Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Безвкусно пышный юбилей «старейшего драматического те­атра России», здорово утратившего под руководством худрука Горбачёва былое своё величие, к четвертому часу празднества всех уже порядком притомил: славословию не было конца, Игорь Олегович получал всё новые подарки и объятия…

Вспоминая…

Об Иосифе Уткине, Петре Первом и Людмиле Грязновой

Лев Сидоровский

28 МАЯ

«… ТОЛЬКО ТЫ ДА РОДНАЯ ЗЕМЛЯ!»
о замечательном поэте Иосифе Уткине,
который родился 28 мая 1903 года.

ВСПОМИНАЯ своё далёкое отрочество, которое прошло в Си­бири, на берегах Ангары, я теперь отчётливо понимаю, что были мы, ир­кутские мальчишки, крепко дружившие с книгой, большими патри­отами. В частности, бродя по родному городу, знали, что здесь комиссар Пятой армии Владимир Зазубрин написал «первый советский роман» под названием «Два мира» — именно так сие творение оха­рактеризовал сам Ленин, и это нам льстило; и что другой ко­миссар той же армии, Ярослав Гашек, задумывал здесь своего Швейка. Многие из нас были знакомы с авторами «Базы курно­сых» — коллективной ребячьей книги тридцатых годов, которая очень нравилась Горькому. Где-то недалеко от Иркутска ещё только подрастали наши ровесники, будущие «классики», Валя Распутин и Саня Вампилов, а пока мы гордились тем, что наш город дал поэзии Джека Алтаузена и Иосифа Уткина…

Стихи своего земляка Уткина, ставшего всесоюзной знамени­тостью, я декламировал на школьных вечерах. Особенно — вот это:

«Мальчишку шлёпнули в Иркутске,
Ему семнадцать лет всего.

Как жемчуга на чистом блюдце,
Блестели зубы у не­го…»

Тот мальчишка был комсомольцем, над которым

«… неделю измывался
Японский офицер в тюрьме,
А он всё время улыбался:
Мол, ничего не понимэ.
..
Ему японс­кая «микада»
Грозит, кричит: «Признайся сам!..»

И били мальчика прикладом
По знаменитым жемчугам…»

В общем, за­мечательный был мальчишка…

«… И он погиб, судьбу прием­ля,
Как подобает молодым:

Лицом вперёд,
Обнявши землю,
Которой мы не отдадим!»

О судьбе самого поэта я тогда уже знал кое-что. Ну а стал старше — выведал побольше…

* * *

ОТЕЦ — как «лицо иудейского вероисповедания» — строил Китайско-Восточную железную дорогу, ибо, по царским законам, работать на местных, внутрироссийских транспортных средствах, евреям запрещалось. И сын, рождённый там, на дальневосточной окраинной станции Хинган, с ранней поры слышал рассказы о покинутой родине, варился в сибирском межнациональном котле, воспламенялся идеей всемирного братства…

Скоро перебрались в Иркутск, где Иосиф окончил трёхго­дичную школу, однако из училища был исключён — «за плохое поведение и вольномыслие по совместительству». «Плохое пове­дение» — потому что пропускал занятия: отец семью оставил, и сыну пришлось стать кормильцем. Был «мальчиком» на кожевен­ном заводе, маркером в биллиардной местного «Гранд-Отеля», продавцом газет… После революции вступил в рабочую дружи­ну, участвовал в антиколчаковском восстании, комсомоль­цем-добровольцем ушёл на Дальневосточный фронт. С той поры сохранился документ, подписанный военным комиссаром:

«Справ­ка сия дана тов. Уткину Иосифу в том, что он, находясь поли­тическим руководителем сводной роты вверенного мне баталь­она, вполне оправдывал возлагаемые на него работы, поруче­ния, а также в равной степени соответствовал назначению по­литического работника как отношением к делу, так и поведени­ем».

А вот свидетельство знаменитого комсомольского лидера двадцатых годов Александра Мильчакова:

«Уткин пришёл в рево­люцию юношей. Видел и “тифозные перроны”, и “у проруби багровый лёд”, и партизанских матерей, запоротых “шомполами в штабе офицерском”… Потому у него так взволнованно и проз­вучало: “В брони, в крови, в заплатах — вперёд, вперёд, впе­рёд! — страдал и шёл Двадцатый, неповторимый год”…»

А в 1922-м губернская газета «Власть труда» опубликова­ла его стихи:

«Нас годы научили мудро
Смотреть в поток до глубины,
И в наших юношеских кудрях

До срока — снежность седины.
Мы выросли, но жар не тает,

Бунтарский жар в нас не ослаб!
Мы выросли, как вырастает
Идущий к пристани ко­рабль».

Спустя два года вышел первый номер «Комсомолии» — мест­ной «молодёжки», для создания и дальнейшего возмужания которой он приложил немало сил. Ну а его стихи, постоянно появляющи­еся на тамошних страницах, имели такой резонанс, что партий­ный и комсомольский губкомы решили отправить Уткина на учёбу в столицу. И в этом самом поезде «Иркутск — Москва», который долго тащился почти через всю страну, в его голове возникла, без преувеличения, гениальная поэма, к тому ж — с необычным названием: «Повесть о рыжем Мотеле, господине инспекторе, раввине Исайе и комиссаре Блох».

* * *

В ТЕ, увы, очень короткие, годы государственного анти­семитизма у нас, слава богу, не существовало, что тоже поспособствовало мгновенно вспыхнувшей всесоюзной славе поэта и его творения. О чём «Повесть»? О том, что революция, ворвавшаяся в застойный мирок еврейского местеч­ка, заведенную там жизнь перевернула вверх дном…

«Сколько домов пройдено,
Сколько пройдено стран.
Каждый дом — своя родина,
Свой океан.

И под каждой малень­кой крышей,
Как она ни слаба, —
Своё счастье,
Свои мыши,
Своя судьба…»

Перед нами — жизнь, где необъятно широкое слово «роди­на» как будто разорвано на мелкие кусочки, на «моё» и «твоё», где «океан» стал чуть ли не чем-то вроде личной собственности; каждому отведено своё место: один мечтает о курице, а другой курицу ест… Рыжий портняжка Мотэле раньше беспрекословно исполнял все установления этого вековечного мирка, не мечтая о большем, чем имел:

«— Ну, что же?
При­кажете плакать?

Нет так нет! —
И он ставил заплату

И на брюки
И на жилет…»

Так было бы и дальше, но случилась революция — и вот уже господин полицмейстер «сел в тюрьму», жена инспектора «весит уже не семь, а пять». И сколько тут иронии, сколько мягкого, доброго юмора:

«И дни затараторили,
Как торговка Мэд.

И евреи спорили:
«Да» или «нет»?

Так открыли многое
Мудрые слова.
Стала синагогою

Любая голова…»

И сколько же в этой поэме чистой, прозрачной лирики, особенно — в последних главах, когда рамки повествования раздвигаются от захолустного местечка до всей России:

«Ми­лая, светлая родина,
Свободная родина.

Сколько с ней было пройдено,
Будет еще пройдено!!!»

