В годы «перестройки» Генпрокуратура СССР возбудила по Ульриху уголовное дело. А потом закрыла — нет, вовсе не по причине смерти фигуранта, а из-за ОТСУТСТВИЯ СОСТАВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ. Вот так!.. И покоится АРМВОЕНПАЛАЧ ПЕРВОГО РАНГА на самом престижном кладбище — рядом с Чеховым, Булгаковым, Шостаковичем…
Вспоминая…
О Василии Ульрихе, Наташе Гундаревой и Михаиле Аникушине
Лев Сидоровский
5 МАЯ
АРМВОЕНПАЛАЧ 1-го РАНГА
70 лет назад закончил свой мерзкий путь
Василий Ульрих
БЕСКОНЕЧНО дорогой мне человек — Герой Советского Союза Марк Лазаревич Галлай однажды поведал автору этих строк, как вскоре после войны побывал на приёме у Ульриха. К встрече с всесильным председателем Военной коллегии Верховного суда СССР его, тогда лётчика-испытателя, майора, вынудила трагедия родственника: вчерашний школьник, пехотный младший лейтенант, оказавшийся после тяжёлого ранения в гитлеровском плену и чудом там выживший, теперь советским судом был приговорён к десяти годам лагерей строгого режима, то есть, по сути, — к каторге… Едва Галлай назвал статью: 58-16, Ульрих усмехнулся: «Только и всего — измена Родине…» Галлай возразил: «Он, девятнадцатилетний, попал в плен раненым в бессознательном состоянии, оружие против своих не поднимал, реального вреда нашей армии и государству не причинил…» Ульрих прервал его: «Но существует такое понятие — офицерская честь…»
Этот палач еще смел рассуждать о чести…
* * *
ПУТЬ на вершину судебной власти Василий Ульрих осилил довольно быстро — благодаря «революционному происхождению». В анкетах так и писал: «Родился 1 июля 1889 года в Риге, в семье профессионального революционера». Семья была зажиточной. О роде занятий папы, происходившего из балтийских немцев, история умалчивает, а мама, оказавшаяся из русского дворянского рода, баловалась литературой. В 1908-м сына потянуло в эсеры, затем — в большевики. Правда, в годы Первой мировой (не то что многие другие собратья по партии) палки в колёса Родине не вставлял, а исправно служил: сперва — рядовым в сапёрном батальоне, потом окончил школу прапорщиков и с 1917-го числился подпоручиком. Ещё раньше, в 1914-м, успел закончить Рижский политехнический институт, но по специальности не работал ни дня…
Что весьма характерно: с началом революции Ульрих — в ЧК, где сначала трудился по финансовой части. Некоторые историки утверждают, что уже в ту пору Василий Васильевич «преуспел в авантюризме и провокациях». Вероятно, сказалась дружба с весьма известным Яковом Аграновым, который стал для Ульриха «крёстным отцом» по фальсификации доказательств: не зря же тот столь провокационно расследовал и «Кронштадтский мятеж» (на самом деле — справедливое восстание моряков Балтфлота); и «Антоновский» (то же самое, только — с крестьянами); и, так сказать, высосанную из пальца операцию «Вихрь»; и подобным же способом сфабрикованные разные «дела» — Таганцева (по которому «просто так» расстреляли восемьдесят семь интеллигентов, включая поэта Николая Гумилёва), правых эсеров, Промпартии… И не случайно именно ему Ленин поручил составить список пассажиров «философского парохода». Потом, при Ежове, Агранов стал первым заместителем наркома НКВД, но, перемолотый своими же жерновами, был, наконец, расстрелян. А Ульрих выжил…
* * *
БЫСТРОТА, с которой свершалась его карьера, поражает. Ну, посудите сами: в 1918-м — начальник финансового отдела ВЧК; в 1919-м — комиссар штаба войск внутренней охраны; позже — начальник Особого отдела морских сил Чёрного и Азовского морей; в июле 1921-го — уже председатель Военной коллегии Верховного трибунала ВЦИК!.. В феврале 1922-го руководил массовыми арестами и расстрелами морских офицеров белых армий, оставшихся в Крыму. С этого же времени стал известен как юрист (отметился на первом для себя процессе в Ярославле), хотя юридическим образованием до конца жизни так и не обзавелся. Причём успехи в ратном труде совмещал с победами и в личной жизни: был женат на Анне Давыдовне Кассель — члене РСДРП с 1910-го, сотруднице секретариата Ленина…
Однако его дорога «наверх» становится ещё круче. С 1923-го — председатель Военной коллегии Верховного суда РСФСР и в 1924-м к тому же — председатель трибунала по «делу» Бориса Савинкова. (Между прочим, этот злейший враг Советской власти раньше, в борьбе с царизмом, когда ведущие большевики только статейки пописывали, был самым известным боевиком. И вот теперь, получив от Ульриха всего лишь десять лет тюрьмы, вскоре загадочно погиб там же, на Лубянке). Ну а с 1926-го герой моего повествования становится главой Военной коллегии Верховного суда (ВКВС) СССР. Более двадцати лет занимал он потом этот пост и носил пышное, наводящее на других робость звание — «армейский военный юрист 1-го ранга»: ведь все громкие политические судебные процессы в стране проводились лишь под председательством «товарища Ульриха».
