Он писал, стоя за конторкой до тех пор, пока не немели пальцы. Писал не с холодной точностью летописца, но с яростной заинтересованностью и пристрастием бойца. Недаром же широко известно его восклицание: «Я в мире — боец!» По очень меткому выражению Герцена, в его «хилом теле обитала мощная душа гладиатора».
Вспоминая…
Об Антонио Гауди, Виссарионе Белинском, Александре Иванове и о том, с чего начинается Родина
Лев Сидоровский
10 ИЮНЯ
МАЛЬЧИК С ЗОЛОТЫМИ ШАРАМИ
О великом Антонио Гауди,
который погиб 95 лет назад, 10 июня 1926 года
ОДНАЖДЫ, отдыхая с Таней в любимой Испании, на сей раз — под Таррагоной, заглянул я в ещё не потревоженный туристами уютный, тихий Реус. И там, на массивных дверях очень старого особняка, вдруг увидел табличку: «В этом доме 25 июня 1852 года родился величайший архитектор Антонио Гауди». А рядом изваянный в бронзе мальчик, сидя на длинной скамье, катал золотые шары… Как я обрадовался и дому, и мальчику — потому что задолго до того, впервые оказавшись в Барселоне, был счастлив воочию узреть его творения…
* * *
НАМ повезло вдвойне, ибо со столицей Каталонии (кстати, «побратимши» Санкт-Петербурга) встретились в День её покровительницы — Святой Мерседес. Казалось, весь город пел и танцевал «сардану», которая — не испанский, а именно каталонский танец: в нём радость и братство отражают каталонский характер. Так вот, «сардана», оркестры и пестрые хороводы сопровождали нас на всём пути — и на живописнейшей Лас-Рамблас, и у стен Кафедрального собора, и у Дворца Женералитета, где виртуозные акробаты-«кастельерос» выстроили семиэтажную пирамиду! (Надо же такому случиться: назавтра мы познакомимся с мальчиком, который на самом верху сию пирамиду завершал). И простирал с высоченной колонны над всем этим весельем Христофор Колумб руку в сторону когда-то открытой им Америки…
А потом, вырвавшись из милого сумасшествия, оказались на самой элегантной из барселонских улиц — на Пасеч де Грасиа, являющейся воистину царством Модерна! И особо сияют в том ожерелье два брильянта, сотворённые гением Антонио Гауди.
Первый — так называемый (по имени заказчика) Дом Батльо — ощерился зубастыми балконами, высоко вздыбил мозаичный гребень. По фасаду таинственно мерцает голубым глазурованная керамика. С необычной крыши, между башней и крестом, нависая над улицей, выгнул чешуйчатую спину дракон… И — никаких прямых стен, ведь зодчий считал, что «прямая — порождение человека, а круг — порождение Бога». (Так вот почему у мальчика в Реусе золотые шары!)…
А наискосок, на противоположной стороне улицы, — другое диво: Дом Мила — впрочем, барселонцы сразу переименовали его в Ла Педрера, что значит «каменная громада». И правда: шесть этажей — словно скала, выступы которой округлены злыми ветрами; ассиметрично раскиданные окна с чугунными балконами и дверные проёмы — словно входы в таинственные гроты. Тягучие волны фасада прямо-таки завораживают…
И ещё одна фантастика наяву: Парк Гуэль! Как хорошо, что богатейший текстильный магнат Эусебио Гуэль, вмиг оценив уникальность Гауди, заказал ему для себя дворец (сейчас там — Музей сценического искусства) и вот этот парк… Нигде прежде не видел я такого единения растений и камня! Открывается чудо-парк ступенями, украшенными ослепительной мозаикой: они возносятся к «Залу ста колонн», которые поддерживают огромную террасу, со всех сторон окаймлённую бесконечной и, конечно же, волнообразной (инкрустация из мозаики и керамики!) скамьей. Ну а дальше — какие-то «древнеримские» арки, виадуки, террасы… И цветы, пальмы, сосны, оливы… Да, не зря утверждал сам Мастер, что «архитектурные сооружения не должны бросать вызов природе, но гармонировать с ней и, если возможно, даже сливаться в единый ансамбль»…
Ну а потом пред нами явилось великое детище Гауди: «Искупительный Храм Святого Семейства», больше известный как «Саграда Фамилия» (который с 19 марта 1882 года строится по сей день!), — эта обращенная к Богу, застывшая в камне Молитва о Прощении. Словно замысловатый замок, какие дети строят из песка на пляже у самой кромки воды. Четыре ажурные башни (а было задумано восемнадцать) и только один из трёх законченный фасад — «Рождества» (а ещё есть — «Страсти», «Величия»), но и этого достаточно, чтобы восхититься гениальностью автора. Декор поражает воображение количеством деталей, продуманностью сюжетов, сочетанием стилей: и модерн, и готика, и христианские традиции, и щепотка барокко, и толика восточного зодчества — и всё это не китч, а совершенно гармоничная композиция, в которой ничего лишнего. Христианская поэма, высеченная в камне… Впрочем, сколько бы я сейчас ни старался описать эту фантасмагорическую лепку, всё равно мое перо тут бессильно, да и фотография передает лишь очень малое…
В этом Храме он сорок три года, изо дня в день, сам трудился на строительных лесах. Но однажды, поздним вечером, спустившись вниз, по дороге домой… попал под трамвай, причём — только-только в Барселоне вообще появившийся. В темноте полицейские покалеченного старика — в рабочей одежде, заляпанной краской и застывшим цементом, без документов и гроша в кармане — сначала приняли за бродягу. Спустя три дня, 10 июня 1926 года, Антонио Гауди скончался…
* * *
С ТОЙ встречи миновали годы. И, хотя мне счастливо выпало жить в красивейшем Санкт-Петербурге, где — такие архитектурные ансамбли, что дух захватывает, всё равно частенько снова и снова вспоминаю далёкий средиземноморский городок Реус, а там — мальчика с золотыми шарами, который родился 169 лет назад…
* * *
12 ИЮНЯ
«ТВОЙ УМ КИПЕЛ…»
По питерским адресам
Виссариона Григорьевича Белинского,
который родился 210 лет назад
НА НЕВСКИЕ берега он приехал в 1839-м. Блистательный публицист, чьи критические выступления на, казалось бы, узкие литературные темы всякий раз обретали огромный общественный, смысл, Белинский давно уже мечтал о Петербурге: культурная и общественная жизнь в северной столице была гораздо оживлённее, чем в Москве. Особенно привлекал молодого критика пушкинский «Современник». И надо же случиться такой удаче: именно из этого журнала, да ещё от самого Александра Сергеевича, получил предложение на постоянное сотрудничество! Увы, вскоре из Петербурга пришла горькая весть о гибели поэта…
Ещё целых три года понадобилось, чтобы, наконец, последовало приглашение из «Отечественных записок», от Краевского. Виссариону Григорьевичу было тогда двадцать восемь…
* * *
ЕГО ПЕРВЫЙ адрес в нашем городе — на улице Марата. Тогда улица называлась Грязной, и здесь, в доме № 63 (до нынешних дней не сохранился, на его месте — дом № 70 б), жила мать Ивана Ивановича Панаева, который был с молодым критиком в добрых отношениях. Устроив друга, Панаев сразу же привёл его в редакцию «Отечественных записок», помещавшуюся на Невском, в доме Голландской церкви (сейчас дом № 20). Краевский нового сотрудника встретил тепло.
Казалось бы, всё складывалось великолепно. Да и сам город его тоже в тот день очень взволновал. «Я весь околдован, — признался Панаеву. — Стоит только взглянуть на Неву, как уже чувствуешь, что переносишься в какое-то волшебное царство…» Однако вскоре это радостное возбуждение сменилось грустью, стал скучать по Москве, писал туда Боткину: «Сам город красив, но основан на плоскости, и потому Москва — красавица перед ним…» Главная же причина перемены в настроении заключалась в том, что официозный литературный Петербург встретил Белинского не очень приветливо. Почему? Да потому, прежде всего, что многие литераторы нового критика «Отечественных записок», острого и нелицеприятного, никого не щадившего ради истины, откровенно побаивались. Их бесило, что для этого молодого человека, вроде бы, и не существовало никаких авторитетов, что он смело нападает на литературную знать, не считаясь с самолюбием чопорных столичных авторов. И ведь какая при этом работоспособность: в одной только одиннадцатой книжке журнала за 1839-й — тринадцать его рецензий! Не случайно, встретив после выхода этого номера Панаева с Белинским, Булгарин язвительно спросил Ивана Ивановича: «Почтеннейший, бульдога-то этого вы привезли меня травить?»
