В начале 90-х на родной его земле наступили трудные времена и Быков вынужден был уехать на лечение в Финляндию. Потом перебрался в Германию. Затем — в Чехию… Его произведения дома не издавались, а Лукашенко тогда же ляпнул в каком-то российском ток-шоу: мол, как же, знаю Быкова, стихи его в школе учил.
Вспоминая…
О Владимире Шаталове, Михаиле Державине, Василе Быкове и (в дни «Евро-2020») о футболе
Лев Сидоровский
15 ИЮНЯ
«СТУПИТЬ НА МАРС!»
15 июня скончался старейший в мире космонавт,
дважды Герой Советского Союза Владимир Александрович Шаталов,
с которым я познакомился почти полвека назад
В СРАВНИТЕЛЬНО уже давнюю пору, дорогой читатель, когда имена Юрия Гагарина и его товарищей были сверх популярны, когда все наши мальчишки мечтали стать только космонавтами, в Звёздном городке бывал я не раз. Но вот, чтобы свидеться с дважды Героем Советского Союза Владимиром Шаталовым, в июне 1974-го отправился не туда, а на Большую Пироговскую, в Штаб ВВС. Помнится, сорокашестилетний генерал-майор авиации (высокий, стройный, с точёным профилем и голубыми глазами), который занимал там высокую должность, земляка встретил весьма радушно. Потому что, как пояснил сразу, «журналистам из Питера в интервью не отказываю никогда». Именно с добрых слов о нашем городе он сам и начал разговор:
— Считаю себя ленинградцем. Пусть родился в Казахстане, но в городе на Неве начал ходить, произнёс первые слова, учился в школе… Там и сегодня живут мои родители. На Васильевском острове, на углу 2-й линии и Среднего проспекта, стоит дом, где прошло мое детство, куда приезжал потом, став взрослым… И дал мне этот город, вероятно, то хорошее, что во мне есть. Дал знания, сформировал характер, закалил его. Да, Питер исподволь готовил мальчишку к тому, чтобы одолеть испытания, которые принесла война. Где бы потом я ни был, с какими бы трудностями ни встречался, всегда невольно вспоминал слова мамы — она их сказала, когда мы в канун уже полного замыкания блокадного кольца с последним поездом покидали наш город: «Что повесил нос? Ты же ленинградец, гордись этим!»
Так что дорога в космос для моего собеседника начиналась у нас, на Васильевском острове. Тем более что, по его же словам, «профессия космонавта определяется не только числом стартов, не только количеством дней и часов, проведённых на орбите, но и всей жизнью». Когда же впервые проявилась его приверженность к небу?
— Наверное, всё началось с отца: в годы гражданской войны он был механиком авиационного отряда. Немало повидал, испытал — и потом рассказывал мне про «фарманы», про «ньюпоры», про то, как «красные лётчики» сражались за идеалы революции… Я подрастал, когда на смену этим заграничным «фарманнам» и «ньюпорам» пришли самолеты, созданные советскими конструкторами. Да и новое поколение авиаторов появилось. Моим кумиром стал, естественно, Чкалов: его портреты, вырезанные из газет и журналов, хранил как самые дорогие реликвии. Когда в декабре тридцать восьмого пришла весть о том, что Чкалов погиб, я заплакал. Потом на ватмане написал: «Сегодня погиб великий лётчик нашего времени Валерий Павлович Чкалов». Бумагу аккуратно свернул, вложил в стеклянную трубку и, обжигая пальцы, запаял. Берёг её до самой войны, но в блокаду ампула пропала… А мечтать о небе, о полётах начал на берегу Фонтанки: в кружке планеризма и авиамоделизма Дворца пионеров. Уже в пятом классе решил поступить в авиационную спецшколу, чтобы стать лётчиком. Только летчиком!
Я наивно поинтересовался, не видел ли Владимир Александрович Фонтанку, Васильевский остров и весь наш город из космоса. Он улыбнулся:
— Из космоса до Ленинграда далековато… А вот когда стал лётчиком, впервые узрел Питер с высоты и полюбил его еще больше… Есть у меня там обязательный маршрут. Всякий раз, приезжая в отпуск, обычно в последний день утром отвозил чемодан на вокзал, сдавал в камеру хранения, а вечером, простившись с родными (не люблю, когда провожают, — эти томительные минуты на перронах и в аэропортах), часа за два до поезда, выходил из дому. Шёл и прощался с городом — с Васильевским островом, с набережной, с Дворцовым мостом, с Невским — до следующей встречи…
Тут я решил подойти ближе к теме: мол, не любите проводы на вокзалах и в аэропортах, а на космодроме? Шаталов воскликнул:
— Тем более! Там особенно хочется скорее приступить к делу. Трижды пришлось мне идти к ракете — и всякий раз в мыслях я был уже внутри корабля, выполнял все операции по проверке систем, по подготовке его к полету…
* * *
ВПРОЧЕМ, задолго до космоса была у него спецшкола ВВС, потом лётное училище. Занятия по теории (которые вначале всем кажутся долгими и ненужными), зачёты, экзамены и только потом — свидание с небом. Первое и очень короткое. Затем другие — поначалу не очень частые. Обычный училищный ритм, простой и будничный. Но именно в этой будничности рождался «лётчицкий характер»… Шаталов вспоминал:
