Александр Шлосман: Счастье неправедного времени

Loading

Стоя на тротуаре, она обдергивала на себе пальтишко, перелицованное из материнского, поправляла любимую, горчичного цвета, беретку, так шедшую к ее каштановым волосам, и, отвернувшись к стене дома у остановки, обтирала тряпочкой свои старые туфли, затоптанные в автобусе чужими, неразборчивыми ногами.

Счастье неправедного времени

Александр Шлосман

Александр Шлосман— Меня зачали в счастье, — уверенно подумал он, вспоминая рассказы матери об их семье того времени. Все началось летним, дурманным днем тридцать седьмого года, когда его будущие родители зашли в ЗАГС и записались в нужную книгу мужем и женой.

— Не то, что теперь, — ворчливо пронеслось в голове. И выжимаясь руками из глубокого кресла, он, наконец, поднял свое тяжелое и непослушное тело. Давно нестриженные, седые космы ниспадали сзади на воротник его любимой домашней клетчатой рубашки, прикрывая худую, исчерченную морщинами, старческую шею, не потерявшую еще цвета крепкого летнего загара.

Старик неспешно прошел вдоль полок, забитых книгами, которые давно уже никто не читал, и слезящимися льдинками глаз невидяще уставился в стекло полки.

Прошло уже больше семидесяти лет с тех пор. Но только умом он мог понять, что и тогда, в тот год, люди могли быть счастливы. Как ни кощунственно это звучало. Именно в то самое время, когда у темных кирпичных стен и грязных приемных стояли очереди людей, раздавленных горем и безвестием о своих близких, канувших в бездну безвременья. Его семьи эта страшная тень тогда еще не коснулась.

Год назад Сима окончила курс бухгалтерии в учебном комбинате. Было ей всего двадцать лет. И выглядела она — на свои двадцать: худая, небольшого роста, немного угловатая, как подросток, с ямочками на смуглом лице, глядевшем на всех большими, бездонными от черноты, глазами. Глаза всегда смеялись. Скрытое под немного бесформенной, скромной одеждой, ее тело наливалось жизненными соками, которые обещали со временем превратить Симину фигуру в то привлекательное, если не сказать, соблазнительное, явление, способное притягивать взгляды вокруг не только свежестью и совершенством пропорций, но и отличным от повседневного уровнем, отмечающим Создание. Но всему этому еще не пришел свой черед.

В те времена в городе проводилась какая-то очередная реформа: предприятия распускали, соединяли вместе, новые называли трестами. Ну, а какой же трест без бухгалтерии? Вот в такую организацию и устроилась Сима. Благо происхождения она была не буржуазного, и даже лишенцев в ее семье не было.

Каждое утро она долго ехала в переполненном, горланящем автобусе через весь город. Что и говорить, вырвавшись, наконец, из его тесного, клокочущего нутра, бывало, и пуговиц на пальто не досчитывалась. Стоя на тротуаре, она обдергивала на себе пальтишко, перелицованное из материнского, поправляла любимую, горчичного цвета, беретку, так шедшую к ее каштановым волосам, и, отвернувшись к стене дома у остановки, обтирала тряпочкой свои старые туфли, затоптанные в автобусе чужими, неразборчивыми ногами. Приведя себя в порядок таким образом, Сима легкой походкой направлялась в большое, красного кирпича, здание треста, стены которого так и распирало от переполнявших его звуков людской речи, шарканья и топота ног, хлопанья и скрипа дверей, стрекота пишущих машин, бесконечного шелеста бумаг, стука костяшек счетов и клацанья дыроколов. Как ни странно все эти звуки имели результатом лишь написание очередных страниц для бесчисленных папок и скоросшивателей, которые рядами и кипами набивались в шкафы и полки, заселившие это большое здание уже давно. Говорили, еще с гражданской войны. Менялось только содержимое этих полок и шкафов.