Впрочем, насчёт «свободной родины» поэт, как и многие его современники, увы, очень ошибался…

* * *

ГОРЬКИЙ из Сорренто в 1928-м сообщал:

«Когда я прочел “Мотэле”, подумал — ну, человек, так написавший, или сделает очень многое, или ничего. Теперь я вижу, что это настоящее и надолго».

В другой депеше оттуда он назвал Иосифа Уткина «особенно талантливым». А что сам Уткин? Снова и снова воз­никала в его стихах Гражданская война, иногда — чуть лакиро­ванная:

«Красивые, во всём красивом,
Они несли свои тела,
И, дыбя пенистые гривы,
Кусали кони удила…»

Снова и снова говорил он о любви, иногда — совсем не счастливой:

«… И, усталые, полуживые,
Зубы стиснувши и губы сжав,

Мы с тобой стоим, как часовые
Двух насторожившихся держав».

На Великую Отечественную ушёл добровольцем. В июле со­рок первого писал с передовой:

«Одной борьбе, единой цели
Подчинены мы до конца.
И мы на фронт и тыл не делим

Свои советские сердца.
Профессий мирных больше нету!

Винтовкой, молотом, пером,
Как дело общее, победу

На плечи общие бе­рём…»

В сентябре под Ельней осколком мины ему оторвало на правой руке четыре пальца. Даже в полевом госпита­ле диктовал стихи. Оказавшись на излечении в тылу, рвался «на линию огня». Наконец летом сорок второго — снова на фронте:

«Я видел девочку убитую,
Цветы стояли у стола.

С глазами, навсегда закрытыми,
Казалось, девочка спала…»

Эти стихи, да и многие другие, рождённые на войне, ста­ли песнями. Илья Сельвинский соб­рату по перу написал:

«Дорогой Иосиф Павлович! Вчера на пе­редовой в одном из блиндажей я услышал гармонь и песню на Ваши слова: «Ты пишешь письмо мне, моя дорогая, в пылающий адрес войны…» Я вошел в этот блиндаж и долго слушал. Песня эта очень нравится бойцам, и музыку они подобрали сами… Пишу Вам об этом, так как знаю по себе, как поэту приятно знать, что стихи твои не просто оттиснуты на бумаге, а пошли в жизнь!»

За боевые заслуги военкора Уткина наградили орденом Красной Звезды, а командова­ние 3-го Украинского даже подарило ему трофейную легковушку. Од­нако поездить не успел. Еще в сорок втором написал с фронта любимой:

«Если я не вернусь, дорогая,
Нежным письмам твоим не внемля,

Не подумай, что это — другая,
Это значит… сы­рая земля».

И вот в 1944-м, 13 ноября, — авиакатастрофа.

«Голосок на левом фланге
Оборвётся, смолкнет вдруг…

Будто лермонтовский ангел
Душу выронит из рук…»

Его нашли под обломками. Он был мёртв и в руке сжимал томик стихотворений Лермонтова…

* * *

В ИРКУТСКЕ есть улица Иосифа Уткина. И юношеская библи­отека носит его имя. А у нас, в Петербурге, поэт не известен почти никому…

Как-то, повстречавшись с другим (увы, уже безвременно покинувшим этот мир) очень хорошим поэтом, моим давним, еще с университетских времён другом и вообще большущим умницей Ильей Фоняковым, поинтересовался, кем лично для него является Уткин? Вот что сказал Илюша:

— Среди наследства, полученного мною от мамы, были нес­колько десятков толстых тетрадей, в которые она, начиная с отрочества и до конца своих дней, выписывала полюбившиеся ей стихи, а иногда и довольно пространные куски прозы. Преобла­дала классика — отечественная и зарубежная. Советские авторы допускались лишь изредка, со строгим отбором. Именно по од­ной из таких тетрадей мама прочитала мне однажды: «Вот девушку любим и нежим, // А станет жена или мать — // Мы будем всё реже и реже // Любимой её называть…» Сколько мне было тогда лет: десять, двенадцать? Никако­го собственного опыта на сей счёт, естественно, я не имел. Но сердце почему-то откликнулось этим грустным строчкам: «А ведь, правда!» Потому что была в них какая-то особая довери­тельность. И убедительность. Было ли тогда названо имя поэ­та: Иосиф Уткин? Не помню. И когда в другой раз мама, в своё время жившая с мужем-геологом в Сибири (там, в городе ленс­ких золотоискателей Бодайбо мне довелось родиться), пропела мне сибирскую песню «Я люблю пережитые были…», — я не знал, что это стихотворение Уткина «Рассказ солдата». Лишь много позднее, уже студентом, нашёл и то, и другое в сборни­ках поэта. Переиздававшегося, кстати говоря, скупо и редко. Может быть, из-за того, что не была безоблачно оптимистична его лирика, слишком отчётливо звучали в ней нотки грусти. Слишком отчётливо, слишком часто для «комсомольского поэта». Да и стихи о гражданской войне, если вчитаться в них внима­тельно, не всегда вписывались в общепринятую схему. Его та­лант не назовёшь огромным или мощным. Его сила в другом — в искренности и доверительности. Не боевую трубу, а «интимную гитару» у походного костра, её «серебряную косу волнующихся струн» воспел он в своём известном стихотворении, в чем-то став предшественником поэтов-бардов последующих десятиле­тий…

* * *

А СТИХОТВОРЕНИЕ «Если я не вернусь, дорогая…», о кото­ром речь шла выше, заканчивалось так:

«… И доколе дубы-нелюдимы
Надо мной не склонятся, дремля,

Только ты мне и бу­дешь любимой,
Только ты да родная земля!»

Всего полгода Иосиф Уткин не дожил до Победы. Я слышал, что в мае сорок пятого какой-то солдат на стене гитлеровско­го рейхстага начертал и его строки…

Иосиф Уткин

* * *

30 МАЯ

«ОН ВЕСЬ, КАК БОЖИЯ ГРОЗА!..»
348 лет назад родился Петр Первый

КАК и многие, дорогой читатель, Петра Первого «живьём» я давным-давно увидел в одноименном фильме. Тогда, военной порой, наш 2-й «А» классная руководительница привела утром в один из всего-то трёх местных кинотеатров, который назывался «Гигант», причем — сразу на две серии (сеанс был специально для школьников), и мы, малышня, узрели одержимого, вдохновенного героя, богатыря, исполина! Как мы переживали вместе с ним, когда в начале кинокартины разгромленный войсками Карла XII наш уязвлённый кумир горько приказывал Меншикову: «Не моги смотреть на меня!» И как радовались, когда он в финале так заразительно, победительно смеялся и, сверкая очами, обращался словно бы и к нам, мальчишкам: «Не напрасны были наши труды, и поколениям нашим надлежит славу и богатства Отечества беречь и множить!» Конечно, в том кинозале я не мог представить, что спустя почти три десятилетия за кулисами питерской Александринки, где встречусь с Николаем Константиновичем Симоновым для короткого интервью, поведаю замечательному артисту о том детском потрясении…