Впрочем, своего отношения к Булгарину, Гречу, Кукольнику и им, подобным Белинский и не думал скрывать. Ни о каком сближении с ними не могло быть и речи. А вот к друзьям Пушкина, продолжившим начатое поэтом издание «Современника», поспешил сразу. С Жуковским и другими близкими Пушкину людьми чаще всего встречался у князя Одоевского, жившего тогда во дворовом флигеле дома Ланской на углу Мошкова переулка и Большой Миллионной, а позже — на Фонтанке, 35, у Аничкова моста. У Одоевского свиделся и с Гоголем, о творчестве которого еще в московском «Телескопе» писал, что после «Горя от ума» не знает «ничего на русском языке, что бы отличалось такою чистейшею нравственностью и что бы могло иметь сильнейшее и благодетельнейшее влияние на нравы, как повести г. Гоголя».
* * *
МЕЖДУ ТЕМ жизнь в доме Панаевых стеснительного постояльца тяготила, и скоро Белинский перебрался на Галерную улицу. Две плохо меблированные комнаты он снимал, вероятнее всего, на четвертом этаже дома № 25 (по тогдашней нумерации). Однако и здесь из-за постоянного шума и разговоров, доносившихся из соседних помещений, работать было трудно. Следует новый переезд — на Большой проспект Петербургской стороны (точный адрес неизвестен). Увы, не повезло и на сей раз: квартира оказалась сырой, холодной, да ещё далеко от редакции. Очередное переселение — в деревянный дом на Моховой (теперь на этом месте — каменный, № 11). Далее — новые адреса…
Трудно было с жильём, не получалось вырваться и из тисков нужды, ибо денежные отношения с Краевским складывались совсем не так, как хотелось бы и как талантливый сотрудник мог ожидать. Приходилось постоянно искать дополнительные заработки.
И среди всех этих и иных мрачных проблем — счастливое потрясение от встречи с Лермонтовым. Их долгий разговор произошел на Садовой, в мрачном Ордонансгаузе, где поэт находился под арестом за дуэль с сыном французского посланника Эрнестом де Барантом. «Глубокий и могучий дух! — сразу выразил своё впечатление Белинский Боткину. — Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого!..»
Ещё одна радость — примирение, а после — большая дружба с Герценом: общение с такой выдающейся личностью, конечно же, не могло пройти для критика бесследно. К тому же возмужанию его ума, его сердца, его таланта способствовал сам Петербург. «Мне тяжело здесь… Никогда и нигде я так не страдал и не мучился, — говорил он, — но пребывание в Питере для меня необходимо. Петербург — та страшная скала, о которую больно стукнулось моё прекраснодушие. Здесь я не засну, не остановлюсь в покое и бездействии. Теперь я глубже чувствую жизнь, больше понимаю её противоречия…»
Что ж, его перо будоражило умы современников. «За неимением у нас места бунтовать на площади Белинский бунтовал в журналах», — заметил Вяземский. А комендант Петропавловской крепости генерал Скобелев, встречая Виссариона Григорьевича, всякий раз «шутил»: «Когда же к нам? У меня совсем готов тепленький каземат. Специально для вас берегу…»
* * *
ОН ПИСАЛ, стоя за конторкой до тех пор, пока не немели пальцы. Писал не с холодной точностью летописца, но с яростной заинтересованностью и пристрастием бойца. Недаром же широко известно его восклицание: «Я в мире — боец!» Да — боец, революционер, трибун! По очень меткому выражению Герцена, в его «хилом теле обитала мощная душа гладиатора». Эту пламенную страсть «неистовый Виссарион» вносил в своё восприятие всех общественных и литературных явлений: Шекспир и Грибоедов, романы Жорж Санд и песни Беранже, сочинения Пушкина и стихотворения Лермонтова, повести Гоголя и творения молодых деятелей гоголевской школы вызывают в его душе бурю чувств, мыслей, страстей… Вот, например, с какими словами обращался к Гоголю после того, как были убиты Пушкин и Лермонтов: «Вы у нас теперь один, и моё нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связаны с Вашей судьбою; не будь Вас — и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни нашего отечества…» Однако это не помешало ему, когда потребовал долг, обратить к Гоголю в связи с его «Выбранными местами из переписки с друзьями» слова, полные гнева. Гнева — и всё же надежды: «Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть Вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о Вас заключениях — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал Вам. Тут дело идёт не о моей или Вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и Вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России…»
* * *
ОСЕНЬЮ 1842-го Виссарион Григорьевич поселяется на углу Невского и Фонтанки, в доме купца Лопатина. Пусть квартира не ахти какая, с входом по чёрной лестнице, но зато тут же — и Краевский, и Панаевы, да и редакция близко. Сразу за Аничковым мостом — аптека, что для его слабого здоровья тоже весьма важно. Не так уж далеко по Невскому и до Эрмитажа, где бывал по нескольку часов, особенно задерживаясь в отделе фламандской живописи. И любимая Александринка почти под боком. «Театр! — с восторгом писал он в «Литературных мечтаниях». –Любите ли вы театр так, как я люблю его, то есть всеми силами души вашей, со всем энтузиазмом, со всем исступлением, к которому только способна пылкая молодость, жадная и страстная до впечатлений изящного?..»
Именно в этом доме, услышав от молодого Некрасова стихотворение «В дороге», Белинский, чуть не плача, обнял его: «Да знаете ли вы, что вы поэт — и поэт истинный?» Именно здесь прижал к своей груди молодого Достоевского, взволнованный повестью «Бедные люди»: «Да вы понимаете ль сами-то, что вы такое написали! Вы только непосредственным чутьем, как художник это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую нам указали?..» В этих стенах Виссарион Григорьевич писал статьи, сделавшие «Отечественные записки» самым читаемым журналом. (Этому дому № 68 по Невскому проспекту не повезло: в дни фашистской блокады он был уничтожен вражеским огнем; потом, восстановленный ленинградцами и отмеченный — в память о Белинском — мемориальной доской, благополучно простоял до начала 2011-го, но был разобран, и ныне на его месте — новодел. Красивый, почти полная копия оригинала, но — всё же копия).
* * *
ОДНАКО всё мучительнее становилось Белинскому тянуть непосильную ношу, взваленную на него издателем «Отечественных записок». Не зря же в письме к Боткину горько признавался: «Я — Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» — моя скала, Краевский — мой коршун…»
И он решился на разрыв. Тем более что вдруг явилась возможность наконец-то связать жизнь с «Современником». С тем самым «Современником», что основан был Пушкиным, а теперь вот перешёл к Некрасову и Панаеву. Редакция помещалась на углу набережной Фонтанки и Итальянской, и Белинский, чтобы быть к ней поближе, даже переехал в соседний дом. Да, здесь ему работалось хорошо. Признавался в письме: «Я могу делать, что хочу. Вследствие моего условия с Некрасовым мой труд более качественный, нежели количественный…»
* * *
НО БОЛЕЗНЬ наваливалась всё беспощаднее. Лечение за границей не помогло. Вконец измученный, он вынужден был к тому же снова менять жильё, теперь — в последний раз. Новая квартира находилась в верхнем этаже деревянного двухэтажного флигеля на Лиговском канале, у Кузнечного переулка (на этом месте позже был выстроен один из самых больших доходных домов Петербурга, принадлежавший Перцову, против которого я прожил девять студенческих и последующих за ними лет). Прямо в окна заглядывали тополя, и Виссарион Григорьевич радовался этой зелени.
Увы, других поводов для радости почти не оставалось: началась пора жестокого цензурного террора, анонимный донос в Третье отделение еще более усложнил дело. Белинский ожидал обыска, даже ареста. Что ж, жандармский офицер и несколько нижних чинов действительно заявились сюда с распоряжением об аресте. Но Виссарион Григорьевич уже умирал. Он не дожил трёх дней до своего тридцатисемилетия…
Некрасов писал:
«Белинский был особенно любим…
Молясь твоей многострадальной тени,
Учитель! Перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени.
