Лев Сидоровский: Вспоминая…

 160 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Когда наконец вернулся в свой двор, уже смеркалось. Из всех распахнутых окон доносились звуки веселья, и только профессор-педиатр Арнольд Ильич Фельдгун с женой, тесно прижавшись, сидели на лавочке. Тётя Тоня горько плакала, а седенький доктор молчал. Ведь их сын сгинул ещё в сорок первом…

Вспоминая…

О Геннадии Головатом, Владимире Татосове и о моём Дне Победы в 1945-м

Лев Сидоровский

«КАКОЕ ЭТО СЧАСТЬЕ — БЫТЬ!..»
Так написал Геннадий Головатый —
большой поэт со страшной судьбой,
которого я встретил в Чите

ВСПОМИНАЮ май 1975-го… Небо было синее-пресинее, солнце—яркое-преяркое, сопки со всех сторон пылали фиолето­вым цветом, а между сопками, внизу, уютно примостился белый го­родок. Девушка-экскурсовод, ко­торая за минуту до этого с чув­ством рассказывала о промыш­ленном потенциале родной Читы и ловко ввернула в своё повест­вование слова одного из арбузовских героев («Вся вторая полови­на двадцатого века — наша бу­дет, сибиряков то есть…»), вдруг вместе с нами глянула отсюда, с высоты, на эти белые домики, на сосны, что окружили город с се­вера, на огоньки багульника — и вроде забыла, о чём говорить дальше. А потом, после долгой паузы, тихо-тихо, словно для се­бя одной:

«А у нас в Забайкалье
Сопки — малиновые.
Вы небось и не знаете,
Что такое багул?
Вы напрасно стараетесь
Жизнь мне сделать малиною,
Всё равно я однажды
В Забайкалье сбегу…»

Я не удержался:

— Кто это написал?

— Наш местный поэт Геннадий Головатый… Вот послушайте дальше…

Головатый… Не тот ли самый молодой человек, что с детства прикован к больничной койке? Помнится, в начале шестидесятых годов он стал лауреатом поэти­ческого конкурса «Комсомоль­ской правды»…

И выяснилось, что да, действи­тельно, тот самый. Живет здесь, в Чи­те, вот и адрес: улица Гагарина, дом 12, квартира 47…

* * *

ТЕМ ЖЕ вечером я оказался в его доб­рой и шумной квартире. Шумной — потому что ни ше­стилетняя Иоанна, ни двухлетний Даниил решительно не желали считаться с тем, что у папы гость. Ребятишки то и дело выбе­гали на балкон, зазывая со дво­ра своих собственных гостей, и малышня наперегонки устремля­лась вверх по лестнице и давила на кнопку звонка так, что, навер­ное, слышно было на соседней улице.

Да, очень весёлая квартира, и Ген­надию весь этот тарарам был явно по душе. Может, потому, что в его детстве такой возни не бы­ло. Совсем не было. Вместо ре­бячьей возни была беда: после кори — осложнение на мышеч­ную систему. Если объяснить популярно: мышцы сами себя едят, работают на износ. До се­ми лет ещё кое-как ковылял, а в школу, в самый первый день, ма­ме пришлось нести его на руках. Потом отец смастерил тележку, и две недели Гену привозили на за­нятия в этой самодельной шиб­ко скрипучей коляске. Но потя­нулись нудные осенние дожди. Мама заболела, старшие сёст­ры — на работе, а дома ещё ма­лыши… И картошку копать надо. И крышу крыть надо… В общем, перестали возить Генку в школу. А он и не настаивал. Читать и писать ведь научился давно, и было скучно вновь открывать дав­но постигнутый букварь, и бы­ло не интересно выводить в тет­ради палочки и кружочки. Зато как интересно было глотать кни­ги — все подряд, какие только приносила сестрёнка из библио­теки. Библиотека на их станции Зилово была всего одна. Маленькая станция, от Читы на восток ещё пятьсот километров…

«А мне судьба сказала: «Червем будь» —
и перебила ноги, руки, спину.
Подмяла, изуродовала грудь —
и, под ноги идущим навзничь кинув,
ушла… А я увидел над собой —
так глубоко, как можно только в детстве,
так широко, что некуда и деться, —
не свод, один лишь воздух голубой.
И птицы в нем. Куда они летели?
Какую боль они в себе несли?
Какою жаждой сорваны с земли?
Какою тайной, вольные, владели?..»

* * *

ТЯГА к словотворчеству обнаружилась рано. Играя, не­пременно лепетал — в рифму. Его так и прозвали — «лепетун». Но что такое поэзия, понял мно­го позже. Лежал в больнице. Со­сед по палате — инженер Агафо­нов Геннадий Дмитриевич, страдая от приступа боли, про­сил: «Почитай Пушкина или Есе­нина»… Он читал. Инженера сти­хи успокаивали, а Гена открывал для себя и Пушкина, и Есенина, и поэзию вообще…

В другой раз, в другой боль­нице девушка по имени Тамара (фамилии не запомнил) рассказала ему о Николае Островском и дала книгу: ты, мол, тоже должен преодолеть себя и писать. Однако после кни­ги этой Геннадий помрачнел. Он лежал и думал: у Островского такая жизнь была — революция, гражданская война… Островско­му было о чем писать, что вспо­мнить… А что за плечами у не­го? Одни больницы,.. Что знает? Вырос, как в огороде. Зимой во­обще на улицу не выходил… Та­мара считает, что он может быть полезным обществу. Как? Где вы­ход?..

Так и не найдя выхода, решил Генка однажды поставить точку. Закрылся в кладовке. Вдруг — стук: сосед Иван зовёт в шахма­ты перекинуться. Спрятал Генка верёвку, отбросил щеколду. Вы­нес его Иван во двор, сели на солнышке. Плохо игралось тогда Генке, плохо думалось. Ну, конечно, проигрышная позиция. Совершенно очевидно: проигрышная. Уже собрался сказать: «Сдаюсь» и вдруг видит: жерт­вую эту фигуру (бог с ней!) — и ситуация сразу меняется. Ос­вобождается поле для отступле­ния короля, а на другом кон­це — выигрыш…

Только это понял, мысль мгно­венно перекинулась на себя — надо искать выход и тут.

Потом выплеснулись стихи:

«Слепые не могут смотреть гневно,
Немые не могут кричать яростно,
Безрукие не могут держать оружие,
Безногие не могут шагать вперёд.
Но — немые могут смотреть гневно.
Но — слепые могут кричать яростно.
Но — безногие могут держать оружие.
Но — безрукие могут шагать вперёд».

* * *

СТРАННО, но ни к этим, ни к другим его стихам поначалу всерьёз не относились. Впрочем, истинных ценителей поэзии у них на станции Зилово было не так уж и много. Послал тетрадку в один журнал, литконсультант от­ветил: «Это вообще не стихи. Ну, кто же не знает, что слепые не могут смотреть гневно…» И од­нажды, когда в далёкий край при­ехали ленинградские поэты Петр Ойфа и Вячеслав Кузнецов, Ага­фонов, тот самый инженер-гео­физик, что лежал с Геннадием в больнице, решил тайком от дру­га показать им его стихи. Пока­зать, не предваряя никаким «жа­лостливым» вступлением об авто­ре, который… Поэты читали, спо­рили, задумывались, а потом ска­зали: повезём в Москву.