— Как-то морозным утром взлетали вдвоём: один из нас, волнуясь, забыл переключить питание на основные баки, другой (такой же молодой и неопытный) не проверил. Поднялись, сделали круг, только я успел выполнить команду инструктора и найти внизу пятачок аэродрома, как мотор чихнул раз, другой — и замолк. Сели поперёк полосы — к счастью, без поломок. Выслушали справедливую нотацию. Но после этого случая я стал к себе строг, к мелочам непримирим, потому что понял: в небе не может быть главного и второстепенного…
Этому принципу он всегда следовал твёрдо. Летал вдумчиво, самолёт чувствовал тонко. Успешно окончив училище, стал инструктором. И тут случилось…
— Это был один из первых моих полётов с курсантом. Взлетели, пошли на первый разворот. Высота небольшая — сто пятьдесят метров. И вдруг машина начала коптить, за нами потянулся чёрный дымный след. Стрелка бензометра заметалась по шкале и, вздрагивая, упала к нулю. С земли по радио передали: «Самолет горит!» Приказал курсанту: «Ничего не делать! Я сам. Прыгать не будем. Обязательно сядем». Гляжу: внизу, под крылом, — сад, длиннющая канава, да еще прямо по курсу совсем некстати попыхивает трактор… А машина не держится, тянет вниз… Думаю: «Только бы не задеть за что-нибудь, только бы проскользнуть в эту узенькую полоску — не выше, не ниже, не вправо, не влево…» Слава богу, сели благополучно…
* * *
ШЛО время… Он учил курсантов летать уже на реактивных… Затем — при конкурсе семнадцать претендентов на одно место — поступил в академию, которую через пять лет закончил с отличием. Далее в строевых частях прошёл путь от замкомэска до заместителя командира полка… С хорошей завистью следил за полетами Гагарина, Титова, Николаева, Поповича… И вот уже он сам — в Звёздном городке… В нашем разговоре мы сперва условились не очень касаться «специально космических» тем, но всё же я нарушил уговор: поинтересовался, что в тех полетах запомнилось больше всего, испытывает ли «космическую ностальгию», видит ли «космические сны». Шаталов задумался:
— Многое запомнилось «больше всего». И, как ни странно, даже не первый старт. Наибольшее впечатление произвёл на меня корабль «Союз-5», с которым я выполнял стыковку в парном полёте. Его ожидание, появление… О встрече двух кораблей над планетой мы не раз мечтали на Земле, и всё же она оказалась фантастической. Представьте: кораблям нужно было состыковаться на скорости двадцать восемь тысяч километров в час! На Земле пришлось провести огромную тренировочную работу в специальных установках. Я выполнял стыковку на тренажёре более семисот раз… Стартовав на «Союзе-4», сутки летал один, волновался, ждал встречи с «Союзом-5», которую готовил наземный командно-вычислительный комплекс. И вот настал момент сближения. В заданное время сориентировал корабль. Стараюсь до долей градуса выдержать курс, тангаж, крен, чтобы по всем осям не было расхождения. Точно в срок выключил двигатель. После этого начал готовиться к следующим операциям. И вдруг по радио — голос Хрунова: «Вижу «Союз-4»!» Как это — «вижу»? Бросаюсь к иллюминатору — и точно: в поле зрения светящиеся контуры «Союза-5». Включаю автоматику, контролирую её работу, на расстоянии около двухсот метров перехожу на ручное управление. Теперь всё в моих руках. Надо приблизиться к «Союзу-5», состыковаться с ним. Выйдет ли? Послушается ли корабль? Энергично работаю рукоятками, включаю в разных комбинациях вспомогательные двигатели. Последние метры: пятнадцать, десять, пять, один… Мягкий толчок. Стыковка произошла… Однако столь ярко запомнилась не только встреча на орбите, но и расстыковка, когда мы еще долго, почти виток, летели вместе, выполняя разные эксперименты. Такое наслаждение может испытать только лётчик, который действует в паре, «наперехват», когда он встречает своего товарища где-то далеко-далеко за облаками, — и вот две машины уже мчатся рядом… Корреспондент в задней кабине, наверное, в подобной ситуации тоже будет восторгаться, но — совсем по-другому, а лётчик такими мгновениями живёт, поэтому всё это у него навсегда остаётся — и в памяти, и в сердце… Так же на всю жизнь запомнилась встреча с орбитальной станцией «Салют»: подход к ней, стыковка, её колоссальные размеры… Не забыть и первый спуск, вход в плотные слои атмосферы, и третий спуск, который проходил в темноте. Свечение оболочки, свет в кабине, момент, когда сгорают теневые индикаторы, расположенные снаружи корабля, когда видишь язычки пламени — всё это вместе с перегрузкой, с давлением, с обилием разных шумовых эффектов создаёт такую гамму впечатлений, от которой потом уже никак не избавиться. И не удивительно, что всё это часто вижу во сне. Как снится лётчику и обычный самолёт. Летаю я все-таки давно, с сорок пятого, и вот, бывало, даже в сновидениях никак не освободиться от неба: поднимаешь машину, выполняешь разные фигуры высшего пилотажа, заходишь на посадку… А недавно мне вдруг приснилось, что лечу… на Марс. Да, было бы здорово — ступить на Марс!