В те дни, как всё коснело на Руси,
Дремля и раболепствуя покорно,
Твой ум кипел — и новые стези
Прокладывал, работая упорно…»
Похоронили «неистового Виссариона» на Волковом кладбище.
А 12 июня исполнится 210 лет с того дня, как он родился…
* * *
С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ РОДИНА?
Некоторые раздумья в связи со Днём России
ОДНАЖДЫ, дорогой читатель, один знакомый, который очередной Новый год встретил на египетском курорте, с восторгом мне рассказывал:
— Для всех русских хозяин отеля соорудил огромный шатёр, под завязку заполненный вкуснейшей едой. И когда по московскому времени наступила полночь, все наши вскочили на стулья, на столы и в тысячу глоток стали вопить: «Россия! Россия!» Это было так волнующе, аж прослезился…
Однако у меня его рассказ вызвал чувство отвращения. Если бы сам вдруг оказался свидетелем той жлобской вакханалии, непременно бы из-под шатра мигом улизнул, ибо подобное проявление «патриотизма», по моему глубокому убеждению, омерзительно. Для меня оно мало чем отличается от воплей наших крепко «поддатых» футбольных фанатов, устроивших когда-то, в 2012-м, схожую «патриотическую» демонстрацию на улицах Варшавы во время европейского чемпионата. Нет, совсем не в этом проявляется подлинная любовь к своей Родине…
* * *
СЛОВА «Родина» и «родня», как известно, одного корня. Однажды довелось мне даже услышать, что они вообще обозначают одно и то же, только «родня» пишется с маленькой буквы: мол, именно с неё Родина и начинается. Я тогда задумался: разве так? Ведь Родина — это (без всякого пафоса) Пушкин, Толстой, Чехов, Чайковский, Глинка, Репин, Крамской… А родственники? Нет, дело вовсе не в отсутствии среди них знаменитостей…
Родившись под небом Сибири, в славном городе Иркутске, я лет с пятнадцати твёрдо решил из отчего дома уехать. Потому что очень уж угнетала та, ну что ли, приземлённость, сероватость, мелковатость интересов, которые существовали в нашей, тогда ещё довольно многочисленной родне. Убогая — до варварства — речь, полное равнодушие к книге (пожалуй, только мама их читала да её брат, который, приобретая подписные издания, вызывал всеобщее осуждение за «легкомыслие»: мол, на что деньги тратит?!), а также грубость, даже хамство, безапелляционность суждений, отсутствие в человеческих отношениях такта, деликатности. (Например, когда мальчишкой узнал, что адресованные мне от девочек, да и другие письма старшие вскрывают, был потрясён и позже, получив паспорт, уже никому не позволял писать на домашний адрес, только — на почту, «до востребования»). Жаль, что родители не учили детей «хорошим манерам», например — как правильно пользоваться столовым прибором, впрочем, этого в родне не умел никто. На день рождения обычно дарили серебряные ложки и подстаканники (с непременной гравировкой — кому, от кого и в честь чего), и никогда никто из школьных друзей на моём празднике не был (да и в обычные дни моих приятелей в доме не жаловали: мол, «нанесут грязи»), только — «свои»: вот почему этот день не люблю до сих пор… В родне было принято — постоянно ходить друг к другу в гости, а я от подобных «посиделок», как мог, отбояривался (Боже, какая скудость мысли там царила, как обожали там «перемывать кости» всем близким и дальним знакомым!), чем вызывал общее недовольство: «Шибко много о себе думает». Всякий раз, в связи с очередным таким моим «отказом», в доме возникал скандал, причём в выражениях старшие не стеснялись, старались строптивого юнца растоптать грубым, а то и гнусным словом. Они вообще не понимали, что ребёнка унижать нельзя. Наказывать, если заслужил, — да, даже необходимо (но не устраивать безобразных телесных экзекуций, не истязать почти до потери сознания офицерским ремнем с тяжеленной металлической пряжкой, как это было принято у нас), однако унижать — никогда! Я, во всяком случае, подобные мерзости запомнил на всю жизнь, и это, как и, увы, отсутствие духовной близости, тоже во многом определило моё, мягко говоря, прохладное отношение к родительскому дому. Да и с драгоценным для меня чувством юмора у родичей, увы, было плоховато. В общем, по всему этому очень горько было спустя годы услышать от академика Дмитрия Сергеевича Лихачёва: «Интеллигентность человека формируется в родительском доме, когда ему ещё от пяти до пятнадцати лет, потом, в студенческие годы, этим заниматься уже поздно».
* * *
СО ВРЕМЕНЕМ дядья и тётушки ушли в мир иной. Остались их дети — мои двоюродные братья и сёстры, которые в 70-е — 90-е годы почти все «свалили за бугор». И ведь вовсе не сказать, что здесь им жилось так уж плохо, Например, у одной весьма уважаемой в родне моей кузины муж был доктором наук, профессором (она ему в санаторий почтовые конверты так и подписывала: «Профессору…» — чтобы все знали и завидовали!); и сын при помощи папы, по блату, стал кандидатом тех же самых наук; да и сама на работе существовала вполне комфортно. Но все трое, обуянные ненасытной жаждой полного довольства, рванули из матушки-Сибири в дальние края. В конце концов, объединились с остальными «нашими» за океаном, под небом благословенной Калифорнии, — впрочем, ни своих адресов, ни телефонов никто из них мне (вероятно, боясь, что вдруг нагряну в гости) так и не сообщил. В общем, своего добились: по натуре весьма не любознательные, абсолютно равнодушные к той несчастной стране, которая их вскормила, теперь жадно тянут соки из другой, самой богатой, для благополучия которой не ударили пальцем о палец. Завидую ли я им? Да нисколько. Зато уважаю дочь родного брата, которая, будучи молодым педагогом, когда ей предложили такой же вариант дальнейшего житья-бытья, недоумённо подняла брови: «А что я в той Калифорнии без моей школы, без моих учеников?» И вопрос об отъезде для их семьи отпал сам собой…
* * *
КАК-ТО я уже писал, что давно различаю людей не по национальности, социальному положению, таланту и прочему такому, потому что самое важное для меня — работяга человек или прохиндей? Причём среди прохиндеев могут быть не то что таланты — гении, но первейшая и главнейшая забота такого самородка — только собственное благополучие. А работяги сначала — для дела, и только потом — для себя. Так вот, давно убеждён: сматываются «за бугор» в основном прохиндеи. Сам неоднократно убеждался и в США, и в Германии, и в иных краях (за исключением, пожалуй, Израиля), какую наглую компанию представляют там порой подобные типы, поглощённые всёпожирающей мечтой: вот бы ещё нахапать! И «родина» для них там, где «загрести» можно больше всего…
С одним таким «ловцом удачи» судьба свела меня весной 1991-го в Филадельфии. Заявившись туда к очень дальним родичам по гостевой визе, он — втайне от жены и трёх детей, оставленных в Пензе, — начал сходу искать возможность закрепиться на американском берегу навсегда. Этот кандидат медицинских наук (впрочем, последнее время занимался каким-то далёким от врачевания «гешефтом») почему-то решил, что, во-первых, может крупно заработать в США на продаже своей — «насчёт желудка» — диссертации; и что, во-вторых, мигом найдёт для женитьбы богатенькую старушку. Причём главным оружием для завоевания Америки пронырливый пензюк выбрал повальное охаивание вскормившей его Родины абсолютно по всем направлениям — от её истории и политики до культуры и искусства. Сам далеко не просвещённый, а, совсем наоборот, весьма серый, между тем, на каждом углу орал, что в «совдепии» отродясь не возникало ни умных книг, ни хороших спектаклей, ни ярких фильмов, ни волнующих песен — в связи с чем бывшие соотечественники частенько давали ему жёсткий отпор. Однажды в одной прогулке по Филадельфии он увязался за мной. Нагло пёр по центру столицы Пенсильвании, как всегда, не вынимая изо рта сигареты, на что окружающие реагировали весьма негативно. И вдруг, когда пустил струю дыма прямо в лицо какой-то встречной дамы, схлопотал звучную пощёчину. В ответ громко, аж пятиэтажно, выматерился… Впрочем, дальше распространяться о нём мне противно. Лишь добавлю, что этот прохиндей и альфонс своего всё ж добился: и за Штаты чуть ли не в звании «политического беженца» зацепился, и обеспеченную старушенцию в качестве завидной супруги раздобыл…
Кстати, немаловажная деталь: наведываясь прежде из своей Пензы чуть ли не каждую неделю в Москву, этот проныра ни разу не ощутил в себе потребность глянуть на совсем не далёкий от столицы Питер. Точно так же и моя выше обозначенная кузина: неоднократно совершая набег в Первопрестольную ради антикварного фарфора и имея на брегах Невы родственницу, которая при необходимости мигом бы племянницу приютила, тем не менее, так никогда и не испытала желания воочию узреть творения Росси и Растрелли, Трезини и Кваренги. Впрочем, известны ли ей вообще эти имена?