Так его стихи оказались в «Ком­сомольской правде» и были на поэтическом конкурсе отмечены первой премией. Это известие Геннадия ошеломило. Лауреат! Да ещё сто рублей — деньги для него в то время сказочные (пенсию не получал, даже выписать газету было сложно).

«Пока я рос, наивно верил:
я лишь себе обязан тем,
что мне милы в серёжках вербы
и грустен брошенный плетень.
Что — не стремлюсь к бытоустройству,
что — тянет в дальние края,
что — беззаветное геройство
чту высшим смыслом бытия…
Не вдруг, не сразу мне открылось:
как ни пляши, чем ни дыши,
ты — часть земли, в которой вырос,
и значит — часть её души.
И значит — ты меня взрастила,
Отчизна, вольностью полей,
твоей беспечностью от силы
и всей историей твоей.
И снится жаркое «по коням!» —
И скачет конь мой вороной.
И нет в покое мне покоя.
И чёрный ворон — надо мной
И сладко-сладко сердце ранит
такою песенной тоской…
И счастье — пасть на поле брани,
прикрыв собою край родной».

* * *

И РЕШИЛ он на первый свой гонорар поехать в Москву, чтобы посмотреть в музеях на­стоящие картины. Очень тогда был увлечён живописью, сам писал маслом. Чисто физически это ему давалось с неимоверным трудом, ведь движения-то огра­ниченны: кисть приспосабливал на длинной палке и работал до изнеможения.

Перед броском в столицу сде­лал пробный выезд в Читу. Выезд в театр, которого до этого не видел никогда в жизни: телеви­зоров тогда ни на станции Зило­во, да и в Чите тоже не суще­ствовало. Товарищ занёс его в вагон, в Чите встретили, вынесли… Но пятьсот километров пу­тешествия — это не шесть тысяч. Что ж, он одолел и шесть тысяч, а потом — ещё и много больше: человек, который даже повернуться на стуле сам не может.

Вчитайтесь в географию его пу­тешествий: Москва, Ленинград, Казань, Орёл, Харьков, Днепро­петровск, Херсон, Одесса, Ялта, Магадан, Петропавловск-на-Кам — чатке, Владивосток, Благове­щенск… Далеко не все города, которые посетил Геннадий, тут я перечислил. А теперь давайте взглянем на карту, отмерим, сколько от Одессы или, скажем, Херсона до Забайкалья. И при­знаемся сами себе, положив ру­ку на сердце, что, увы, здоровые и сильные, мы зачастую превра­щаем в проблему даже восьми­часовую поездку в купейном вагоне, что способны порой спо­койно прохлаждаться в кресле, нимало не интересуясь тем, что за выставка открылась в музее на соседней улице и какие досто­примечательности есть в сосед­нем городе.

«Ведь это — счастье, чёрт возьми:
вот так — ни за что — в бытиё,
Из недоступной чувствам тьмы —
и в жизнь. И — осязать её.
И воду пить. И солнце — пить.
И нежность пить из рук твоих…
А лес. А музыка. А стих…
Какое это счастье — быть!»

* * *

ВСЯКОЕ случалось в его пу­тешествиях. Бывало, провод­ники протестовали, когда челове­ка вносили в вагон на руках («Что я тут с ним буду делать?!»); бы­вало, таксисты по этому поводу тоже не высказывали восторга; нашёлся один директор гостини­цы, который даже настаивал на выселении Геннадия («У нас тут иностранцы, а его каждый день выносят, заносят…»). Но если вспомнить сейчас все эти случай­ные знакомства, то выясняется, что неприятных встреч — считан­ные единицы, что самые разные люди, не раздумывая, без гром­ких слов помогали Геннадию постигать этот большой, этот уди­вительный мир. И уже через ка­ких-то десять минут он становился в вагоне душой компании, больше всех смеялся, и никто не замечал, как порой ему невыносимо больно.

«Зазвенело солнце, встав в зенит.
Забурлил ручей, ему ответив.
И — остались мы с тобой одни —
двое на оттаявшей планете.
Я тебя через ручей несу.
Высоко горит в костре валежник.
Мы молчим… И кажется: в лесу —
в этот час — проклюнулся подснежник».

* * *

ПО ХОДАТАЙСТВУ местной писательской организации Головатому дали в Чите трёхком­натную квартиру. У него тогда уже вышли две книги стихов, готовилась третья. Геннадий работал вне­штатным литконсультантом в га­зете «Забайкальский рабочий».

Разбирал он как-то с одним врачом-психиатром рассказы, которые тот прислал в редакцию. Врач слушал, слушал, а потом всплеснул руками:

— Непостижимо! Как вы сами-то пишете? Чем возбуждается ва­ша ретикулярная формация?!

Что такое ретикулярная фор­мация, Геннадий тогда не знал, и психиатр популярно разъяснил ему, что в мозгу человека суще­ствует центр, который, возбужда­ясь, передает импульсы в другие точки. «Если этот центр не воз­буждать, человек будет как чур­ка», — подвёл итог собеседник и поинтересовался: «А где же ва­ши возбудители? В этих стенах? Вы же отрезаны от внешнего ми­ра…»

Увы, уважаемый специалист не понял, очевидно, самого главного. Не понял, что для ретикулярной формации важно не то, где живёт человек, а то, как он жи­вёт. Не понял, что Геннадий име­ет сердце такое чуткое и такое доброе, что оно связывает его с миром, пожалуй, даже получ­ше радиоволн и понадёжней те­лефонных звонков.

«Старею? Или, может быть, хирею?
Да всё равно: в итоге — что ни год —
тусклее краски, запахи беднее
и скрипка реже сердце достаёт,
Но слово — всё острей пронзает слово.
В поэзии, как в детстве, я могу
увидеть мир обрадованно снова,
поверить в солнце, спавшее в стогу…»

* * *

НЕ СЛУЧАЙНО ЖЕ у него столько было друзей, некоторых из них — и в Москве, и в Ле­нинграде, и в Иркутске — потом я тоже узнал. Это очень разные лю­ди, но если бы вы только слыша­ли, как они о Ген­надии отзывались!..

В подтверждение этого приве­ду отрывок из письма харьков­ской девушки Оли Ландман, ко­торая однажды вместе со своей подругой пересекла всю страну, чтобы повидаться с Головатым:

«На следующий день поехали на Кенон — это читинское озе­ро. Длиннющий пляж, ноги тонут в песке. Взяли лодку, усадили Ге­ну поудобнее, на самое дно, и взмахнули вёслами. Впереди был ещё невидимый тот берег. Генка командовал: «Полный вперёд!». Мы разогнали лодку, волны взды­мали её… Райка сидела на кор­ме и вздрагивала, когда на неё обрушивалась лавина брызг. А по­том поворачивала своё забрыз­ганное лицо и просила: «Ещё! Ещё!». Валя придерживала Гену, а мне казалось: ещё один загрёб — и он рванётся к вёслам!..

А вечером мы пили чай — уди­вительный сибирский отвар, пахнущий незнакомыми цветами. Стаканы дымились, и этим души­стым дымом, казалось, пропита­ны книги, стены, вся комната. Даже засыпая, я ощущала этот запах.