Тут я покачал головой: мол, ой длинная туда дорога, товарищ генерал! Какую книгу взяли бы с собой, чтобы не скучать? Он улыбнулся:
— Бортжурнал. Это в космосе основная книга. Там работа так напряжена, что пока не до художественной литературы. Ну а в дальний полёт, где свободное время, может, и появится, с удовольствием захвачу с собой любимейшие романы — «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок»…
* * *
РАЗГОВОР получился долгим. Например, узнал я, что жена моего собеседника — внучка знаменитого Ивана Владимировича Мичурина («Поэтому, естественно, тоже стала биологом»); что дочка пока школьница, а сын заканчивает Авиационный институт («Когда его там спрашивают: “Космонавт Шаталов — твой отец?”, отмахивается: “Однофамилец”»); что на балконе мой собеседник посадил травку («Возвращаясь из поездок, вижу эту травку, густую, как ёжик, и очень радуюсь»); что в полёте где-то над Индонезией впервые услышал песню «С чего начинается Родина…» («Даже не мог сдержать слезу»); что на отдыхе их семья приобщается к дикой природе («Бродим без тропинок, чем гуще — тем лучше»); что, став «космонавтом-13», не испугался «несчастливой цифры» («Как-то не обратил на это внимания. А во второй раз стартовал тринадцатого — и тоже обошлось»).
Когда мы прощались, он вздохнул:
— Очень скучаю по ленинградским белым ночам…
* * *
«ДА, ЗА ДЕРЖАВУ НАМ ОБИДНО,
А ЗА ДЕРЖАВИНА — НИЧУТЬ…»
85 лет назад родился Михаил Михайлович Державин
ДОРОГИЕ друзья! 15 июня, народному артисту РСФСР Михаилу Михайловичу Державину исполнилось бы 85. Но, увы, уже три года его среди нас нет. И сейчас мне вспомнилось, как в апреле 1998-го, когда на берегах Невы, в БКЗ «Октябрьский», в очередной раз проходил Международный фестиваль сатиры и юмора «Золотой Остап», который, как обычно, блистательно вёл его Президент — тоже «народный» Александр Анатольевич Ширвиндт (а Державин в зале присутствовал), я прочёл со сцены — в честь друзей — вот такой стишок.
Любой из вас — сверх уважаем!
Одной вы связаны судьбой.
Давно уж «Ширвиндт и Державин»
Звучит, как «Новиков-Прибой».
Пусть думцы, ваш пример лелея,
Обсудят, севши там рядком,
Что может русский для еврея
Быть самым верным пареньком.
Лишь только, Ширвиндт, мне такого
Вам не простить который год:
Зачем Вы пьяного Мягкова
Из бани прёте в самолёт?!
Талант Ваш, Ширвиндт, мудр и светел,
И, если брать издалека,
Ваш друг Державин Вас заметил,
Избрав в партнёры на века!
Державин держится солидно,
Он с блеском свой проходит путь.
Да, за державу нам обидно,
Но за Державина — ничуть.
Не знают, Миша, Вас едва ли
Хоть Сахалин, хоть Жигули…
Ах, как Вы в «Бабнике» сыграли!
Как в «Импотенте» потрясли!
В дочурку маршала влюблённый,
Как Вы с ним пели под баян…
Но предан Вами был Будённый:
Ушли к Роксане Бабаян…
Ну а у Ширвиндта с женою
Весь быт — совсем наоборот:
Он рыбку ловит ей весною
И трубку курит круглый год.
У них сынок весьма отважен,
Командует бульдогам: «Ап!»
Ну а отец — весьма вальяжен
И элегантен, как Остап!
Народ вам вечно благодарен!
Когда ж допрёт он, наконец:
В Кремль нужен Ширвиндт и Державин,
А не Чубайс и Сосковец!
Для непосвящённый поясняю строку: «В дочурку маршала влюблённый». После первой жены — актрисы Екатерины Райкиной наш герой обрёл вторую — дочку маршала Нину Будённую, от которой скоро переметнулся к певице Роксане Бабаян. Что же касается строк: «У них сынок весьма отважен, командует бульдогам: «Ап!», то здесь имеется в виду Михаил Ширвиндт, который тогда на ТВ вёл программу «Дог-шоу».
* * *
19 ИЮНЯ
«ПИСАТЬ ПРАВДУ ВОЙНЫ…»
19 июня 1924 года родился Василь Быков
ОН ПРОСЛАВИЛ Белоруссию на весь мир. Призванный в Красную Армию восемнадцатилетним, испытав всё, что положено бойцу (был дважды ранен, был без вести пропавшим, даже на одной из братских могил тех лет осталось его имя), он потом написал о войне т а к и е книги, каких прежде люди не знали. Ну, вспомните хотя бы некоторые: «Сотников», «Западня», «Третья ракета», «Дожить до рассвета», «Знак беды»… О чем они? О том, что человек может оставаться человеком, когда для этого, кажется, уже нет никаких возможностей…
Потрясенный в далеком 1962-м «Третьей ракетой», я испытал острое желание встретиться с автором. Потом, когда снова и снова знакомился на страницах «Нового мира» с его обжигающими душу повестями, это чувство во мне только крепло. Наконец в 1985-м решился потревожить Василия Владимировича, который, увы, был нездоров. Но в своем доме на Танковой улице Минска встретил гостя спокойный, подтянутый, в парадном костюме, при галстуке, хотя говорить ему было очень не просто — это выдавало трудное астматическое дыхание, которое Быков старался смягчить с помощью ингалятора…
* * *
ПОМНИТСЯ, начиная разговор, я высказался в том духе, что писателем моего собеседника сделало такое античеловеческое, такое страшное явление, как война. Быков кивнул головой:
— Вот уже четверть века ни о чем другом писать не могу. Почему так? Скажу откровенно, во время войны не мог читать ничего, написанного о ней в жанре художественной литературы: слишком уж велика была разница между книжными изображениями людских страстей и подлинными страстями, которые бушевали на полях сражений… Конечно, о той поре нынче написано много, и среди книг о войне встречаются очень сильные — вроде бы, что еще можно добавить? Но когда в эту тему углубляешься, обнаруживаешь там всё новые возможности, всё новые проблемы. И хотя у меня есть полтора десятка повестей, думаю, что самого главного еще не ухватил, что там, в глубинах войны, заключено самое значительное, к чему стремится искусство…
Как же он сам для себя это «самое главное, самое значительное» определял?