* * *
И ВСПОМИНАЕТСЯ мне уже полувековой давности командировка в город детства, когда там, на берегу Ангары, в Институте органической химии, встретил двух молоденьких сотрудниц — Наташу Погодаеву и Шуру Громову. Накануне Нового года попросили они у заведующей лабораторией отпуск за свой счёт на неделю, чтобы «слетать в Ленинград и походить по театрам». Особенно настаивала Шурочка, девушка из глухого бурятского местечка Кырен, которая, между прочим, окончила университет на год раньше, чем предусмотрено планами. И вот теперь ей до полного счастья, как оказалось, ещё не хватало ленинградских театров. Из далеко не шикарной зарплаты (98 рублей) каждый месяц откладывала некую сумму — и через год смогла себе позволить этот праздник… Подруги улетели. За семь дней побывали в театрах девять раз. За семь дней, вставая чуть свет, осмотрели все лучшие городские ансамбли, обошли все главные музеи. За семь дней не заглянули ни в один универмаг. И хоть вернулись с пустыми чемоданами, но всё равно им белой завистью завидовал весь институт. В первый вечер они рассказывали про «Мещан» у Товстоногова, во второй — про «Час пик» в Александринке, в третий вспоминали Алису Фрейндлих, в четвёртый переносились в акимовский театр, где, кстати, «перед началом спектакля вместо традиционных для Иркутска звонков звучат музыкальные позывные»… Самое отрадное, что подобный «вояж за искусством» среди молодых сибиряков был тогда весьма популярен. Студенты после сессии объединялись в группы и, пользуясь существенными льготами, которые предоставляли им железнодорожники и Аэрофлот, мчались за пять тысяч километров, чтобы увидеть «живых» — Юрского, Ефремова, Доронину… Ну а «славное море — священный Байкал», находящийся по соседству, был для них свят своей чудесной животворной силой, исконным величием и заповедным могуществом. Вот так, не употребляя никаких «громких» слов, эти люди постигали своё Отечество…
* * *
САМ я, хотя у невских вод живу уж почти семь десятков лет, свою «малую родину» вспоминаю постоянно. Причём в голове раз за разом возникают всё новые картинки. Например: как ранней весной, когда канавы вдоль деревянных тротуаров заполнялись талой водой, под которой оставался лёд, мы, мальчишки, спускали туда санки, становились на колени и, отталкиваясь ото льда специальными палками с гвоздями на конце, лихо бороздили бурные потоки… А зимой носились по улицам на «сбитках». О, «сбиток» — это гениальная придумка! Обычный конёк обрабатывался таким образом, что от него, по сути, оставался лишь полоз с узкой площадкой поверху. Каждый уважающий себя мальчишка хранил «сбиток» в валенке: только выйдешь из дому, извлекаешь из валенка собственное «транспортное средство», одну ногу — на «сбиток», другой ка-а-ак оттолкнёшься!.. Так сказать, мини-самокат в зимнем варианте. Улицы от снега, скреплённого морозом, тогда не чистились, скорость по укатанному насту получалась — будь здоров! Так что и до школы, и до магазина, и до кино добирались мигом…
В детстве я обожал повесть местного писателя Гавриила Кунгурова про Артамошку Лузина, моего дальнего предка из Иркутского острога. И сам сочинал «Стихи о родном городе», которые начинались вот так пафосно:
«Семнадцатый век. На бескрайние шири
Великой, свободной, могучей Сибири
Вдоль Лены, Оби, Иртыша, Енисея
Шли дерзко посланцы царя Алексея…»
Мы, мальчишки, сами постепенно вызнавали, что наш невеликий город своей историей, оказывается, тесно связан со многими замечательными судьбами. Что бывал в Иркутске и «арап Петра Великого», посланный строить пограничную Селенгинскую крепость; и Витус Беринг готовил здесь экспедицию на Север; и Александр Радищев следовал мимо этих мест в илимскую ссылку; и что Григорий Шелихов — тоже знатный земляк… Могилу Шелихова, открывателя Аляски и Алеутских островов, мы с приятелем совершенно случайно обнаружили на самой окраине, во дворе Знаменской церкви, и там, на тяжёлом памятнике, прочитали державинские стихи: «Колумб здесь росский погребён…», а с другой стороны — строки Ивана Дмитриева: «Не забывай, потомок, что росс, твой предок, и на Востоке громок…». В той же ограде, помню, остановились тогда у камня над прахом Екатерины Трубецкой с детьми. Гордая фамилия Трубецких нам, мальчишкам, знающим о событиях 14 декабря со страниц учебника, была известна, но вот о других декабристах — Муханове, Панове, Бечасном, Поджио, тоже покоящихся в этой земле, ещё понятия не имели…
Мы перерисовывали из книги изображение иркутского герба, пожалованного городу в незапамятные времена: давно вымерший зверь по имени бабр, несущий в зубах соболя… Мы карабкались на скользкий полированный, из красного финского гранита постамент бывшего памятника императору Александру III, установленного в ознаменование завершения строительства Великой Сибирской железной дороги, соединившей Иркутск с европейской Россией. Правда, самой великолепно изваянной (мальчишкой видел на старинных открытках) фигуры императора уже не существовало: бдительные большевики очередную гадость сотворили быстро, оставив городу лишь постамент. Зато какой постамент! Он был украшен горельефными изображениями «завоевателя Сибири» атамана Ермака, последнего сибирского генерал-губернатора Михаила Михайловича Сперанского и генерал-губернатора Восточной Сибири Николая Николаевича Муравьёва-Амурского. На его восточной стороне бронзовый двуглавый орёл держал в когтях свиток с текстом царского рескрипта о строительстве «сплошного Сибирского железнодорожного пути». А на углах пьедестала красовались гербы сибирских территорий: Иркутской и Енисейской губерний, Якутской области и Сибирского царства. Ещё с одной стороны пьедестала было начертано: «Императору Александру III», а с другой такие же металлические накладные буквы образовали два слова: «Благодарная Сибирь». (После войны, когда я уже уехал, кажется, в конце 50-х, над этим потрясающим постаментом вместо сброшенной фигуры императора, по распоряжению «мудрого» обкома, поднялась безобразная бетонная стела, которую не так давно, слава богу, заменили вновь воссозданным государем. К тому же спустя годы я с удивлением узнал, что автор памятника из моего сибирского детства — тот самый петербургский скульптор Роберт Бах, который для Царского Села столь дивно изваял «Пушкина-лицеиста»)…
Но самой большой местной архитектурно-исторической гордостью был так называемый «Белый дом». Для нас, мальчишек, вовсе не имело значения, что старинный дворец замыслен самим Кваренги (тогда это имя нам ещё ничего не говорило). Главное для нас заключалось в его выщербленных стенах, хранящих следы пулемётных очередей: мы уже знали, что в декабре семнадцатого горстка красногвардейцев с Павлом Постышевым во главе больше недели обороняла от юнкеров этот особняк, бывший дом генерал-губернатора, ставший, как любили мы подчёркивать, «большевистской крепостью». Да, идеологически нас «подковывали» почти с грудного возраста… Зимой с лыжами под мышкой, предвкушая отчаянный спуск, мы взбирались на Иерусалимскую гору (такое вот несколько странное для Сибири название), а там, на вершине, — новая встреча с «политизированной» историей: изваянный в бронзе среди сподвижников со знаменем Нестор Каландаришвили. Мы уже с первого класса знали: «дедушка Каландаришвили» (у него на памятнике была огромная борода) Советскую власть в Иркутской губернии установил задолго до того, как пришла в Восточную Сибирь легендарная Пятая армия. (Спустя годы мне, уже бывалому газетчику, доведётся встретиться с дочерью «дедушки», и старая, очень измотанная трудными перипетиями судьбы женщина вдруг выдохнет в каком-то, ещё тогда мне непонятном отчаянье: «Перестарался отец!»).