Утром я увидела: Гена тихо си­дел на своей постели. Пальцы его медленно перебирали ворох исписанной бумаги. Вдруг он схватывал ручку, начинал что-то вычёркивать, потом опять зати­хал. Стихи — поняла я».

«Два мира в мире —
Прошлое и Будущее.
Борьба — меж ними.
Мы на стыке. Фронт.
Победа — праздник.
Наше дело — будничное:
Окопы рыть
и в ствол вгонять патрон.
И целиться…
А меж двумя атаками —
и петь, и целоваться
«про запас».
Мы — настоящее.
Мы — фронт.
Идём на танки мы,
И знаем:
в прошлом бились
ради нас».

* * *

ПИСАЛ он, как правило, по ночам. Когда утихомирива­лась их звонкая квартира, ког­да засыпали и дети и взрослые, он зажигал лампу и склонялся над белым листом. Утром рань­ше всех обычно поднимался са­мый старший в семье, Алексей Самойлович (он работал дворни­ком, вот и торопился на дежур­ство). Переносил сына из-за сто­ла на кровать, но Геннадий и там долго ещё не мог успокоить­ся. Уже и Люба ушла в свое стройуправление, уже ребятишки заворочались, вот-вот проснутся, а он всё прислушивался к строч­кам, которые, может быть, завт­ра станут стихами. Такими же хо­рошими, как те, что услышал я на склоне сопки от девушки-экскурсовода. Или даже лучше их. На­верняка лучше.

* * *

КОНЕЧНО, читателям «Смены» я о нём сразу поведал и в ответ получил много восторженных откликов. Геннадию очерк понравился тоже. Он вскоре после того продолжил свои путешествия: в Хабаровск и Магадан, на Камчатку и Кавказ… А в Крыму привал сделал основательный. Именно оттуда, из села Медведево, что в тамошнем Черноморском районе, в октябре 1979-го прислал мне новую свою книжку. В отличие от трёх предыдущих, изданных в Иркутске («Когда солнце сгорает», «Не забыть и не вспомнить», «Я открыл»), эта, под названием «Запретный плод», наконец-то вышла в Москве. Строки на титульном листе аккуратным почерком мою душу тронули:

«Льву Сидоровскому — в память о встрече в Чите, о хорошем очерке, просто о том, что люди живут для людей, — и счастлив тот, кто это умеет. Вы, Лёва, умеете. Ваш Г. Головатый».

В сопроводительном письме Гена сообщил:

Понадобилось сменить климат, но «всё равно я однажды в Забайкалье сбегу…».

* * *

ЭТО случилось только через двадцать лет. Потому что тот, 1979-й, стал для их семьи невыносимым: в благословенном Крыму от страшной неизлечимой болезни, которая протекала стремительно, скончалась доченька — Иоанна, Ивушка… (Когда-то он ей написал: «Оставив следы проталинками, // день прошёл. // Доченька моя маленькая, // будь большой! // Как день этот тёплый солнышковый, // доброй будь. // И выходи весёлушкою // в долгий путь») И семья распалась…

Скоро Геннадий оказался в Москве, и опять трудился истово. Там у него родились сыновья — Роман и Сила. Они-то спустя двадцать лет, в 1999-м, привезли отца на родину. Поселились неподалёку от Читы, на станции Яблоновая, которая своим местоположением на склонах сопок напоминала ему родное Зилово. Увы, суровой зимой в их домике не хватало топлива и денег на дорогие лекарства. Но он, привыкший радоваться каждому новому дню, естественно, не сдавался. Друзья выхлопотали для поэта квартиру в Чите (прежнюю, на улице Гагарина, оставил Любе). Однако перебраться не успел: 22 февраля 2001-го года его сердце смолкло…

«Я мыслю жизнь — мою, его, твою, —
В великой книге Бытия как строчку.
И к смерти отношусь, как к бытию:
Она — естественная жизни точка.
Но — строчку САМ я напишу свою…»

Написал и оставил Строчку — в других. И разлетелась она по белу свету — снежинками и осенними листьями…

Таким я его запечатлел тогда, в 1975-м.
И дарственная надпись на книжке «Запретный плод». 1979-й

* * *

МОЙ ТОТ, В ИРКУТСКЕ, ДЕНЬ ПОБЕДЫ…
Каким я запомнил своё собственное 9 мая в 1945-м

ПРО ПОБЕДУ я узнал в семь часов десять минут утра. Эту столь желанную весть радио Москвы сообщило в два часа десять минут ночи, но у нас, в Иркутске, было уже утро, и толь­ко-только диктор Юрий Левитан особенно торжественно и раска­тисто произнес первые слова, как весь наш двор (ведь тогда в нетерпеливом ожидании радио даже ночью не выключал никто) огласился восторженными криками… Я бросился туда, где, несмотря на ранний час, все мальчишки были уже в сборе. И самый большой мой дружок, тоже десятилетний, «эвакуированный», Вовка Нороха, который так здорово изображал на бумаге Графскую пристань и боевые корабли (в сорок втором мама каким-то чудом вывезла его из пылающего Севастополя, а отец, черноморский моряк Никифор Нороха, там геройски погиб) во всю глотку вопил: «Ну что, гады, получили?!» А во дворе наискосок вовсю прыгали разновозрастные братья — Рамазан, Юнус и Якуб, а красиво сложённый Буладемир, кото­рый был почти вдвое старше (и почему-то упрямо заставлял называть себя Владимиром), в белой майке на турнике (железный лом, закреплённый меж двумя дровяниками — так у нас, в Сибири, назывались сараи), тоже что-то восторженно вопя, крутил и крутил своё любимое «солнышко». Тут с 4-й Советской (а это совсем не ближний свет) примчался возбуждённый их близкий родственник, Вовкин ровесник, Закарья. Впрочем, бегать он привык, потому что всякий раз, вставая в пять утра, именно таким образом (общественного транспорта тогда у нас ещё не было) отправлялся через весь город, в Иркутск 2-й, на Авиационный завод. Совсем не великий ростом кормилец семьи (отец на фронте, а у мамы ещё маленькие Разия и Файтулла), лишь стоя на ящике, мог дотянуться до станка. Через пять месяцев после того Девятого мая он под зорким приглядом великолепного тренера Игоря Борисовича Кирзнера впервые во Дворце пионеров выйдет на ринг — чтобы спустя год стать чемпионом (!) РСФСР (!) по боксу (!). И дальше Закария Мигеров это звание будет, раз за разом, подтверждать СЕМЬ ЛЕТ ПОДРЯД! Но это, повторяю, будет потом, а в то незабываемое утро (день, кроме всего, объявили выходным!) развесёлый Закуш (так Закарью называли в семье) радостно тискал своих двоюродных братьев и тоже пытался на турнике крутить «солнышко».