— Главное в книгах о войне — правда, глубина постижения правды, и дается она далеко не каждому, даже если человек, берясь за перо, полон самых благих намерений. Но настоящий талант возникающие при работе трудности обычно превозмогает, талант же поскромнее на них натыкается и далее скользит по линии наименьшего сопротивления. Вот тогда-то мы и читаем в книгах приблизительную правду, лишь часть правды, которая, например, состоит в стремлении отразить только героизм, только патриотизм. Однако на фронте рядом с грандиозным патриотизмом, с величайшим героизмом было еще самое разное… Поэтому, на мой взгляд, задача литературы и вообще искусства о войне состоит в том, что, пока есть возможность, пока живы участники тех событий, надо постараться отразить правду войны с полнотой максимальной… Самым честным, самым талантливым это удаётся — назову хотя бы Бакланова, Бондарева, Астафьева, Адамовича, Гранина, Носова, Кондратьева… Обратите внимание: в этом перечне (который, конечно же, можно продолжить) все — бывшие фронтовики. У каждого — личный опыт СВОЕЙ войны. Когда же такого личного опыта нет, человеку приходится «сочинять», что обычно и делается…
Тут я попытался кое-что уточнить: мол, что касается повестей Василя Быкова, то там личный опыт автора ощущается постоянно — убедительность каждой детали почти документальная; но вот, допустим, в партизанах мой собеседник не был, а о партизанах пишет — значит, не только личный опыт? Василий Владимирович согласился:
— Не только. Скажу так: личный опыт, умноженный на воображение… Да, в партизанском отряде я действительно не сражался, и всё же партизанские повести написаны на основе личных знаний, представлений, а главное — понимания психологии человека на войне…
Меня между тем очень интересовало: почему же все-таки он, в прошлом — армейский офицер, так настойчиво возвращается к партизанской теме? Быков разъяснил:
— Наверное, прежде всего потому, что живу в Белоруссии, где партизанская война стала уделом целого народа. У нас сама нравственная атмосфера содержит в себе очень много от партизанского прошлого… Кроме того, когда в работе углубил свои нравственные поиски, то обнаружил, что борьба с врагом на оккупированной территории дает наибольшие возможности для исследования проблемы выбора. Человеку постоянно приходится делать выбор — и в малом, и в большом. Во время же войны выбор значил всё, от него зависело — жить или умереть? Каждый солдат на поле боя был связан с этой проблемой. Так вот, война армий, если так можно выразиться, более стандартна, так как действия войск в значительной степени регламентированы. И потом — человек дал воинскую присягу! На оккупированной же территории человек чаще всего никакой присяги не даёт. Совесть — вот что определяет его действия. Там много хаоса, много стихии. Там было всё — и высокая доблесть, и низкое предательство…
Если вспомнить его повести, то исследованием истоков предательства Быков так или иначе настойчиво занимался в каждой…
— Потому что природа героического нам близка и понятна. Читателю не надо подробно разъяснять, ЧТО заставило Матросова (и десятки солдат до него и после) броситься на амбразуру дзота, ЧТО повело на смерть молодогвардейцев: ведь их поведение тогда для советского человека было как бы нормой. Так вот, тысячи действуют согласно этой норме, а один вдруг (вдруг ли?) — вопреки ей. Что же, какие такие особые условия, чрезвычайные обстоятельства сделали его предателем? По мере сил стараюсь в природе предательства разобраться, дабы предостеречь людей от подобного в будущем, дабы всё реже встречались в нашей жизни такие типы, как Рыбак или, допустим, Пшеничный…
Когда-то в разговоре с Вячеславом Кондратьевым, я выяснил, что ЕГО война — это бои под Ржевом, у деревеньки Овсянниково, недаром писатель посвятил этим местам столько страниц… Ну а откуда, от какого конкретного места, началась война у Быкова, есть ли у него свое «Овсянниковское поле»? Василий Владимирович задумался:
— Таких памятных мест у меня несколько — и на нашей земле, и по ту сторону границы, особенно в Венгрии, у Балатона, где пришлось очень тяжело… И все-таки, пожалуй, свое «Овсянниковское поле» у меня есть — на Кировоградчине, возле деревни Большая Севериновка… Было это в январе сорок четвертого. Наш стрелковый батальон поздним вечером вел бой. И вдруг — вражеские танки. Огонь оказался очень плотным, выстоять пехоте против танков в степи трудно — в общем, взводу, которым я командовал, как и всем остальным, досталось крепко. Раненый в ногу, лежу и вижу: один танк поворачивает на меня… Метнул гранату — неудачно: ударилась в снег возле гусеницы и не разорвалась. Фашист еще точнее довернул на меня, и я едва успел поджать ноги: танк буквально вдавил в снег полы шинели… Через мгновенье комроты Петр Миргород отчаянным броском гранаты гитлеровскую машину все-таки поразил… Кое-как смогли мы добраться до скирды, но немцы ее зажгли. Добрели до полевой дороги, а там повозка довезла меня до села. Раненых в хате набралось человек пятнадцать. Только задремал, кто-то трясет за плечо: «Быков, Быков…» Смотрю — командир батальона: «Ты ранен?» — спрашивает. «Ранен». — «Ходить можешь?» — «Нет». «Наш батальон разгромлен», — сказал комбат… Утром село вновь атаковали гитлеровские