Сима садилась за свой стол в большой, вытянутой в длину и оттого плохо освещенной, душной комнате и принималась за работу. Стоявшие в два ряда, в затылок друг другу, письменные столы были сплошь заняты многочисленными работниками бухгалтерии, неутомимо щелкавшей с утра до вечера на счетах, гомонившей крикливыми голосами посетителей и затихавшей лишь при появлении главного бухгалтера Гордиевича.

Ничего гордого, кроме фамилии, в этом человеке не было — только толщина, непрестанная потливость, суетливость движений и свинцовая неулыбчивость. Во всяком случае, Сима никогда не видела улыбки на его лице, как впрочем, не знала и самого лица, лишь однажды показанного ей в коридоре соседкой, счетоводом Аннушкиной.

Когда Гордиевич тяжело шел по проходу между столами, Сима низко опускала голову к бумагам, точно хотела выучить их наизусть, и затихала дыханием. Главбух на ходу что-то бубнил себе под нос, и отзвуком, говорившем об осмысленности этого невнятного бормотания, были слова его заместителя, шедшего следом и почтительно обращавшегося к спине главного. Так они шествовали вдвоем от двери до конца прохода у окна, где было образовано небольшое пустое пространство, вроде сцены. Свет из окна падал клетками оконных переплетов на щербатые, давно немытые половицы паркета и спины тех, кто сейчас обращался к людям, сидевшим в комнате. И оттого казалось, что эти темные, на фоне светлого окна, фигуры начальников с невидимыми лицами — и неживые вовсе, а так, шевелящиеся тени. Только с голосами.

Сима всегда боялась, когда Гордиевич приходил к ним в комнату, потому что всегда объявлял что-то неприятное или, в крайнем случае, непонятное ей. Она никак не могла ни привыкнуть к атмосфере действующего предприятия, ни осмыслить реальность того, что происходило вокруг, где все занимались совершенно непонятным ей делом, будучи при этом то ли хмуры, то ли серьезны, а, может быть, — и строги. Строгих Сима боялась всегда, еще со школы.

На этот раз главбух объявил приказ управляющего о том, что сегодня после обеда состоятся соревнования бригад Осоавиахима бухгалтерии и планового отдела. Он перечислял фамилии записанных в бригады и среди них Сима почему-то не услышала своей. Наверное, пропустили по ошибке, — решила она и только собралась спросить об этом, как Гордиевич удалился. Все по очереди потянулись к первому столу у окна, где лежал список, в котором каждый из работников бухгалтерии должен был расписаться против своей фамилии — что все слышал и знает. Сима заглянула в список через чье-то плечо: ее фамилия не значилась.

Она мало что поняла из слов Гордиевича, кроме того, что участникам соревнований надо ехать за город, в лес. Было уже немного прохладно: все-таки стоял сентябрь. Правда, солнце еще баловало веселым светом и не совсем утраченным теплом. Разноцветье березовой листвы на деревьях и изумруд травы еще украшали лес и поляны, сбегавшие к реке по широкому, вытянутому на долгие километры, склону. Сима ужасно завидовала тем, кому предстояло туда ехать: это так отличалось от унылой бухгалтерии.

Ближе к обеду Симу и ее соседку Аннушкину позвали в коридор и велели забрать в буфете еду для ревизоров, которые, оказывается, с сегодняшнего дня работали в комнате, соседней с бухгалтерией.

В буфете им дали подносы с тарелками, на которых громоздились красиво сложенные бутерброды с нежно розовой, ароматной колбасой, проблескивавшей белыми, кругленькими, аккуратными жиринками, и матовыми, тонкими кусками желтого сыра с гладкими краями неровных дырок. Среди запахов, витавших над подносом, выделялся восхитительный, щемящий запах, источаемый ломтями белоснежного ситного хлеба, на которых лежала еда. Поверх этого душистого благолепия вились теплые ароматы крепко заваренного чая, налитого в тонкие стаканы с подстаканниками. На чайной кирпичной поверхности плавали ярко-желтые розетки лимона. Женщины потащили тяжелые подносы с нижнего этажа по лестнице, где все шедшие навстречу удивленно расступались и смотрели им вслед.

Сима несла трясущийся, тяжелый поднос с едой, боясь уронить его на каждом шагу. И потому часто останавливалась, глядя при этом, то на поднос, то на недовольное лицо Аннушкиной, которая шла далеко впереди и непрерывно оборачивалась на Симу: мол, давай, поживее. В противоположность Симе она быстро перебирала своими худыми, длинными ногами, обернутыми перекрутившимися коричневыми чулками, и как бы вставленными в разношенные, большого размера туфли. Туфли приспадали при ходьбе, обнажая светлые штопки на пятках чулок, и пристукивали каблуками.

Наконец, женщины добрались до комнаты ревизоров, постучали и вошли внутрь. В просторной комнате стояло всего четыре стола, остальные — горкой составлены у стены. У окна за столом, размером больше прочих, сидел молодой мужчина в круглых, с мягкой оправой, очках, скрывавших такие же, как у Симы, большие, темные глаза. Очки наползали на горбинку небольшого носа и совсем не портили его лица, слегка удлиненного, с редкими веснушками, заметными на фоне некоторой бледности. Привлекала внимание огненно-рыжая, пышная копна усмиренных аккуратной стрижкой, причесанных волос. На нем была светлая полосатая рубашка, ворот которой стягивал видавший виды галстук. Поверх был надет серый, немного мятый пиджак, судя по тому, как плотно он был натянут на костистых плечах, единственный у его хозяина. Охваченные резинками черных сатиновых нарукавников, на столе, поверх бумаг, лежали две узкие, бледные, с голубыми прожилками кисти рук, одна из которых держала длинными пальцами карандаш, наподобие папиросы. Вид этих артистических, как сразу подумала Сима, рук настолько поразил ее, что она застыла перед столом с подносом в руках.

— Вам не тяжело? — раздалось от стола мягким голосом. Сима подняла свои бездонные глаза — и погибла. Полыхавшая золотом в солнечном свете окна шевелюра и пробившийся сквозь стекла очков удивленный взгляд мужчины хотя и смущали, но, помимо ее воли, заставляли неотрывно смотреть на эти удивительные, так поразившие ее, лицо и руки.

Мужчина, судя по всему, был главным в группе ревизоров. Кроме него в комнате сидели еще три женщины, средних лет, скромные и незаметные своей наружностью и одеждой. Как все. На столах у женщин громоздились горы папок и бухгалтерских книг с подшитыми документами. Увидав вошедших с подносами, ревизоры оживились, — время было обеденное, — а мужчина вышел из-за стола и забрал из рук зачарованной Симы поднос с едой. Аннушкина быстро освободила свой поднос от бутылок с молоком и подогнала Симу: — Ты все?

Будучи еще не в силах выйти из охватившего ее ступора, Сима переступила на месте всем, еще оцепеневшим корпусом, потом, с пустым подносом перед собой, повернулась к двери и двинулась в коридор следом за Аннушкиной. Ревизоры улыбались, глядя на закрывавшуюся дверь. Одна из женщин чуть игриво обратилась к начальнику:

— Семен Львович, чем это вы так поразили девушку? — хотя по некоторым признакам, таившимся в ее глазах, она знала, о чем говорила. Вот так Сима впервые увидела Глебского.

Замеченный успехами еще в школе, он был занесен в особый список выпускников провинциальных школ области, намеченных к отправке в столицу для учебы в институтах. Вдобавок бедняцкое происхождение, благодаря исконно нищенскому существованию его семьи, не ставшей исключением в тех местах и своей многочисленностью, — а что с них взять, с этих людей в местечках? — было надежным пропуском в подобных мероприятиях того времени. Он успешно закончил плехановский институт и собирался поступать в аспирантуру, куда его усиленно рекомендовал профессор, руководивший его дипломной работой.

В хмурый декабрьский день тридцать четвертого года профессор, встретив его в коридоре, сдавленным голосом, почти не разжимая рта, велел Глебскому ждать его во дворе института. Ждать пришлось долго. И, когда он уже почти околевал на пронизывающем зимнем ветру, мимо него торопливо прошел профессор и, не оглядываясь, сказал Глебскому идти за ним и ничего не спрашивать. Семен, ничего не понимая, бросился вдогонку, глядя в согнутую спину профессорской шубы, и чуть не наткнулся на нее в темной подворотне.

— Голубчик, Глебский, умоляю, не задавайте никаких вопросов, — повернулся к нему профессор. — Если только можете, уезжайте быстрее, куда хотите. В провинцию. Только не домой. Там вас, наверняка, хорошо помнят. А сейчас, кажется, приходит время, когда лучше всего, чтобы тебя никто не знал и не помнил. Поговорите с Пупукиным, он, кажется, скоро уезжает восвояси. Поезжайте с ним, и, может, он вам подскажет, где там устроиться.

После этих, негромко сказанных слов, профессор едва заметно кивнул и, более не прощаясь, ушел.

С Валькой Пупукиным все четыре года Глебский учился в одной группе и прожил вместе в общаге. Валька уже давно собрал бы свой чемодан — в Москве его задерживали дела в наркомате, где он выправлял какие-то бумаги по поручению своего областного начальства. Поначалу он был немного удивлен осторожной просьбой Глебского насчет возможности устроиться на работу в родном городе Пупукина. Но Семен все так обговорил, что Пупукин, в конце концов, даже и обрадовался тому, что они поедут вместе и, может, будут вместе работать. А после нескольких дней разговоров считал эту мысль уже как бы своей собственной. Отец у Вальки был большим начальником в областном руководстве и, по Валькиному мнению, не мог не обрадоваться дипломированному специалисту из самой столицы.

— А я тебе еще и характеристику дам, как положено, — захлебывался восторгом Валька.

На предложение Глебского позвонить, за его счет, разумеется, и поговорить с отцом, Валька небрежно махнул рукой:

— Ты что? Батя мне не откажет. Не такой он человек.

Но Глебский настоял на своем. И через несколько дней Валька ворвался в их комнату, размахивая телеграммой:

— Все. Вызов тебе. Собирай вещички.

Так Глебский оказался в областном Н-ске. Спустя много месяцев от того же Вальки Глебский услыхал, что профессор оказался сволочью, потому что состоял в какой-то чуть ли не шпионской группе и, конечно же, был арестован нашими органами. А еще через год сгинул и Валькин отец. Тоже шпионом оказался.

Слыша тихие разговоры о пропадающих по ночам людях, — некоторых из них Глебский даже знал, — он цепенел и наливался страхом. Темными вечерами беспомощно оглядывался вокруг, шарил взглядом по пустым стенам своей комнаты и неслышно, выпучив глаза, орал в подушку внутренним звериным криком. Одиночество сделало его осторожным, малоразговорчивым, даже замкнутым — в противоположность прежде общительному молодому человеку, оказавшемуся в этих местах чуть больше года назад. Он понял, что в городе, на глазах у начальства, надо быть пореже, как только можно. И при первой же возможности сматывался в командировку в какой-нибудь район. Благо, большинство его сослуживцев из ревизионного отдела были людьми семейными и отправлялись в дальние поездки, за редким исключением, с большой неохотой.

Вот так Глебский и трудился в областном финуправлении. Наделенный большими способностями, он сразу проявил себя быстрым соображением в работе, моментально ухватывая суть. Но, по всей видимости, ему этого было мало, и для его ума требовалась еще другая, более сложная пища. Его стали видеть (кому это было нужно) среди редких посетителей областной библиотеки, погруженным в чтение среди стопок книг на его столе. Эти книги счастливо уцелели после многочисленных реквизиций в разных усадьбах своего времени и были заботливо собраны под крышей старинного, чудом сохранившегося, трехэтажного уютного особняка бывшего дворянского собрания, превращенного теперь в библиотеку.

Вечерами он возвращался оттуда в большое местное общежитие, где были выделены комнаты для командированных из столицы, а также некоторых, подобных ему, неженатых специалистов областных организаций, приехавших в областной город по партийной или комсомольской линиям. Глебский в свои двадцать пять лет был беспартиен, а в комсомоле числился только по возрасту. Хотя собрания посещал, когда мог. Жить в общежитии ему было нетрудно, поскольку приходил сюда только ночевать. И то лишь тогда, когда не ездил с ревизией в районы.

Надо сказать, что по тем временам его работа была небезопасной. Не в том смысле, что, обнаружив какие-то нарушения, он мог снискать не только нерасположение, но и гнев местных начальников, имевших знакомства в среде областной власти. Ревизионный акт мог просто сподвигнуть уличенного на опасные ответные действия: а надо бы поинтересоваться, чем там живет этот дотошный ревизоришка? И — письмецо в органы.

Если отвечать на такой вопрос прямо, то надо сразу сказать: тут Глебскому опасаться было нечего — он был гол, как сокол. Кроме двух рубах, одна из которых всегда висела на веревке после стирки, и пары заношенных брюк у него ничего не имелось. Правда, у Глебского была мечта, которую нельзя было ни потрогать, ни украсть: обзавестись демисезонным пальто и новыми, крепкими башмаками, которых он нигде не мог купить. В новом пальто он мог бы ходить в самый неприятный сезон — от рано начинавшихся, осенних, холодных дождей до трескучих местных морозов. Пока это время приходилось терпеть в совсем вытертом, почти без подкладки, тоненьком пальто. Зато потом он с удовольствием влезал в казенный полушубок, выданный ему как-то с областного склада.

В его комнате, кроме старого стола с ящиками, неожиданных здесь двух венских стульев и неизвестно откуда взятой узкой металлической кровати с блестящими шарами на решетчатых спинках, из мебели еще имелась самодельная полка с книгами, частью из старой классики, а частью — по экономике и бухгалтерии, выписанными по почте из центра. Неяркая лампа под абажуром из нескольких слоев сильно пожелтевшей и давно засиженной мухами газеты, присохшей к проволочному каркасу, кое-как освещала его холодное и неуютное холостяцкое жилище.

И хотя зарабатывал Глебский по тем временам совсем неплохо, но оставлял себе только минимум, привычный еще со студенческих времен. Остальное отсылал пожилым родителям в далекое, когда-то большое и пыльное, украинское село, где они, измученные нуждой, тогда еще жили вместе с его тремя младшими родными сестрами.

Сима вернулась в уже опустевшую бухгалтерию с колотящимся сердцем. Лицо горело. В глазах стояло окруженное золотым солнечным сиянием лицо мужчины, так поразившего ее еще несколько минут назад. Вспомнились две руки-птицы, сначала спокойно лежавшие на столе, а потом вспорхнувшие, чтобы забрать у нее поднос. Тряхнув головой, она прогнала видение и, глядя на счета, лежавшие перед ней на столе, медленно принялась проверять их, постепенно возвращаясь в привычное рабочее состояние. Она плохо помнила вторую половину дня вплоть до окончания работы. Наконец, долгожданный звонок прогремел в гулком, пустом коридоре, сразу наполнившемся разноголосьем людей, обрадовано выбегавших из многочисленных комнат. Они как будто специально ждали этого момента, дружно собравшись за своими дверями, чтобы в считанные минуты заполнить коридоры и лестницы многоэтажного здания треста, прошуметь по ним и столь же стремительно покинуть, оставляя взамен тишину и редко нарушаемое безлюдье.

Сима аккуратно сложила в стопку бумаги, сдвинула их на край стола к испачканным чернилами деревянным счетам и надела пальто и беретку, висевшие на гвозде, вбитом в стену рядом. Потом зачем-то пошла к окну и стала смотреть вниз на улицу, куда еще выползал иссякавший ручеек сослуживцев. Также медленно она повернула к выходу из комнаты, вышла в опустевший уже коридор, заперла дверь и пошла сдавать ключ вахтеру у лестничной площадки их этажа. Вешая ключ на доску, боковым зрением она видела длинную кишку коридора, залитого косым солнечным светом, еще достаточно ярким, чтобы пробиться через высокие, узкие, посеревшие стекла окон, осветить затоптанный следами дощатый пол и линялую, местами осыпавшуюся лоскутами, краску стен. В этом мутном солнечном потоке неясно обозначилась чья-то фигура, вышедшая из комнаты в конце коридора, откуда только что пришла Сима. Девушка стала, не спеша, спускаться по лестнице, глядя то на прикрепленные к стенам плакаты, то вниз, в широкий лестничный проем, где пятном просвечивала площадка первого этажа. Спустившись этажом ниже, услышала шаги шедшего следом человека и непроизвольно оглянулась. За ней шел давешний мужчина, так поразивший ее в комнате ревизоров. Сима смешалась, почувствовав, как краска бросилась ей в лицо, почему-то остановилась и глупо поздоровалась. Мужчина улыбнулся и ответил:

— Добрый вечер. Вы домой?

Сима кивнула.

— А вы? — вдруг выпалила она. Он, не переставая улыбаться, стоял рядом и с высоты своего, выше среднего, роста с интересом рассматривал ее лицо с чуть обозначенными ямочками и широко открытыми, устремленными на него смеющимися глазами. А она не смеялась. Ей было не до смеха. Но глаза смеялись сами по себе. Мужчина, видимо, понял ее состояние и, показав вперед рукой, проговорил:

— Ну, что ж мы остановились? Пойдемте.

Они вышли на притемненную большим соседним, заводским зданием улицу и направились к автобусной остановке. Там громоздилась, заполняя узкий тротуар, темная бесформенная толпа народу, желавшего уехать на скрипучем, редко ходившем городском автобусе.

— Да-а, здесь долго придется стоять, — проговорил Глебский, — может быть, пойдем пешком. Погода хорошая. Вам куда надо?

Сима назвала улицу, далекую от этого места.

— Я живу не ближе, — усмехнулся Глебский, — но большую часть нам по пути. Если вы не возражаете.

Так с Симой мужчины еще не разговаривали. Правда, и говорить с ними ей приходилось редко и больше по необходимости — на курсах, в ЖАКТе или на работе. Вот и все. А так, чтобы на прогулке и с таким красавцем? Об этом — только в мечтах. Девчонкам рассказать — не поверят.

Симу вдруг прорвало. Она говорила без остановки. Обо всем подряд — и про свою недавно закончившуюся учебу, и про учителей, и про родителей, и про две большие комнаты, недавно выделенные отцу в новом доме, где они теперь жили, и про балбесов-братьев, еще учившихся в школе. Глебский изредка задавал вопросы. Она сбивчиво отвечала, сначала подбирая слова, а потом, словно забывая, о чем ее спросили, продолжала рассказывать что-то свое, почти не относящееся к тому, что спрашивал ее попутчик. Его присутствие рядом, негромкий голос с необычным для их мест правильным выговором человека, жившего в столичном городе, безыскусная заинтересованность, звучавшая в вопросах, наполняли ее неведомой до сих пор радостью. Ей было так хорошо, как случилось очень-очень давно, когда ее, потерявшуюся на вокзале, спустя сутки нашли насмерть перепуганные и ошалевшие от счастья родители. ко очень-очень давно. подстегивали ее. ьным выговоромова. крипучемке а. ма. покинуть его, посел

Улицы, по которым они шли, мало отличались одна от другой, одинаково заставленные невысокими, облупившимися деревянными и каменными домами. Нечастые прохожие попадались им навстречу, совсем не обращая на себя их внимание. Чужие заборы и пыльные кустарники, торчавшие неровными рядами по улицам, отгораживали их от мира.

Глебский незаметно для себя оживился и стал рассказывать истории из его прежней, еще украинской, юношеской жизни, потом — про столицу, институт, людей, окружавших его в студенческом общежитии с прокисшим запахом тесных, перенаселенных комнат, которого он совсем не замечал во все годы так увлекшей его учебы.

Солнце быстро опускалось и становилось еле видным даже из-за невысоких домишек, сопутствовавших их неспешной, долгой дороге. Темневший воздух становился прохладнее и пересекался густыми тенями, мягко ложившимися на оживленные лица этих двух молодых людей, увлеченных разговором и согретых невидимым теплом, незаметно возникшим попутно с их плавной, неостановимой беседой.

Глебский забыл, что заказал на вечер в библиотеке давно искомую книгу и что завтра — последний день его работы в тресте: днем главбуху Гордиевичу позвонил его начальник и велел передать, что надо срочно ехать на большую ревизию в дальний район, оставив комиссию на одну из его помощниц. Он забыл, что вовсе не собирался провожать эту удивительную девушку, которую еще не знал утром, до ее дома, находившегося на изрядном расстоянии от его общежития. Он забыл о страхе, который неотвязно терзал его; особенно, когда видел мрачные и нелепые своей фальшивой значительностью здания областного центра, увешанные портретами вождя.

Редкие, уже горевшие местами фонари, подсвечивали проходы по улицам, погружавшимся в вечернюю дремоту. Но окружающее было им безразлично: они разговаривали без остановки, даже когда молчали, размышляя над сказанным другим, и не переставали при этом удивляться самим себе. Как это может быть, чтобы два человека, которые еще несколько часов назад не подозревали о существовании друг друга, так стремительно, взахлеб, без всякого стеснения и неловкости ринулись навстречу в поразительном желании узнать о другом как можно больше, стать для другого понятнее и даже — ближе? Это произошло непроизвольно, ненамеренно, само собой. Изголодавшаяся, переполненная одиночеством, душа Глебского, неожиданно для ее хозяина распахнулась и впустила эту большеглазую, чистую своей откровенностью девушку, самозабвенно и увлеченно тараторившую от радостного сознания того, что рядом с ней идет и внимает ей такой красивый и умный человек.

Наконец, они подошли к дому, где жила Сима. Остановились у подъезда — и запнулись. Надо было прощаться и расставаться. Они смущенно, словно спохватившись, осторожно протянули друг другу руки, и Сима всем своим существом ощутила нежность и тепло его пожатия.

Дверь громко хлопнула за ней, и Глебский слегка вздрогнул. Все. Все закончилось. Только теперь он заметил осевшую вокруг темень, лишь местами нарушенную светом небольших фонарей, и почувствовал холод этой тьмы. Он поежился и, чуть сгорбившись, отправился к себе в общежитие…

Старик невидяще смотрел в стекло книжных полок. Книг он не видел. Перед ним, замутненные прошедшими десятилетиями и уже малопонятные сутью, картинками калейдоскопа бежали годы прошедших жизней. Они смотрели на него со старых снимков, группами и по одиночке, ласковыми и строгими лицами тех, кто окружал его с самого рождения. Большая часть из них уже невозвратимо ушла, отметившись давно повзрослевшими детьми и выцветшими воспоминаниями. Остальные смогли уцелеть и все-таки пережили долгие и безнадежные годы того, что называлось обычной жизнью для всех, кто жил вокруг.

Отдельно от этого большого родственного сообщества, собранного в Семью, в стекле отражалась старая фотография в рамке, висевшая на стене напротив. Там, двумя темными, приникшими друг к другу силуэтами, забыв обо всем на свете, глазами счастья на него смотрели Сима и Семен.

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Александр Шлосман: Счастье неправедного времени

  1. Очень трогательно и проникновенно. С каждой фразой все больше погружаешься в глубь повествования, до ощущения полного присутствия.

Добавить комментарий для Александр Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.