А с соседней улицы прибежал (да, именно не пришёл, а прибежал) мой дед. В руках он держал длиннющую оглоблю и потре­бовал у своей дочери (то есть — моей мамы) срочно найти какую-нибудь красную материю, чтобы к этой оглобле прикрепить: «Никогда никаких флагов не вывешивал, а сейчас надо! За эту Победу на Курской дуге про­лил кровь и мой сын!» Слава богу, у мамы с довоенных времён остался кусок ткани подходящего цвета, и дед водрузил над убогой своей, почти вросшей в землю на 5-й Красноармейской улице избёнкой такое вот «Знамя Победы»… А трёхлетний мой братишка Шурик, вокруг которого с самого рождения все разговоры чаще всего были про войну, вдруг произнёс, поразив нас, очень даже взрослую фразу: «Ну, вот и дождались…»

* * *

ДА, дождались…

Начиная с того самого июньского воскресенья, когда родители (я уже про это писал) привели меня в начало улицы Тимирязева, где раскинул свой шатёр цирк-шапито. От дуровской «железной дороги» с пассажирами-зверюшками, от проделок клоунов я был в восторге, а во втором отделении вдруг хлынул дождь, и брезентовый купол шапито быстро промок. Заливало и зрителей, и артистов, но под прохудившимся куполом всё равно царило веселье.

Потом мы прыгали через лужи, и, когда, вымокшие до последней нитки, прибежали домой, чёрная тарелка радиорепродуктора сказала короткое страшное слово война.

На фронт ушли шесть моих дядьёв, Один из них, Илья Ферд, погиб уже осенью сорок первого: их воздушный десант был выброшен под Оршей и полностью уничтожен. Судьба его братьев, тоже шагнувших в пекло войны прямо со школьной скамьи, оказалась к обоим куда милосердней: пехотинец Исаак Паперный, удостоенный потом солдатского ордена Славы, получил в сорок третьем, на Курской дуге, всего-навсего два тяжёлых ранения; а старший сержант Борис Паперный в сорок четвёртом, под Николаевым, был сильно контужен…

Конечно, передовая от Сибири проходила далеко, но война крепко ощущалась и тут (тем более что до самой Сталинградской битвы с тревогой ждали нападения японцев): на улицах по вечерам тускло светили синие, маскировочные лампочки; на всех оконных стёклах белели, крест-накрест, полоски бумаги — к счастью, ни один взрыв не испытал их на прочность, однако учебные воздушные тревоги проводились частенько; за хлебом, чтобы отоварить карточки, с ночи вытягивались унылые очереди… Возвратившиеся с фронта инвалиды лупили костылями местных милиционеров: «Спрятались в тылу, падлы!»… В городе появились «эвакуированные». Мы тоже сдали вторую комнату, завесив пустой дверной проём простынёй. Скоро один из новых «эвакуированных» в нашем дворе, Вовка Нороха, стал моим закадычным другом. Он частенько рассказывал мне про свой Севастополь, и, конечно, я не мог тогда представить, что спустя полтора десятка лет в этом ослепительно белом, из инкерманского камня, городе буду проходить «газетную практику» в редакции «Славы Севастополя»… В самые первые месяцы войны, ещё летом, без вести пропал ушедший с нашего двора на фронт Валька, сын знаменитого в городе педиатра, профессора Фельдгуна. Арнольд Ильич ещё больше сгорбился…

Через забор от нас находилась школа № 13, но там теперь располагался госпиталь, и летом, если жарило солнышко, раненые, которые уже выздоравливали, скинув байковые халаты и белые нательные рубахи, оставшись лишь в кальсонах, загорали на крышах «пограничных» с нами дровяников… Частенько они сверху сбрасывали нам, мальчишкам, красненькие тридцатирублёвки, и мы мчались на базар, который был через квартал, и покупали четушечки с водкой. Ещё приносили им, вдобавок к четвертинке, традиционную в ту пору «закусь»: куски чёрного хлеба, густо присыпанные черемшой.

А по радио всё звучало: наши войска оставили такой-то город, такой-то… И ещё — про зверства фашистов на оккупированной территории. Слыша всё это с утра до ночи, ни о чём другом я уже думать не мог. А в марте сорок второго у меня появился брат Шурик. И вот теперь я каждую ночь видел один и тот же сон: фашист в рогатой каске, как немецкий пёс-рыцарь в фильме «Александр Невский», тоже бросает моего Шурика в огонь… Я пытаюсь его из вражьих рук вырвать, от ужаса ору — и… просыпаюсь в испарине. И так, повторяю, каждую ночь — пожалуй, до самого конца войны… Об этом, конечно, никому не рассказывал, стеснялся, но спать боялся. Ложась в кровать, всякий раз, в тайне от всех, шептал придуманную молитву: «Дорогой Боженька! Ну, пожалуйста, сделай так, чтобы этот плохой сон мне больше не снился…» Однако он снился снова и снова…

По горло нашпигованный антигитлеровской пропагандой, я просто не мог не начать сочинять на эту тему вирши. Страстно желая родимому Отечеству скорой победы, осенью сорок первого написал:

«Крошка хлеба на окошке,
Гитлер с Геббельсом — у плошки.
На собак похожи в точь:
Не едят ни день, ни ночь…»

Дальше там было про то, как они в панике предчувствуют близкий свой конец… А наслушавшись радиопередач про Зою Космодемьянскую, просто не мог не написать про её муки. В частности, было там и такое:

«Когда её верёвками связали
И все смотрели на её девичью наготу,
Её офицера спросили: «Где же Сталин?»,
Она вскричала: «Сталин — на посту!»…»

Помню, мама была несколько обескуражена: «В семь лет — про «девичью наготу?!»

Скоро, став первоклассником, я читал и это своё «творение», и другие в подшефных госпиталях. И вместе со школьным хором пел там: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..»

Вообще-то воспоминания о тех первых ученических годах довольно мрачные. Начинал образование в школе № 13, переведённой из своего обширного помещения, где расположился госпиталь, в тесное, захудалое. Учились в три смены — поэтому я должен был быть в классе уже к восьми утра. Зимой, когда мороз иногда достигал сорока градусов и даже ниже, кальсоны (белые, хлопчатобумажные, тёплого белья в нынешнем понимании у нас ещё не было) я всё равно тайно оставлял дома, под матрасом, считая, что подобное одеяние мужчину унижает. Ну а трусы под брюками «галифе» согревали мало. Поэтому дорогу до школы в основном преодолевал рысцой. Сидели на партах по трое, не снимая пальтишек, тулупов, телогреек. Чернила в «непроливашках» замерзали. Выводить «восемьдесят шестым» пером (до сих пор в ушах голос учительницы: «Нажим, волосяная…») по грубым, обёрточным желтоватым листам, которые накануне вечером мама при лампе-«керосинке» карандашом линовала «в косую линейку», было ой как непросто. Впрочем, за письмо принимались уже к концу. Потому что все первые уроки, ожидая, пока за плотно покрытыми морозными узорами окнами хоть немножко посветлеет (электричество давали не часто), мы пели. Особенно вот эту: «В бой за Родину! В бой за Сталина! Боевая честь нам дорога! Кони сытые бьют копытами, встретим мы по-сталински врага!..» Причём, в отличие от боевых коней, сами себя сытыми ощущали редко…

Год спустя оказался я в другой школе, № 30, где с учёбой вообще был, как говорится, полный завал. Да, почти на каждом уроке, вместо чтения, письма и арифметики, мы наперебой, захлёбываясь от восторга, пересказывали новые фильмы, которые посчастливилось увидеть в «Гиганте», «Художественном» или «Пионере» (куда чаще всего «протыривались» без билета): и про героиню Марецкой в картине «Она защищает Родину», и про Фёдора Таланова в «Нашествии», и про Аркадия с Сашей из «Двух бойцов». И снова всем классом пели заученное с экрана: «Тёмную ночь», «Шаланды, полные кефали…», позже — «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..»