танки. Я выполз из хаты, где был чудом подобран на последнюю повозку. Один танк остановился против нашей хаты, дал залп — хата вспыхнула… Очевидно, всё это видел комбат, который не знал о моем спасении, — так на меня составили похоронку… Уже после войны, когда служил на Дальнем Востоке, однажды вдруг вызывают в штаб, показывают документ: «Лейтенант Быков Василий Владимирович значится убитым 7 января 1944 года и похоронен в братской могиле в деревне Большая Севериновка. Затребуйте у Быкова объяснение по этому делу…» Написал объяснение, а спустя некоторое время поехал в ту очень памятную деревню, пришел к той могиле, где покоятся и Петр Миргород, и почти все мои солдаты… Так что, возвращаясь к вашему вопросу, это поле под Большой Севериновкой в МОЕЙ войне, пожалуй, самое главное. Там до конца узнал, почем фунт лиха…
А закончилась война для Быкова в Австрийских Альпах, близ городка Роттенман, на реке Энс: там наши встретились с союзниками… На мой наивный вопрос о том, вел ли будущий писатель на войне дневники, ответил удивленным взглядом:
— Не представляю, как это можно сделать на передовой… Кстати, дневники в действующей армии вообще были строжайше запрещены, в связи с чем мне кажется, что некоторые сочиняют их уже задним числом…
Так что всё — по памяти:
— Если стремишься создать нечто стоящее о Времени, надо жить в нем, даже если это Время давно минуло. Впрочем, еще лучше, если Время будет жить в самом художнике, не покидая его. Когда читаешь книгу о прошедшей войне, нетрудно понять, в каких взаимоотношениях автор и Время находятся: «красивость» и «литературщину» с правдой не спутаешь…
* * *
МНОГО о чем еще было тогда говорено… В частности — об экранной и сценической судьбе его повестей. Особо он выделял снятый по «Сотникову» фильм Ларисы Шепитько «Восхождение». Когда прощались, Быков вздохнул:
— Среди воинов Великой Отечественной мое поколение — 1924-й год рождения — было почти самым молодым. Живые свидетели тех дней уходят из жизни, и литераторы будущего (даже самые талантливые) едва ли смогут рассказать о той битве с полным знанием дела. Поэтому надо спешить…
* * *
НЕСМОТРЯ на титулы — Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, которыми власть перед ним каялась в минуты «оттепели» или «перестройки» за нескончаемое преследование, его правда о войне кое-кого «наверху» весьма раздражала. А в начале 90-х на родной его земле наступили трудные времена, отчего здоровье писателя очень ухудшилось, и Быков вынужден был уехать на лечение в Финляндию. Потом перебрался в Германию. Затем — в Чехию… Его произведения дома не издавались, а Лукашенко тогда же ляпнул по российскому телеканалу в каком-то ток-шоу: мол, как же, знаю Быкова, стихи его в школе учил… Трудно сказать, чьи вирши батька учил в школе и с кем перепутал своего великого национального писателя, у которого явно не прочел ни строки…
Однако умирать Василий Владимирович вернулся домой. Незадолго до кончины в одном из интервью сказал: «Я не лидер, и не «совесть нации», я простой, измотанный жизнью белорус, который хочет одного — остаться честным».
Его земной путь закончился в 2003-м, 22 июня, в день начала войны…
* * *
ПОЧЕМУ Я НЕ ХОЖУ НА ФУТБОЛ
Некоторые воспоминания в дни «Евро-2020»
ВОЕННОЙ порой, дорогой читатель, в нашей иркутской школьной жизни футбола не припомню. Может, просто были ещё малы? Хотя книгу Льва Кассиля про «вратаря республики» Антона Кандидова обожали и сделанный по ней весёлый фильм (с песней: «Чтобы тело и душа были молоды…») смотрели не раз. Ну а потом, во второй половине сороковых, как и все сверстники, футболом просто бредили: тоже на перемене гоняли по коридору кусок недоеденного жмыха, а после уроков по ближнему пустырю — кирзовый мяч, каким-то образом приобретённый (ведь карманных денег ни у кого из нас не было) вскладчину. Конечно, живя в Сибири, мы наперечёт знали имена лучших игроков всех столичных команд — и Никиту Симоняна из «Спартака», и Валентина Николаева из «ЦДКА», и Александра Пономарева из «Торпедо»… А уж те динамовцы, которые осенью сорок пятого с общим счетом 19:9 разгромили в Англии и «Челси», и «Арсенал», и «Кардифф Сити», и «Рейнджерс», были нам словно родные: Михаил Семичастный, Алексей Хомич, Всеволод Радикорский, Всеволод Блинков, Евгений Архангельский, Василий Карцев, Константин Бесков, Всеволод Бобров, Николай Дементьев, да и все остальные, включая сразу двух Соловьёвых, Леонида и Сергея, до сих пор в памяти, хотя столько лет минуло… С каким восторгом ночью (в Москве — семь вечера, а у нас-то уже полночь!) у радиоприемников ловили хрипловатую скороговорку Вадима Синявского (мог ли тогда предположить, что спустя годы буду с ним знаком!), яростно болея то за Игоря Нетто, то за Бориса Пайчадзе… Мы бегали на наш стадион «Авангард» (который потом зачем-то переименовали в «Труд»), переживая за местных футбольных идолов (почему-то особо запомнился плотненький голкипер, которого все звали «Лёша-Пончик»), и очень радовались, когда однажды «наши» переиграли прикативших в таёжный край «на гастроли» футболистов команды ВВС — подопечных самого Василия Сталина…
Пройдет буквально два-три года, и наш одноклассник, Костя Соловьёв, по кличке — «Кын» (сирота, впрочем, сирот у нас хватало — Саша Флеккель, Лёня Бородин, Олег Щёголев, другие, а сколько ещё тех, которые остались без отцов!), станет звездой иркутского футбола, классным нападающим, любимцем местных болельщиков…
А ещё почти в каждом дворе между сараями (дровяниками!) непременно натягивалась волейбольная сетка, и мы, в «семейных» трусах или модных тогда сатиновых шароварах, взлетали, гася мяч, над этой сеткой в небо, или брали его, в полёте «ласточкой», у самой земли…
Мы гордились тем, что наши волейболистки, во главе с мастером спорта Олей Ивановой, не раз в ту пору становились чемпионками России; что другой наш земляк (а мой — буквально сосед, жил через два дома), мастер спорта Закария Мигеров, был непобедим на российском ринге; что и наши стрелки на всю Россию тогда тоже были лучшими… Спорт в стране в ту пору ещё немножко оставался «любительским», и иркутские спортивные знаменитости тоже ещё где-то учились, где-то работали, не формально, а всерьёз — и Игорь Кирзнер, и Николай Метава, и мой двоюродный дядюшка Борис Суздальницкий, который и до войны был в спринте абсолютным чемпионом Сибири, и после фронта, в сороковые годы, как правило, на финише оказывался первым. А другой мой родственник, дальний, Вениамин Батаен, ещё в самом конце тридцатых на велосипеде с ангарских берегов добрался до Москвы и скоро стал чемпионом столицы, а потом, надолго, чемпионом СССР — и в шоссейных гонках, и на треке. (Как-то в Москве, оказавшись у него в гостях, я увидел хрустальную вазу с гравировкой: «Любимому Веньке от Василия Сталина». Сын Генералиссимуса, сам генерал «от авиации», всесильный «Вася», забрал моего родственника к себе, в спортобщество ВВС).
Вот почему День физкультурника всякий раз отмечался почти всеми горожанами, «массовость» празднества не надо было создавать искусственно, и мне тоже довелось участвовать в тех красочных шествиях, а однажды даже оказался в лодке-байдарке, которую несли по площади Кирова мускулистые парни. Парней видно не было, потому что их накрывало огромное синее полотнище, изображающее «реку». Я «плыл» по этой «реке», усердно орудуя веслом, врезаясь в «волны», которые там, под материей, изображали мои носильщики. Вероятно, иногда я их задевал, потому что из-под «волн» то и дело слышалась негромкое чертыхание, иногда — с матерком…
* * *
КОГДА в 1953-м после долгих мытарств наконец-то обрёл право учиться в Ленинградском университете на журналиста, мне было (а ведь и в волейбол «за факультет» играл, и в легкоатлетической секции прыгал в высоту весьма прилично) совсем не до футбола. Но пару раз на Кировском стадионе побывал. Тогда «Зенит» особыми успехами не блистал. В будущем ставший славным тренером Юрий Андреевич Морозов ещё играл на поле, и рядом с ним запомнились Юрий Войнов, Лазарь Кравец, ещё кое-кто. Особенно был знаменит голкипер Леонид Иванов: когда перед началом матча он — в неизменной кепке и видавшем виде свитере — направлялся к воротам, а следом важно шествовал помощник-мальчик с бутылкой воды, которая потом водружалась на траву за правой стойкой, стадион всякий раз взрывался хохотом и овацией… Однажды мне посчастливилось узреть в игре колоритнейшего Бориса Левина-Когана, которого за специфическую фамилию болельщики добродушно называли «дважды евреем Советского Союза»: он уже перестал выступать за «Зенит» и тренировал детей, но вот тряхнул стариной, и всякий раз, когда на свою лысую, как бильярдный шар, голову весьма гулко принимал верховой мяч, весь стадион тут же в почти сто тысяч глоток восклицал: «Ух!» Люди на Кировском в ту пору были настроены очень незлобливо: если арбитр ошибался, призывали лишь переварить его «на мыло», а коль были неумелы игроки, старожилы этих трибун со вздохом вспоминали легендарного Михаила Бутусова и, конечно же, Петра Дементьева, своего любимейшего «Пеку»…
* * *
МИНОВАЛО лет пятнадцать, я уже вовсю работал в ленинградской «Смене», которую тогда, на излёте 60-х, вдруг обязали над «Зенитом» шефствовать. В частности, мне было поручено перед некоторыми ответственными матчами отвлекать игроков от лишних переживаний всякими байками — про свои журналистские поиски, находки, открытия, курьёзные случаи… И вот, бывало, приезжаю на их базу, рассказываю что-то интересное, а «золотые наши ребята», подопечные Артёма Фальяна, — Лев Бурчалкин, Георгий Вьюн, Павел Садырин, Геннадий Унанов и другие — босые ноги перед моим носом кладут на стол, жвачку — в рот, и в глазах — этакое сытое равнодушие…
И тогда я решил тематику своих «баек» резко изменить. Тщательно к очередной встрече подготовился — и их равнодушие, наконец, взорвал. Тот мой рассказ получился весьма длинным. Был он примерно таким…
* * *
КОГДА наконец-то закончилась страшная, холодная и голодная, первая блокадная зима, для тех, кто выдюжил, засветились лучики надежды. И страна знала: Ленинград не сдаётся, Ленинград борется! Но надо было ещё продемонстрировать всему миру, что Ленинград живёт! Да, доказать, что ленинградцы не сломлены, что жизнь продолжается, что, в конце концов, это не «город мёртвых», как утверждала гитлеровская пропаганда. Ведь в апреле сорок второго немецкие самолеты разбрасывали над нашими частями листовки: «Ленинград — город мёртвых. Мы не берём его пока, и только потому, что боимся трупной эпидемии. Мы стёрли этот город с лица земли».
«Стёрли»?! В ответ на эту ложь весной сорок второго капитаны довоенных питерских футбольных дружин «Динамо» и «Зенита», Валентин Фёдоров и Александр Зябликов, начали собирать старых своих товарищей — тех, кто ещё остался в городе или воевал под Ленинградом. Так, с передовой были отозваны бывшие динамовцы и зенитовцы: с Ораниенбаумского плацдарма — командир бронекатера лейтенант Виктор Набутов, вместе с ним — главстаршина морского отряда береговой обороны Борис Орешкин, из-под Красного Села прибыли замполитрука медсанчасти Анатолий Викторов и рядовой пехотинец Георгий Московцев, из-под Лигова — разведчик Евгений Архангельский… В городской милиции служили Константин Сазонов, Александр Фёдоров, Аркадий Алов, Михаил Атюшин, Виктор Иванов… В цехах ЛМЗ трудились Сергей Медведев, Алексей Лебедев, Николай Смирнов… На «Дороге жизни» шоферили Александр Коротков и Георгий Медведев…
Увы, слишком сильное истощение не позволило некоторым оставшимся в городе футболистам выйти на поле. С огромным трудом сделал это только что выписавшийся из госпиталя после тяжёлой стадии дистрофии полузащитник «Зенита» Анатолий Мишук — потом он вспоминал, что первый же мяч, принятый им в игре на голову, попросту сбил с ног, и подняться без посторонней помощи уже не получилось. И Петр Горбачёв, который недавно похоронил трёхмесячного сынишку, тоже был очень плох… Динамовцы, благодаря несколько увеличенному блокадному пайку (их кормили, как милиционеров, ведь «Динамо» — милицейская команда) физически оказались покрепче, но, естественно, ни о каких добротных игровых кондициях всех этих измученных и истощенных людей не могло быть и речи…
* * *
ОДНАКО первый матч случился гораздо раньше, чем предполагалось: уже 6 мая. В этот день в городе разорвалось сто два вражеских снаряда, от коих пострадали более сорока человек. И всё же на поле стадиона «Динамо» (не на главное, которое было перепахано снарядами, и не на второе, занятое под огороды, а на третье, что слева от центрального входа) вышли хорошо известные землякам Алов, Набутов, Сазонов, Архангельский, Орешкин, оба Фёдорова и другие… Причём динамовцам противостояла команда, которая представляла расквартированную в городе воинскую часть Балтийского флотского экипажа. Худоба игроков и вялое начало матча вызывали опасение, что соперникам долго не протянуть, но к концу первого тайма игра пошла живей. Капитаны договорились сократить перерыв: даже не присаживаясь (опасались, что потом не поднимутся), игроки выпили по стакану чая и — снова на поле… Дабы участники матча могли продержаться до конца (заменять игроков было некем), решили зря не бегать, а играть короткими передачами. И выстояли, хотя кое-кто держался из последних сил. Со счетом 7:3 победили динамовцы, однако итог матча определялся совсем не этим…
* * *
НУ а потом, 31 мая, на том же поле динамовцы встретились с командой «Н-ского завода» (так в то время был зашифрован Ленинградский Металлический завод имени Сталина — кстати, довоенный шеф «Зенита»), костяк которой составили бывшие и будущие зенитовцы: Зябликов, Смирнов, Медведев, Мишук, Лебедев… Среди них не нашлось ни одного вратаря — вот и занял место в воротах защитник Иван Куренков, будущий капитан кубкового «Зенита-44». И всё равно одиннадцать игроков заводчане набрать не смогли. Поэтому несколько оставшихся «вакансий» заполнили теми, кто в командах мастеров никогда не числился, а также динамовским нападающим Игорем Смирновым (который после войны станет защищать цвета «Зенита»).
Спустя годы популярнейший радио — и телекомментатор Виктор Сергеевич Набутов про тот день рассказывал: «Я посмотрел на своих товарищей: бледные, осунувшиеся, но все тщательно выбриты и подстрижены. Команда вспомнила свои прежние обычаи: это было законом — на матч выходить, как на парад. Сейчас для нас тоже был праздник…». (Увы, нынешние футболисты почему-то выходят на матчи, наоборот, — сплошь небритыми). Поначалу медленные передвижения по полю этих измождённых людей мало напоминало спортивное состязание: дыхание сбивалось, ноги подгибались, на длинные передачи просто не хватало сил, и игра велась в мелкий пас. Если кто-то падал, встать самостоятельно зачастую просто не мог. Но постепенно игроки, что называется, вошли во вкус, вспомнились старые навыки, игра наладилась, немногочисленные зрители (в основном — раненые из близлежащего госпиталя, человек сорок), как в довоенные годы, начали подбадривать футболистов — и игра пошла! Повезло и с погодой — в последний майский день было солнечно и тепло. Как и прежде, 6 мая, на этот раз в перерыве (а таймы длились по полчаса — больше было просто не выдержать) на траву тоже не садились, потому что знали: сядешь, а подняться сил не будет… После финального свистка Николая Усова поле покидали в обнимку — не только из дружеских чувств: просто идти вдвоём было легче…
Победило снова, со счетом 6:0, более сыгранное «Динамо» — да так ли это тогда было важно? Сам факт проведения матча в блокадном городе (репортаж транслировался по радио) вызвал во всей стране резонанс такой силы (естественно, сие событие не осталось незамеченным на фронте ни нашими, ни немцами), дух блокадников поднялся настолько, что всем стало ясно: игра закончилась победой Ленинграда, мощным голом в ворота Гитлера! Недаром же бывший динамовский форвард Николай Светлов, в том матче участия не принимавший, вспоминал:
«Никогда не забуду день, когда в траншеях на Синявинских болотах, в пятистах метрах от немцев, услышал репортаж со стадиона «Динамо». Сначала не поверил, побежал в землянку к радистам, и они подтвердили: верно, передают футбол. Что делалось с бойцами! Это был такой боевой подъём, что, если бы в тот момент был дан сигнал вышибить немцев из их траншей, плохо бы им пришлось!»
* * *
СПУСТЯ месяц, 7 июля, «Динамо» и команда ЛМЗ сыграли вничью — 2:2, причём их единоборству не смог помешать и недальний артобстрел. После футбольные встречи в осаждённом городе стали регулярными. Осенью сорок второго даже было проведено блиц-первенство среди военных частей городского гарнизона и допризывников. А динамовцы в августе благодаря «Дороге жизни» добрались до Москвы, откуда — после матчей со столичными одноклубниками и спартаковцами — отправились в турне по стране. И всюду люди вновь убеждались: Ленинград живёт!.. А потом, в 1944-м, вскоре после полного снятия проклятой блокады, наш «Зенит» на радость ленинградцев выиграл Кубок СССР!
* * *
ДА, на тот раз моё выступление «подшефных» явно взбудоражило. В ответ я услышал много добрых слов, итог которым подвёл Лев Бурчалкин: «Вроде, раньше про это кое-что знали, но ты, тёзка, нашёл такие слова, такие подробности, что пробрало…» И тут же — в знак особой признательности — предложил мне сгонять партию в бильярд. Я был польщён…
* * *
НО С ГОДАМИ моё отношение к спортивной жизни в родном отечестве резко изменилось. Немыслимая идеологизация любого спортивного мероприятия, пресловутое «любительство», цену которому все прекрасно знали, особая привилегированность «золотых наших парней» — от всего этого тошнило. В некоторых газетах вопрос ставился ребром: «Если ты не болеешь за наших олимпийцев, то в разведку с тобой идти нельзя!» В общем, ты — почти «враг народа»… Изменился сам «микроклимат» спортивных трибун. Если в 40-е — 60-е годы самое страшное ругательство, которое можно было услышать во время футбольного матча, звучало: «Судью — на мыло!», то позднее там порой стал всё заглушать уже пьяный мат… Сам я теперь изредка довольствовался лишь телерепортажами.
* * *
НО ОДНАЖДЫ, в 1970-м, будучи в Москве, вдруг решил развеяться от грустных мыслей на футболе — тем более что в тот день, 17 сентября, в «Лужниках», столичный «Спартак» и швейцарский «Базель» сражались за Кубок европейских чемпионов.
И вот, еще на выходе из метро, сразу оказавшись в какой-то угрюмой, даже злой толпе, шествующей к «Лужникам», почувствовал себя весьма неуютно. И чем ближе к стадиону, тем становилось противней: ни улыбок, ни шуток, одна угрюмость… Вокруг трибун активно торговали водкой и мясными пирожками…
Поднялся в свой сектор, на своё место: темно (фонари ещё не зажгли), холодно, «в воздухе, — как поётся в старой песне, — пахнет грозой». А ещё — водярой… Вспыхнули огни, началась игра… «Спартак» — в атаке, и все сто тысяч вопят: «Дави их! Ломай!..» Швейцарцы двинулись вперёд, и все сто тысяч — матом! Группка болельщиков из Швейцарии попыталась было помахать национальным флагом и что-то подбадривающее спеть для своих, но все сто тысяч «наших» устроили такой разбойный свист, что те мигом замолчали и флаг спрятали…
Чувствую: это же фашизм! Если не буду вместе со всеми вопить, свистеть, вскакивать — убьют. Тихо, ещё до перерыва, выбрался с трибуны, приехал в отель, включил телек на втором тайме: пьяных, злых рож не видно, мат звукооператором приглушен, Николай Озеров привычно воркует что-то про «золотых наших парней», про «гостеприимных москвичей» — полный ажур!..
Хотел потом в «Смене» этими своими грустными мыслями — насчёт фашистского микроклимата спортивных трибун — поделиться, но начальство не позволило: «В обкоме нас не поймут, обвинят в отсутствии патриотизма…» Сейчас, полвека спустя, такое определение в адрес нынешних футбольных фанатов (и питерских в том числе) уже никого не удивляет. А ведь они, ко всему прочему, ещё и оскорбляют память о тех великих матчах в блокадном Ленинграде.
Вот почему на стадион (где чаще всего двадцать два миллиардера вяло сражаются друг против друга за новые «бабки») давным-давно не хожу…