Сначала организованно, всем классом, с учителем во главе, а позже — самостоятельно приходили мы в Художественный музей. Да, наше привыкание к полотнам живописцев, к изделиям скульпторов тянулось не месяц и не год, но тем ценнее было возникшее в один прекрасный миг понимание: каким богатством тут обладают! Мы знали, что начало собранию положил многолетний городской голова Владимир Платонович Сукачёв, который скупал и свозил в сибирский край драгоценные полотна и изваяния вовсе не из тщеславия, а потому что желал заронить в неискушённые души своих земляков зёрна красоты и вдохновения. Вот и открывались для нас Репин, Верещагин, Клодт, Маковский, Пуссен…
Теперь-то я осознаю, что сам город ненавязчиво занимался нашим эстетическим воспитанием, хотя это понятие тогда ещё не вошло в моду. Все мальчишки и девчонки, именно все — без преувеличения, распевали чудесные песни «Пал Палыча»: композитор Павел Павлович Гоголев руководил тюзовским оркестром, и его мелодии к «Коту в сапогах», «Трём толстякам» или «Золотому ключику» придавали любимым спектаклям особое очарование… Тщательно помыв шею и до блеска надраив ботинки, притихшие — располагались мы в ложе Драмтеатра (основанного в 1855-м!), где давали «Горе от ума» и другую «классику». А ещё была у нас «Музкомедия» — с божественной примадонной Августой Воробьёвой, с несравненным комиком Григорием Гроссом, с искромётными Клавдией Жулиной и Григорием Муринским — так что пьянящие мелодии Кальмана (спустя годы на берегу Балатона, в Шиофоке, я разыщу его дом и даже присяду к его роялю), Легара, Оффенбаха, Штрауса, да и «наших» — Дунаевского, Стрельникова, Милютина — в моё и моих сверстников невесёлое военное детство внесли такие редкие тогда солнечные краски…
Ещё вспоминается: непременным требованием к тем, кто во Дворце пионеров решил постичь, скажем, тонкости художественного слова, было — чтение. Да, по неписаному кодексу Дворца, нам надо было много читать, причём — не «приключения», а серьёзную литературу. В школьный драмкружок попасть можно было только через суровый конкурс и — без троек в четверти. Характерная деталь: школа заботилась и о том, чтобы мы умели красиво танцевать — вот и кружились по паркету в вальсе наши подшитые валенки, вот и плыли в танго, скользили в полонезе…
Сколько раз зимним вечером, придя на «литературную пятницу» в деревянный «писательский» дом на улице Пятой армии и удобно устроившись там за раскалённой печкой, слушал я, как «долбают» слабенькие рассказы Георгия Маркова (будущего первого секретаря ССП, дважды Героя Социалистического Труда); как льют елей Константину Седых по поводу многотомной его «Даурии»; как строчку за строчкой разбирают стихи Анатолия Ольхона или Иннокентия Луговского… И густые, смоляные усы Юрия Левитанского хорошо помню, его глуховатый голос:
«Скоро месяц выйдет. Суля беду,
Он встанет с левой руки.
Обдирая ладони, ползём по льду,
По шершавому льду реки…»
Это он написал на фронте, в сорок втором. А в сорок восьмом сделал подарок всем землякам: сочинил стихи, которые местный композитор Юрий Матвеев положил на музыку, — и получилась прелестная «Песня о нашем городе»:
«Студёный ветер дует от Байкала,
Деревья белые в пушистом серебре,
Родные улицы, знакомые кварталы —
Город, мой город на Ангаре…»
Самое печальное, что эта столь памятная мне песня — про то, как родной город снился солдатам-сибирякам «за падями таёжными, далёкими», как вспоминалась им там студёная Ангара («река моя, любовь моя, красавица, суровая таёжница моя»), нынешним молодым, да и более зрелым иркутянам, пожалуй, уже неизвестна…
* * *
К ТОМУ ЖЕ ярко запечатлелся из «до войны» летний месяц в Мальте – единственной за моё детство, да и почти за всю дальнейшую жизнь «даче». Да, именно так, не МАльтой, с ударением на первом слоге, как знаменитый остров в Средиземном море, а МальтОй (от бурятского слова «мойэлта», что означает «черёмуховое место») нарекли этот симпатичный уголок, расположенный на Великой Сибирской магистрали в восьмидесяти пяти километрах западнее Иркутска. (Кстати, и все другие наименования вдоль этого железнодорожного пути — тоже чаще всего бурятские и непременно с ударением на последнем слоге: ТельмА, ЗабитУй, ЗаларИ, КутулИк, МегЕт, КитОй). Там, в благословенной Мальте, близ озера, мы с мамой снимали комнату и в субботу шли на станцию — встречать отца. Обычно он приезжал «Колхозником» — так необычно звался вечерний поезд, один из немногих местных, которые останавливались в Мальте. Другой, утренний, именовался «Учеником». (Помню разговоры: «Ты на чём приехал?» — «На «Колхознике». А ты?» — «На «Ученике»). По-моему, был ещё и «Школьник». А состав, курсирующий между Иркутском-1 и Иркутском-2, так же официально, во всех расписаниях, значился «Передачей»…
Перрона не было — его, кажется, только собирались сооружать, и свежеоструганные доски, сложенные в штабель, источали опьяняющий аромат дерева. А крохотный базарчик рядом пах земляникой. Вообще вся Мальта для меня, пятилетнего, была соткана из прелестных запахов: на лесной поляне — дивный дурман от жарков, саранок, кукушкиных сапожек и других сибирских цветов; а на озере, где желтели и белели огромные лилии, я, зажмурив от «вкусноты» глаза, принюхивался к просмолённым лодкам, мокрому песку и самой воде. Нигде после Мальты такой «вкусной» воды не встречал. А может, это просто запах детства?..
* * *
ВОТ и получается, что — «по уши» влюблённый в блистательный Санкт-Петербург, где живу уже очень долгие годы; обожающий Париж, Лондон, Вену, Рим, Венецию, Флоренцию, Прагу, Варшаву, Краков, Барселону, Севилью, Гранаду, Стокгольм, Копенгаген и другие уголки Европы, которые, к счастью, хорошо узнал; побывавший в США, Индии, Африке, на Цейлоне, — я в то же самое время никогда не в силах позабыть и свою самую первую, ту самую «малую родину», с которой когда-то моя жизнь, собственно, и началась. (Кстати, Родина — это ведь вовсе не государство. Не зря же знаменитый композитор и остроумец Никита Богословский метко заметил: «Я очень люблю свою родину и гораздо меньше находящееся в ней государство»). В общем, получается, как у Николая Рубцова:
«С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь».
А на берегах Ангары однажды услышал такую песню, стихи для которой написал мой очень давний (увы, ныне покойный) друг, замечательный и прозаик, и поэт, Иркутянин с самой большой буквы Марк Давидович Сергеев, с чьим именем, кстати, здесь связана уникальная премия — «Интеллигент провинции»:
«Плывут и плывут прибайкальские шири,
Саянские горы синеют вдали.
Вас встретит столица таёжной Сибири,
Любимый Иркутск — середина земли…»
Причём «середина земли» здесь — вовсе не для красного словца. Недалеко от Мальты есть железнодорожная станция Половина, которой помечена как раз половина расстояния от Москвы до Владивостока. А если, дорогой читатель, ты посмотришь на карту мира, то убедишься, что Иркутск (которому, кстати, только что исполнилось 360 лет) расположен примерно в центре евро-азиатского континента. Вот с него-то для меня и начинается Родина…
* * *
13 ИЮНЯ
«ВЕЛИК МОГУЧИМ РУССКИЙ ЯЗЫКА!»