В сорок третьем, седьмого ноября, меня там очень буднично приняли в пионеры. Но домой я шёл, преисполненный гордости, несмотря на крепкий морозец распахнув телогрейку, — чтобы все видели мой красный галстук…

То мы хватались за тимуровские дела и спешно тащили с водокачки на коромысле воду какой-то солдатской вдове. То вдруг с Борькой Цесарским при помощи плёночного фильмоскопа устраивали летним вечером во дворе, на вывешенной простыне, кинопоказ сказки «Про мёртвую царевну и семь богатырей», а потом полученные от соседей «за билеты» сущие копейки пытались сдать в «фонд обороны страны». То вдруг в классе спецвыпуском стенгазеты и концертом отмечали столетие со дня смерти баснописца Крылова. То закатывали театральное действо про «Костю-партизана»… Многие из нас коллекционировали почтовые марки, обменивались ими. Особенно ценились: самая первая послереволюционная (пролетарий разрывает железные оковы!), и серия, посвящённая спасению челюскинцев, и вся (десять штук!) «Всесоюзная Спартакиада», и герои этой войны — Николай Гастелло, Виктор Талалихин, Зоя Космодемьянская… А ещё — «иностранные». Особо гордился я не помню уж как добытыми, заокеанскими, выпущенными к 450-летию открытия Колумбом Америки. И тувинские — огромные, красочные, разнофигурные (квадраты, треугольники, ромбы) — тогда тоже были «иностранными», ибо в состав СССР Тува войдёт лишь в 1944-м. Часто обмен марками (кстати, как и книгами, читали мы всё же много) шёл прямо на уроках. А после уроков, почти всякий раз, в дальнем углу школьного двора выяснялись непростые мальчишеские отношения. Это называлось: «посчитаться». (В очень популярной тогда, наверное, среди всех мальчишек страны песне «В нашу гавань заходили корабли» этот термин упоминался тоже: «Эй, Гарри, посчитаемся с тобой!» — раздался пьяный голос атамана…»). Так вот, ещё заранее выяснив, кто с кем сегодня будет «считаться», мы после уроков всей гурьбой шли в отведённое для поединков место и там строго следили, чтоб не нарушались святые правила: «ногами не бить», «лежачего не бить», «драка — до первой крови»…

Конечно, все мы играли в «зоску» (кусочек свинца с прикреплённой к нему какой-нибудь шкуркой: поочерёдно сгибая ногу, и правую, и левую, подкидываешь её валенком, и «зоска» взлетает — до ста раз и больше). А ещё каждый мальчишка хранил в валенке «сбиток». О, «сбиток» — это гениальная придумка! Обычный конёк обрабатывался таким образом, что от него, по сути, оставался лишь полоз с узкой площадкой поверху. Только выйдешь из дома, извлекаешь из валенка собственное «транспортное средство», одну ногу — на «сбиток», другой ка-а-ак оттолкнёшься!.. Улицы от снега, крепко скреплённого морозом, тогда, конечно, не чистились, и скорость по укатанному насту получалась — будь здоров!

Сейчас война вспоминается чаще всего, так сказать, не «в целом», а какими-то отдельными деталями, которые время от времени всплывают в памяти. Ну, например: однажды на общегородском детском новогоднем празднике хороводы с нами в облике Деда Мороза водила… женщина. И нас это ничуть не смущало: за войну мы уже привыкли к тому, что мужиков — мало, и поэтому женщины часто выполняют их работу. Или такой случай. Идём как-то гурьбой из школы и вдруг видим: трусит по улице мужичонка, в рваной телогрейке, в шапке со спущенными ушами. А из-под шапки выбивается на глаза такая знакомая по карикатурам Кукрыниксов (я им, всем троим, потом, спустя двадцать лет, когда пришёл в их мастерскую, об этом эпизоде рассказал) чёлка. И усики — тоже явно гитлеровские… Было это уже последней военной зимой, и мы решили, что, боясь скорого и справедливого возмездия, бесноватый фюрер, сбежав из Берлина, решил спрятаться подальше, в Иркутске… В общем, окружили «Гитлера», притащили в милицию, но там нас за «бдительность» не похвалили…

А ещё не могли мы жить без нашего Драмтеатра (чьё здание, возведённое в 1897-м по проекту Викторе Шретера, — воистину шедевр зодчества), который тогда ещё не был «академическим» и не носил ещё имя нашего земляка — знаменитого Николая Павловича Охлопкова, но спектакли ставил потрясающие. Например — «Давным-давно», про гусаров! Если наши места оказывались в ложе бельэтажа, то раздевались мы не в гардеробе, а там же, в комнатке при ложе, где было и зеркало, и диванчик, а потом благоговейно внимали любимым артистам — «тёте Кате» Барановой, Борису Ситко, Галине Крамовой и другим…

И ТЮЗа тоже обожали: какие прелестные сказки сочинял для этой сцены наш земляк Павел Григорьевич Маляревский и какие замечательные играли там актёры: Васса Климанова, Таисия Козлитина, Пётр Лавров, Николай Евтюхов — всех не перечислить… И распевали чудесные песни «Пал Палыча»: композитор Павел Павлович Гоголев руководил тюзовским оркестром, и его мелодии к «Коту в сапогах», «Трём толстякам» или «Золотому ключику» придавали любимым спектаклям особую прелесть…

К тому же была в городе потрясающая «Музкомедия» — с божественной примадонной Августой Воробьёвой, с ослепительным героем-любовником Михаилом Снеговым, с несравненным комиком Григорием Гроссом и остальными, столь же талантливыми: так что дивные мелодии Кальмана, Легара, Оффенбаха, Штрауса, да и «наших» — Дунаевского, Александрова, Стрельникова — в моё и моих сверстников невесёлое военное детство внесли такие редкие тогда солнечные краски. В театры мы ходили, непременно помыв шею, уши и тщательно почистив ваксой обувь…

Но всё-таки самое главное, чем вместе со взрослыми мы тогда жили, — это, конечно: «Всё для фронта, всё для победы!» С начала войны наш Иркутск принял с запада двадцать два эвакуированных предприятия, и вместе с местными заводами они для победы напрягали все силы. Хотя всё было строго засекречено, но мы, мальчишки, каким-то образом прознали, что, например, Завод имени Куйбышева вовсю выпускает авиабомбы, миномёты и мины, а Авиазавод — бомбардировщики Пе-2 (превосходившие немецкие «хейнкели» и «юнкерсы»), тяжёлые истребители Пе-3 и другие бомбардировщики — Ил-4, Ер-2 и Ер-2 ОН (особого назначения), которые (только подумать!) могли совершать беспосадочные перелёты из Иркутска до Москвы (что в то время было рекордом), а ещё очень были хороши для связи с партизанскими районами.

Вот так и жили…

И наконец дождались того Девятого мая…

* * *

УЗНАВ, что в школу сегодня идти не надо, я рванул в центр города, на площадь Кирова. Тут меня обогнала полутор­ка. В её кузове едва вместился какой-то самодеятельный девичий хор: «По дороге Девятого мая мы в заветные дали пой­дём…» Мелодия была знакомая, слова, очевидно, только что наспех сочинённые — во всяком случае, семьдесят шесть лет с того дня минуло, но никогда больше этой песни я уже не слышал…

А на площади — ещё не асфальтированной (асфальта на иркутских улицах в ту пору вообще не было), которая до революции называлась Тихвинской и где когда-то молодой Николай Охлопков поставил первое в стране «р-р-революционное действо», — уже творилось чёрт те что. Такого количества людей никогда прежде я не видел: они смея­лись, подбрасывали в небо военных (особенно — если у них на груди были награды и нашивки за ранение), пели, танцевали… Кто-то под баян «бацал» «цыганочку»; кто-то под гармошку: «Эх, путь-дорожка, фронтовая, не страшна нам бомбёжка любая…» — и все подхватывали: «Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!» Кто-то раздвигал меха аккордеона, кто-то наяривал на гитаре, кто-то на балалайке… Вдруг вижу, как в кузове студебеккера с опущенными бортами хрупкий старичок (седоусый, бородка клинышком) пытается что-то сплясать… Ба! Да это же сверх уважаемый наш врач-офтальмолог, профессор, директор Глазной клиники Захарий Григорьевич Франк-Каменецкий!.. А в другом кузове — любимые, как бы я теперь их назвал, «звёзды» нашей «Музкомедии» Григорий Муринский и Мария Морозова под аккордеон искромётно выдают: «Звенят бубенчики!..» — дуэт и танец из оперетты «Холопка»!..

А ещё поразила меня голубенькая тележка мороженщицы (которую с «до войны» не встречал): милая бабуля ловко выдавливала вкуснятину из жестяной формочки на вафельку, сверху другой вафелькой её прикрывала и бесплатно раздавала это давным-давно невиданное чудо ребятне… Другая бабуля тоже бесплатно раздаривала малышне из огромной плетёной корзины пирожки… Рядом слышу радостный шёпот: «Сегодня в Крестовоздвиженской церкви — торжественное богослужение!» В ответ: «Да что ты?!» (А я вообще был убеждён, что красавица-церковь, которая высится на горе, как раз над тем местом, где летом размещается цирк-шапито, давным-давно закрыта).

В центре площади, над деревянной трибуной, где расположились разные «знатные» горожане, — огромный порт­рет Сталина, увитый фиолетовыми цветами словно специально к этому счастливому дню (а погода-то почти летняя, 20 градусов!) раньше положенного срока, расцветшего багульника. Чёрный раструб радиорепродуктора время от времени голосом Левитана повторяет и «Акт о безоговорочной капитуляции фашистской Германии», и «Указ Президиума Верховного Совета СССР об объявлении 9 мая Днем всенародного торжества — Праздником Победы». А еще снова и снова звучит обращение Сталина к «соотечественникам и сооте­чественницам»:

«… Великие жертвы, принесённые нами во имя свободы и независимости нашей Родины, неисчислимые лишения и страда­ния, пережитые нашим народом в ходе войны, напряжённый труд в тылу и на фронте, отданный на алтарь отечества, — не прош­ли даром и увенчались полной победой над врагом. Вековая борьба славянских народов за свое существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией…»

Почти каждая сталинская фраза вызывает крики «ура!» Пониже его портрета на трибуне изображения полководцев — Жукова, Рокоссовского, Конева, Василевского, Говорова, Малиновского, Мерецкова и других. Мог ли я тогда себе представить, что минуют годы — и фронтовой шофёр Жукова Александр Николаевич Бучин повезёт меня на своем «жигулёнке» в деревню Стрелковка, где Георгий Константинович родился; что о нём мне будут рассказывать те, кто всю войну находи­лись с маршалом рядом — Николай Иванович Пучков и Александр Петрович Дмитренко; что дочери этого легендарного человека, Эрочка и Эллочка, покажут мне его письма с фронта, а также — мундир, в котором, по их словам, отец принимал Парад Победы… Мог ли я, десятилетний, в тот майский день предположить, что и в квар­тире Константина Константиновича Рокоссовского побываю, и в семье Леонида Александровича Говорова, и в гостях у сына Кирилла Афанасьевича Мерецкова…

А с трибуны тем временем выступали разные «уважаемые» люди: секретарь обкома партии Кобелев, секретарь горкома комсомола Выборов, председатель облисполкома Иванов, от Иркутского гарнизона — некто Свириденко, от Слюдяной фабрики — работница Мишина, ректор госуниверситета Шевцов…

И прочёл свои новые стихи поэт Анатолий Ольхон:

«Весна Победы! Мы — в Берлине!
Прославлен будет этот год.
Подобен громовой лавине
Освободительный поход…»

А сколько поэтов-иркутян с войны не вернулось: Иван Черепанов («В год тревожный, незабвенный // Власть рабочих отстоять // В дальний край, в поход военный // Отправляла сына мать…»); Джек Алтаузен («Разве можно свой край не любить,// Отвоёванный саблей бывалой, // Где ты рос, где ты стал запевалой, // Самолёт научился водить…»); Моисей Рыбаков («Эх, Байкал, родной, гривастый! // Едем, едем на войну. // Вспоминать мы станем часто // Синюю твою волну…»); Иосиф Уткин («К изголовью тихому постели // Сердце направляет свой полёт. // Фронтовая музыка метели // О тебе мне, милая, поёт…»).

В общем, долго-долго был я там, на площади, со всеми. Студентки-химички, продираясь сквозь это ликующее людское скопище с бутылями, полными разведённого спирта, и стаканами, весело призывали: «Подходите, пейте за нашу Победу!»

Потом поспешил я на ангарский берег, в «Сад имени Парижской коммуны», где люди вовсю танцевали под духовой оркестр, которым ещё с довоенной поры дирижировал местная знаменитость Исаак Моисеевич Гершевич. А после бесплатно (так распорядились местные власти), сидя на полу в до отказа набитом ребятнёй кинозале «Гиганта», смотрел не раз виданную прежде довоенную кинокомедию «Девушка спешит на свидание»…

* * *

КОГДА наконец вернулся в свой двор, уже смеркалось. Из всех распахнутых окон доносились звуки веселья, и только профессор-педиатр Арнольд Ильич Фельдгун с женой, тесно прижавшись, сидели на лавочке. Тётя Тоня горько плакала, а седенький доктор молчал. Ведь их сын Валька (помните?) сгинул ещё в сорок первом…

* * *

А СПУСТЯ семь десятилетий, в 2015-м, я вернулся в Иркутск, чтобы снять фильм «Город мой, город на Ангаре…» Поселился в отеле как раз на той самой площади Кирова, которая за прошедшие годы, конечно, преобразилась невероятно: там ныне шикарный сквер с грандиозным фонтаном. И потом увидел, как горит над Ангарой Вечный огонь в память о том, что 211 000 иркутян отправились на фронт, в составе сибирских дивизий отстояли Москву, не сдали Сталинград, взяли штурмом Берлин — и почти половина из них домой не вернулись. Здесь, на стене Мемориала, — имена тридцати семи моих земляков, которые, заслужив звание Героев Советского Союза, погибли. А генерал армии Афанасий Павлантьевич Белобородов — дважды Герой… Нет, не забыли иркутяне про великий подвиг своих отцов и дедов.

На кладбищенском обелиске я прочёл:

«Под могильной плитой, под стрелой обелиска,
Только глянешь — и к горлу комок.
Опустилась рука, положила записку:
«С днём рожденья тебя, мой сынок…»
С днём рожденья, солдат! Поклоняются люди,
Облака, и цветы, и трава…
Никогда для тебя смертной даты не будет,
Если мама осталась жива…
Начертала война на трагических плитах
Имена, имена, имена…
Вы навек рождены, вы вовек не забыты,
Если Родина-мать спасена…»

И, как грозное напоминание о прошлом, застыл на постаменте танк — один из танковой колонны «Иркутский комсомолец», который тогда дошёл до Праги.

И сложились у меня такие стихи:

«В давнем детстве моём жили мы — ну совсем не как баре,
И сегодня я с грустью опять вспоминаю про то…
В школе госпиталь был, ну а мы по соседству — в хибаре,
Сразу трое за партой, от стужи не скинуть пальто…

Письма с фронта уже мы умели читать между строчек,
И порою от них становилось мальчишкам невмочь…
А ещё на уроках мы пели про «синий платочек»,
А ещё на уроках мы пели про «тёмную ночь»…

И на фильм «Два бойца» мы сбегали тогда беспрестанно,
И стихи «Жди меня» нам дарили частичку добра…
А когда про Победу услышали от Левитана,
То под мамины слёзы истошно вопили: «Ура!»

Много разных дорог пролегло на пути моём мглистом,
Но не был никогда от тревоги людской в стороне.
И покуда в родимом краю остаюсь журналистом,
Буду силы искать в той проклятой, великой войне…»

Фотографии, сделанные в Иркутске 9 мая 1945 года.
Специальный выпуск «Восточно-Сибирской правды»
от 9 мая 1945 года.
Я — в том самом, 1945-м.

* * *

10 МАЯ

«ОТЭЦ МОЙ НЭФТЬ БУРЫЛ…»
Слово о народном артисте России
Владимире Михайловиче Татосове,
которому сегодня, 10 мая, исполнилось 95 лет

ЕГО я запомнил и полюбил с конца пятидесятых. Тогда на сцене Театра имени Ленинского комсомола посчастливилось пос­мотреть сатирическую комедию под названием «Смейся, паяц», где среди прочих персонажей особенно выделялся бывший мили­ционер, который стал директором ЦПКиО. Суть этого идиота (с гитлеровской чёлочкой, свисающей на узкий лоб, экипированно­го в сапоги армейского образца, брюки галифе с кантом, белый пиджак и красный в горошек галстук) в ту пору еще весьма мо­лоденький Владимир Татосов раскрыл прямо-таки блистательно. Столько уж лет минуло, а всё не могу забыть, например, как этот тип разговаривал по телефону: «Хто говорит?.. Гузно?.. Какое Гузно?..». В тех же стенах хороши были его юный мечта­тель Зяблик из «Города на заре» (кстати, в дуэте с молоденькой Татьяной Дорониной), а в «Маленькой студентке» — Томаз Чабукиани, а в «Шёлковом сюзанэ» — Аман…

Потом увидел Татосова на эстраде, где он потрясающе па­родировал Черкасова, Меркурьева, Райкина и других всем из­вестных «звёзд» (впрочем, такой, ныне сверх затасканый, термин тогда не употреблялся). Выступал в паре с дивным му­зыкантом Юрием Аптекманом. (Пройдет время — я с Юрой подру­жусь и тоже в разных «капустниках» стану исполнять свои па­родийные куплеты под его аккомпанемент).

Затем восторгался я мастерством уже сорокалетнего Вла­димира Михайловича, который на сцене БДТ, в вот уж воистину звёздном спек­такле «Я, бабушка, Илико и Илларион», каким-то образом перевопло­тился в четырнадцатилетнего грузинского мальчика — Зурико…

А его многочисленные (только Якова Свердлова сыграл одиннадцать раз!) работы в кино, среди которых на особом месте — конечно, Гобсек. К тому же — мастер дубляжа (причем в одном, уже отечественном, фильме говорил голосом Черкасова, в другом — Алейни­кова)… А его Доменико Сориано — в Театре Комедии, Вилли Кларк — в «Балтийском доме», Дедушка из «Забытого танго» — в «Приюте комедианта»… Небывалый случай: он одновременно — лауреат и Всесоюзного, и Всероссийского конкурсов мастеров эстрады. Ну и — народный артист России…

Последние несколько лет, проживая летом на Карельском перешейке, в Доме творчества «Театральный», мы переговорили о многом. Однажды, помнится, — о том, что случалось с Владимиром Михайловичем в разные Новогодья…

* * *

НУ, НАПРИМЕР, в конце 1952-го главреж Театра имени Ле­нинского комсомола Георгий Александрович Товстоногов поста­вил спектакль «Шёлковое сюзанэ» — по пьесе узбекского драматурга Абдуллы Каххара, за который тут же обрёл звание заслу­женного деятеля искусств Узбекской ССР, а исполнители глав­ных ролей — и Татосов в их числе — от Верховного Совета Уз­бекской ССР получили Почетные грамоты. По стране тогда во всех кинотеатрах шел фильм про дикаря-красавца Тарзана, и артисты к Новому, 1953-му, мигом подготовили «капустник» под названием — «Шёлковое тарзанэ». Причем главная роль досталась как раз герою моего повествования. Сюжет строился на том, что Тарзан заявился наниматься актером в «Ленком», поскольку не может обитать нигде, кроме диких джунглей, которыми по сути и является их актерское общежитие…

Владимир Михайлович вспоминал:

Абсолютно нагой, лишь с тряпкой на соответствующем месте, с телом, обмазанным морилкой и нарисованными на нём рельефными мускулами, в очень длинноволосом парике, я выле­тал с колосников на канате, как на лиане. Внизу стоял слон, в шкуре которого среди прочих прятался артист Герман Лупе­кин. Я садился на Лупекина (то есть — на слона) верхом и пел песенку о состоянии дел в театральном искусстве. Затем сле­довал смешной диалог с обезьяной Читой, который нам помог придумать сам Георгий Александрович. Успех был грандиозный…

* * *

А ДВУМЯ годами раньше, на новогодней вечеринке, когда Татосов, дурачась (хотя тогда это было небезопасно), произ­нес речь от лица «вождя, учителя и лучшего друга советских физкультурников товарища Сталина», к нему подошел Виктор Са­довский — ассистент на картине Иосифа Хейфица и Александра Зархи «Огни Баку»: «Володя, вас очень срочно ждут на «Лен­фильме»».

Оказалось, что в «Огнях Баку» Сталину (которому фильм уже показали) не понравилась одна сцена. Там вождь на берегу Каспия, наблюдая за чередой набегающих волн, задумчиво гово­рил знатному азербайджанскому нефтянику: «Академик Губкин доказал — нефть, которая широкими пластами залегает под Каспием, надо добывать новейшими способами». Иосиф Виссарионо­вич распорядился начало этой фразы изменить: «Советская наука доказала…»

Татосов:

— В общем, нужно было, чтобы главный исполнитель ста­линских киноролей Михаил Геловани эту фразу ловко переговорил, дабы вставка совпала с его артикуляцией в уже отснятых кадрах. Кинулись режиссеры искать Геловани, а его нигде нет! Как сквозь землю провалился! Вот и обратились за помощью ко мне: «Выручай!» Что ж, выручил: «Саавэтская наука дааказала — нэфть…» — ну и так далее. В артикуляцию Геловани попал, и Сталину, вроде, понравилось. Правда, с меня взяли строжай­шую подписку «о неразглашении»…

* * *

КСТАТИ, по поводу нефти. Был среди его «капустных» пер­сонажей один «нефтяник», о котором — чуть позже. А прежде два слова — про легендарную «капустную» команду, возглавляе­мую Александром Белинским… Они обитали под крышей Дома актера, который находился тогда на углу Невского и Садовой, и я, еще будучи студентом, всеми правдами и неправдами туда пробирался. Ни за что не забыть те представления, где вместе с Татосовым царили Николай Боярский, Лидия Штыкан, Владимир Дорошев, Вера Сонина и другие. Потом к ним присоединились Сергей Юрский, Зинаида Шарко, Валентина Ковель, Рэм Лебедев… Так вот, вспоминаю Старый Новый год, кажется, в 1959-м. На сцене — нечто вроде «военных сборов» ведущих писателей страны. Дежурный по казарме на вопрос о состоянии личного состава рапортует командующему сборами: «Один — в столице, один — в станице (зал понял: Шолохов! — Л.С.), остальные — в строю, и почти что все — грамотные!». А в другой сценке Татосов появлялся в образе сладкоголосого кавказского эстрадного певца Жан-Жака Надува­ляна: «Как фонтаны нэфти — двэ косы у моей Гюльнары, для красы. И как капля нэфти каждый глаз… Приезжайтэ в госты на Кавказ! Отэц мой нэфть бурыл, и дэд мой нэфть бурыл, и прадэд нэфть бурыл, и я — буру!» На последней фразе песни — «Я простой совэтский чэловэк» — Жан-Жак Надувалян вынимал из карманов унизанные золотыми перстнями руки — и хохочущий зал взрывался овацией…

* * *

ОДНАЖДЫ под утро 1 января, когда заказать такси по те­лефону было практически невозможно, мой собеседник вытребо­вал несколько машин от имени знаменитых артистов, имитируя их голоса. Диспетчер кричал в трубку: «Конечно, дорогой то­варищ Борис Андреев! (Или — «товарищ Черкасов», «товарищ Меркурьев», «товарищ Алейников», «товарищ Райкин»). Машина по этому адресу скоро будет!»

Татосов:

— Последнее такси пришлось заказать от имени популяр­нейшего индийского киноартиста Раджа Капура. Мой друг и партнер Юрий Аптекман убедил диспетчера, что Радж Капур сей­час в Ленинграде и эту новогоднюю ночь провел у него в гос­тях, а теперь хочет ехать в гостиницу. В доказательство звал к телефону «Капура», то есть меня, и я пел в трубку песню из «Бродяги»: «А-ва-ра-я а-а-а-а…». Такси пришло, водитель выскочил из машины и потребовал показать «живого Раджа Капу­ра», чтобы тот «в путевом листе оставил автограф для жены и доч­ки».

* * *

САМОЙ «урожайной» в смысле заработка порой для актеров были новогодние детские каникулы, когда обычно в день — по три «ёлки»: в 10, 13 и 16 часов… Вот и мой собеседник участво­вал в «ёлках» предостаточно. Например, однажды в представле­нии «Волшебный билет» играл юного двоечника Васю Васильева. По сюжету, чтобы получить приглашение на новогодний празд­ник, он обещал, что станет отличником и еще — просил проще­ния у всех мальчишек и девчонок, которые заполнили зритель­ный зал Выборгского ДК.

Татосов:

— И так, начиная с 25 декабря, я трижды в день просил прощение… Но после бурной новогодней ночи прикорнул на па­ру часиков и, проснувшись, в ужасе понял: до начала предс­тавления — сорок минут! Даже не промыв глаз, бросился на улицу, схватил такси, примчался в ДК и там на бегу «перепрыг­нул» в костюм «двоечника Васи». Но ни о каком бритье, гриме не могло быть и речи, хотя чёрная щетинка на щеках и подбородке уже появи­лась… И вот когда, наконец, по ходу действия взмолился: «Ребята, простите ме­ня, я так больше никогда не буду», зал в едином порыве гро­могласно ответил: «Прощаем, дяденька!»

* * *

НОВЫЙ 1964-й, как всегда, встречали во Дворце искусств (такое имя тогда носил Дом актёра). А незадолго до того, Хрущев в Кремле громил молодых художников и поэтов — «пидарасов», как он выражался. И тут неожиданно в ресторане Дворца возник как раз один из «подозрительной команды» — Ев­гений Евтушенко. И сходу начал читать главу «Декабристы» из только что написанной поэмы «Братская ГЭС»: «Но где-то вновь, под пунш и свечи,// вовсю крамольничали речи,// предвестьем вольности маня.// Вбегал в снегу и строчках Пушкин.// В глазах друзей и чашах с пуншем// дрожали чёртики огня…»

Татосов:

— Все обратились в слух. Вдруг — крик: «Я не верю ни одному его слову! Не желаю с ним находиться под одной кры­шей!» Все оглянулись: вопит сидящий рядом с уже пьяным компози­тором Иваном Дзержинским такой же весьма поддатый знаменитый геолог, академик, Герой Соцтруда, лауреат Ленинской премии Дмитрий Наливкин. Я, Юрский и Басилашвили подошли к Дзер­жинскому: «Уймите своего друга. Вы же не у себя, в Доме ком­позитора, а в гостях. Ну так уважайте хозяев и дайте им слу­шать то, что они желают». Сделали знак поэту, чтобы продол­жал. Но лишь только тот произнес несколько слов, Наливкин опять вскочил и стал выкрикивать что-то непотребное. Тогда мы втроём и еще несколько артистов взялись за нож­ки стула, на котором восседал академик, подняли Наливкина вместе с его «троном» и понесли (под хохот Евтушенко) через весь ресторан к выходу. А там вытряхнули героя Соцтруда за порог, крепко затворив за ним дверь. Лауреат с обратной стороны не­истово бил в дверь ногой и орал: «Отдайте мою водку! На сто­лике осталась моя водка!» «Вот хрена тебе, а не водки!» — орали мы в ответ. Но тут разбушевался сам Дзержинский: «Что вы сделали?! Выкинули за дверь гордость Советского Союза! И из-за кого? Из-за этой сволочи Евтушенко, который продаст Родину за три копейки!» Схватил жену и ринулся прочь… В ту же ночь композитор и академик настрочили в Смольный весьма злую кляузу — и директор Дворца искусств Михаил Сергеевич Янковский имел потом, увы, очень большие неприятности…

* * *

ТАК пусть же 95-летний Владимир Михайлович Татосов не так, как тот самый Наливкин, а совсем по-другому — озорно, весело, солнечно — встретит еще мно­го Новых годов! Кстати, до ближайшего — всего ничего: меньше семи месяцев…

Таким я запечатлел Владимира Михайловича Татосова
на Карельском перешейке в августе 2011-го.
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лев Сидоровский: Вспоминая…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *