Михаил Поджарский: Чужая дочь

Loading

Михаил Поджарский

Чужая дочь

Село Каменка, в котором батальону майора Вальтера Геккеля предстояло расположиться на двухсуточный отдых, большей частью, состояло из мазанок, неказистых глинобитных домишек под соломенными крышами, разбросанных по невысоким холмам на обоих берегах речки с тем же названием. Каменные дома, числом не более десятка, находились в центре там, где был сельсовет, совхозная контора, магазин и баня.

Геккель приказал водителю остановить штабной «Вандерер» возле добротного кирпичного дома, который его адъютант Штауб, выбрал под штаб-квартиру. Приусадебный участок, на котором стоял дом, был огорожен дощатым забором. За ним был виден ухоженный огород и небольшой плодовый сад.

Геккель толкнул калитку, которая легко повернулась на смазанных петлях, и вошёл во двор. В тени раскидистой груши он увидел спину человека в чёрном мундире. Эсэсовец услышал шаги Геккеля только, когда тот подошёл вплотную. Он резко повернулся, его правая рука рефлекторно потянулась к кобуре. Увидев майора Вермахта, он встал по стойке «смирно», щёлкнул каблуками.

— Хайль Гитлер! Унтерштурмфюрер Зигель, оперативная команда специального батальона СД, — почти выкрикнул он, вскинув руку и устремив взгляд поверх головы майора. Ему было лет двадцать пять — двадцать семь. Он был блондином, почти альбиносом.

— Хайль! Майор Геккель, — в свою очередь представился Геккель, подняв правую руку. — Чем обязан? В этом доме моя штаб-квартира.

— Провожу работу по привлечению местного населения к выявлению жидо-коммунистических элементов, — доложил Зигель. Он небрежно показал на стоявших у стены дома мужчину; женщину, прижимавшую к своему животу ребёнка лет четырёх; и ещё двоих детей. — Этот здесь хозяин, колхозный активист. А эти рядом — его жена и дети.

— Активист — это как? Коммунист, что ли? — поинтересовался Геккель, чтобы поддержать разговор.

— Довгань, ты коммунист? — спросил Зигель у мужчины. Тот на мгновение оторвал взгляд от своих босых ступней и испуганно глянул на «Парабеллум» унтерштурмфюрера.

— Ты коммунист?! — повторил вопрос Зигель. — Коваленко, переведите ему!

Только сейчас майор заметил ещё трёх человек, стоявших чуть поодаль. Это были местные в гражданской одежде. У всех были немецкие винтовки, на рукавах белые повязки с надписью «Полиция». Двое, помоложе, откровенно пялились на широкие бёдра хозяйки дома. Который постарше, с готовностью подскочил к допрашиваемому и задал вопрос на их языке, ткнув пальцем в плечо. В ответ тот энергично замотал головой и, глядя на галифе Зигеля, стал что-то сбивчиво говорить.

— Он говорит, что не коммунист, ваше превосходительство, — помедлив, сообщил Коваленко на ломаном немецком. — Он говорит, сам пострадал от Советов. Те его силой загнали в колхоз, отобрали две коровы, лошадь, самого чуть в Сибирь не сослали. Он говорит, коммунистов ненавидит.

От Коваленко несло густым перегаром местного самодельного пойла. Оно называлось, кажется, «самогон». Геккель невольно отступил в сторону. Унтерштурмфюрер расценил это как разрешение действовать самостоятельно и продолжил допрос:

— Коваленко, скажите ему, что в таком случае он, как всякий сознательный украинец, обязан помогать немецким властям выявлять жидов и коммунистов.

Коваленко перевёл. Довгань неуверенно кивнул, по-прежнему глядя себе под ноги.

— В таком случае сейчас ты нам скажешь, где в твоём селе прячутся жиды, — продолжал Зигель. — Я назначу тебя старостой села, и ты тут будешь самым главным.

Выслушав Коваленко, который на этот раз переводил дольше обычного, Довгань побледнел. Помолчав, он что-то сказал нерешительно. Коваленко перевёл:

— Он говорит, ваше превосходительство, что все жиды-мужчины ушли на фронт, а их бабы с детьми погнали колхозный скот на восток, и где сейчас кто, он не знает.

— Объясни ему, что немецкий офицер не красный комиссар, — криво ухмыльнувшись, сказал Зигель. — Обманывать его не надо. Комиссары взорвали плотину Днепрогэс, и все, кто не успел перейти Днепр, остались здесь. Если он откажется помогать, то я это расценю как попытку укрывательства жидов. А это тягчайшее преступление перед Рейхом. Я прикажу расстрелять и его, и всю его семью.

Коваленко перевёл. Услышав это, жена Довганя впервые подала голос. Она вскрикнула и ещё сильнее прижала к себе младшего ребёнка, сгорбившись над ним. Самый старший ребёнок бросился к ней и обхватил её руками, средний уткнулся лицом ей в бедро. Не подымая головы и искоса глядя на мужа из-под надвинутого на самые глаза платка, она что-то визгливо сказала. Он коротко огрызнулся через плечо. Затем что-то сказал Коваленко.

— Он говорит, ваше превосходительство, что, как началась война и ушли коммунисты, со двора не выходил и тех, о ком вы говорите, не видел, — перевёл Коваленко и добавил от себя. — Врёт, конечно. От тут всех знает.

Зигель достал белоснежный носовой платок и обтёр вспотевшее лицо. Потом спрятал платок, вытащил из кобуры «Парабеллум», передёрнул затвор и подчёркнуто спокойно сказал:

— Даю на размышление одну минуту. Потом я убью одного из его детей, ещё через минуту убью другого, ещё через минуту — третьего, ещё через минуту — его жену, ещё через минуту — его самого. Затем пойду к любому из его соседей, и тот сделает всё, что я требую. Есть ли смысл упорствовать?

Услышав перевод, жена Довганя оттолкнула от себя детей, которые дружно заревели, и, упав перед мужем на колени, стала креститься и громко причитать. Довгань, помолчав, что-то тихо сказал, не поднимая головы.

— Он говорит, что покажет всех, кого знает, ваше превосходительство, — сообщил Коваленко.

— Вот и хорошо, — удовлетворённо сказал Зигель, пряча пистолет в кобуру. — Пусть идёт с вами. Я только переговорю с господином майором.

Трое полицаев направились к выходу со двора, подталкивая Довганя. Зигель, проводив их взглядом, повернулся к Геккелю и сказал приятельским тоном:

— Эти русские иногда бывают страшно упрямыми.

— Насколько я знаю, это не русские, а украинцы, — ответил Геккель сухо, глядя на расстёгнутую верхнюю пуговицу мундира Зигеля.

— Какая разница как они себя называют? Всё равно скоро останутся только немцы. Я с удовольствием поселюсь где-нибудь здесь — тут неплохой климат.

Геккель молчал, по-прежнему глядя на расстёгнутую пуговицу Зигеля. Тот выпрямился и застегнул пуговицу.

— Господин майор, мне понадобится ваша помощь, — сказал он на этот раз официальным тоном, глядя на кокарду Геккеля. — Это касается задания, которое я тут выполняю. По решению еврейского вопроса. Вы знаете, о чём речь.

— Знаю, — коротко сказал Геккель.

— По моим данным в этом селе находятся восемьдесят две единицы еврейского населения. Завтра предстоит провести акцию по их ликвидации.

— Зачем вам я? — спросил Геккель.

— В моей команде половина — необстрелянные новички. Они только позавчера прибыли из Рейха. Я опасаюсь эксцессов во время акции.

— Что вы подразумеваете под словом «необстрелянные»? — спросил Геккель, не скрывая сарказма.

— Они ещё не участвовали в акциях, — Зигель оторвал взгляд от кокарды Геккеля и посмотрел ему в глаза. — Могут быть обмороки, истерики, отказы стрелять.

— Что вы хотите от меня, чёрт возьми? — спросил Геккель раздражённо.

— Я хочу, чтобы вы выделили роту ваших солдат для конвоирования колонны к месту акции и для самой акции, — Зигель смотрел в глаза Геккелю прямо, не мигая.

— Мои люди только что с передовой, — сказал Геккель, не отводя глаз. — Там они убивали противника, у которого в руках было оружие.

— Объясните им, что мы делаем общее дело — уничтожаем врагов Рейха. Какая разница, где — на передовой или в тылу? — возразил Зигель, криво ухмыльнувшись.

— Вряд ли смогу выполнить вашу просьбу, — ответил Геккель, как мог спокойно. — Я обязан обеспечить отдых моим людям.

— Вы не задумывались, по какой причине в разгар боевых действий вам дали целых два дня отдыха? — Зигель продолжал ухмыляться. — И как раз в этом селе.

— Я не привык обсуждать распоряжения вышестоящего начальства, да ещё с посторонними, — ответил Геккель.

— Герр майор! — в голосе Зигеля появились истерические нотки. — Простите, но думаю, что ваш отказ не понравится обергруппенфюреру Екельну.

— Унтерштурмфюрер! Не забывайтесь! Я не подчиняюсь вашему Екельну. У меня своё командование, — ответил Геккель резко.

— Я доложу обергруппенфюреру, и через час ваше командование пришлёт вам нужный приказ, — сказал Зигель, буравя Геккеля взглядом. — А теперь рассудите, учитывая то, с какой неохотой генералы Вермахта отдают подобные приказы, чего будет стоить ваша непонятливость.

Геккель отвёл глаза. Помедлив, сказал:

— Чёрт с вами. Получите взвод. Но только для конвоирования. Стрелять они не будут. С вашими истеричками справляйтесь сами.

* * *

Григорий проснулся, словно от толчка. Глянул в окно — во дворе темно, ещё можно спать. Перевернулся на другой бок, полежал немного. Понял, что уже не уснёт. Сел на кровати, глянул на похрапывающую Катерину, немного посидел, чтобы успокоить сердцебиение. В последнее время это случалось всё чаще. Вроде тридцать семь лет — не старый ещё, а сердчишко уже даёт о себе знать. Может, чувствует что нехорошее? Григорий вздохнул, поднялся с кровати и, шаркая босыми ногами по полу, вышел в большую комнату. Немного постоял, посмотрел на спящих детей. Двое старших спали в широкой двуспальной кровати, младший — в своей детской. Григорий послушал их дружное сонное сопение, тихонько открыл дверь и вышел во двор.

Небо было ясным, усеянным крупными немигающими звёздами. Северо-восток уже светлел — до рассвета ещё часа полтора. Григорий стал под яблоней, что росла возле сарая, и справил малую нужду. Спать не хотелось. Он присел на ступеньку крыльца и закурил.

Мысль в голове была одна: что будет дальше? Война перечеркнула налаженную жизнь. Нельзя сказать, что до неё Григорий был уверен в своём будущем, но, во всяком случае, была определённость. В их совхозе он был не последним человеком. Счетовод — какое-никакое, а всё-таки начальство. Совхозные бумаги, которые он вёл, всегда были в порядке. В районе был на хорошем счету, его почётными грамотами награждали. И не только грамоты он имел. Его хлопцы живут, как люди, в тепле и сухости. От мысли о детях на душе потеплело — трое детей, трое пацанов, вырастут — помощниками будут. И тут же вернулась тревога: если вырастут. Иди знай, чего от завтрашнего дня ожидать…

В его жизни было много такого, от чего можно было болезнь сердечную заиметь. По всему, сейчас он должен не сидеть здесь, на крыльце своего дома, а в сибирской земле червей кормить. Батька его был далеко не бедняком. Хоть и в мазанке жил, но скотину свою имел: коров, лошадей, овец отару. Да и жито своё было, где вырастить — пятая часть нынешних совхозных полей когда-то одному Панасу Довганю принадлежала. В гражданскую дядька Панас ни к кому не примкнул, особняком держался, старался ни с кем не ссориться. Дорого это ему давалось — то от одних откупаться приходилось, то с другими договариваться. Но ничего, выстоял. Гришку своего учил: не лезь в чужую драку, пусть дураки помирают, твоё дело — выжить, кто бы там верх ни взял. Не ссорься никогда ни с кем, тем более с властями. С любыми властями. Будь на хорошем счету. Просят — делай, требуют — отдавай. Сегодня отдашь на копейку — завтра поимеешь на червонец. Всегда главное одно — выживать. Были бы кости, мясо нарастёт.

Эта наука самому батьке помогла мало. Договариваться в гражданскую с белыми, зелёными, махновцами было трудно, но возможно — те не считали крестьянина классовым врагом. Война закончилась, в село из губернии стали наведываться комиссары. И Панас Довгань понял, что родная украинская земля уходит из-под ног. Бо̀льшую часть земли у него отобрали и раздали сельским беднякам. Скотину он порезал сам. Когда в двадцать девятом докатились вести, что будут насильно загонять в колхоз, Панас собрал вещи и отправился в Луганск работать на шахту. Перед отъездом сказал сыну:

— Впереди трудные времена. Красные таких, как я, врагами считают. Крестьянство вскоре помрёт. Будет голод. Если сидеть и ждать, подохнем все. Я поеду в город, говорят, там работа есть. Как устроюсь, буду оттуда вам помогать. Ты останешься здесь за матерью и сестрой присматривать. Если будут в колхоз гнать, не упирайся, иди. Иди первым, пусть за своего считают. Так, может, и выживем. Что поделаешь…

Батька уехал. Вскоре в селе появилась комиссия из губернии. Согнали всех на митинг, объявили, что в селе создаётся колхоз и все должны в него вступить. А кто не вступит — враг народа. Гриша вернулся домой, под плач матери вывел последнюю корову и отвёл её в колхозное стадо.

Началась колхозная жизнь. Жили бедно, но не голодали. Отец приезжал редко, привозил не деньги — в колхозе их потратить было не на что — привозил какую-никакую одежду, обувь, да гостинцы городские. Сам он сгорбился, стал меньше ростом, будто ссохся. Лицо было всё в несмываемых чёрных точках от угольной пыли. Он говорил Грише:

— Надо тебе в город ехать, учиться. Сейчас образованным дорога открыта. Особенно тем, которые ближе к деньгам — бухгалтерам, счетоводам. Без образования сгниёшь в этом колхозе поганом. Вот выдашь сестру замуж, и уезжай.

Но уехать пришлось раньше. Примерно через месяц после того разговора поздно вечером Григория вызвали в правление колхоза. Там сидели два военных с малиновыми петлицами. Они стали задавать вопросы об отце. Чем тот занимается в Луганске, какие разговоры вёл, какие имена-фамилии называл. И ещё много всякого. Григорий отвечал. Те двое его ответы записали, сели в легковушку и уехали. Как уехали, председатель колхоза завёл его к себе в кабинет, запер дверь и сказал, что отец его арестован как враг народа. Что он планировал взорвать в Луганске шахту, а потом поехать в Москву и там убить товарища Сталина. И что отца его расстреляют, это уже ясно, а потом его самого и мать с сестрой сошлют в Сибирь как членов семьи врага народа. У него есть только один способ спасти себя. Товарищ Сталин сказал, что сын за отца не отвечает. Надо, чтобы он, Григорий, выступил на собрании колхозников, где будут его отца обсуждать.

Назавтра на собрании, когда ему дали слово, Григорий сказал, что его отец вёл антисоветские разговоры и вынашивал планы диверсии против Советской власти, он, Григорий, его осуждает и от него отрекается, и он не сообщил в органы, потому что не успел, те проявили революционную бдительность и сработали быстрее. Он говорил в гробовой тишине. Не дождавшись окончания собрания, взял заранее приготовленный узелок с вещами и ушёл из села.

В городе он поступил в техникум, чтобы учиться на счетовода. Каждый вечер, когда ложился спать в общежитии, прислушивался, не едет ли по улице «чёрный ворон». За всё время, что он учился, домой не наведался ни разу — боялся, что кто-то из односельчан покажет пальцем и скажет: «Враг!». Когда окончил техникум, понял, что с работой будет непросто. Везде надо было писать автобиографию, отвечать на всякие вопросы. Напишешь, что отец расстрелян, — на работу не возьмут. Не напишешь — ещё хуже, привлекут за сокрытие сведений.

Григорий решил вернуться домой — может, в своём селе будет попроще. Действительно, там оказалось проще. Его забыли. Много односельчан умерло от голода в тридцать втором — тридцать третьем годах. Умерли и его мать с сестрой. Их похоронили чужие люди. Григорий поселился в разворованной батьковой мазанке. Работать устроился счетоводом в совхоз, который образовали из их колхоза и ещё двух соседних. При устройстве на работу вопросов не задавали. Может, кто что о нём и помнил, но людей не осталось, работать было некому.

Через год Григорий женился. Жену взял из соседнего села. Катерина красотой не отличалась, была молчаливой, но хозяйкой оказалась хорошей. Через год родила ему сына.

Советские начальники были такими же людьми, как и другие. Днём произносили трескучие фразы, а по вечерам любили выпить, поесть, девок пощупать. Главное — хотели всё иметь, да ни за что не платить. Договариваться с ними оказалось просто — говори, что надо, делай, что просят. Вот Петя Корниенко, их директор, дочку выдал замуж в соседний район, дом там ей построил. А где стройматериалы брал? С совхозной свинофермы. Счетовод Гриша Довгань всё как надо оформил — никакая ревизия не придерётся. Гриша это умеет. Не умел бы — до сих пор бы жил в батьковой мазанке. А так, и себе дом выстроил. Не дворец, конечно, чтоб в глаза не бросался, но все-таки кирпичный.

И вот всё рухнуло. Началась война. Григорий через знакомого врача справку себе сделал, что не пригоден к службе, его на фронт не взяли. Красные, как пришли двадцать лет назад, так и ушли. Вместо них пришли немцы и объявили «новый порядок». А какой он этот «новый порядок»? Как с ними себя вести? А если красные вернутся, что будет? Было от чего сердцу разболеться…

Григорий затушил окурок о ступеньку, бросил его в мусорное ведро у крыльца, встал, постоял, посмотрел на разгорающуюся зарю и отправился в дом спать.

Он заснул, едва голова коснулась подушки. Казалось, что спал всего минуту. Проснулся от топота сапог и визга Катерины.

— Здорово, Довгань! — у кровати стоял мужик с белой повязкой на рукаве. — Вставай! Принимай гостей!

Григорий выскочил во двор. Там уже была Катерина и все три его хлопца. Перед ними стоял немец в чёрном мундире и разглядывал их словно животных. Немец был молодым, белобрысым. Григорий таких бесцветных ещё не видел. Рядом переминались с ноги на ногу ещё двое в гражданской одежде с винтовками. Тут Григорий вспомнил, где видел мужика, что его разбудил. Тот работал шофёром в райкоме, возил самого первого секретаря. Фамилии его Григорий не знал. Да и никто не знал. Он был просто Вася. Шестерил на начальство: «Вася туда! Вася сюда!». Вечно бегал на полусогнутых, глаз не поднимал. А сейчас, гляди-ка, орлом смотрит!

— Вы чего это в моём доме?.. — начал было Григорий, спросонья не разобравшись в ситуации. И тут же получил затрещину.

— Ты как с господином унтерштурмфюрером разговариваешь?! — прошипел Вася и съездил ему по зубам ещё раз. — Стой молча, смотри в землю и на вопросы отвечай. А не то шлёпнем тебя и бабу твою, и сопляков твоих!

Услышав это, Катерина вскрикнула и прижала к себе младшего. Григорий прикусил язык и уставился в землю.

— Так-то! А теперь на вопросы отвечай, которые господин унтерштрумфюрер задавать будет.

Но вопросов не последовало. Григорий услышал шаги на дорожке от калитки. Быстро глянул: пришел ещё один немец, постарше первого. На нём был серо-зелёный мундир. Первый, похоже, не ожидал его увидеть, он вздрогнул и резко обернулся, потянувшись к кобуре. Немцы приветствовали друг друга, подняв правые руки, и о чём-то коротко переговорили. Первый при этом небрежно махнул рукой в его, Григория сторону. Второй немец окинул его внимательным, цепким взглядом и что-то спросил у первого. Тот повернулся к Григорию и задал ему какой-то вопрос по-своему. Григорий вопроса он не понял, хоть когда-то учил немецкий, и потому промолчал. Немец повторил вопрос — там, вроде, было слово «коммунист». Григорий на всякий случай опять промолчал. Тогда к нему подскочил Вася и, ткнув пальцем в плечо, сказал:

— Их превосходительство спрашивают: ты коммунист?

У Григория задрожали ноги. Он слышал, что немцы коммунистов расстреливают. А он в конце мая написал заявление в партию, его должны были рассматривать как раз двадцать третьего июня, в понедельник. Партсобрание не состоялось потому, что война началась. Вася об этом может знать. То-то он смотрит как-то уж слишком пристально. Григорий замотал головой и, глядя на галифе первого немца, стал говорить:

— Нет-нет, я не коммунист! Я коммунистов ненавижу! Они меня силой в колхоз загнали, отобрали две коровы, лошадь, самого чуть в Сибирь не сослали. Я от Советской власти пострадал!

Пока он говорил, Вася смотрел на него ехидно. Перевести не торопился, всё смотрел молча. Потом всё-таки перевёл. За те несколько мгновений, что Вася медлил с переводом, Григорий пережил столько, сколько не переживал за годы.

Немец, кажется, остался доволен услышанным. Он что-то сказал Григорию. Вася перевёл:

— Господин унтерштурмфюрер считает тебя сознательным украинцем. Он хочет, чтобы ты помог ему понаходить всех жидов, которые сейчас в селе прячутся. Так ты ему поможешь?

Григорий, не зная, что делать, кивнул. Немец продолжал говорить. Вася, внимательно его выслушав, сказал Григорию:

— Понимаешь, Довгань, их фюрер мужик дельный — сильно не любит жидов. Вот и решил он эту пархатую заразу по всему миру изничтожить, чтобы не могли они больше кровь христианскую пить. Немцы, где жидов находят, там и убивают. В твоём селе, Довгань, пархатых много. Попрятались суки — знают, что их ждёт. И ты их нам покажешь. Всех. За это господин унтерштурмфюрер назначит тебя старостой села. Будешь тут самым главным, что-то вроде председателя сельсовета.

Григорий помертвел. Такого поворота он не ожидал. Евреев в селе было, действительно, много, примерно четверть населения. В других сёлах их было ещё больше. Соседние совхозы вообще были еврейскими, и даже назывались по-еврейски. Жили евреи мирно, работали хорошо. Вражды с украинцами не было — делить было нечего, все жили одинаково бедно. Жаркой дружбы, впрочем, не было тоже. В глаза им говорили «евреи», за глаза вполголоса — «жиды». Те тоже были себе на уме — чуть что переходили на свой язык, чтоб непонятно было, о чём говорят. Советские праздники — Первое мая, Седьмое ноября — отмечали все вместе, вместе гуляли, вместе пили. А вот настоящие праздники, народные — по-отдельности и втихаря. Сначала евреи свою пасху праздновали, потом христиане — свою, проклиная тех, кто Христа распял. Молодёжь, кто при Советах вырос, та вообще различий не знала: кто украинец, кто русский, а кто еврей. Старший сын Григория уже в школу ходил, так он даже по ихнему знал немного — в его классе этих еврейчиков больше половины было. А вот взрослые эти различия хорошо понимали. Они были уверены, что если обещанное «светлое будущее» когда-нибудь наступит, евреи там окажутся первыми, хотя бы потому, что сами его и придумали.

Григорий хорошо знал своих односельчан, — многие считали, что если бы евреев тут не было, было бы лучше. Но к такому повороту, чтобы взять и разом всех их уничтожить, он не был готов. Всё-таки в одном селе всю жизнь вместе прожили. Да и другое — а вдруг коммунисты вернутся? У тех евреи вроде бы как в почёте были. Многие их начальники евреи. Вот даже первый секретарь обкома, и тот еврей. Народ шёпотом говорил, что и сам Ленин из них произошёл.

Григорий сказал:

— Так нет же никого. Мужики ихние на фронт поуходили, а бабы с детишками ушли со стадом, когда его в тыл погнали.

Выслушав перевод, немец, что-то сказал, криво ухмыльнувшись. Второй, тот что в зелёном мундире, стоял с безучастным видом и в разговор не вмешивался.

— А их превосходительство говорят, что ты, сука, брешешь, — прошипел Вася. — Комиссары Днепрогэс взорвали, чтобы уйти они не могли и у немцев остались. Так что, красные сами жидов приговорили. Их начальнички-то знают, что немцы с ними сделают. А у немцев укрывательство жидов серьезное преступление, они за это расстреливают. Хочешь, чтобы господин унтерштрумфюрер тебя прямо сейчас шлёпнул? И твой выводок тоже?

При этих словах Катерина, которой до того не было слышно, ойкнула, и сказала Григорию:

— Гриша! Не спорь с ними! Делай, что говорят!

— Катька, заткнись! — огрызнулся Григорий. Сказал Васе: — Так может и взорвали Днепрогэс, я про то не знаю. Только как уходили — видел. А возвращались или нет — мне неизвестно. Я с тех пор со двора не выходил.

Немец, слушая перевод, вытер потное лицо, спрятал платок, достал из кобуры пистолет и передёрнул затвор. Он что-то сказал, глядя не на Григория, а куда-то поверх его головы. Второй немец непроизвольно отступил на полшага и стал смотреть в сторону. Вася тоже слегка попятился, опасливо покосившись сначала на немца с пистолетом, потом на Григория. Изменившимся голосом он сказал:

— Дурак ты Довгань, допрыгался! Он сказал, что сейчас тебя убивать будет. Сначала щенков твоих, потом бабу, а потом тебя. Соглашайся бегом! Он тебе всего минуту дал, чтобы ты умом пораскинул!

Тут Катерина, от которой Григорий за всю жизнь слова громкого не слышал, оттолкнула от себя детей, бросилась перед ним на колени и закричала истошным голосом:

— Гриша! Гришенька! Муками христовыми тебя заклинаю! Гришенька! Именем твоей матери! Это ж дети твои! Гриша! Делай, что они тебе говорят! На меня тебе наплевать, пусть меня прибьют, я плохая тебе жена! Но дети! Я ж их нарожала тебе! Не погуби сынков своих!

Григорий почувствовал, что сердце сейчас остановится. В глазах стало темно, горло будто железная рука сдавила. Он явственно представил, что его сыновья лежат на земле в луже крови как зарезанные поросята. Не слыша своего голоса, он сказал:

— Хорошо, я покажу… кого знаю… Только детей не трогайте…

* * *

Кузнечик шевелил усиками, как бы раздумывая куда бы ему прыгнуть. Подобрал под себя длинные задние ноги, замер, напрягся, казалось, сейчас прыгнет, но нет, передумал и спокойно переполз с травинки на сапог Вальтера Геккеля. Вальтер не шевелился, чтобы не спугнуть насекомое. Кузнечик ещё немного подумал и вдруг без долгих сборов подпрыгнул вверх и, расправив крылья, полетел. Вальтер проводил его взглядом, пытаясь разглядеть, куда тот сядет.

Кузнечик сел на голову еврейки, стоявшей шагах в пяти. Она его не заметила, даже не шелохнулась. Кузнечик переполз с накинутого кое-как платка на волосы, на лоб, сорвался, упал, в падении раскрыл крылья и полетел в сторону восходящего солнца. Женщина ничего не заметила. Она стояла прямо, безвольно опустив руки, и смотрела перед собой на что-то, видимое только ей одной. Большие тёмно-карие глаза были неподвижны. В них не было слёз, страха, отчаяния, как в глазах других евреев, которые сидели, стояли или ходили из стороны в сторону внутри кольца оцепления. Это не был взгляд оцепеневшего от ужаса человека, эти глаза жили, в них была мысль.

На что она смотрит? Какие картины прошедшей жизни видит? Или это уже картины её такого скорого потустороннего существования? Что она видит, о чём думает сейчас, за полчаса до расстрела?

Вальтер смотрел на неё, не в силах отвести взгляд. Женщина стояла абсолютно неподвижно и просто смотрела перед собой. Лёгкий утренний ветерок шевелил пряди её волос, выбившиеся из-под платка. Вальтер подумал, что эти длинные пушистые волосы она, наверное, любила расчёсывать перед сном. Подумал, что когда-то их расчёсывал её муж. И как им обоим было приятно заниматься любовью, укрывшись её распущенными волосами.

Женщина не двигалась, ни на что не реагировала. Ни на нервозную перебранку полицаев, ни на команды эсэсовцев, ни на плач и стоны её соплеменников, ни даже на собственную полуторагодовалую дочь, которая, играя, теребила подол её платья. Когда полицай толкнул её в спину, загоняя в колонну, она машинально взяла ребёнка на руки и пошла вместе с остальными, по-прежнему глядя в пространство, видимое только ей одной.

Зигель выбрал место для акции примерно в километре от окраины села, где за еврейским кладбищем был неглубокий овраг. Накануне полицаи согнали туда десяток сельских мужиков с лопатами, которые к утру углубили овраг, выкопав яму достаточно большую, чтобы в ней поместились все восемьдесят два каменских еврея. Мужиков домой не отпустили — им предстояло эту яму зарывать.

От центра села до этого места колонна, подгоняемая эсэсовцами и полицаями, дошла минут за двадцать. Люди шли по четыре в ряд, неся свои пожитки, детей, поддерживая под руки стариков. Впереди шёл Коваленко, постоянно озираясь и покрикивая на своих полицаев. Те суетились, подгоняя отстающих. По периметру колонны с автоматами наперевес шагали солдаты Вальтера. Сам он шёл позади всех — и колонны, и Зигеля с его оперативной командой. Присутствовать при акции он не был обязан и мог остаться в штабе. Но он считал своим долгом быть вместе со своими солдатами.

Когда колонна подошла к оврагу, люди увидели кучи свежевырытой земли, почувствовали её запах. Вдруг закричали и заплакали женщины. Колонна остановилась, не дойдя до места метров тридцать. У некоторых подкосились ноги, и они больше не могли идти.

— Коваленко! — скомандовал Зигель, — Прикажите им всем раздеться полностью. Одежду и все свои вещи пусть складывают каждый в свою стопку. Складывать надо аккуратно. Проследите!

Коваленко побежал выполнять приказ. Люди сначала смотрели на него непонимающе. Потом начали раздеваться. Полицаи и эсэсовцы ходили в толпе приговорённых, следя, чтобы те аккуратно складывали свои вещи. Вальтер подумал: как странно — большинство из них женщины, они не проявляют стыдливости. Они раздевались, не торопясь, тщательно складывая одежду, которую уже никогда не наденут, разглаживая её руками, как бы прощаясь.

Зигель выстроил десять своих эсэсовцев в одну шеренгу напротив края оврага над вырытой ямой. Шагах в двадцати левее, опираясь на лопаты, стояли каменские мужики, глядя на происходящее кто со страхом, кто с любопытством, кто с показным безразличием. Между шеренгой эсэсовцев и приговорёнными кучковались Коваленко и его полицаи, среди которых был и Довгань. У него не было ни оружия, ни повязки на рукаве.

— Коваленко! Давайте первый десяток! — скомандовал Зигель.

Коваленко что-то крикнул полицаям. Те подошли к толпе и, по двое схватив за руки тех, кто стоял с краю, потащили их к яме. Вместе с ними людей тащили несколько немцев из команды Зигеля. Довгань замешкался, не зная, что ему делать, остался стоять. Коваленко подошёл к нему, что-то сказал, показав на яму, и несильно ударил кулаком в зубы. Тот пару мгновений смотрел ему в глаза, затем отвернулся, неуверенной походкой подошёл к толпе и, схватив за руку ту самую еврейку с красивыми волосами, потащил её к яме. Инстинктивно она сделала попытку вырваться. Довгань другой рукой схватил её за волосы и, изо всех сил потянул за собой. Она, потеряв равновесие, споткнулась и упала на колени. Довгань, не останавливаясь, волок её по земле. Её дочка закричала и попыталась схватиться за маму. Единственное, за что она могла ухватиться, были длинные мамины волосы. Вцепившись в них ручонками, она упала и попала Довганю под ноги. Тот пнул её, она, словно мяч, отлетела в большой куст и там затихла. Довгань дотащил свою жертву до края оврага туда, где лицом к яме уже стояли остальные. Она оглянулась, пытаясь рассмотреть, куда делась её дочь. Один из эсэсовцев ударил её ногой в лицо, повернув его к яме.

Полицаи и эсэсовцы, которые тащили людей, отошли в сторону, оставив своих жертв одних. Довгань опять замешкался. Один из полицаев вернулся и, схватив его за шиворот, потащил за собой прочь от ямы.

— Заряжай! Целься! — командовал Зигель.

Эсэсовцы в шеренге передёрнули затворы автоматов и прицелились в стоящих на краю оврага. Те всё поняли. Некоторые инстинктивно вобрали головы в плечи, одна пожилая женщина со вздохом тяжело осела на землю, кого-то била крупная дрожь.

На несколько мгновений над местом действия повисла тишина. Стало слышно, как в траве стрекотали кузнечики, в небе пел жаворонок. В толпе евреев раздавались приглушённые рыдания.

— Огонь!

Вальтер видел, как убивают людей. Ему и самому приходилось. Но на расстреле присутствовал впервые. Он думал, существует какая-то церемония, — кто-то произносит речь, говорит, почему этих людей необходимо убить, приговорённым завязывают глаза и стреляют издалека, чтоб стрелки близко не видели их лиц. Всё оказалось намного циничнее. Буднично, по-деловому, безо всяких церемоний обнажённых людей поставили на край их собственной могилы. За их спинами всего в трёх шагах стояли палачи. Стреляли каждый в свою «мишень», кто в голову, кто в спину. Те, кому выстрелили в голову, упали сразу как кучи тряпья. Другие ещё какое-то мгновение стояли, потом медленно, как бы нехотя, оседая, сваливались в яму. Та женщина, с красивыми волосами, осталась стоять на коленях.

— Рядовой, ко мне! — крикнул Зигель солдату, стоявшему в шеренге с краю.

Тот повернулся кругом и на подгибающихся ногах подошёл к Зигелю. Ему было под сорок. Его лицо было мертвенно бледным.

— Рядовой Хайнц Ленце! — доложил он осипшим голосом. Его губы тряслись, из носа текло.

— Почему вы не стреляли?! — спросил Зигель.

Солдат молчал.

— Повторяю вопрос, почему вы не стреляли! — Зигель, не мигая, смотрел ему в глаза.

Женщина, по-прежнему стоя на коленях, пыталась обернуться, ища глазами свою дочь.

— Я не могу… Это же женщины… дети… Мне не говорили… — пролепетал солдат.

— Откуда вас прислали? — спросил Зигель.

— Из Потсдама.

— Кем вы там были.

— Я простой полицейский. В уголовной полиции работал… Я не знал… Мне не говорили…

— Что вам не говорили? Что вас отправляют для особо важной работы, связанной с государственной безопасностью?

— Я думал… партизаны… диверсанты… Но это женщины и дети!.. Как можно?! Это же смертный грех! Господь накажет!

— Ленце, возьмите себя в руки! Идите и выполните свой долг!

Солдат повернулся было, чтобы идти назад к яме, но передумал и, став по стойке «смирно», решительно глядя Зигелю в глаза, срывающимся голосом сказал:

— Господин унтер… унтерштурмфюрер! Извините… я католик… верующий человек… всю жизнь ходил в церковь… Я не могу делать то, что считается смертным грехом. Я отказываюсь! Готов к любому наказанию!

Он стоял по стойке «смирно», слегка пошатываясь. Его лицо, которое только что было бледным, стало пунцово-красным. Зигель смотрел на него, презрительно искривив губы. Его правый кулак непроизвольно сжимался и разжимался.

— Коваленко! Давайте сюда этого Довганя! — скомандовал он, не отрывая взгляда от солдата.

Коваленко что-то крикнул Довганю и тот подошёл к Зигелю.

— Ленце, дайте своё оружие, — Зигель отобрал у солдата автомат и протянул его Довганю. — Идите и доделайте работу! Коваленко, переведите.

Довгань нерешительно взял из рук Зигеля автомат и вопросительно посмотрел на Коваленко. Тот ему показал на женщину. Довгань посмотрел на неё, вздрогнул и отрицательно замотал головой. Коваленко что-то крикнул ему, показывая теперь не на женщину, а на яму. Затем ударил его в зубы и подтолкнул к яме. Довгань опустил голову и пошёл туда, куда его вёл Коваленко.

Они вдвоём подошли к женщине. Коваленко что-то говорил Довганю, очевидно указывая, что тот должен делать. Тот поднял автомат, направив ствол женщине в затылок, и, зажмурившись, нажал на спуск. Прозвучал щелчок. Выстрела не было. Женщина вздрогнула и вобрала голову в плечи. Коваленко выругался, взял автомат, передёрнул затвор и вернул автомат Довганю. Тот опять, направив его женщине в голову, нажал на спуск. Грохнула короткая очередь. Из лица женщины вылетел кровавый фонтан. Её тело дёрнулось вперёд и свалилось в яму. Довгань продолжал стоять с поднятым автоматом, глядя расширившимися глазами как кровь заливает прекрасные волосы женщины, струёй вытекая из того, что только что было её головой.

* * *

Григорий вернулся домой, когда было уже темно. Издали увидел немецкий мотоцикл, стоящий у калитки. Повернул назад, прошёл немного и свернул на склон берега речки, на который выходили огороды домов, что на его улице. По склону он прокрался к своему забору, осторожно открыв заднюю калитку, зашёл в сад, спрятался за стволом старой яблони и осмотрелся. В доме светились окна, оттуда доносилась немецкая речь. На ступеньках крыльца сидел немецкий офицер, который вчера пришёл вторым, и курил. Ни Катерины, ни детей видно не было. Сердце Григория сжалось.

Немец докурил, затушил окурок о ступеньку, бросил его в мусорное ведро у крыльца, с трудом поднялся и, пошатываясь, зашёл в дом.

— Катька! Катерина! — тихо позвал Григорий. Откуда-то из-за кустов смородины донёсся шорох.

— Папка, ты? — это был голос старшего сына.

— Я, Шурка, я, — громким шёпотом сказал Григорий. — Иди сюда, я тут.

На фоне неба мелькнул силуэт и через секунду Шурка был рядом с отцом. Обняв сына, тот спросил:

— Что там у вас? Мать жива?

— Да все живы, и мать, братаны! Ты-то где был?

— То неважно… А где вы все?

— Мы в сарае. Немец сказал, что в нашей хате ихний штаб будет. Так чтоб мы в сарае теперь жили. Вот мы все там и сидим. Мамка запретила во двор выходить. Это я по нужде вышел.

— Так, сына! А ну бегом сгоняй мамку сюда позови. Только тихо, чтоб немцы не услышали. А сам в сарае оставайся. Понял?

— Понял, папка, понял. Сейчас позову.

Через минуту Григорий услышал шаги Катерины. Когда она поравнялась с яблоней, взял её за руку. Она вскрикнула. Он зажал ей рот и прошептал на ухо:

— Катька, иди за мной, только тихо. Чтоб я ни одного звука от тебя не слышал!

Он увлёк её за собой на самый берег речки, туда, где их никто не мог услышать. В ясном небе ещё не погасла вечерняя заря, висел молодой месяц. Катерина хорошо видела осунувшееся лицо мужа и его глаза, смотревшие, как у животного, которого ведут на убой.

— Гришенька, что с тобой? Где ты был целый день? Ты пьяный? — спросила она испуганно.

— Тихо, дура! — зашипел на неё Григорий, опять зажав ей рот рукой. — Не пьяный я. Где был — тебе потом люди расскажут. Гляди сюда.

Он присел на корточки и жестом показал, чтобы Катерина присела рядом. Затем бережно достал из-за пазухи большой тряпичный свёрток, положил его на землю и аккуратно развернул. При свете месяца было видно, что на земле на старой тряпке лежит ребёнок.

— Господи! Так то ж дитя! — вскрикнула Катерина.

— Да заткнись ты, дура! — прорычал Григорий и отвесил жене затрещину. — Чего орёшь? Хочешь, чтоб немцы услышали?

Катерина, зажав рот двумя руками, осела на землю, не сводя глаз с ребёнка, который двигал ручками и тихо хныкал.

— Чьё ж оно? Где ты его взял? Зачем домой принёс? Своих мало? — затараторила она шёпотом.

— Ну, в общем, так, — собравшись с духом, произнёс Григорий. — Это дочка Фиры Розенблюм. Её, кажется, Белой зовут. Мужа её, Натана помнишь? Он у нас в кузнице работал.

— Гришенька, ты совсем сказился? Ты зачем жидовку в дом принёс? Немцы ж её найдут — всех нас порешат. Меня тебе не жалко, о детях о своих подумай! Гришенька, неси её назад, где взял. Не хочешь, я сама отнесу! Скажи, где ты её взял, Гришенька? Я сейчас туда сбегаю и отнесу. Гришенька, я быстро — никто не заметит… — Катерина осеклась на полуслове, увидев дикий взгляд мужа.

Григорий привстал, склонился над женой, протянул к её лицу свои руки, вымазанные в земле, и чётко с расстановкой произнёс:

— Я сегодня её мать убил. Вот этим руками.

Из его горла вырвался хрип.

— Гриша! Ты был ТАМ?! — воскликнула Катерина, прижав руки ко рту.

— Катька, не спрашивай! — прохрипел Григорий, перевёл взгляд на свои руки и несколько мгновений их рассматривал, как будто видел впервые.

— Такие дела, Катька, — сказал он, погодя, — Мы с тобой её спрячем.

— Нет!!! Гриша, нет!!! — чуть не закричала во весь голос Катерина в ужасе. — Кого ты спасать собрался? Жидовку?! Мало мы натерпелись, так теперь из-за неё немцы твоих детей поубивают! Нет!

Григорий изменился в лице. Едва Катерина закончила говорить, он сильно ударил её ладонью по лицу. Затем навалился на неё упавшую и, сжав руками её горло, прорычал:

— Хватит, курва, мне про детей рассказывать! Ты знаешь, сколько детей сегодня поубивали, как собак? А у них тоже матери были! Ты когда-нибудь видела, как детей убивают?

Он опомнился только, когда почувствовал, что жена начинает задыхаться. Сел на землю, обхватив голову руками. Катерина тоже села, её пробирал кашель. Откашлявшись, она убрала с лица жиденькие волосёнки, выбившиеся из-под платка, и принялась с опаской рассматривать ребёнка.

— Гриша, а чего она квёлая такая? Может, больная? — спросила она виноватым тоном.

— Зашиб я её сильно, — Григорий тёр лицо руками, пытаясь прийти в себя. — Не в себе был… Но, ничего, очухается… Они, жиды, выносливые — всегда выживают, чего им не делай… В общем, так, Катерина, тащи её в сарай к хлопцам, одежонку найди какую. Немцы вынюхают — скажем, что дочь наша. А не показывалась раньше потому, что больная сильно, всё время лежит.

— Гришенька, но она ж чернявая, она ж на наших хлопцев совсем не похожа. Да и на нас с тобой!

— Так постриги её налысо, платок какой напяль! А глаза чёрные — так у меня бабка татаркой была.

Подумав, он добавил:

— Звать её — Верка.

* * *

Вальтер очнулся ото сна весь в поту. В голове стучало, во рту — будто дерьмо жевал. Весь вчерашний день сразу же предстал перед глазами, как наяву. Он всё вспомнил, будто это произошло минуту назад. Он вспомнил свою дурацкую речь перед третьим взводом; глаза его солдат, глядящих мимо него; колонну несчастных, бредущих навстречу гибели; роскошные чёрные волосы женщины; этого скота Довганя, вцепившегося в них; ребёнка, который вылетел из-под его ноги. И самое невыносимое — фонтаны крови, вылетающие из обнажённых людей, и тела, из которых ещё не ушла жизнь, падающие и падающие в эту чёрную бездонную яму.

Вальтер перевернулся на живот и засунул голову под подушку, зажав ею уши.

Забыть! Забыть! Забыть всё и немедленно!

Вчера он весь вечер пил. Пил с этим бесцветным мерзавцем Зигелем. Сначала они выпили весь шнапс Зигеля. Потом прикончили его, Вальтера, запасы коньяка, которые он берёг ещё с Франции. Потом Зигель послал куда-то Коваленко, тот притащил большую банку с мутной жидкостью. Это был местный «самогон». После первого же стакана Вальтер понял, что сейчас отключится. Ему хватило сил самому дойти до постели.

Забыть! Забыть! Забыть!

Впустую. Чем больше он повторяет это заклинание, тем яснее видит картины вчерашнего дня.

Он — профессиональный военный! Он шёл на войну, чётко сознавая — это его долг. Его родина воюет — он должен быть с ней. Он должен воевать с вооружёнными врагами Германии. Он должен выполнять приказы боевого командования и отдавать приказы как боевой командир. Чей приказ он выполнил вчера? Зигеля!

Он заставил себя встать с кровати, умыться, побриться и выпить кофе, приготовленный Штаубом.

Собрал офицеров батальона, выслушал рапорта и отдал распоряжения — после полудня надо было выдвигаться ближе к линии фронта. Потом занялся штабной рутиной: карты, документация, хозяйственные вопросы, проблемы личного состава.

Работа помогла, отвлекла. Постепенно стало возвращаться привычное мироощущение.

Вальтер вдруг сообразил, что почти сутки ничего не ел. Приказал Штаубу накрыть на стол. Сел за поздний завтрак у открытого окна. Как ни странно, но ел он с удовольствием. После еды с чашкой кофе вышел на крыльцо.

Уже допив кофе, он вдруг понял, — что-то изменилось. Его тренированное ухо уловило новый звук. Он привык прислушиваться к окружающей обстановке. Изменение звуковой картины в бою заранее предупреждало об опасности. Собственно, сам звук был обычным — плакал ребёнок. Просто раньше Вальтер его не слышал.

Ребёнок плакал недалеко, тихо и жалобно, как плачут маленькие дети, когда у них что-то болит. Вальтер попросил Штауба выяснить, что это за ребёнок. Тот поискал во дворе и зашёл в сарай, куда выселили Довганя с его семьёй. Через минуту он вышел, подталкивая перед собой жену Довганя, на руках у которой был маленький ребёнок.

Вальтеру стало любопытно — вчера у Довганя было трое детей, сегодня появился четвёртый. Он спустился с крыльца и подошёл к женщине. Ребёнку было года полтора. Как понял Вальтер, это была девочка. Она была одета в какие-то тряпки явно не по росту, голова замотана в грубый шерстяной платок, какой здесь носят старухи. Вальтер жестами потребовал, чтобы платок сняли. Женщина долго не понимала или вид делала, но потом осторожно сняла платок. Девочка выглядела очень плохо. Её глаза были полузакрыты, она тяжело дышала всё время хныкала. Она явно была больна. Вальтер понял, что этого ребёнка он где-то видел. Причём не здесь. Она не была похожа на других детей Довганя. Не смотря на то, что была пострижена наголо, очень грубо, наверное, обычными ножницами, было видно, что её волосы чёрные и очень густые.

— Wer sie? Кто она? — спросил Вальтер у женщины. Та испуганно молчала. Вопрос пришлось несколько раз повторить, показывая пальцем на девочку.

Наконец, женщина тихим хриплым голосом что-то произнесла. Вальтер в своё время штудировал немецко-русский разговорник, который выдали офицерам. Как он понял, женщина сказала, что это её дочь.

— Du lügst! Ты врёшь! Es nicht deine Tochter! Это не твоя дочь! — возразил Вальтер.

Откуда-то выскочил старший сын Довганя и встал между Вальтером и матерью. С ненавистью глядя на Вальтера, он стал что-то громко говорить, показывая на девочку и на себя. Вальтер разобрал только слово «сестра». Надо понимать, мальчик говорил, что это его сестра. Подошедший Штауб пинком ноги отогнал его подальше. Тот опять подбежал к матери. Штауб за ухо оттащил мальчика к сараю, схватил висевшую там верёвку и стал лупить его по спине.

— Wer sie? Кто она? — Вальтер, не обращая внимания на Штауба, повторил вопрос. Женщина молчала, прижимая к себе ребёнка. Она дрожала и была очень бледна.

— Es ist meine Tochter. Это моя дочь. Sie rufen der Wera. Её зовут Вера, — это сказал Довгань, который до того возился на огороде и пришёл на шум. Он встал перед Вальтером, пытаясь закрыть собой ребёнка.

Увидев Довганя, Вальтер вспомнил, где видел девочку. Это была дочь той еврейки с красивыми волосами, которую Довгань вчера расстрелял.

— Sie nicht deine Tochter! Sie ist Jude! Она не твоя дочь! Она еврейка! — сказал Вальтер резко.

Григорий молча шагнул вперёд и встал, почти касаясь Вальтера. Он был ниже немца и, чтобы посмотреть тому в глаза, ему пришлось поднять голову. От него пахло свежевскопанной землёй, и этот едкий запах мгновенно вернул Вальтера во вчерашний день.

Набежавшая туча закрыла солнце. Стало темно, потянуло холодом. Мир исчез. Остался только один его маленький осколок. Осколок, в котором лицом к лицу стояли двое. Нет, не двое. Здесь был ещё третий — женщина, вчерашняя еврейка. Её распущённые волосы теребил легкий ветерок, обнаженноё тело было прекрасно. Она стояла, выпрямившись во весь рост, и, молча, смотрела на мужчин, тем глубоким взглядом, которым смотрела перед собой тогда, за полчаса до своей смерти. Мужчины хорошо её видели, хотя пристально глядели друг другу в глаза. Григорий смотрел без страха или гнева. В его взгляде была спокойная уверенность человека, наконец, освободившегося от вековечного гнетущего страха. Во взгляде Вальтера было удивление и растерянность. Удивление и растерянность того, кому внезапно открылась Истина.

Они смотрели друг на друга разделённые пропастью, лежащей между их народами, культурами, цивилизациями, и объединённые общим преступлением. Они смотрели друг на друга долго, целую вечность. И тогда женщина шагнула вперёд и положила им на плечи свои тёплые руки.

Мир вернулся. Перед Геккелем стоял Довгань в старом потрёпанном пиджачке и такой же помятой кепке. За его спиной была жена с еврейской девочкой на руках. Чуть дальше Штауб хлестал верёвкой их сына.

— Хайль Гитлер, герр майор! — послышалось сзади.

Геккель вздрогнул, его рука рефлекторно потянулась к кобуре. Он обернулся. По дорожке от калитки шёл Зигель.

— Что у вас тут? Проблемы с новым старостой села? — спросил Зигель. В глубине его бесцветных глаз светился холодный огонёк.

— Да нет, у него дочь заболела, он лекарство попросил, — ответил Геккель, шагнув навстречу.

— Какая ещё дочь? — спросил Зигель настороженно. — Вчера никакой дочери не было!

— Она больна, поэтому её не показывали. Не подходите, Зигель. Иди знай, что там за зараза. Как бы не тиф. Идёмте-ка лучше в дом, выпьем кофе. Мой адъютант великолепно его готовит. Штауб, перестаньте избивать ребёнка! Идите и приготовьте нам с унтерштурмфюрером кофе.

— И всё-таки, что это за ребёнок? Как-то странно…

— Зигель, скажите, я давно хочу спросить, что будет с тем солдатом, Ленце кажется? Вы его под трибунал отдадите?

— Зачем под трибунал? Я его домой отправил, в Потсдам. Вместо него другого пришлют.

— Так просто?

— Да, просто. Эта работа — вы меня понимаете — не каждому по плечу. Не стоит осуждать человека, который не может преодолеть предрассудки. В конце концов, скоро еврейский вопрос будет решён. А арийскую кровь надо беречь.

Через час, садясь в штабной «Вандерер», чтобы навсегда покинуть Каменку, Геккель оглянулся. Довгань возился в огороде, его жена подметала дорожку у дома, детей видно не было. Геккель захлопнул дверцу и скомандовал водителю ехать.

* * *

Через полтора года после этих событий Вальтер Геккель был взят в плен. Домой в Ганновер он попал только в сорок седьмом году. Всю жизнь он хотел выяснить, что стало с другими участниками той истории, но так и не решился ворошить прошлое.

Эберхарт Зигель дослужился до чина штурмбанфюрера. После войны его разыскивали, как нацистского преступника, но безуспешно.

Василий Коваленко ушёл с отступавшими немецкими войсками. В Западной Украине он вступил в боевой отряд украинских националистов. В сорок шестом году погиб в бою с войсками советского МВД недалеко от Рахова. Впрочем, неясно тот ли это Василий Коваленко — эти имя и фамилия очень распространены на Украине.

В сорок третьем году, когда Советская Армия освободила Каменку, Григорий Довгань не ушёл с немцами. Его арестовали по обвинению в пособничестве немецко-фашистским оккупантам и личном участии в расстреле мирных советских граждан. По приговору военного трибунала он был повешен в родной Каменке при большом стечении народа.

На момент его ареста ни Катерины, ни детей в Каменке не было. Дальнейшая их судьба неизвестна. В уголовном деле Довганя значится, что у него было четверо детей. Не трое, а четверо. Возможно, Бела Розенблюм выжила. Остаётся надеяться, что жизнь еврейской девочки, спасённой украинским крестьянином, сложилась счастливо.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Михаил Поджарский: Чужая дочь

  1. Вот мои соображения о ценности этого рассказа.

    Самым страшным на войне является то, что человеку вменяется в обязанность убивать другого человека. Отказ от убийства влечёт за собой легитимную казнь. При этом никто вслух не отрицает заповедь «не убий». И это можно понять и принять, если речь идёт о противостоянии с вооружённым врагом, который непрошено пришел к тебе со злым намерением. Уничтожить такого врага и защитить свою землю, народ, культуру – дело чести. Но если человек получает приказ убить беззащитного и слабого: ребёнка, женщину, старика?.. Как быть? Выполнить приказ, спасти свою жизнь и … превратиться в морального урода? Или отказаться и спасти своё человеческое достоинство ценой жизни? Возможны самые разные ситуации, в которых человек неизбежно совершает свой моральный или аморальный выбор. Именно об этом рассказ Михаила Поджарского. Изображенные им ситуации настолько сложны, что их невозможно рационально анализировать и давать им моральную оценку, но художественными методами автору удалось ясно разделить добро и зло и предложить моральный выбор человека в сложнейших условиях.
    Перед человеком всегда стояла и будет стоять проблема морального выбора. Для его совершения нужны ориентиры и образцы. Жизнь настолько сложна, что библейских заповедей оказывается иногда недостаточно, ибо в условиях войны «не убий» звучит… не убедительно. Образцы поведения, предлагаемые в рассказе Поджарского, дают достойные ориентиры для морального выбора, а они всем нам, к сожалению, были и будут нужны, поскольку … история повторяется.

  2. Комментарий тут невозможен. Но должно сказать автору, что написано хорошо.

Обсуждение закрыто.