* * *

А В НАЧАЛЕ пятидесятых, переселившись из Сибири на невский берег, однажды пришел я на самую первую по времени набережную Санкт-Петербурга, которая совсем не случайно названа Петровской, поскольку именно здесь с 1703-го сохранилось тоже самое первое гражданское сооружение. Из рукописи, опубликованной в 1863-м журналом «Русский архив», известно:

«24 мая на острове, который ныне именуется Санктпетербургским, царь приказал рубить лес и заложить дворец. Александр Данилович Меншиков говорил царю, что в Канецкой слободе остались после пожара многие дома, сделанные из брусового леса, — так не прикажет ли царь перевезти их и употребить на построение дворца? Царь отвечал, что он приказал рубить лес на именно этом месте и построить дворец из здешнего леса для того, чтобы в будущем знали, в какой пустоте был этот остров. 25 мая царь приказал вырубить лес и разровнять место около дворца — вверх и вниз по берегу Невы, чтобы поставить шатры и навесы для своих приближенных. 26 мая дворца строение работой окончилось, и около него поставлены были два больших шатра из шелковой богатой материи персидской работы, а полы устланы коврами. Поставили и другие шатры…»

Строительством занимались солдаты, хотя существует легенда о том, что сам Петр тоже собственноручно трудился над своим приютом, крышу которого увенчали деревянные мортира и две бомбы с «горящим пламенем» — ведь царь был одновременно командиром почетной роты бомбардиров Преображенского полка. Стены выкрасили в красный цвет, под кирпич, поэтому дом называли «красными хоромами». Лишь с весны 1704-го приближенные стали рядышком возводить и для себя нечто подобное.

И вот разглядывал я этот «Домик Петра», который с 1844-го от дождя, снега, других причуд природы да и вообще времени оберегает кирпичный футляр, и всё пытался представить, как его хозяин себя здесь ощущал. Конечно, не случайно сени (от которых отгорожен небольшой чуланчик, служивший государю спальней) в стиле русской избы делят жилище на две части — кабинет и столовую, а двери украшены (что было присуще русской архитектуре XVII века) орнаментальными металлическими накладками. С другой стороны, увлеченный голландской экзотикой, он приказал столь ярко преобразить бревна, крышу покрыть «под черепицу» гонтом, а непривычно большие окна сделать с мелкой расстекловкой да свинцовыми переплетами, наличники расписать узорами и ставни, расцвеченные сочной киноварью, подвесить на фигурных золоченых петлях… Поскольку высота крыши до конька — аж 5,7 метра, то при всём своем огромном (204 сантиметра!) росте и немалой природной силе (постоянно обращаясь с топором и молотом, мог не только свернуть в трубку серебряную тарелку, но и кусок сукна на лету ножом перерезать) этот человек, вероятно, чувствовал себя здесь вполне комфортно.

Впрочем, представляю его в сих стенах совсем не таким, какой выглядит эрмитажная «Восковая Персона». Помнишь, дорогой читатель: парадный голубой с серебристым отливом костюм, на шее — пышный белый шарф, именной палаш на портупее… Нет, явственно вижу, как стремительно (при немалом размере такого шага всякий спутник с трудом за ним поспевал) входит Петр Алексеевич сюда, где стены и потолок обиты выбеленной холстиной, в треуголке и суконном плаще, под которым — тоже суконный камзол, белая рубашка, поколенные узкие кюлоты, чулки и башмаки с пряжками…

А что государь из этих окон, которые переливались радужным сиянием «лунного» стекла, различал? С одной стороны — «пустынные волны», с другой — деревоземляная крепость, чертеж которой (ведь превосходно знал фортификацию и устройство лучших европейских цитаделей) составил сам. Уже к концу сентября (менее чем за полгода!) бастионы и куртины в основном были возведены. (Потом, тоже скоро, появится кронверк, призванный защищать твердыню на ближайших подступах с суши). И небольшой церкви, заложенной во имя апостолов Петра и Павла, которая невысоко поднялась над Заячьим островом в том же 1703-м, государь наверняка радовался. Спустя три года на этом месте Доменико Трезини начнет возводить каменные крепостные стены, а через десять лет — грандиозный собор, но узреть Ангела над золоченым шпилем Петру, увы, уже не доведется…

* * *

НАВЕРНОЕ, только-только отметивший свой тридцать первый год властелин Земли Русской так или иначе вспоминал здесь непростые пути-дороги, которые привели его на этот невский берег…

Когда 30 мая (9 июня по новому стилю) 1672 года Москва огласилась колокольными переливами да пушечными залпами с кремлевских башен, поскольку у царя Алексея Михайловича и царицы Наталии Кирилловны, урожденной Нарышкиной, родился сын Петр, бояре с опаской осмотрели младенца и вздохнули с облегчением: крупный ребенок выглядел великолепно. Это особенно бросалось в глаза после взгляда на его сводных братьев, Федора и Ивана, сыновей царя и первой жены Марии Милославской, которые с детства страдали тяжелыми врожденными недугами. Наконец-то династия Романовых могла рассчитывать на здорового и энергичного наследника престола… Однако маленький Петр уже на четвертом году жизни остался без родителя и скоро вместе с матушкой под нажимом Милославских оказался изгнанным в село Преображенское. Мальчик знал, что в Кремле — враги… А в апреле 1682-го скончался бездетный старший брат Федор Алексеевич. По обычаю, престол должен был занять царевич Иван, который однако ни физически, ни умственно к государственной деятельности не был пригоден. Собравшиеся на площади у Кремлевского дворца представители знати и высшего духовенства «выкрикнули» царем Петра. Таким образом, царица Наталья при несовершеннолетнем сыне становилась регентшей, что Милославских, естественно, не устраивало. Орудием их борьбы за власть стали стрелецкие полки, которые, подстрекаемые старшей сестрой Ивана — царевной Софьей, учинили против Нарышкиных в Кремле, на глазах маленького, навсегда потрясенного Петра, кровавую резню… В результате, по требованию стрельцов, царями провозгласили одновременно Петра и Ивана, а правительницей при них на семь лет стала Софья…

Всё это время Петр с матерью жил в Преображенском. Его учитель по русской словесности, арифметике, истории, географии и закону Божьему подьячий Большого Прихода Никита Моисеевич Зотов на всю жизнь привил своему юному, весьма смышлёному и непоседливому подопечному привычку заполнять часы досуга разными «ремеслами». (Спустя несколько лет он станет и плотником, и каменщиком, и кузнецом, и штукатуром, и кораблестроителем, и сапожником, но более всего полюбит работать на токарном станке, достигнув в этом деле такой виртуозности, что сможет соперничать с лучшими токарями Европы). К тому же мальчик с огромной страстью и весьма необычно играл «в войну»: уже в три года отдававший команды Бутырскому рейтарскому полку «нового строя», он, когда подрос, из сверстников сформировал две потешные роты, которые потом, развернутые в Преображенский и Семёновские полки, станут ядром русской регулярной армии. А в селе Измайлове нашел старый ботик, который тут же испытал на речке Яузе. После там же плавал на яхте, которую под наблюдением опытного корабела смастерил тоже сам…

Шло время: Иван всё больше чахнул, а Петр, наоборот, набирал силу, женился на Евдокии Лопухиной — и тогда взбунтовавшаяся Софья решила стать самодержицей всея Руси. Однако со стрельцами (которые теперь не все оказались на ее стороне), памятуя о резне 1682 года, Петр жестоко расправился (тысяча сто восемьдесят два мятежника были казнены, стрелецкие полки расформированы), а сестрицу заключил в Новодевичий монастырь. После этого Иван (который скончается в 1696-м) передал Петру всю полноту власти…

* * *

И СЛУЧИЛИСЬ ту пору у будущего царя-реформатора три важнейших события. Во-первых, побывал он в Архангельске, где впервые увидел море, настоящие корабли, восторженное отношение к которым сохранит на всю жизнь. Во-вторых, война с Турцией за выход к Азовскому морю стала его первой военной школой, в которой приобрел опыт управления большой армией, осады и штурма сильной крепости. Именно здесь, под стенами Азова, к Петру пришло осознание своей роли в судьбе России, сформировалась главная идея и смысл жизни — служение Отечеству. В-третьих, длительное путешествие за границу в составе Великого Посольства (куда Петр ехал инкогнито, как сопровождающее лицо — «урядник Петр Михайлов», что давало ему значительную свободу действий и позволяло более подробно ознакомиться с жизнью разных европейских стран) открыло молодому государю западноевропейскую цивилизацию, ее военное и культурное могущество. Месяцы, проведенные в Европе, Петр использовал с максимальной для себя пользой: в Пруссии обучался артиллерийскому делу и получил аттестат огнестрельного мастера; в Амстердаме поступил работником на Ост-Индийскую верфь; потом изучал кораблестроение в Англии; постигал фортификацию; посещал музеи, анатомические театры, обсерватории, монетные дворы; общался с государственными деятелями, учеными, дипломатами, ремесленниками, моряками и корабелами. (Я слышал об этом под крышей «домика царя Петра», который расположен в городке Зандаме, близ Амстердама. А в знаменитой Круглой башне Копенгагена узнал, как позднее, в 1716-м, поднялся сюда Петр аж верхом на коне, чтобы с почти сорокаметровой высоты глянуть на дальний шведский берег, который мечтал завоевать). В общем, из Европы домой привез не только впечатления, знания, трудовые навыки и мозоли, но прежде всего убеждение: столь же сильною Россию можно сделать, лишь переняв у Запада всё необходимое. И стали по его приказу закупать за границей книги, приборы, оружие, а еще — приглашать сюда иностранных мастеров и ученых. (Между прочим, Петр встречался и с Лейбницем, и с Ньютоном, а в 1717-м был избран почетным членом Парижской Академии Наук).

* * *

ЗНАКОМСТВО с Европой во многом предопределило всё мировоззрение дальнейших реформ: он будет обустраивать Россию как огромную Немецкую слободу, заимствуя что-то из Швеции, что-то из Англии, что-то из Голландии, что-то из Бранденбурга. Инженерные интересы давали возможность изобретать новые принципы вооружения и тактические новшества. К удивлению одного из его учителей и сподвижников, генерала Патрика Гордона, Петр еще в 1680-м (в восемь лет!) открыл в Преображенском специальное «ракетное заведение», где изготовлял сначала «художественные огни», а позже — осветительные снаряды (которые останутся в русской армии до 1874 года). Знание баллистики навело Петра на мысль о принципиально новом виде открытой артиллерийской позиции — редутах, блестяще потом опробованных в Полтавской битве. Нарвская катастрофа заставила критически взглянуть на солдатское вооружение, и он нашел простейшее решение для привинчивания трехгранного штыка к стволу ружья, сделав атаку русской пехоты — задолго до Суворова — основным тактическим приёмом. Прибывших из Голландии морских офицеров сам экзаменовал в кораблевождении и управлении пушечным огнем…

***

КОНЕЧНО, заложив новый город, скоро ставший российской столицей, который его создатель в честь своего святого патрона назвал Санкт-Петербургом, Петр здесь, на невском бреге, об этих реформах, призванных изменить Россию, постоянно думал. И настойчиво проводил их в жизнь. Так, преобразуя государственный аппарат, неповоротливую Боярскую думу заменил Сенатом, которому стали подчиняться образованные по шведскому образцу и ведавшие всей хозяйственной жизнью России Коллегии. И утвердил Духовный регламент, полностью подчинивший церковь государству: место Патриаршества занял Святейший правительствующий Синод. И разделил Россию на восемь (затем — десять) губерний во главе с губернаторами — «чтобы лучше присматриваться о денежных сборах и всяких делах». А «Указом о единонаследии» закрепил дворянскую собственность на землю. А «Табелем о рангах» установил порядок чинопроизводства военных и гражданских служащих не по знатности, но по личным способностям и заслугам. Чтобы во имя активной внешней и внутренней политики обеспечить рост государственного бюджета, Петр преобразовал всю налоговую систему: появилась подушная подать, которая усилила крепостную зависимость крестьян от помещиков и оказалась куда тяжелее тех повинностей, которые они отбывали в пользу господина. Увы, народ на это ответил восстанием в Астрахани и другим, на Дону, под предводительством Булавина, а еще — волнением башкир, татар и мари, которые правительственные войска подавили весьма жестоко…

Кстати о войсках. Петр создал регулярные русские вооруженные силы, основой устройства которых явилась рекрутская повинность и обязательная воинская служба дворян: после окончания военной школы; либо, побывав рядовыми или сержантами гвардии, они получали офицерский чин. Организацию, вооружение, тактику, права и обязанности всех чинов теперь определяли Воинский устав, Морской устав и Морской регламент, в разработке которых Петр тоже участвовал. Вместе с формированием армии на Азовском и Балтийском морях создавался военно-морской флот. Правда, после начала Северной войны строительство азовского было приостановлено, а в результате неудачного Прутского похода и сам Азов, и всё прилегающее побережье Россия потеряла. Что ж, утроили усилия на Балтике — и спустя несколько лет здесь у нас уже была мощная армада: тридцать два линейных корабля, шестнадцать фрегатов, восемьдесят пять галер и много различных мелких судов!

И про культуру с просвещением Петр, конечно, не позабыл: появились светская литература, были открыты медико-хирургическая, инженерные и артиллерийские школы, Морская академия. Для учебы и практического освоения наук молодых россиян стали посылать за границу. Издавались буквари, учебные карты, пособия. В Москве 23 декабря 1702 года возник первый русский общедоступный театр, а позже в Петербурге, на невской набережной, — первый русский музей-Кунсткамера с публичной библиотекой. Новый 1700-й начался в России не, как прежде, 1 сентября, а 1 января, и с летоисчислением не от «Сотворения мира», а от «Рождества Христова». Был введен близкий к современному «гражданский» шрифт, стала выходить первая русская печатная газета «Ведомости». Спустя годы Петр основал Петербургскую Академию наук с гимназией и университетом. По его же распоряжению, с исследовательскими целями Александр Бекович-Черкасский отправился в Среднюю Азию, Иван Евреинов и Федор Лукин — на Дальний Восток, Даниил Мессершмидт — в Сибирь, была подготовлена экспедиция Витуса Беринга, положено начало систематическому изучению географии страны и картографированию…

* * *

И ВНЕШНЕПОЛИТИЧЕСКИЕ деяния Петра I впечатляют. Еще в конце XVII века два его похода на крепость Азов привели к Константинопольскому перемирию с Турцией, и Россия оказалась на азовском побережье. Однако главной проблемой было получить выход на Балтийский простор. Обращался к шведам с просьбой продать некогда принадлежавшие России земли у Финского залива, но те — ни в какую. Потом более двадцати лет продолжалась Северная война. В 1712-1714-х завоевали Финляндию, после Персидского похода — западное побережье Каспийского моря с Дербентом и Баку и, наконец, в 1721-м, по Ништадскому миру, — обрели земли на Неве, в Карелии и Прибалтике — с Нарвой, Ревелем, Ригой, Выборгом… Так, утвердившись на берегах Балтики, Россия стала великой державой, которая была провозглашена Империей. А Петр I обрел титулы Императора Всероссийского, Отца Отечества и еще — Великого. Петром Великим по праву в русской истории и остался…

* * *

ПО ПРИРОДЕ человек честный и искренний (к себе — строгий и взыскательный, к другим — справедливый и доброжелательный), он, увы, как царь был порой весьма груб и даже жесток. Вся преобразовательная его деятельность направлялась мыслью о необходимости и всемогуществе властного принуждения, когда недостающие народу блага можно и нужно навязать только силой. Не зря же мудрый Пушкин назвал его «Робеспьером на троне».

Но как же возвышенно в «Медном всаднике» Александр Сергеевич пишет о нем, «назло надменному соседу» заложившем «на берегу пустынных волн» город, который — «полнощных стран краса и диво»! И как же восторженно рисует его портрет в другой поэме, «Полтава»:

… Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
«За дело, с богом!» Из шатра
Толпой любимцев окружённый
Выходит Пётр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как божия гроза…

И мне именно такой Петр — словно в том, любимом с детства фильме — очень дорог…

Забавная деталь. Когда весной 1949-го я в кружке художественного слова иркутского Дворца пионеров готовил этот отрывок про Полтавский бой, которому тогда исполнялось двести сорок лет, милая руководительница, Вера Александровна Измайлова, вдруг повелела строку: «Швед, русский — колет, рубит, режет…» читать так: «Швед (пауза). Русский колет, рубит, режет…». Я недоумевал: «Почему?» В ответ услышал: «Здесь у Пушкина слово «швед» — усечённая форма родительного падежа. То есть: «Шведа русский колет, рубит, режет…» Глупость? Несомненно. Но есть ей объяснение. В 1949-м, когда «партия и правительство» яро боролись с «безродными космополитами», против «преклонения перед Западом», за приоритет всего русского, публично высказанная мысль о том, что «колет, рубит, режет» не только русский, но и швед, была для моей затюканной наставницы абсолютно невозможной.

* * *

СНОВА я — в «Домике Петра I» близ Петропавловки. А напротив, через Неву, — его Летний дворец. Государь переселился туда, как только сооружение (поначалу — деревянное) возвели, поскольку в первой обители печей не было. Потом Трезини на этом месте создал дворец из камня, в котором я не раз обозревал и покои Петра на первом этаже, и спальню Екатерины — на втором. А деревянный «Зимний дом» Петру подняли против Петропавловки, на месте Преображенских казарм, где проходит нынешняя Миллионная. Здесь в начале XVII века строительство разрешалось лишь флотским чиновникам, и Петр воспользовался этим правом, ибо в составе Великого Посольства (помнишь, дорогой читатель?) под именем «Петра Алексеева» являлся «корабельных дел мастером». Этот «Зимний дом» был небольшим, двухэтажным, с высоким крыльцом и черепичной крышей. Рядом прорыли «Зимневодный канал», который ныне называется Зимней канавкой. Ну и после, в 1718-м, архитектор Маттарнови рядом начал для Петра Великого сооружать (а Трезини в 1720-м закончил) новый Зимний дворец, по размеру — тоже невеликий, но каменный, со скромным декором в центре фасада и высокой покатой крышей. Здесь в 1725-м, 29 января, император скончался…

* * *

ЛЕТ ТАК ТРИДЦАТЬ назад, дорогой читатель, я в «Смене» 1 апреля, решив разыграть коллегу, оставил на его столе записку: «Срочно по телефону 238-90-70 позвони Петру Алексеевичу. Там, дома, он тебя очень-очень ждёт». Коллега явился, прочитал и сразу же набрал нужный номер. Дальше последовал такой диалог: «Алло» — «Простите, это дом Петра Алексеевича?» — «Да» — «Можно его к телефону?» — «Нельзя» — «Почему?!» — «Его нет» — «Как так «нет»?! Он просил срочно позвонить!!» — «Едва ли. Петр Алексеевич Романов двести шестьдесят пять лет назад сей бренный мир покинул…» И только тогда мой доверчивый приятель понял, что к чему…

* * *

31 МАЯ

«УСПЕТЬ БЫ ВСЁ СКАЗАТЬ…»
Об очень близком мне человеке,
актрисе от Бога
Людмиле Грязновой,
которой не стало ровно 30 лет назад

ЭТО случилось летом 1970-го. Я сидел в своём «сменовском» кабинете и мечтал, как через десяток дней окажусь в Будапеште, откуда переберусь на берег озера Балатон, в отель «Интерпресс», где предстоит провести почти месяц отпуска… Как вдруг отворилась дверь, и на пороге возникла незнакомка:

— Здравствуйте! Я — заведующая литературной частью Куйбышевского драмтеатра. Сегодня «Варшавской мелодией» открываем у вас, по соседству, в помещении БДТ, свои ленинградские гастроли. Придите, пожалуйста…

Её приглашение меня не вдохновило. Стал отнекиваться: мол, собираюсь в отпуск; к тому же только что отрецензировал таких же гастролёров из Воронежа; и вообще «Варшавскую мелодию» уже не раз видел, причём — в постановке не только нашего Театра имени Ленсовета, но и столичного имени Вахтангова, даже киевского — имени Леси Украинки… Однако гостью это не смутило:

— Но ведь вы не видели Людмилу Грязнову. Придите, не пожалеете. Вот контрамарка.

Заинтригованный, пришёл. И испытал от игры Людмилы Грязновой потрясение такой силы, что прежде увиденные в этом же образе Гелены замечательные актрисы — Алиса Фрейндлих, Юлия Борисова и Ада Роговцева — для меня даже чуть-чуть померкли… После ещё три вечера подряд в других спектаклях Людмилой восхищался. Потом мы встретились, и я много чего узнал…

* * *

ЖИЛА-БЫЛА девочка. В городе над Волгой. Учи­лась в двух школах: в одной — синусы да ко­синусы, в другой — ди­езы да бемоли. И всё сходилось на том, что дорога ей одна-единственная: в музыкальное училище. Но девоч­ка, к великому ужасу родных и близких, стала вдруг бредить те­атром оперетты. Всполошились домашние и попросили одного очень уважаемого в городе ар­тиста прослушать Люду, дабы ар­тист внушил взбалмошной дев­чонке, что никаких ак­тёрских данных у неё нет и соваться ей в искусство нечего.

Но артист сказал совсем дру­гое. Артист сказал, что надо пробовать. И Людмила, даже не ус­пев получить аттестата зрелости, даже не захватив самой главной справки — о здоровье, помча­лась в город Саратов, потому что там при ТЮЗе открывалась сту­дия. Театру требовались траве­сти, и рослая абитуриентка явно не подходила на это амплуа, но её все-таки решили послушать. Когда Люда прочитала басню, ко­торую выучила накануне в поез­де, спела песенку Гека из изве­стного кинофильма «Чук и Гек» и, как и требуется в этюде, без единого звука изобразила… це­лый симфонический оркестр, её судьба была решена. Из Сарато­ва пришло известие, что Людми­ла Грязнова оставлена при теат­ре — и в родительском доме на­ступил траур.

Но, в конце концов, всё прохо­дит. Оттаяли и родительские сердца, тем более что скоро дочка вернулась в родной город: при Волгоградском драмтеатре появилась своя студия.

* * *

УЧИЛАСЬ и играла. Играла и училась. Были совсем ма­ленькие эпизоды, были и впол­не солидные роли. А в зале — те, кто знает её с малолетства. Страшно… Дипломной стала Надежда в «Последних». Потом — Наташа в «Совести», Люси в «Трёхгрошовой опере», другие… Были ли это рабо­ты по крупному счету? Навер­ное, всё-таки нет. Во всяком слу­чае, когда Людмилу на гастро­лях увидел заслуженный деятель искусств Пётр Львович Монастыр­ский, он не очень-то остался ею доволен. Главный режиссёр Куйбышевского драмтеатра счи­тал, что нужно решительно из­бавляться от налёта этакой «периферийности», что пора отка­заться от ролей «кокетливых», чисто представленческих и ре­шительно искать собственную ин­дивидуальность. Искать себя. Всё это режиссер высказал доволь­но-таки резко, но нелицеприят­ные слова молодую актрису не обидели. Наоборот, она повери­ла в свои силы и перешла в но­вый коллектив, где ей сразу предъявлялись столь высокие требования.

Роль за ролью — Наташа в по­пулярнейшей пьесе Радзинского, Женя («Рассудите нас, люди» Ан­дреева), Нихаль («Чудак» Хикмета), Алёна («За час до полуно­чи» Шубрта). Но всё это было как бы предчувствием главного. Глав­ным стала Гелена в «Варшавской мелодии».

* * *

В ЭТОЙ роли актриса словно купалась. Если среди зри­телей оказывались поляки, то даже они приходили в неописуе­мый восторг от её грациозности, милого акцента. Не знаю, как можно сыграть талантливого человека, но Людмиле это уда­лось. Она играла талантливую женщину. Талантливую во всём — в искусстве, в любви, в ненави­сти. В ненависти к фашизму.

Фашизм… Людмила вернулась в Сталинград, когда там ещё бы­ли сплошные руины. Она помнила и «мессер», торчащий из взды­бившейся земли против их шко­лы, и изрешеченные стены уни­вермага, где сдался Паулюс… А потом, в Варшаве, у колонны Зигмунда, гид объяснял: «Пока Зигмунд держит над головой свой крест, варшавяне могут спать спокойно. В тридцать де­вятом он не заметил вовремя, как прилетели фашистские бомбардировщики, опоздал поднять крест — поэтому с Варшавой слу­чилась беда…» Людмилу порази­ли эти слова, в которых — чер­та нации: умение даже о самом горьком сказать с лёгкой улыб­кой. Скоро так заговорила и её Гелена.

Поездка в Польшу стала как бы продолжением любимого спектакля. Переполненные щемя­щей мелодией Варшавы, без ус­тали бродили они с Валерием Никитиным (в спектакле он — Виктор) по незнакомым и всё же знакомым улицам и удивля­лись, заново узнавая всё то, с чем свела их пьеса. Оказывает­ся, на самом деле есть и ресто­ран «Под гвяздами», и отель «Саски», и действительно совсем ещё недавно под этим небом пел Юлек Штатлер… И сердце тесни­ли новые чувства, чтобы потом ещё значительнее, ещё нежнее со сцены зазвучало слово о боль­шой и трудной любви.

* * *

ИГРАЛА много. Её неистовство в ра­боте поражало. Сегодня она — Гелена, завтра — Нина из «Гроссмейстерского балла». По­том, в «Цилиндре», — мятежная Рита, которая рвёт семейные узы, сделав страшное открытие, что самые близкие люди согласны заплатить за своё благополучие её женским и человеческим до­стоинством. А ещё — хрупкая Алиман в «Материнском поле», этой трагической поэме о народ­ных утратах в минувшей войне. А ещё — Клеопатра в классиче­ской пьесе Бернарда Шоу, из взбалмошной и угловатой дев­чонки вырастающая в деспотич­ную, торжествующую над врага­ми царицу. А ещё — очарова­тельный мальчишечка, которому по воле судьбы приходится быть ловеласом и дуэлянтом, потому что зовут его Дон Жуан, хотя на самом деле он… девушка. И, на­конец, — Комиссар в «Оптими­стической трагедии». Когда Людмила приступала к этой огромной роли, над ней довлели громкие имена прежних исполнительниц: Алиса Коонен, Ольга Лебзак… А она всё время помнила, что Ларисе Рейснер на Гражданской было только-только за двадцать… Поэтому в её Комиссаре зрители увидели не ходульную «решительную и волевую», а худенькую женщину в скромной штатской одежде. И говорила она тихо, почти не повышая голоса. Но в этих словах ощущалась непреклонная убежденность, внутренняя сила — и этим она побеждала…

Рита и Клеопатра, Дон Жуан и Комиссар — вот это диапазон! За четыре года — восемь ролей первого плана. На сцене — чуть ли не всякий вечер. И ещё уйму времени отнимало телеви­дение. Но всё равно каждой зимой (а то и два-три раза) всеми правдами и неправдами садилась в поезд, чтобы снова встретится с вахтанговцами, с «Современником», с театром Тов­стоногова. Это ей нужно было как воздух…

* * *

К ТЕАТРУ на Фонтанке, где теперь всякий раз с необы­чайным трепетом выходила на сцену, отношение испытывала особое. Призналась мне, что влюблена в БДТ «до неприличия». Восхищалась его ак­терами. Заговорив о своей профес­сии, сразу вспомнила Юрского: как-то в телепередаче он заме­тил, что в наш век больших и сложных механизмов эти самые механизмы настолько внушитель­ны, что нечто более совершен­ное просто трудно себе вообра­зить, но всё-таки самое сложное — это театр…

— И правда, — тогда молвила мне — о театре точнее не скажешь. Моя мечта — хотя бы элементарно соответствовать тому, что современный театр тре­бует от актрисы…

Посетовала на то, что жизнь проходит «флюсово», то есть однобоко. Хочется больше читать, лучше знать иностранные языки (изучала французский и польский, но всё урывками), ез­дить по белу свету. Мечтала сняться в ки­но, но пока что на предложения кинорежиссеров, увы, приходилось отвечать отказом: длитель­ные отлучки были бы её театру во вред. Потом вполголоса напела одну из песенок Эдит Пиаф, где были такие слова: «Ус­петь бы всё сказать, успеть бы всё отдать…» — и мне стало ясно, что это не просто песенка, что в ней — нечто личное, что это Людмила и о себе.

* * *

ПОСЛЕ спектакля «Цезарь и Клеопатра» я её — в костюме и гриме — привёз на невский берег, к сфинксу из Фив, которого гордая египетская царица в последний раз видела почти 2000 лет назад. Так на странице «Смены», вслед за моим очерком, появился снимок под названием «И пришла Клеопатра к сфинксу…»

Потом все дни до отъезда мы неизменно встречались, на что муж, мудрый Пётр Львович Монастырский, даже стал посматривать ревниво. Когда я собрался в дальнюю дорогу, она пожелала:

— Пусть на Балатоне с тобой случится Чудо, пусть там для тебя тоже прозвучит «варшавская мелодия»…

Её слова оказались пророческими. Там я действительно встретил юную варшавянку, и у нас начался красивый, долгий роман, который, в конце концов, увы, исключительно по моей вине, закончился крахом.

* * *

А ЛЮДМИЛА с волжского берега писала постоянно. И я узнавал всё о новых и новых её сценических победах — от Альдонсы в «Дульсинее Тобосской» до Настасьи Филипповны в «Идиоте»… Её партнёром всё чаще становился молодой, статный, тоже, безусловно, талантливый Валерий Никитин. И когда в 1972-м Людмилу пригласили в Ташкентский государственный русский академический театр драмы имени Горького, оба Монастырского покинули. Она стала его женой. Родился сынок Вася. Но Валерий в Ташкенте не прижился. Перебрался во Владивосток (где дослужится до «народного»). А Людмила, став «звездой» Узбекистана, скоро обрела звание «заслуженной». И летом 1976-го вместе с новым своим театром вновь ярко возникла на невском бреге, на сей раз — в стенах Александринки.

И опять я заодно с другими зрителями восторгался ею, которая осталась вер­на своей теме, теме женской судьбы — в самых разных жиз­ненных ситуациях, на самых неожиданных исторических по­воротах.

И жила перед нами на сцене, всеми силами об­легчая боль других, даря дру­гим всё, что только может от­дать её доброе сердце, «ма­ленькая докторша» Таня Ов­сянникова из инсцениров­ки по известной симоновской трилогии.

И жестоко страдала её Бланш Дюбуа из знаменитой драмы Теннеси Уильямса «Трамвай “Желание”» — тонкое, чуткое существо, обречённое на ка­тастрофу, потому что именно эта тонкость чувств делала Бланш в мире «среднего чело­века» гостьей нежеланной. Кто подсчитает, сколько театров на всём белом свете уже ставили эту пьесу, и многие исполни­тельницы главной роли, слу­чалось, старались всячески подчеркнуть испорченность Бланш, её отмирающий ари­стократизм, её падение. Люд­миле же было важно в своей ге­роине совсем другое — СВЕТЛОЕ. С захватывающей пронзитель­ностью несла зрителю мысль, высказанную самим ав­тором: «Бланш — это фиалка, которая пробивает скалу». Пе­ред нами развертывалась судь­ба женщины, пришедшей в мир с красотой и богатством, которые уже никому не нуж­ны. Наивные, мучительные, са­моубийственные порывы уже не нужной человечности…

И испепеляла своё бездон­ное сердце святая и грешни­ца одновременно, красивая, зо­лотоволосая женщина по име­ни Мария Стюарт из спектак­ля по пьесе английского дра­матурга Роберта Болта «Да здравствует королева, виват!». Открытая душа, открытые чув­ства, взлёты и ошибки — всё искупилось такой смертью, ко­торая подняла её над всеми и создала в мире легенду о Ма­рии Стюарт. Её последние сло­ва: «В смерти среди друзей больше жизни, чем в жизни, в которой все бегут, — пусть она длится хоть целый век…» Лю­бовь, страсть, нежность, мате­ринство — здесь всё было на самом высшем накале, всё — до са­мой сердцевины! И если ког­да-то в её Гелене подобная те­ма решалась лирически и ка­мерно, то Мария была — уже вулкан…

* * *

И ТОГДА я размечтался «подарить» акт­рису Людмилу Грязнову Товстоногову. Уговорил Георгия Александровича посмот­реть её в этом самом спектакле. После вопрос был решён мгновенно: «Грязнову, которая в «Тихом Доне» станет репетировать роль Аксиньи, ждут на Фонтанке к началу ноября; двухкомнатную ташкентскую квартиру поменять на приличную питерскую вполне реально, на первый случай комната в актёрском общежитии для неё приготовлена; главное — постараться из ташкентского те­атра уехать без скандала»…

Я возил счастливую Людочку между спектаклями в Царское Село, Павловск, Петергоф, репинские «Пенаты», даже на теплоходе — в Кижи… Строя радужные планы на будущее, она часто повторяла: «Главное, чтобы — без скандала»…

Но скандал возник колоссальный, ибо, как назло, в Узбекистане случились вскоре Дни РСФСР, и туда в составе де­легации работников российского искусства из Питера прибыл худрук Александринки, «народный СССР» Игорь Олегович Горбачёв. И заявился он первым делом в ЦК Компарии Узбекистана: «Пока вы тут ушами хлопаете, наш гангстер Товстоногов ваш националь­ный кадр преспокойно уворовывает!» В ЦК — паника: «Какой та­кой национальный кадр уворовывают? Грязнову?!» Тут же — грозный звонок в театр: «Директора и худрука — «на ковер», немедленно!» А в Ленинградский обком, на имя самого Романо­ва, из Ташкента поступил грозный цекашный донос: он почти дословно повторял полные праведного гнева слова Горбачёва по поводу «гангстера Товстоногова», который «разворовывает уз­бекские национальные кадры».

И осталась, увы, Людочка в Ташкенте… Что же касается Игоря Олеговича, то его за подлое наушничество Георгий Алек­сандрович вскоре прилюдно и весьма эффектно проучил. Это случилось на торжественном вечере, посвященном 225-летию Александринки.

Безвкусно пышный юбилей «старейшего драматического те­атра России», здорово утратившего под руководством худрука Горбачёва былое своё величие, к четвертому часу празднества всех уже порядком притомил: славословию не было конца, Игорь Олегович получал всё новые подарки и объятия. Георгий Алек­сандрович присутствовать здесь совсем не желал, но его уго­ворили зачитать так называемый адрес от ВТО… И вот выхо­дит, раскрывает красную папку, без всяких эмоций проговаривает дежурные, пустые слова, папку закрывает и делает шаг впе­рёд… Игорь Олегович со слащавой улыбкой бросается навстре­чу, тянется с объятиями, однако его руки беспомощно повисают в воздухе… Потому что Товстоногов, как бы не замечая юби­ляра, строго глядя прямо перед собой, величественно пересе­кает сцену, ни на мгновение не замедляя шага и не повернув головы, оставляет а д р е с на столике и в звенящей тишине скры­вается за кулисой… Это была оплеуха!

* * *

ЧТОБЫ и в дальнейшем «ценнейший национальный кадр» Людмила Николаевна Грязнова их не покинула, в ЦК компартии Узбекистана порешили: выделить ей трёхкомнатную квартиру, присвоить звание Народной артистки Узбекской ССР, выдвинуть кандидатом в депутаты Верховного Совета Узбекской ССР, обеспечить репертуаром для гастролей за границей, начиная с Болгарии… Но она всё это воспринимала с грустью. Писала мне:

«Видно, БДТ навсегда растаял в тумане. Тоска бесконечная…»

Вдруг в феврале 1977-го получаю приглашение:

«… В мае у нас творческий вечер в Москве, в ЦДРИ, на 1 час 40 минут. И нужно составить программу, отрывки из спектаклей, расположить их интересно. А так как наша завлитша-аспирантка защищается, директор и худрук приглашают тебя, ибо очарованы насмерть. Подумай, Лёвочка! Приедешь на несколько дней в Ташкент, посмотришь спектакли, порекомендуешь, что играть по степени интересности, скомпонуешь… Дорогу, гостиницу и прочее театр оплатит. Вернёшься в Питер, весь нашпигованный специями, со всякими вкусными зеленями к праздничному столу. <…> Подарили мне книжку «Павел Луспекаев» — и невольно снова окунулась в атмосферу БДТ. Больно… <…> Васька научился выговаривать: «Р-р-р»! Обнимаю…»

Конечно, я туда прилетел, всё сделал. Худрук Ольга Александровна Чернова горячилась:

— Мне интересны актёры, которые не копируют то, что показывает режиссёр, а реша­ют творческую задачу, непре­менно исходя из собственного «я». Мне интересно, если ак­тер — ЛИЧНОСТЬ. Такова Грязнова. Постоянный внутрен­ний поиск, высокий професси­онализм, и как результат — от спектакля к спектаклю её ге­роини приобретают всё новые и новые качества… Уж не го­ворю об её необыкновенной женственности, огромном и сценическом и чисто челове­ческом обаянии…

А Людмила… Она, как и прежде, не придавала особого значения овациям, по­тому что, как и раньше, была пол­на беспокойства: «Моя меч­та — хотя бы элементарно со­ответствовать тому, что совре­менный театр требует от акт­рисы».

* * *

У ЕЁ трехлетнего Васи во дворе был друг, которого малыш звал по фа­милии — Козлов. По профес­сии Козлов — шофёр и ча­стенько, к великой радости ре­бёнка, катал его на своей ма­шине. Но однажды на прось­бу мальчика прокатиться со­рокалетний приятель ответил отказом: «Не могу, Вася, я ус­тал». И Вася посерьёзнел. Ког­да Людмила спросила сына, о чём это он так напряжённо ду­мает, тот тихо произнёс: «По­чему Козлов устал?» Мальчи­ку было никак не понять, как это можно устать, катаясь на машине. И Людмила улыбну­лась: ведь когда-то, ещё учась на актрису, она тоже не пони­мала — как это можно устать, играя на сцене?.. Тогда она ещё и не подозревала, что за один лишь вечер в роли, допустим, Бланш или Марии Стюарт воз­можно выложиться до пол­нейшего изнеможения… Но и вконец усталая, она всё рав­но, каждой клеточкой тела, зна­ла, что это — такое счастье!..

(Кстати, спустя годы её сын, Василий Никитин, станет достойным журналистом).

* * *

ЕЁ писем — порой тревожных, порой озорных, очень часто многостраничных, и неизменно нежных — у меня сотни. Писала обо всём, что её радовало и тревожило:

«В нашем деле нельзя понравиться однажды. Нужно уметь побеждать каждый день…»

«В моей жизни нет ничего стабильного, раз и навсегда установленного, незыблемого. Счастье и несчастье соседствуют в ней наиболее контрастно… Впрочем, незыблема на этом свете для меня лишь моя любовь к театру. И я счастлива тем, что мои желания и мой долг совпадают…»

«Люблю путешествовать, фантазировать, общаться, вообще — ЖИТЬ…»

А ещё требовала, чтобы постоянно присылал свои газетные и журнальные материалы:

«… И как это вторая, февральская «Аврора» вышла такой неинтересной без тебя, мой дорогой автор? Скучно…»

«… Только что разделалась с новой премьерой («Лев зимой» американца Джеймса Голдмена). А у моего Льва там, в Ленинграде, на улице Бассейной, уже лето. Лови солнышко…»

«… Не грусти. Если с тобой случится что-нибудь плохое, ей богу не перенесу… Do widzenia, pan! Pa!..»

Мы часто прощались именно так, по-польски — ведь когда-то свела нас «Варшавская мелодия». (Как раз в ту пору я познакомился с автором этой грандиозной пьесы Леонидом Генриховичем Зориным, и моё особенно трепетное отношение к своему детищу драматург ощутил).

Порой с нарочными из Ташкента получал от неё дыни, виноград. Даже, случилось, — на огромном роскошном блюде…

Если их театр гастролировал в Таллине или Риге (где зрители, конечно, тоже мигом начинали ходить «на Грязнову»), непременно туда приезжал.

Когда узнала, что, наконец-то, я обрёл Таню (кстати, это случилось тоже лишь благодаря Польше, польскому языку), прислала телеграмму, словно бы навеянную любимым Александром Дольским:

«Удивительный вальс вам пропел Ленинград.
Поздравляю. Обнимаю. Людмила».

Как-то в письме процитировала четверостишие народного поэта Узбекистана Тураба Тулы:

«Чего желаешь ты?» — Меня Мечта спросила,
Светясь передо мной, как чистая звезда.
Хоть песнею одной, правдивой и красивой,
В народной памяти остаться навсегда!

А однажды вдруг подробно описала костюм очередной своей героини, Зои Денисовны Пельц, в будущем спектакле «Зойкина квартира»…

Но на сцене в нём так и не появилась.

Потому что в ночь на 1 июня 1991 года в онкологической клинике Ташкента Людмила Николаевна Грязнова скончалась…

Все прошедшие с той поры годы эту мою боль хоть в самой малой мере, но всё же заглушает ощущение, что в сердцах тех, кто знал её, великую провинциальную актрису, кто был покорён её искусством, Людмила осталась «песнею правдивой и красивой». И ещё никак не позабыть ту в её «французской» песне мечту: «Успеть бы всё сказать, успеть бы всё отдать…»

И пришла Клеопатра к сфинксу… 1970-й.
Такой я запечатлел её в 1976-м.
Её Гелена…
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.