Вспоминая замечательного поэта-пародиста
Александра Александровича Иванова,
которого не стало ровно 25 лет назад
ВЫСОКИЙ, худой, с тонкой щёточкой усов, чем-то напоминающий Дон Кихота, он, ведущий единственной в те годы (после закрытия первого КВНа) юмористической передачи «Вокруг смеха», появлялся на телеэкране и говорил, допустим, так:
— У поэта Валентина Сидорова я прочёл: «Косматый облак надо мной куёт, и ввысь уходят светлые стволы». В связи с этим написал пародию под названием «Высокий звон».
И дальше с очень серьёзным видом читал:
«В худой котомк поклав ржаное хлебо,
Я ухожу туда, где птичья звон.
И вижу над собою синий небо,
Косматый облак и высокий крон.
Я дома здесь. Я здесь пришёл не в гости.
Снимаю кепк, одетый набекрень.
Весёлый птичк, помахивая хвостик,
Высвистывает мой стихотворень.
Зелёный травк ложится под ногами,
И сам к бумаге тянется рука.
И я шепчу дрожащими губами:
«Велик могучим русский языка!»
Да, после того, как в 1978-м возникла телепередача «Вокруг смеха», Александр Иванов стал мигом всесоюзно знаменитым. Конечно, в его программах блистали и Леонид Ярмольник, уморительно изображавший «цыплёнка табака», и Вячеслав Полунин с трогательным «Асисяем», и другие хорошие артисты, но сам Сан Саныч со своими язвительными пародиями на поэтов неизменно оставался там самым главным.
А оказался в этой компании совсем случайно. Родился в семье художников и после школы поступил, естественно, на факультет рисования и черчения Московского заочного пединститута. Потом учил детей черчению и начертательной геометрии. Между тем, в стране царила хрущёвская «оттепель» — время поэтов, и стихи сочиняли все, кто только мог и даже не мог. Поэтому наряду с талантливыми произведениями возникла лавина стихотворного «ширпотреба». И герой моего повествования, кому подобные творения резали глаз и слух, невольно начал практиковаться в жанре пародии, высмеивая рифмованное непотребство. А тут ещё в преобразованной «Литературной газете» возник юмористический «Клуб 12 стульев», куда его позвали в авторы. Что ж, порой отклики Александра Иванова на творения даже знаменитых поэтов оказывались убийственными.
Например, на строчки Николая Доризо: «Не писал стихов и не пишу, — ими я, как воздухом дышу» отозвался так:
«Не писал стихов — и не пиши!
Лучше погуляй и подыши.
За перо поспешно не берись,
От стола подальше уберись.
Не спеши, не торопись, уймись,
Чем-нибудь, в конце концов, займись.
Выброси к чертям карандаши.
Полежи, в затылке почеши.
Суп свари, порежь на кухне лук.
Выпей чаю, почини утюг.
Новый телевизор разбери —
Посмотри, что у него внутри.
Плюнь в окно и в урну попади!
В оперетту вечером пойди.
Вымой пол, прими холодный душ,
Почитай на сон грядущий чушь…
Что-нибудь, короче, соверши!
Не писал стихов — и не пиши!»
В 1968-м выпустил первый свой сборник пародий — «Любовь и горчица». Под его «каток» попадали самые маститые поэты СССР. Фазиль Искандер, которого эта чаша тоже не миновала, ответил пародисту эпиграммой:
«Скорбен лик у Иванова —
Хоть пиши с него святого.
Благодушен в скорби он,
Как весенний скорпион».
К тому же Александр Иванов вдруг стал киноартистом: в детском фильме «Тайна железной двери» оказался строгим, молчаливым регулировщиком, ростом похожим на михалковского Дядю Стёпу. (Дальше в кинокартине «Прохиндиада, или Бег на месте» молчаливо сыграет самого себя, и в другой — «Две стрелы. Детектив каменного века» — тоже без единого слова отметится).
Но главная удача настигла его всё ж в 1978-м, когда на Центральном телевидении начал вести передачу «Вокруг смеха». Обычно, завершая программу, уже в конце, выдавал свои пародии. Например:
— У поэта Сергея Мнацаканяна я прочёл: «Случайный пешеход мне в спину камень бросит иль просто подойдёт и закурить попросит»… В ответ написал:
«Я людям верю, но
немало озабочен
тем, что, когда темно,
я верю им не очень.
Я с музою дружу,
знаком с успехом гулким,
но больше не хожу
по тёмным переулкам…
Случайный пешеход
ко мне на днях подходит
с улыбкою. И вот
что дальше происходит.
О чём-то говорить
желает, вероятно…
«Позвольте прикурить», —
он произносит внятно.
Я на него смотрю
и загодя скучаю.
«Простите, не курю», —
печально отвечаю.
Чем это мне грозит,
Понятно и ребёнку.
Он тихо говорит:
«Тогда сымай дублёнку!»
Дублёнку я свою
снимаю торопливо
и молча отдаю…
А на душе тоскливо.
Вот отчего грустна
моя ночная лира
и жалуется на
несовершенство мира…»
В начале 1980-го он женился на красавице, солистке Мариинского балета, заслуженной артистке РСФСР Ольге Заботкиной (которую кинозритель всего СССР вдобавок обожал за роль Кати Татариновой в фильме «Два капитана») и даже перебрался к ней, в Ленинград. Вот тогда-то я нагрянул с диктофоном в их жилище на Петроградской стороне и задал «Сан Санычу» (как он попросил себя называть) ряд вопросов.
* * *
— Прежде всего, Сан Саныч, хотелось бы выяснить, когда и как вы впервые ощутили в себе пародиста?
— Если говорить о дате, то это случилось в конце 1962-го, причём для меня — совершенно неожиданно. Правда, с детства я увлекался поэзией, писал стихи, но однажды перечитал их и понял, что стихи-то, увы, подражательны: там причудливо смешались Белый и Блок, Есенин и Северянин… В общем, бросил я эту лирику… Прошло время. И вот как-то, собираясь на день рождения к замечательному московскому искусствоведу Борису Николаевичу Симолину, который, как мне было известно, терпеть не мог творчества Игоря Северянина, я в шутку написал юбиляру приветствие в стиле именно «нелюбимого» им поэта. Стихи, представляющие собой типичную пародию, имели успех. Тогда я задумался: может, всерьёз попробовать свои силы в этом жанре? Попробовал — раз, другой, третий… После публикации в «Литературной России» стал писать регулярно — причём не только пародии, но и эпиграммы.
— Хотя бы примерно прикидывали, сколько их уже?
— Зачем же «примерно»? У меня налажен совершенно точный учёт с нумерацией — для этого завёл специальные тетради… Давайте заглянем сюда: вот видите — на сегодняшний день написано 699 пародий и 602 эпиграммы. Многие включены в сборники, ведь я уже шесть книг выпустил…
— В общем, преподаватель начертательной геометрии стал поэтом-сатириком… Чем же этот литературный жанр вас так привлекает?
— А вы знаете, пародия — жанр очень древний: исследователи находят её следы даже в древнегреческой литературе. Так вот, сначала мне казалось, что пародия — лишь средство внутрилитературной борьбы, однако чем больше писал, тем яснее открывал всё новые возможности, которые таит в себе этот жанр… Случалось, мне даже ставили в вину, что от классического понимания пародии я отошёл, что мои произведения представляют собой причудливую смесь из собственно пародии, эпиграммы, реплики, литературного фельетона, фантазии «на тему» и так далее — в общем, здесь намешано довольно много чего… Однако эта смесь даёт автору возможность высказываться по целому ряду проблем — и этических, и даже социальных. Ведь известно, что литература — это отражение жизни, и, следовательно, в пародии я высказываю своё отношение к тому, как писатель отражает жизнь… Ну, например, прочитал однажды у Олега Поскребышева такое: «Давайте-ка попашем, как попляшем! Давай-ка покуём, как попоём! И что не наше, назовем ненашим, и потеплее скажем о своём…». «Попашем, как попляшем» — чувствуете, какова тенденция? И разве я — как пародист да и гражданин своей страны — могу, имею право оставаться к сему творению безучастным? В подобном случае пародия, как правило, уже выходит за рамки собственно литературы…
— А ведь пародии сейчас пишут многие — ощущаете конкуренцию?
— Люблю сильных соперников: они не позволяют расслабиться в работе, подстёгивают. Например, Алексей Пьянов, который очень удачно выступает на страницах «Юности», или ленинградец Александр Матюшкин-Герке. Но наряду с такими авторами, увы, немало есть и совсем иных, которые, вероятно, прельстились видимой лёгкостью этого жанра. И вот выписывают они из разных сборников какие-нибудь нелепые, совсем случайные строчки (ведь и хороший поэт может случайно допустить небрежность) и накручивают на эту нелепость другую нелепость, еще бОльшую, и в результате получается творение бесцельное, не смешное, даже по своему стилю совсем не похожее на манеру пародируемого автора… Уже два с половиной года на Центральном телевидении существует передача «Вокруг смеха», которую я веду и где всякий раз читаю пародии. Может, под влиянием этих выступлений тысячи телезрителей сразу взялись за перо, и литературно-драматическая редакция теперь по горло завалена рукописями подобных псевдопародий… Вот, на мой взгляд, основные требования, которые мы вправе предъявлять к пародии. Во-первых, она должна хорошо имитировать стиль автора. Во-вторых, поэт, берясь за перо, должен ясно понимать: «Во имя чего пишу? Против чего борюсь? Что защищаю?» В-третьих, пародия, конечно, просто обязана быть смешной…
— Согласитесь, что пародист выступает так или иначе в роли литературного критика…
— Может, даже литературоведа…
— Тем более. Так вот, исходя из этого положения, поделитесь, пожалуйста, своим мнением: какие негативные тенденции, характерные для многих современных поэтов, смогли вы заметить? Что вас в нынешней поэзии тревожит?
— Таких общих тенденций несколько. Например, авторская напыщенность, когда поэт, ставя себя необычайно высоко, доходит аж до панибратства с классиками. Вот послушайте, как сетует на жизнь Олег Шестинский: «И мне никто сейчас не говорит, что гласом я — с Державина пиит…». А Николаю Доризо в одном из стихотворений кажется, что в него целится Дантес… Другая тенденция — неискренность: есть поэты, которые без конца льют горючие слёзы по поводу того, что живут в городе, далеко от лесов и полей. Спрашивается: чего рыдать? Переезжай в село — и вся проблема. Вот совсем недавно прочитал у Василия Журавлёва: «Мне бы в дебри судеб деревенских, чтоб искать, ночь возя на возах, сокровенное — если не в женских, то хотя бы в коровьих глазах…» А сколько ещё встречается поэтической пошлости, вроде той, что в стихах Владимира Цыбина: «Я слышу, как под кофточкой иглятся соски твои — брусниченки мои…» Настораживает и заметная кое у кого девальвация высоких понятий. Скажем, любовь к Родине — это ведь чувство очень интимное, но сколько ещё литераторов во всю глотку клянутся в такой любви чуть ли не на каждой странице…
— Чтобы постоянно работать в этом жанре, вероятно, необходимо пристально следить за новыми сборниками, свежими журналами, газетами. Как вам это удаётся?
— В том-то и беда, что не удаётся! Пользуясь библиотекой, слежу за периодикой, насколько это в человеческих силах. Спасибо читателям, телезрителям — присылают вырезки из газет и журналов, а то и целые книги: подсказывают и «жертву», и даже конкретные строки…
— Кстати, «жертву» выбираете по какому принципу: скажем, может ли оказаться «под огнём» любимый литератор?
— А я «жертву» вовсе и не «выбираю». Никогда не открываю чей-нибудь сборник с этаким злорадным чувством: мол, ну сейчас выищу!.. Просто читаю стихи и потом пытаюсь разобраться — что мне в них дорого или, наоборот, что чуждо, против чего хочется высказаться, за что ратовать… Пишу ли пародии на любимых поэтов? Разумеется. Кстати, ведь и пародии бывают разные: есть — сатирические, а есть — юмористические, носящие характер, ну что ли, исследования. И это чаще всего случается как раз — когда поэт мне близок, Например, очень ценю, творчество Александра Кушнера и, тем не менее, в мои пародии он попадал не раз: там обычно подчёркивается некоторая книжность поэта. Но, согласитесь, это не самый большой недостаток: ведь невежество — качество куда худшее, чем начитанность…
— Не боитесь встречаться с «героями» пародий?
— По улицам хожу спокойно, хотя некоторые литераторы (видно, начисто лишённые чувства юмора) пишут в разные инстанции гневные заявления по поводу «распоясавшегося Иванова». К счастью, таких — меньшинство. А есть и совсем другие, которые, наоборот, даже мечтают попасть в пародию, потому что, оказывается, это приносит популярность. Храню десятки книг, присланных мне их авторами примерно с такой припиской: «Почитай — может, пригодится? А то про всех пишешь, а про меня — ничего. Нехорошо…»
— Пожалуйста, не удивляйтесь следующему вопросу: вы любите бывать на эстрадных концертах?
— На чисто эстрадных концертах бываю редко. Хотя сам выступаю, но эстрадным артистом себя никогда не считал и для эстрады не пишу.
— Я вот почему вспомнил об эстраде: очень обидно, что за последние годы острое слово здесь почти исчезло. Давно не слышно конферанса, почти нет монологов, фельетонов, сатирических куплетов.
— Вы правы: яркое публицистическое слово, которое всегда было флагом советской эстрады, ныне как-то захирело. Концертов сейчас от Бреста до Камчатки каждый день даётся, наверное, тысячи, а в жанре публицистики, сатиры, между тем, достойно работают единицы: Аркадий Райкин, Роман Карцев и Виктор Ильченко, Геннадий Хазанов, еще, может быть, несколько имен — не мало ли на страну?
— А как чувствуете себя на эстраде вы? Например, замечено, что на сцене вы почему-то никогда не улыбаетесь?
— Мне кажется, что такой внешне бесстрастный способ исполнения пародий — единственно возможный, и выработалась эта манера сама собой. Когда впервые выходил на сцену, просто умирал от страха: не мог сделать ни одного жеста, стоял у микрофона, как пень, и читал тусклым голосом, но зрители между тем почему-то хохотали…
— Интересно, есть ли поэт, на которого вы, так сказать, «точите зуб», а пародия не получается?
— Есть — Роберт Рождественский. Поэт яркий, и, казалось бы, подделать его почерк ничего не стоит. Но всё, что напишу, — не то… Получается вокруг да около, а какой-то глубинный срез никак не ухватить…
— На вас ведь тоже пишут и пародии, и эпиграммы?
— Пишут, но пародия на пародию — это, по-моему, вещь бессмысленная, а вот эпиграммы случаются удачные. Например, такая: «Поклонник я твоих пародий, но говорю при всём народе: как славно было бы, кабы они бы не были грубы». Сию критику приемлю с благодарностью…
— Вас узнают на улице?
— Да, после передач «Вокруг смеха» стали узнавать. Не далее как вчера в переполненном автобусе две девочки вдруг потребовали автограф. Я говорю: «Здесь неудобно. Может, в другой раз?», а они: «Другого раза не будет. Мы из Самарканда всем классом приехали, на каникулы…»
— Если не секрет, с кем намерены «свести счёты» в ближайшее время?
— Сегодня утром, листая последний сборник «Дня поэзии», прочёл у ленинградки Ирины Маляровой такие строчки: «А ревность — что? Она забыта и мною пройдена давно…». Не мог не откликнуться на такое признание:
«Всё резче времени приметы,
Всё зримее черты зимы…
Какие дивные предметы
Когда-то проходили мы!
Дождей весенних вспомнишь струи,
И вмиг — мурашки по спине…
Давно забыты поцелуи,
Сданы прогулки при луне.
Не пропускали мы занятий.
Преподавали нам интим.
Мы проходили курс объятий
И летом — практику по ним.
Экзамен вспомнишь — станет грустно,
Как волновалась, не спала…
И как засыпалась на устном,
Но осенью пересдала.
И ревность! Вот Предмет предметов!
Пусть жизнь, что нам преподаёт,
Всех — в том числе меня — поэтов
Хоть на второй оставит год!»
* * *
ПОТОМ великолепная Ольга Заботкина распрощалась с театром, переехала в Москву, стала помощницей мужа в карьере, его «серым кардиналом», взвалив на свои плечи все организационные обязанности. Заработки Иванова позволили им приобрести кооперативную квартиру в престижном столичном районе. Детей у пары не было, и не растраченную родительскую любовь оба распространили на домашних любимцев — собак и кошек. Закрытие телепрограммы «Вокруг смеха» в 1991-м, ставшее для него большим ударом, пришлось на период глубокого экономического кризиса и распада страны. В семье наступило безденежье, что и заставило пародиста торговать собственными книжками. Трудности обострили проблему, о которой знали только близкие: Сан Саныч, который злоупотреблял спиртным и раньше, теперь контроль над собой окончательно потерял.
И тут ему повезло. В разгар резкого политического противостояния команда президента Ельцина формировала «спецбригаду» из писателей и артистов с антикоммунистическими взглядами для обработки общественного мнения. Наш герой, тоже ударившийся в антикоммунизм, пришёлся как нельзя кстати. И сразу финансовые проблемы улетучились, он снова стал появляться на ТВ и в печати. Однако прежние поклонники ужасались: от былого элегантного стиля пародиста не осталось и следа. Вот, например, как примитивно выглядели вирши про Жириновского:
«Посмотрите скорей!
Дело-то хреновое:
и фашист, и еврей —
Это что-то новое».
Политические выступления пародиста и вовсе выглядели полубезумными: «Да, нам придётся загнать коммунистов и вообще противников демократии на стадион в Лужниках. Но что поделаешь: с Советами пора кончать! Да, придётся и пострелять кое-кого». Это было сказано весной 1993-го, а спустя полгода Ельцин расстрелял из танков парламент страны. На следующий день Иванов подписал так называемое «Письмо сорока двух», где не только одобрил бойню в центре Москвы, но и призвал к новым жёстким мерам… Впрочем, наградой за всё это стала уютная вилла в Испании, где Сан Саныч с женой поселился…
Однако в июне 1996-го, в канун президентских выборов, его снова позвали в Москву — дабы выступил на митинге в поддержку Бориса Ельцина. И Сан Саныч отправился в путь, оставив жену в Испании. А делать это было категорически нельзя: оказавшийся без контроля поэт-пародист вмиг ушёл в тяжёлый запой, и организм не выдержал. Обширный инфаркт, случившийся 13 июня, оказался смертельным…
Без разрешения Бориса Марковича Тененбаума воспроизвожу его постинг здесь как ясный ответ не на вопрос: «С чего начинается Родина?», а на вопрос: «Как место жизни становится Родиной?» при всех возможных, и даже раздражающих, неурядиц в ней.
B.Tenenbaum
— 2021-06-14 03:25:
Были в гостях — ре-юнион народа, приехавшего 40 лет тому назад. Смотрел на собравшихся, а на экране мелькали старые фото 80-х годов. Какие мы тогда были молодые/красивые — все вокруг 30. Нищие, с маленькими детьми. Но полные надежд — и сколько труда, энергии, выдумки, ума и знаний мы положили в нашу новую жизнь! По полной формуле: посадили деревья, построили дома, вырастили детей.
Ура! Не зря ехали …
«НАМ повезло вдвойне, ибо со столицей Каталонии (кстати, «побратимши» Санкт-Петербурга)…»
===========================
Удивительно, почему автор заметки о Гауди так и не назвал прямо столицу Каталонии Барселоной! Ни разу. А ведь это второй по величине город Испании.
По-моему с Родиной и родиной все просто: первое это земля твоего народа, а родина — место, где ты родился и вырос. Для меня все эти три места разные и д0роги мне по-разному.
Про Гауди и Барселону хорошо написано. Мне кажется, что это место, где современный человек доказал, что он может обустроить свое обитание не хуже, чем в Древней Греции и Риме. Кстати, за три посещения Барселоны следил за продвижением строительства Саграда Фамилия. Теперь открылся волшебный внутренний мир ее лестниц, интерьеров и витражей. Правда фигура летящего Иисуса там, где обычно расположен алтарь, ассоциируется у меня с дельта-планеристом. Теперь закончены фасады Страстей и Величия, а строится восточный фасад (фасад Славы?). Все творения Гауди прекрасны, но мне очень нравится сравнительно небольшой дом Гуэля рядом с Рамблой. Там проявился талант Гауди и как архитектора и как мастера по металлу.
Благодарен автору за воспоминания о Сан Саныче, о новом для меня — об Иркутске. На чувство родины/Родины у каждого своё право, но подкреплять его огульным презрительным осуждением «прохиндеев, бежавших за бугор» недостойно. В авторском тексте это выглядит тенденциозным вымыслом, пусть и с реальной основой. Здесь, по-моему, некая идейная общность с авторской оценкой правления Ельцина и драматических событий 1993 года.
Автор часто путешествовал, бывал во многих странах, о чём вспоминает, но меня удивило, что всё — в объезд Израиля, где тысячи разных «прохиндеев». Или просто такая серятина, что и вспоминать нечего.
А ещё об А.А.Иванове пишут кое-что очень нехорошее.
Правда или нет — не знаю.
Спасибо Автору за воспоминания о Сан Саныче. Хорошо помню его работу в Литературке, в «Клубе 12 стульев». Помню также, как он выступал там под коллективном псевдонимом Евгения Сазонова. Несколько раз был на его сольных выступлениях, и где-то лежит его автограф под стихотворением Сазонова. Одним словом, спасибо.
Уважаемый Лев Исаевич,
Как обычно, с интересом прочитал Ваши воспоминания. Но одно место покоробило (возможно, Вы и не удивитесь)
«С чего начинается Родина» — не столько вопрос для определения «родины» (тут ответов не оберешься), сколько возможность сказать о себе, о свох жизненных принципах. Во многом я согласен с тем, что Вы сказали, хотя у меня нет, по Вашим словам, «своей самой первой, той самой «малой родины», с которой когда-то моя жизнь, собственно, и началась. В четыре года моя семья, кроме папы, ушедшего в армию, бежала из Харькова, и во время войны в Тюмени и Клинцах при военном госпитале, где работала мама, не было ничего похожего на Вашу жизнь на «малой родине», а после войны в связи с разными назначениями папы, остававшегося военным, я сменил шесть школ, соответственно «малых родин» с родственниками распыленными войной по стране. Так что, если у меня и есть «малая родина», то это Ленинград, студенческие годы, друзья на всю жизнь (их уже нет), встреча с любимой вот уже 64 года женщиной.
Но это все к слову, что при всех отличиях наших «малых родин», я понимаю и Вас, при том, что в силу обстоятельств, мое малое окружение родственниками не отличалось как Ваше ( по Вашим словам) «скудостью мысли там царила, обожанием «перемывать кости» всем близким и дальним знакомым», озабоченностью вещами. И вот показалось мне, что опустились Вы до «перемывания косточек», написав ”давно убеждён: сматываются «за бугор» в основном прохиндеи.”
Меня это задело, потому что на протяжении уже 47 (сорока семи) лет за «бугром» я могу искренне сказать, что большинство «однополчан» иоей волны и последующей были порядочные люди, естественно заботившиеся и о материальном благополучии своих семей. Прохиндеи? Стоит посмотреть на послужные списки большинства их! Работяги, прошедшие не легкие пути к достижению своей цели: «жить по человечески», обрести новую «большую родину»! И большинство обрел, если угодно, ответив на вопрос: «Чем кончается Родина?»
Да. есть и представители, по Вашим словам, наглой компании, поглощённой всёпожирающей мечтой: вот бы ещё нахапать, с родиной, где «загрести» можно больше всего», но прозвучавшее у Вас обобщение и напомнило мне Ваши слова о «промывании косточек». Только для образа прохиндея за «бугром» у Вас нашлись слова. (Хотя, наверное, захоти Вы, и другие образы бы вспомнили)
Извините, что расписался только по одному вопросу. Но я горд нашей эмиграцией, ее достижениями, ее детьми, выросшими за «бугром» в семьях уехавших от своих «малых родин» в России. И на склоне лет не принимаю легко ее охаивание, даже мимолетное.
Самуил, может, Лев Исаевич, согласится, что сморозил. Вот и будет хороший человеческий результат публикации. Изменить одно мнение одного человека — изменить мир (или около того 🙂