* * *
СТАЛИНСКОЙ науке вершить скорую и жестокую расправу Ульрих научился быстро. Поскольку понял главное: приговоры выносит не он и не руководимая им Военная коллегия, а «дорогой и любимый Иосиф Виссарионович». Ему же лишь выпадает честь их оглашать. Вот и в декабре 1934-го, когда судили якобы убийцу Кирова, Леонида Николаева, Ульрих, озадаченный какими-то в том деле неясностями, позвонил Сталину и услышал раздражённое: «Какое ещё доследование? Никаких доследований. Кончайте»… Те, кто изучали списки посетителей, принятых Сталиным в кремлёвском кабинете, обнаружили железную закономерность: Ульрих посещал Сталина (и вполне понятно — зачем) каждый раз накануне вынесения приговоров в ходе показательных «Московских процессов» — и когда в августе 1936-го ставили точку в деле «об антисоветском объединённом троцкистско-зиновьевском блоке»; и когда в январе 1937-го расправлялись с «параллельным антисоветским центром»; и когда в июне 1937-го уничтожали наших лучших военачальников; и когда в марте 1938-го обрекали на смерть участников «антисоветского правотроцкистского блока»… Потому что именно Сталин лично определял меру наказания и собственноручно редактировал тексты приговоров. Задача Ульриха заключалась лишь в превращении «сталинских расстрельных списков» в приговоры Военной коллегии.
Он был инквизитором планетарного масштаба, проявившим на этом поприще недюжинные способности. На его счету Бухарин, Рыков, Зиновьев, Каменев, Тухачевский, Блюхер и многие тысячи других, кто оказался неугодным советскому режиму. Судья Ульрих не церемонился с процессуальными тонкостями: успевал рассматривать дела и зачитывать смертные приговоры за пятнадцать минут, поставив эту процедуру на конвейер. Судебные заседания под его председательством, которые, как правило, проходили без участия защиты и присутствия публики, представляли собой гнусный фарс. (Более того, и самих подсудимых Ульрих не всегда желал видеть: так, в 1941-м он заочно подписал за придуманные преступления смертный приговор группе — их было сто шестьдесят один — политзаключённых, содержавшихся в Орловской тюрьме). Когда же в ходе коротких опросов Ульрих слышал от подсудимых о том, что их в НКВД пытали, таким образом выбивая «признательные» показания, он оставался совершенно равнодушен. Результат его деятельности потрясает: за период с 1 октября 1936-го по 1 ноября 1938-го Военная коллегия Верховного суда СССР, в качестве суда первой инстанции, рассмотрела рекордное число дел — на 36906 человек, из которых 25355 были приговорены к расстрелу.
* * *
ТОТ «большой террор» не обошёл стороной и систему военной юстиции. По заведённому тогда порядку, аресты мало-мальски высокопоставленных партийных и государственных чиновников работники НКВД должны были согласовывать с руководителями соответствующих ведомств. Так вот Ульрих санкции на аресты подчинённых ему работников — председателей и членов коллегий военных трибуналов — давал с необыкновенной лёгкостью. Кстати, приговоры по двум палачам — Ягоде и Ежову — подписал тоже Ульрих.
Но было кому следить и за самим председателем ВКВС. По завершении «большого террора» новый нарком внутренних дел Берия обратил внимание Сталина на то, что у главного судьи тоже не всё в порядке: весьма не воздержан, болтлив… А ведь рассказать при желании Василий Васильевич мог много чего. Например, как не только присутствовал при приведении в исполнение приговоров к высшей мере, но, случалось, и сам с удовольствием расстреливал — начальника разведуправления РККА Яна Берзина, наркома юстиции Николая Крыленко, других… Поскольку такие казни происходили не только на Лубянке, но и здесь, прямо на месте, — в мрачном здании Военной коллегии, что позади памятника первопечатнику Ивану Фёдорову, на Никольской, 23. Только спустись в подвал…
Кстати, Александр Солженицын, работая над «Архипелагом ГУЛАГ», раскопал сведения и о том, что «товарищ судья» в отличие от хамоватого прокурора Вышинского был весьма вежливым и вообще рубахой-парнем: шутил не только с коллегами, но и с теми, кого через пятнадцать минут в тот самый расстрельный подвал отправлял… А ещё, как когда-то поведал мне старейший художник-карикатурист Борис Ефимович Ефимов, который с Ульрихом встречался не раз, этот маленький лысый человек с розовым лицом (на котором неприятно смотрелись водянистые глаза и улыбка под аккуратно подстриженными усиками казалась иезуитской) страстно коллекционировал жучков и бабочек…
* * *
ПОСЛЕ «большого террора» осуждение по «сталинским расстрельным спискам» продолжалось, просто их количество теперь было не столь катастрофически велико. Однако и для их оформления в виде решения Военной коллегии Верховного суда СССР сноровка и опыт Ульриха оказались незаменимы. К примеру, в мае 1940-го он заочно, без всякого суда, «состряпал» приговор ВКВС на большую группу специалистов — учёных и конструкторов (среди которых был и великий Андрей Николаевич Туполев), занятых на оборонных работах в так называемых «шарашках». Разумеется, всю эту процедуру заранее одобрил Сталин. И хотя после 1938-го вождь Ульриха в своём кремлевском кабинете больше не принимал, верный «товарищ судья» дослужился до звания генерал-полковника юстиции и наградами был усыпан весьма щедро. Его грудь украшали два ордена Ленина, два — Красного Знамени, «Отечественная война», «Красная Звезда» и много медалей, в числе которых — и «За оборону Москвы» (наверное, за скорые суды и расстрелы в Москве осенью сорок первого).
* * *
А «ПОГОРЕЛ» Ульрих как раз на том, о чем Берия сигнализировал Сталину еще в 1939-м. Да, в апреле 1945-го на имя секретаря ЦК Маленкова поступило письмо, сообщившее про «антипартийную» болтовню «главного судьи» во время пьянки на собственной даче, где присутствовали все члены Военной коллегии и их жёны. Оказывается, в своей беспутной речи он даже выдал государственную тайну, к тому же ругался матом и не раз употреблял выражение — «жидовские морды». Кроме того, Маленков был поставлен в известность, что Василий Васильевич вот так «поддаёт» частенько, а также давным-давно сожительствует сразу с двумя жёнами…
Разобраться в деле поручили заместителю председателя Комиссии партийного контроля Шкирятову, но тот особенно не торопился. Лишь в августе 1948-го «заслуженного, добросовестного и честного трибунального работника, который, увы, оторвался от обстановки сегодняшнего дня», с высокого поста наконец турнули, и Ульрих занял малозаметную должность начальника курсов усовершенствования при Военно-юридической академии… В своё время, надрываясь в качестве главного в стране по социалистическому правосудию, он последовательно пережил единоверцев-инквизиторов: Дзержинского, Менжинского, Ягоду и Ежова. Но вот Берию и Сталина пережить не удалось, поэтому смерть уберегла его от позора хрущёвских разоблачений. Так что гроб с его телом до Новодевичьего слушатели Военно-юридической академии несли на руках…
* * *
ГОВОРЯТ, в годы «перестройки» Генпрокуратура СССР возбудила по Ульриху уголовное дело. А потом закрыла — нет, вовсе не по причине смерти фигуранта, а из-за ОТСУТСТВИЯ СОСТАВА ПРЕСТУПЛЕНИЯ. Вот так!.. И покоится АРМВОЕНПАЛАЧ ПЕРВОГО РАНГА на самом престижном кладбище — рядом с Чеховым, Булгаковым, Шостаковичем… Ещё древними был придуман девиз: «De mortuis aut bene, aut nihil» («О мёртвых или хорошо, или ничего»), однако в данном случае следовать ему решительно не желаю…
* * *
15 МАЯ
БОЖЬЕ ДЫХАНИЕ
16 лет назад не стало Натальи Гундаревой
ОНА ТАК властно ворвалась в нашу жизнь, что невольно казалось, будто эта актриса известна каждому уже давным-давно. Один за другим выходили на экраны фильмы: «Осень», «Сладкая женщина», «Вас ожидает гражданка Никанорова», «Осенний марафон», «Однажды, двадцать лет спустя…» — и мы не успевали поражаться, открывая для себя все новые грани ее таланта. За короткий срок сумела утвердить в искусстве свой облик — ни у кого не заимствованный, не скопированный, не приспособленный под чей-то вкус… То же самое было и на сцене «Маяковки», где, в первую очередь, потрясла она меня трагедией лесковской Катерины Измайловой. Потом еще не раз видел там и другие ее мощные свершения. Однако, когда наконец заявился «в гости» — с репортерским диктофоном, был прямо-таки обескуражен, не обнаружив в хозяйке дома ну ни капельки от «премьерши» или «кинозвезды» — так легко и естественно держалась Наталья Гундарева…
* * *
МЫ МНОГО говорили и тогда, и в другие разы — и вот теперь, спустя уже пятнадцать лет после того, как Наташенька столь безвременно нас покинула, старые кассеты все доносят и доносят до меня ее такой знакомый, такой милый голос…
— Когда я впервые ощутила в себе актрису? Трудно сказать. Может, в школе, на уроках литературы, когда читали «по ролям»? Знаете, проходим, допустим, «Ревизора» — и вот читаем вслух: я — за Анну Андреевну, кто-то — за Хлестакова. Очень это любила… С удовольствием прибегала и на урок пения: наша Бронислава Яновна была почему-то уверена в том, что все мы — прирожденные вокалисты, и разубеждать ее не хотелось… Потом — Дворец пионеров, ТЮМ…
Она мне тогда пояснила, что ТЮМ — это Театр юных москвичей, где сыграла маму в «Дикой собаке Динго». В ответ на мое удивление: «Маму?» — рассмеялась:
— Да, мамашеньку — ведь всегда выглядела старше своих лет, и поэтому чаще всего мне доставались вот такие «взрослые» роли…
В общем, в том ТЮМе юную актрису признали, и, казалось бы, ей после школы предстояла прямая дорога в театральный институт, но получилось все не так просто:
— Из десятого класса ушла, разругавшись с одним педагогом. Училась в вечерней, работала в КБ, занималась на подготовительных курсах. Решила стать строителем, уже сдала два экзамена — как вдруг забегает приятель: «Наташка, это правда, что в МИСИ поступаешь?! С ума сошла! Немедленно неси документы к нам, в Щукинское!» Почему-то послушалась…
Как хорошо, что послушалась! И как же потом повезло ей в актерской судьбе — она и сама разделяла это мое мнение:
— Конечно, повезло! В театр пригласили сразу, а спустя год — в кино. Кстати, это случилось у вас, на невских берегах, когда Виталий Мельников начал работать над картиной «Здравствуй и прощай!».
* * *
ОДНАЖДЫ, беседуя с одним, безусловно, талантливым и популярным артистом, я завел разговор о том, зачем он сплошь и рядом снимается в посредственных лентах. В ответ услышал целую «теорию» про «загадочность» кинопроцесса, невозможность заранее предвидеть результат и так далее… Однако, вот вспоминая кинороли Гундаревой, не ощутил никакой надобности спрашивать актрису о чем-то подобном. Как же все-таки ей удавалось столь снайсперки «попадать» на хорошие роли и в добротные фильмы? Только заикнулся на эту тему, как Наташенька развела руками:
— А я-то тут при чем? Режиссерам спасибо… Кстати, в кино у меня за все время было лишь три центральные роли, если бы в год по две-три делала, может, ничего бы и не вышло… Помню, когда предложили играть «сладкую женщину», даже страшно стало: полтора часа на экране, из кадра в кадр — «родное до боли лицо»… Я же зрителям надоем! Надо что-то выдумать, чтобы им не скучно было… В каждой сцене — искать парадоксальное, чтобы обострить ощущение сути. (Вспоминают, что Алексей Дикий всякий раз, начиная репетицию, говорил: «Чем удивлять будем?»). Вот и в моей героине Анне Доброхотовой хотелось не только обнажить ее эгоизм и духовную сытость, но чтобы зритель почувствовал ее одиночество и страх, которые Анна прячет за ковры и диваны… После этой картины мне мучительно понадобилось сыграть совсем другую роль, совсем иной характер — открытый, человечный, надежный, и мое сердце словно подслушали: предложили «гражданку Никанорову». Затем новый подарок — Надя Круглова: в этой картине («Однажды, двадцать лет спустя…») я низко-низко поклонилась всем мамам… Вроде бы, и роль, и весь фильм приняты хорошо, а мне тревожно. Понимаете, наверное, в душе каждого актера есть страх забвения. Вот предложили недавно две роли, а я отказалась, потому что показались они мне пройденным этапом. Вроде поступила по совести, но вдруг режиссеры сделают вывод: что, мол, зазналась, и перестанут приглашать сниматься! В общем, отказалась, а сердце дрожит, как овечий хвост…
В те минуты, когда она рассказывала о «сладкой женщине», мне почудилось, будто актриса и сочувствует своей «отрицательной» героине. Гундарева тут же сие предположение подтвердила:
— Я вообще любую, даже самую «разотрицательную» свою героиню пытаюсь хоть как-то оправдать, ищу в ней доброе начало… Например, предложил мне Губенко эпизодическую роль в «Подранках». Прочитала сценарий — и даже содрогнулась. «Коля, — говорю, — отчего ж она такая злая?» Губенко поясняет: «Она мне и нужна как символ зла». Начались съемки. Обрядилась я в японский халат, загримировалась, пробую, круть-верть — не получается. Не могу, и все! Не дает покоя мысль: ну отчего она такая злая? Наконец придумала: у нее муж — инвалид и своих детей нет. Одна в такой ситуации чужого ребенка готова зацеловать, а другая — начинает ненавидеть. В общем, для себя ее «оправдала» и тогда уже смогла сниматься… И так мучаюсь всякий раз. Для меня очень важно, чтобы зритель любой моей героине ПОВЕРИЛ, именно — любой. И если я играю, допустим, злого человека, но при этом раскрываю в нем что-то хорошее, то, окажись в кинозале среди зрителей злой человек, он, уверена, станет это хорошее искать в себе тоже. Потому что убеждена: нельзя зло в человеке выжечь злом — от этого он еще больше ожесточится, особенно если сильная личность…
* * *
КОНЕЧНО, собственная биография в работе над очередным сценическим или экранным образом Наташеньке помогала. Или — какое-то внезапное жизненное наблюдение…
— Как-то на вокзале я случайно увидела, как двое прощались. В ее глазах была жуткая тоска, но женщина все время закидывала голову и улыбалась… Об этой улыбке я вспомнила сразу, лишь прочитала сценарий «Вас ожидает гражданка Никанорова», потому что и у моей Катьки всю жизнь будет именно так: голова, закинутая в смехе, а в глазах — невидимые другим слезы… Вот откуда в ней и залихватскость, и отчаяние…
Она так сливалась со своими героинями на экране, что порой и в жизни от них все не могла освободиться. К примеру, под влиянием «сладкой женщины», этой разухабистой дамочки, у Наташи даже разговорная манера изменилась («Стала, знаете, такой «трамвайной», открытым звуком») Впрочем, она их всех «обживала» заранее — и на улице, и дома, чтобы получше свыкнуться и потом, на съемке или на сцене, об этом уже не думать. Но происходило такое чаще всего бессознательно. Допустим, чистит картошку, а в мыслях — на спектакле: вбегает, произносит монолог… А как, кстати, экран и сцена в ней сочетались? Однажды спросил ее об этом — и услышал:
— Есть такое понятие — театральность. Часто его произносят с ироническим оттенком, но я, будучи ярой сторонницей современной манеры игры, в то же время вот эту самую «театральность» обожаю. В телефильме «Дульсинея Тобосская» есть несколько кусков, где я почувствовала, что распахнулась, как в театре! Если бы так всю картину, получился бы хороший мюзикл…
Ну, в театр, известно, зритель идет избранный, подготовленный, а вот в кино иначе. Какому, по ее представлению, зрителю в кино она была интересна прежде всего? Тут Наташенька не сомневалась:
— Мой главный зритель — это, конечно, бабы, простые женщины. Особенно, видно, понимают моих героинь на селе. После картины «Осень» на киностудию пришло письмо из-под Курска: «Передайте режиссеру Смирнову, что он молодец, потому что снимает не только профессиональных артистов, но и нас, простых людей. Крестьянка Гундарева прекрасно сыграла доярку Дусю…» Много писем получила после фильма «Однажды, двадцать лет спустя…» Одна признается: «Вы мне напомнили мою маму…» Другая: «В войну у меня погибла сестра, она была такая же добрая, как вы…» Как-то в метро подходит женщина: «Мы всегда от вас очень многого ждем…» Как это страшно, когда от тебя всегда многого ждут…
* * *
КОГДА вдруг выкраивался совсем-совсем свободный день, первым делом мчалась в бассейн: воду любила так, что часто видела во сне, будто плавает — на глубине, без маски, как человек-амфибия… Потом непременно что-то вязала… Если же оказывалась в Питере, снова спешила в Русский музей, чтобы опять постоять у шагаловской «Прогулки»… Еще любила рисовать акварелью цветы, и, между прочим, эти цветики у нее получались какие-то не настоящие: допустим, гвоздика могла совсем не походить на гвоздику, но для Наташеньки это была ЕЁ ГВОЗДИКА…
* * *
ШЛИ годы. Всё росла ее слава. Но однажды случилась беда. В «склифе» поставили безжалостный диагноз: обширный ишемический инсульт…
Почти четыре года боролась за жизнь, однако 15 мая 2005 года прекрасная ее жизнь оборвалась… На Троекуровском кладбище во время прощания Иосиф Кобзон сказал: «Это последний аншлаг Наташи…» Потом — Татьяна Догилева: «Наташа была женщиной выдающейся во всех смыслах…» И кто-то вспомнил ее слова:
— Каждое утро, когда встаю, желаю себе одного — сохраниться. Потому что мы появляемся на этот свет, и Бог дает нам все возможности, и — пока нас не растаскивают извне — мы сохраняем вот это Божье дыхание…
Она это Божье дыхание в себе сохранила…
* * *
18 МАЯ
ОН ПОЗНАВАЛ МИР
ЧЕРЕЗ ГЛИНУ, МРАМОР И БРОНЗУ…
Слово о Михаиле Аникушине
БОЛЕЕ шести десятков лет назад, в начале ноября 1955-го, я, студент отделения журналистики ЛГУ, получил в университетской многотиражке срочное задание: к предстоящему на днях открытию Ленинградского метрополитена поведать читателям, как он выглядит. Дабы мог выполнить сие важное поручение, редактор одновременно вручил мне специальный туда пропуск. В тот же вечер, дотошно осмотрев все станции, от «Площади Восстания» до «Автова», особенно порадовался я уютной «Пушкинской», где беломраморный Поэт расположился на фоне Царскосельского парка. Фамилия автора изваяния — Аникушин — мне ничего не говорила…
Минуло время, и в июне 1957-го, на экзамене по русской литературе, рассказывая о лирике Пушкина, вдруг услышал от профессора Макогоненко: «Коль уж вы так любите Александра Сергеевича, советую завтра придти на площадь Искусств, где ему будет открыт памятник. Монумент великолепный, изваян Аникушиным — запомните эту фамилию!»
Опять Аникушин!.. Что ж, назавтра, 19 июня, я ваятеля там наконец увидел — молодого, черноволосого, взволнованного… Когда спало покрывало и собравшимся на площади явился Поэт — во всем своем порыве, с этим вдохновенным жестом, люди от восторга ахнули, заулыбались, стали хлопать в ладоши. Потом перед микрофоном это наше общее восхищенье по-своему выразили и начинающий писатель Гранин, и маститый академик Алексеев, и художник Серебряный и, конечно, какой-то передовик с Кировского завода… И полетели в небо стихи: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». А я смотрел на счастливого Аникушина, и мне казалось, что сии хрестоматийные строки не только — про Пушкина, но и про того, кто столь гениально образ Поэта в звонкой бронзе воплотил…
* * *
ПРОШЛО еще несколько лет, и в 1964-м я, уже как журналист, пришел к Аникушину в Академию художеств. Ему — лауреату Ленинской премии, «народному СССР», действительному члену Академии — было лишь за сорок, волосы еще почти не серебрились. Как-то очень уж не «по-академически» легко и даже весело пообщавшись со своими студентами, Михаил Константинович провел гостя из газеты в подходящее для беседы помещение и так же непринужденно стал на мои расспросы отвечать.
Что я узнал тогда? По рождению мой собеседник оказался москвичом. Отец был рабочим-паркетчиком, семья — многодетной. Впрочем, ребенок больше жил под Серпуховом, в селе Яковлево. Ну а в девять лет, уже в «белокаменной», стал посещать студию скульптуры при Доме пионеров, которой руководил некто Григорий Козлов. По его совету, Миша, закончив школу, сразу отослал документы на невские берега, в Академию художеств, которая, впрочем, тогда неудобоваримо именовалась «ЛИНЖАС» (Ленинградский институт живописи, скульптуры и архитектуры). Но, когда вскоре сам заявился в Питер, выяснил, что его документы почему-то пропали, а значит, приемные экзамены сдавать нельзя. Однако заботливый Козлов срочно отправил директору Академии, знаменитому Исааку Бродскому, письмо, а в приемную комиссию — пространную, но горячую телеграмму: «Необходимо предупредить величайшую ошибку — покалечить жизнь Аникушина из-за утраты документов. Лишить талантливого юношу возможности держать экзамен в Академию — это значит потерять ему год учебы, а может, и вообще потерять Аникушина!» Обе депеши сыграли свою роль: Аникушина зачислили в подготовительные классы Академии, и в 1937-м он стал студентом скульптурного факультета.
У него были замечательные учителя: Александр Терентьевич Матвеев и Виктор Александрович Синайский. Маститый Матвеев (чью великолепную композицию «Октябрь» мои земляки видят перед входом в одноимённый Большой концертный зал) учил воспитанника глубоко понимать и интерпретировать натуру, а Виктор Александрович (который пережил Александра Терентьевича на восемь лет) успел поведать мне, каких успехов студент Аникушин достиг во время практики — и на Ломоносовском фарфоровом заводе, и на Каслинском чугунолитейном: создал целую серию великолепных детских фигурок. Кстати, и над образом Пушкина он задумался уже тогда, в 1937-м — благо, был объявлен Всесоюзный конкурс…
Михаил Константинович рассказывал:
— Когда началась Великая Отечественная, я только-только сдал экзамены за четвертый курс. Как и многие мои товарищи, сначала отправился на оборонные работы, а потом ушел в народное ополчение. После стал бойцом противотанкового истребительного полка… Моя дипломная работа называлась «Воин-Победитель», потому что защитил я ее уже после Победы, в 1947-м… А в 1949-м снова был объявлен Пушкинский конкурс, и я решил дерзнуть! Я хотел, чтобы от фигуры моего Пушкина веяло какой-то радостью и солнцем. Часто перечитывал воспоминания о поэте Ивана Александровича Гончарова, в частности — такие строки: «С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство, которые потом не забудешь…». Хотелось добиться ПОДЛИННОЙ МОНУМЕНТАЛЬНОСТИ, КОТОРАЯ — НЕ В ГИГАНТСКИХ РАЗМЕРАХ, А В ЧЕТКОСТИ И ГЛУБИНЕ МЫСЛИ, ТОЧНОСТИ ФОРМЫ И СООТНОШЕНИЙ. В общем, преодолев все отборочные комиссии и худсоветы, вышел победителем: мой проект был признан лучшим. Фигуру приняли, выдали бронзу на монумент, а еще, в качестве поощрения, мне подарили творческую командировку в Италии…
Что уж там, в благословенной Италии, с ним случилось? Шедевры ли Микеланджело и Челлини, Джамболоньи и Донателло перевернули его душу? Или, может, «виноватым» оказался сам итальянский воздух, напоенный солнцем и разными чудотворными соками? Но только, вернувшись домой, глянул Аникушин на свое творение и… разочаровался. «Да, — как вспоминает его дочь, — сломал свою уже принятую работу и за две недели вылепил нового Пушкина, на одиннадцать сантиметров меньше. Что такое одиннадцать сантиметров для четырехметровой фигуры? Но они совершенно изменили всю композицию!..». А его жена Мария Тимофеевна Литовченко, сама — известный скульптор, рассказывала мне, как они тогда вместе корпели над Пушкиным: «Причем Миша не прекращал работу даже ночью, а я уже так уставала, что лезть на леса не могла и в изнеможении засыпала внизу. Но все равно не уходила — ему очень нужна была рядом живая душа, ведь ночью одному в мастерской тоскливо…».
И еще услышал я тогда, в 1964-м, от Михаила Константиновича байку, в которую не очень-то верю (хотя кто-то из коллег на эту «удочку» от Аникушина «клюнул»). Будто бы, когда за день до открытия памятника фигуру Поэта водрузили на пьедестал, молодой ваятель взобрался на монумент и, удобно устроившись на бронзовом плече Александра Сергеевича, стал наносить последние «штрихи» — шлифовать завитки пушкинских кудрей. Но вдруг — неосторожное движение, нога предательски скользнула по металлу, и в то же мгновение кто-то незримый подхватил его: скульптор беспомощно повис на восьмиметровой высоте. Это сам бронзовый Пушкин — словно в благодарность — «подхватил» своего ваятеля тяжелой десницей: падая, Аникушин зацепился курткой за правую руку Александра Сергеевича — ту самую, которую поэт откинул вольно и широко, в порыве божественного вдохновения…
* * *
ПО ПОВОДУ разных последующих его работ я иногда Михаилу Константиновичу что-то говорил. К примеру, мне очень пришлись по душе и его мощный Бехтерев, и какой-то измученный Черкасов, и воистину божественная Уланова в Московском Парке Победы. Но насчет гигантского (высота с пьедесталом — шестнадцать метров!) Ленина, прозванного в народе «балериной», решил лучше промолчать… А вот мое мнение относительно мемориала «Героическим защитникам Ленинграда» вызвало у Аникушина возмущение.
Я пришел в мастерскую, когда ваятель работал над образом Рабочего, и осторожно высказал примерно то, что недавно гораздо острее в статье, посвященной Мемориалу, выразил кто-то из моих коллег: мол, глядя на торжественные фигуры Солдата и Рабочего, трудно поверить, что один из них три года гнил в окопах на Синявинских болотах, а другой за 250 граммов хлеба в день по двенадцать часов точил снаряды…
Конечно, идея РАЗОРВАННОГО КОЛЬЦА великолепна, но если бы вместо бездушной стелы (которую народ мигом окрестил «стамеской») из этого страшного каменного мешка, разрывая его, вырывался НИКАКИМИ ИСПЫТАНИЯМИ НЕ СЛОМЛЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК… И если бы на внутренней части «кольца» (где в центре — великолепная аникушинская «Блокада»!) были начертаны поэтические строки Ольги Берггольц, а не изображены многочисленные ордена, врученные городу, вместе с выписками из соответствующих приказов… И если бы не были столь подробны перед стелой многофигурные композиции: вот несут рельс, вот льют снаряды, вот идут в атаку… А ведь там, в довершение всего, по брусчатке, согласно проекту, еще должен был бежать «золотой» ребеночек, которого защитники Ленинграда, так сказать, спасли от гибели… Кстати, в первую очередь, волнует меня в монументе именно вот эта подлинная, «блокадная», брусчатка, которую после ремонта сняли с площади Ломоносова, и Траурный зал, где — девятьсот ламп-факелов… Я попытался поведать Михаилу Константиновичу о потрясении, которое испытал в Польше от творения Януша Боровчака в местечке Ламбиновице — над братской могилой сорока тысяч советских военнопленных. Там, на высоком холме, — два огромных бетонных факела, каждый из которых представляет собой как бы латинскую букву V: victory, победа. А поперек V, из грубого, ржавого железа — человеческие останки, скелеты с руками-костями, поднятыми в небо, сжатыми в жуткие костлявые кулаки: они, из этого холма-могилы, проклинают убийц, вопиют о возмездии! Причем в сполохах факельного пламени скелеты убиенных еще, словно бы шевелятся… Как просто: бетон и ржавое железо. И как страшно!.. Но Аникушин, увы, не дослушав меня, стал кричать что-то про «формализм» в искусстве, который ему противен…
* * *
А ВООБЩЕ, обласканный властями, заслуживший все мыслимые (Герой Соцтруда, лауреат всех премий, Почетный гражданин Санкт-Петербурга) и немыслимые (Князь — это сын рабочего-то?!) звания, был он великий трудяга, чьи руки познавали мир через глину, мрамор и бронзу… И к тому же он любил шутку. Как-то на одном сборище по поводу какого-то его дня рождения я прочитал стишата:
Так неуёмен Аникушин,
Как будто кем-то он укушен!
Ярчайший, как метеорит,
Одни шедевры лишь творит!
Не придает значенья «связям»,
Всю жизнь готов рубить с плеча!
И даже стал Светлейшим Князем,
Сваяв Обкому Ильича!
Михаил Константинович расхохотался — и тут же мгновенно одарил стихоплета наброском в блокноте его портрета, который здесь публикую.
Хорошо, что есть ныне в мастерской Михаила Константиновича его музей. И бороздит моря-океаны названный его именем сухогруз. И радует людей его «именной» сквер на Каменноостровском. И осеняет наш город его Пушкин… Только ради одного такого Пушкина очень даже стоило явиться на белый свет…