимательно оглядели холл, лифтом поднялись на последний этаж и даже заглянули (там шла уборка) в шестикомнатный номер-люкс, где Владимир Владимирович вместе с любимой своей Верой провёл последние шестнадцать лет: сочинял книги, любовался с балкона любимым озером, Нейскими скалами, где обожал с сачком охотиться на бабочек. Впрочем, сам поведал в одном интервью:

«Зимой просыпаюсь около семи: будильником мне служит альпийская клушица — большая блестящая черная птица с желтым клювом, — она навещает балкон и очень мелодично кудахчет. Некоторое время я лежу в постели, припоминая и планируя дела. Часов в восемь — бритьё, завтрак, тронная медитация и ванна — в таком порядке. Потом я до второго завтрака работаю в кабинете, прерываясь ради недолгой прогулки с женой вдоль озера… Примерно в час — второй завтрак, а к половине второго я вновь за письменным столом и работаю без перерыва до половины седьмого. Затем поход к газетному киоску за английскими газетами, а в семь обед. После обеда никакой работы. И около девяти в постель. До половины двенадцатого я читаю, потом до часу ночи сражаюсь с бессонницей».

Перевел «Лолиту» на русский, а «Евгения Онегина» — на английский, причем сам перевод составил только первый том, а остальные три содержали построчный комментарий пушкинского детища. Вдобавок «Моцарта и Сальери» вместе с очень многими стихами Александра Сергеевича тоже сделал достоянием англоязычного читателя. И «Слово о полку Игореве», строки Лермонтова, Тютчева, Фета… А над «Героем нашего времени» трудился вместе с сыном. Так же вдвоем переложили на английский четыре «русских» романа самого Владимира Владимировича… И новые романы (писал их карандашом, на справочных карточках) выходили в свет: «Бледное пламя», «Ада, или Страсть», «Прозрачные вещи», «Смотри на Арлекинов!». В последнем как бы иронически оглядел пройденный путь и создал его подобие с некоторым налётом карикатурности. Будто подвел итог собственной жизни. А роман «Оригинал Лауры», завершить который не успел, завещал уничтожить…

В июле 1975-го в горах около Давоса охотился на бабочек и, поскользнувшись на крутом склоне, неудачно упал. Несколько дней пролежал в больнице, вроде бы поправился, но скоро опять был госпитализирован. После операции здоровье ухудшилось, и 2 июля 1977 года его не стало. И теперь спит вечным сном — рядом с Верой — в Кларане, близ Монтрё. На плите — слова:

Vladimir Nabokov
Ecrivain 1899–1977

Надгробная надпись по-французски («ecrivain» — значит: «писатель»), очевидно, потому, что отдать предпочтение одному из двух великих языков, на которых этот человек писал свои удивительные книги, было трудно…

В феврале 2012-го там же упокоился его сын, Дмитрий Владимирович, — издатель (хорошо, что выпустил в свет и «Оригинал Лауры»), литературный переводчик, оперный солист, чей бас в «Богеме» сливался с тенором Лучано Паваротти. На этом род автора «Лолиты», «Защиты Лужина», «Дара» прервался навсегда…

* * *

У МЕНЯ всё стучат и стучат в мозгу вот эти его строки:

… Я помню всё: Сенат охряный, тумбы
и цепи их чугунные вокруг
седой скалы, откуда рвётся в небо
крутой восторг зеленоватой бронзы…

Пожалуй, после Пушкина никто из русских поэтов про шедевр Фальконе, ставший символом Петербурга, лучше не сказал…

А тогда, в Рождествено, я еще пронзительнее ощутил этого человека, который — очень вроде бы уже знаменитый и благополучный — всё равно до самого последнего своего дня всей душой оттуда тянулся к городу, где «рвётся в небо крутой восторг зеленоватой бронзы», к дому на Большой Морской, который перед ним «туманился», к этим холмам, к этой реке, к этому небу, к этой, когда-то изгнавшей его России. Снова и снова просил ее:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
От слепых наплываний твоих…

Владимир Владимирович Набоков.
Дом в Санкт-Петербурге, на Большой Морской, где он родился.
Дом в Рождествено до пожара.
Его изваяние в Монтрё
Print Friendly, PDF & Email

11 комментариев к «Лев Сидоровский: Вспоминая…»

  1. Борис Дынин22 апреля 2021 at 19:50
    \\\\\\\\\\\\\\\\
    У каждого, Борис, свой уровень ограниченности.

  2. Л.С.: »У МЕНЯ всё стучат и стучат в мозгу вот эти его строки…
    Конечно, для современников Денис Давыдов прежде всего был «партизаном», врубившим свое имя в славный восемь­сот двенадцатый год…»
    _______________________________________________
    В моём старом КАК БЫ и не «идеологическом мозгу» тоже громко застучало:
    брось ты эту писанину, чего там товарищ Сидоров, всё давно смешалось в «доме Облонских» — Набоков, Швейцария, «Сенат охряный …рвётся в небо крутой восторг зеленоватой бронзы…», Денис Давыдов, Ленин…и прочие мифические/полу-реальные персонажи. Определённо кого-то нехватает, м.б…,- нет, не буду насиловать Музу уваж-ого Л.С. Про главного коня, однако, кроме гениев А.С Пушкина и В.Набокова написала А.А.А.:
    Анна Ахматова и «недовольный государь»
    Вновь Исакий в облаченьи
    Из литого серебра.
    Стынет в грозном нетерпеньи
    Конь Великого Петра.
    Ветер душный и суровый
    С черных труб сметает гарь…
    Ах! своей столицей новой
    Недоволен государь.
    Сердце бьется ровно, мерно,
    Что мне долгие года!
    Ведь под аркой на Галерной
    Наши тени навсегда…
    Мне не надо ожиданий
    У постылого окна
    И томительных свиданий.
    Вся любовь утолена,
    Ты свободен, я свободна,
    Завтра лучше, чем вчера, —
    Над Невою темноводной,
    Под улыбкою холодной
    Императора Петра.
    Л.С. -»..Пожалуй, после Пушкина никто из русских поэтов про шедевр Фальконе, ставший символом Петербурга, лучше не сказал…»
    »ЗА ОКНОМ — раздолье новостройки…»
    Ну да, почти никто, почти и нет больше никого. Будем считать, что их никогда не было…. Если, КОНЕШНО ЖЕ, про Клодта, так у него, кроме петровского коня, есть ещё четыре — » Аничков мост через Фонтанку — один из известнейших в Петербурге. Около него всегда можно встретить туристов и экскурсантов. И любят его не просто так — мост украшают 4 конные скульптуры, выполненные знаменитым мастером, скульптором бароном Петром Карловичем Клодтом. Скульптуры получились настолько превосходными, реалистичными и приятными глазу, что Петербург их воспринял на ура. По легенде, Николай I даже сказал тогда автору: — Клодт, ты делаешь лошадей лучше, чем любой жеребец!»…
    — »Поймал как-то милиционер писающего с Аничкова моста мужика. Говорит:
    — Что же ты делаешь? Это же культурная ценность! Видишь, сам барон Клодт отливал! А мужик в ответ: Ну вот, дожили! Барону, значит, отлить можно, а простому рабочему нет?…Кстати, народ прозвал Аничков мост «Мостом 18 яиц».
    — Как почему? 4 коня и 4 юноши на статуях + городовой!..»
    Л.С.- «Снимая пару лет назад фильм «Швейцарская баллада», в частности — в Цюрихе, я на Шпигельгассе, на стене дома № 14, прочитал: «Здесь с 21 февраля 1916 года по 2 апреля 1917-го жил фюрер русской революции Lenin»…
    Л.С.- » РОЖДЕННЫЙ в 1934-м, я, дорогой читатель, уже в самом раннем детстве был весьма «идеологизирован». Ну, например, из кубиков сооружал не традиционный домик, а павильоны Всесоюз­ной сельскохозяйственной выставки…» —
    — А я-то, старый пень, подумал, что критик Сёма пишет за писателя Aharonа L…
    — Кто тут Кем гордится, кто Чего стыдится, дук их разберёт. Не зря, видать, за- стучало, не зря всё стучат и стучат в мозгу странные и очень неясные мыслишки за А.А.А, за О.М., за Валерия Б. и за многих других великих.
    Валерий Брюсов. «С рукою простертой летишь на коне»
    К Медному всаднику
    В морозном тумане белеет Исакий.
    На глыбе оснеженной высится Петр.
    И люди проходят в дневном полумраке,
    Как будто пред ним выступая
    на смотр.

    Ты так же стоял здесь, обрызган
    и в пене,
    Над темной равниной взмутившихся волн;
    И тщетно грозил тебе бедный
    Евгений,
    Охвачен безумием, яростью полн.

    Стоял ты, когда между криков и гула
    Покинутой рати ложились тела,
    Чья кровь на снегах продымилась, блеснула
    И полюс земной растопить не могла!

    Сменяясь, шумели вокруг поколенья,
    Вставали дома, как посевы твои…
    Свой конь попирал с беспощадностью звенья
    Бессильно под ним изогнутой змеи.

    Но северный город — как призрак туманный,
    Мы, люди, проходим, как тени во сне.
    Лишь ты сквозь века, неизменный, венчанный,
    С рукою простертой летишь на коне.

    Осип Мандельштам. «Медный всадник и гранит»
    …Дев полуночных отвага
    И безумных звезд разбег,
    Да привяжется бродяга,
    Вымогая на ночлег.
    Кто, скажите, мне сознанье
    Виноградом замутит,
    Если явь — Петра созданье,
    Медный Всадник и гранит?

    Слышу с крепости сигналы,
    Замечаю, как тепло.
    Выстрел пушечный в подвалы,
    Вероятно, донесло.
    И гораздо глубже бреда
    Воспаленной головы —
    Звезды, трезвая беседа,
    Ветер западный с Невы.

  3. Какая завидная у Вас судьба, Лев! Не каждому довелось быть знакомым с такими выдающимися людьми и сохранить воспоминания о них.

    1. Ещё один работник идеологического фронта.
      Вместо того, чтобы стыдиться — гордится

      1. Сэм
        22 апреля 2021 at 17:44 |

        Ещё один работник идеологического фронта.
        Вместо того, чтобы стыдиться — гордится
        ====================
        Уважаемый Сэм,
        И чего из Вас прет примитивное святошество? Какое принципиальное поведение, с каким риском для себя Вы проявили до эмиграции в Израиль? Довелось Вам родиться в более мягкое и уже усталое от иллюзий время, и не рискуя, не приложив усилий преодолеть иллюзии, уехали в Израиль и постоянно изображаете себя очень большим евреем, а сами по идеологическому невежеству исповедуете социализм, то есть то, что двигало многими честными, не менее, а то и более мужественными, чем Вы людьми, жить и работать в советской России, в том числе и на идеологическом фронте.

        Вы скажите, что я это пишу потому, что сам работал на этом фронте. Но как Вам уже довелось читать обо мне, история и методология науки не совсем была не передовой линии того фронта. И когда, пережив, выражаясь высоким языком, экзистенциальный духовный кризис, я понял, что должен и МОГУ (не всем было это дано) прекратить работу даже на периферии того идеологического фронта, я эмигрировал с гораздо большим риском, чем Вы. Я не ставлю себе это в заслугу, но в основание сказать: «Сэм, не кичитесь!». Если хотите высказаться о жизни кого-то в то время, присмотритесь к конкретным обстоятельствам его жизни и его общения с людьми. Прочитав текс Льва Сидоровского, укажите конкретно, чему он должен стыдиться?

        1. Борис, мы уже не раз обсуждали с вами этот вопрос.
          Обратите внимание, я не обсуждаю вашу персону, а вот вы мою, да, всё время обсуждаете.
          Я никогда не претендовал на героизм, я просто старался не вляпаться и мне это удавалось.
          Почему я не уехал раньше?
          Вопрос элементов биографии, которой я не хочу тут касаться. И специфики работы.
          Не вам, работнику, прислужнику той идеологии – именно так – прислужнику той идеологии — с красным билетом в кармане и, скажем так, не афишированием своей национальности, говорить что-то про идеологическое невежество. Я предпочитаю своё «невежество» вашему «вежеству» работ основоположников.
          Впрочем, стоп.
          Я пошёл по вашей дорожке, начал обсуждать вашу личность.
          Что касается моей, то я «не изображаю себя евреем». Я был им, без всякого участия с моей стороны, но благодаря маме с папой и переданным мне генам, и остаюсь им.
          Обсуждать личность автора статьи я не буду, но мой некоторый опыт той жизни позволяет мне представить, каким свойствами должен был обладать еврей, чтобы преуспеть в области идеологии.
          Если же я увижу, что автор представляет собой счастливое исключение, то я с удовольствием возьму свои слова назад.

          1. Сэм
            — 2021-04-22 19:23:
            ================
            Все что Вы наговорили, есть продолжение чванливого святошества.
            И все что я написал Вам было преддверием простого вопроса:
            «Прочитав текс Льва Сидоровского, укажите конкретно, чему он должен стыдиться?»
            Ваш ответ сводится:
            «Обсуждать личность автора статьи я не буду, но мой некоторый опыт той жизни позволяет мне представить, каким свойствами должен был обладать еврей, чтобы преуспеть в области идеологи».
            Вы уже обсудили личность автора, предложив ему стыдиться, при этом признав, что не знаете его жизнь. Основание: «некоторый опыт той жизни». В своей ограниченности, Вы обобщаете свой «некоторый опыт», что уже есть безнравственно по отношению к конкретному человеку, но позволяет Вам высказывать процитированную чушь с интенцией самолюбования.
            Достаточно? Мне, да!

      2. Сэм, вы иногда просто поражаете! Я, например, с удовольствием прочитал “Вспоминая…“ (прекрасно написанное эссе Льва Сидоровского, в котором переплетаются и интересные подробности из жизни тех, кто стали героями его эссе, и впечатления автора от встреч с современниками, которые были так или иначе связаны с этими героями, и воспоминания автора о событиях из собственной жизни, и многое другое…). А вы со злостью:” Ещё один работник идеологического фронта. Вместо того, чтобы стыдиться — гордится”….Зачем так???

        1. VladiU 23 апреля 2021 at 15:48 |
          Сэм …. Зачем так???
          ———————————————————————————
          Поддерживаю заданный вопрос.
          Товарищ Сэм — для меня самая большая загадка.
          Не представляю, какой святости должен быть советский человек, чтобы укорять других советских людей в чем бы то ни было? Он гордо отказался стать октябрёнком? Потом так же гордо воспротивился приёму в пионеры, в комсомольцы? Отказался учиться в школе, потому что там преподавали не на еврейском языке и не стал поступать в институт?
          Хотелось бы понять, откуда весь этот снобизм по поводу своих земляков.

          1. Сэм, сдается мне, что мы не получим более подробного ответа даже если все хором спросим вас: “А почему вы так думаете?” Что же, имеете право не отвечать на вопросы, которые вам не нравятся.
            И уж так, к слову. Возможно вы читали то, что выложил на своем сайте Юлий Кошаровский (ныне покойный). Если нет, то возможно вам будет интересно прочесть хотя бы главу “Советские евреи: групповой портрет к началу эмиграции” (http://kosharovsky.com/книги/том-1/часть-iii-развитие-и-становление-сионис/глава-13-советские-евреи-групповой-пор/)
            Обратите внимание в этой главе на выдержки из справки, которую КГБ подготовила в 1972 году, когда в Союзе готовились к первому визиту американского президента Р. Никсона. И что, теперь все упомянутые в этой справке евреи, должны стыдиться и каяться?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *