Лев Сидоровский: Вспоминая…

 145 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Её жизнь оборвалась слишком рано… Самая лучшая, самая естественная на отечественной эстраде певица — и это вовсе никакое не преувеличение. В самом деле, на нынешних шоу-подмостках, до отказа заполненных попсой, её дивный голос, полный и чистоты, и нежности, и задушевности — будто настоящая жемчужина!

Вспоминая…

О «Павле Антокольском, Дмитрии Налбандяне, Фрунзике Мкртчяне, Валечке Толкуновой и о Михаиле Пуговкине

Лев Сидоровский

1 ИЮЛЯ

«Я — СОВРЕМЕННИК СТОЛЬКИХ КАТАСТРОФ…»
125 лет назад, 1 июля 1896 года,
родился Павел Григорьевич Антокольский

ОДНАЖДЫ я уже писал, как в 1973-м пришел к нему ранним утром, чтоб поговорить о Мая­ковском, с которым Антокольский немного приятельствовал. Си­яя крупными черносливами пронзительных глаз, подчеркнутых темно-фиолетовыми кругами бессонницы, маленький, щупленький Павел Григорьевич сразу схватил меня за рукав и потянул на кухню:

— Угощу вас таким кефиром!

Услышав, что гость ничего молочного отродясь не употребляет, энергично ткнул в мою грудь указатель­ным пальцем:

— Вы как Зиночка Гиппиус! Она тоже молочное не перено­сила!..

Когда с завтраком было покончено, а затем всё про Мая­ковского (в связи с приближающимся 80-летием) обговорено, я спросил собеседника: мол, как случилось, что он, обучавшийся актерскому мастерству у самого Евгения Багратионовича Вах­тангова, вдруг стал поэтом? Павел Григорьевич со смаком пых­нул трубкой и весело воскликнул:

— А я с Вахтанговым поссорился! Сначала перепробовал в его студии все театральные профессии: играл на сцене, перед­вигал и приколачивал декорации, занимался режиссурой, писал стихотворные пьесы (причем одновременно служил в революцион­ной милиции и в жилотделе Моссовета), а потом от Вахтангова ушел и стал усиленно посещать на Тверской «Кафе поэтов». Там встретился с Брюсовым, который мои стихи напечатал. Потом Евгения Багратионовича не стало, а у меня началась парал­лельная жизнь: с одной стороны, выпускал книжки со стихами и поэмами, с другой, у вахтанговцев, — ставил спектакли, побы­вал с театром в Швеции, Германии, Париже… И «отравился» Западом…

Да, богатейшая история Европы поэта захватила надолго. Особо знаменитым стало стихотворение — «Санкюлот» (так в Великую французскую революцию называли революционеров):

Был в Париже голод. По-над глубью
Узких улиц мчался перекат
Ярости. Гремела канонада…

А как он это читал: голос — громкий, жест — римского оратора, кулак — вверх и как можно выше! В нем самом жили Барбье, Гюго. Еще глубже в историю — Вийон, якобинец, санкюлот… И дальше нёсся по жизни, никак ею не насыщаясь… «Действующие лица» — так называлась одна из его книг начала 30-х: действительно, разных лиц в поэзии Антокольского было множество, и все преимущественно западные, и опять же признание: «Мой сверстник, мой сон, мой Париж» — так что было за что бить поэта потом, когда боролись с «проклятыми космополитами»… Искусством красноречия владел блестяще. И к трибуне шел, сияя карими пронзительными глазами, под которыми всегда были темно-фиолетовые круги бессонницы и усталости, устраняемой изрядными порциями кофе или водки. В состоянии покоя и благодушия его застать было невозможно.

Друзья! Мы живём на зелёной земле.
Пируем в ночах. Истлеваем в золе.
Неситесь, планеты, неситесь, неситесь!
Ничем не насытясь,
Мы сгинем во мгле…

Антокольский и сам нёсся по жизни, никак ею не насыщаясь: много писал и много издавал, занимался переводами — Чиковани, Табидзе, Бажана, Первомайского, Чаренца, Вургуна…

* * *

ВОЙНУ воспринял как великое эпохальное событие, в котором непре­менно следует участвовать... Жену и дочь отправил в эвакуа­цию и спустя некоторое время им сообщал:

«Моя жизнь конечно, нелегка, но удивительно радостна и полна. Может быть, предстоит назначение во фронтовую или армейскую газету — вещь почетная и необходимая. Поеду — ближе к боям, к великой истории. Из театра, который эвакуирован в Омск, было несколько вызовов, но я удержался, чтобы быть поближе к Москве. Для меня Омск и Ташкент были бы равнозначны сдаче. Ни за что!»

К Москве в стихах обращался нежно:

… Такой тебя запомню навсегда я:
Прифронтовая, грозная, седая,
Завьюженная до бровей…

В те дни, месяцы он писал так много, как никогда прежде. Старался быть поближе к передовой — и как военный корреспондент, и как участник передвижного фронтового теат­ра. Конечно, походная жизнь немолодого человека изнуряла, но он знал: где-то сейчас воюет его сын-артиллерист, поэтому и отец тоже должен молодцом держаться. И вдруг, ровно через месяц после того, как на Киевском вокзале с сыном простился, — извеще­ние: «Младший лейтенант Владимир Павлович Антокольский 6 ию­ня 1942 года пал смертью храбрых».

* * *

И ПОТОМ в землянках и опустевших, полуразрушенных избах, когда усталые актеры вповалку спали мертвым сном, он старался заглушить свое горе, слагая строки о сыне…

— Вова! Я не опоздал? Ты слышишь?
Мы сегодня рядом встанем в строй.
Почему ты писем нам не пишешь,
Ни отцу, ни матери с сестрой?
Вова! Ты рукой не в силах двинуть,
Слёз не в силах с личика смахнуть…

Отец пристально вглядывался в короткую жизнь своего мальчика…

Он ждал труда, как воздуха и корма:
Чертить, мять в пальцах, красить что-нибудь…
Колонки логарифмов, буквы формул
Пошли за ним из школы в дальний путь,
Макеты сцен, не игранных в театре,
Модели шхун, не плывших никуда…
Его мечты хватило б жизни на три
И на три века — так он ждал труда…

Отец обращался к тому, кто под небом Германии произвел на белый свет убий­цу его сына:

… Мы на поле с тобой остались чистом, —
Как ни вывёртывайся, как ни плачь!
Мой сын был комсомольцем.
Твой — фашистом.
Мой мальчик — человек.
А твой — палач…

Последние мгновения в жизни сына, сраженного разрывной пулей, отец ощущал со страшной беспощадностью:

… Он жил ещё. Минуту. Полминуты,
О милости несбыточной моля,
И рухнул, в три погибели согнутый.
И расступилась мать сыра земля…

А дальше — стон отца:

Прощай, мое солнце. Прощай, моя совесть.
Прощай, моя молодость, милый сыночек.
Пусть этим прощаньем окончится повесть
О самой глухой из глухих одиночек.

Ты в ней остаёшься. Один. Отрешённый
От света и воздуха. В муке последней,
Никем не рассказанный. Не воскрешённый.
На веки веков восемнадцатилетний…

… Мне снится, что ты еще малый ребёнок,
И счастлив, и ножками топчешь босыми
Ту землю, где столько лежит погребённых

На этом кончается повесть о сыне.

Так сын шагнул в бессмертную поэму отца, которую потом носили в вещмешках, читали в землянках, твердили про себя в окопной бессоннице… А я помню, как на школьных концертах в нашем подшефном госпитале раненые непременно хотели услышать из «Сына» хотя бы несколько строк…

* * *

ПОМИМО стихов Антокольский писал статьи, рассказы, эссе. В «Сказках времени» рассказал о Пушкине и Гоголе, Блоке и Брюсове, Вахтангове и Цветаевой… Арсению Тарковскому поведал, как в Париже Марина Цветаева подарила ему свою книгу с надписью из Рильке: «Прошлое еще предстоит». Сокрушался: «Всю жизнь ломаю голову и не могу понять, что это значит».

Ломать голову надо было и в настоящем: как жить? И следует признать, что Павел Григорьевич принадлежал к тем немногим писателям, кто ухитрялся творить хорошо и в плохое время, стараясь соблюдать человеческую этику, насколько это было возможно. Он мог себе позволить на предложение подписать какую-то дурно пахнущую бумагу крикнуть в телефонную трубку: «Антокольский умер!»

Белла Ахмадулина вспоминала:

«В 1970 году Павел Григорьевич мне сказал: «Я хочу выйти из партии». — «Из какой?» — «А ты не знаешь? Из коммунистической. Я от них устал. Не могу больше».

Свою вторую жену, Зою Бажанову, артистку Театра имени Вахтангова, обожал. Она была хозяйкой его очага, источником радушия и света. Нежно о нем заботилась. Когда однажды ее попросили уговорить мужа, чтобы снял подпись под одним обращением к властям, а то, мол, им не подключат строящийся лифт, ответила: «Подпись останется, а без лифта как-нибудь проживем». Когда ее не стало, написал пронзительную поэму «Зоя Бажанова»:

Прости за то, что я так стар,
Так нищ, и одичал. И сгорблен.
И всё же выдержал удар
И не задохся в душной скорби…

Он жил взахлёб. На полную катушку. Был легким, стремительным и богемным: вместо галстука — бабочка, вместо сигареты — трубка. Оглядываясь на сталинские времена, писал:

Мы все, лауреаты премий,
Вручённых в честь его,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво;
Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда;
Таившиеся друг от друга,
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей…

В палачи вышли другие. Антокольский был чист. Его интересовала только литература. Он был мостом между старшим и молодым поколением русских поэтов. Знал и слышал Маяковского и Есенина, дружил с Тихоновым и Заболоцким, стал учителем для Михаила Луконина, Семёна Гудзенко, Александра Межирова, Беллы Ахмадулиной, Евгения Евтушенко… А до них ввёл в литературу Симонова, Алигер, Матусовского, Долматовского… Он был добр и независтлив, что не так уж часто бывает в литературном цеху. Однажды написал:

Я, современник стольких катастроф,
Жил-поживал, а в общем жив-здоров…

Однако после кончины жены он стал угасать. На даче в Красной Пахре, где прежде, при Зое, он — «Павлик», «Павличек» (так она его звала), старый, лысый, с трубкой из-под щёточки седых усов, но вечный ребенок, со сверкающими черными глазами, раскатывая голос на рокочущих звуках, читал стихи, теперь, когда ее не стало, быстро сник, как бы усох в огромном своем махровом халате. Подниматься по лестнице в свой кабинет он уже не мог, и ему отвели внизу крохотную комнатушку, где помещались узкая тахта, покрытая серым в полоску истёртым одеялом, школьный письменный столик, стул и синяя табуретка. Отвернувшись от всех, спиной к двери, он целыми днями сидел за этим столиком, охватив пальцами голову, и курил, курил…

* * *

В ОКТЯБРЕ 1978-го Павел Григорьевич упокоился рядом со своей Зоей на Востряковском кладбище…

А мне не забыть черносливины его мудрых глаз, когда исполненный артистизма старый поэт по просьбе гостя потрясающе читал стихи про санкюлота, а с пожелтевшей фотографии на стене смотрел его навсегда восемнадца­тилетний сын…

Павел Антокольский, 1973-й
Фото Льва Сидоровского

* * *

2 ИЮЛЯ

«ПЕРВАЯ КИСТЬ ПОЛИТБЮРО»,
или «Я РАБОТАЮ В ОБЛАСТИ ВОЖДЯ»
В этот день умер
самый главный «кремлевский живописец»
Дмитрий Налбандян
(15 сентября 1906 – 2 июля 1993)

СКОЛЬКО лет себя помню, дорогой читатель, столько — с далеких 30-х по сравнительно близкие 80-е — меня окружали его творенья: бесконечные холсты, героями которых были все-все члены Политбюро, а также — ЦК и, может, даже кандидаты в эти со­лидные «органы». Ну и главный среди них, конечно же, — такой до 1956-го, казалось бы, «беспроигрышный» Сталин… Да, пов­сюду — Сталин, Сталин, Сталин… Потом «гения всех времен и народов» сменили изображенные той же умелой рукой Хрущев, Брежнев… Однако, когда однажды, в середине 70-х, оказавшись в Москве, я заглянул в мастерскую Налбандяна, то был удивлен, уви­дев, что Дмитрий Аркадьевич пишет… натюрморт. А еще, гля­нув по сторонам, сразу узрел, что этот человек к тому же — мастер пейзажа. В общем, увиденное настолько не вязалось со стойким имиджем хозяина мастерской как «первой кисти Политбюро», что я не только не смог скрыть свое удивление, но и всё вот это самое весьма некстати произнес вслух. С трудом сдерживая недовольство, Налбандян затем сухо отвечал на какие-то мои вопросы. Интервью явно было скомкано…

* * *

ОН родился в Тифлисе 15 сентября 1906-го. Как сам расс­казывал, учитель рисования в русской гимназии на способности мальчика обратил внимание, и отец (конечно же, «из рабочих»!) хотел дать сыну хорошее образование. Но, по утверждению Нал­бандяна, в 1918-м родитель «пал жертвой грузинских меньшевиков», и двенадцатилетний кормилец семьи Мито стал подсобным рабочим на кирпичном заводе. Однако, по его же воспоминаниям, «пепел отца», стучавший в сердце сына, был услышан «железным наркомом» Серго Орджоникидзе. Тот яко­бы и устроил сыну друга и соратника по борьбе первый крем­левский ангажемент: в 1933-м пригласил к себе, познакомил с Кировым для написания портрета, и дальше всё пошло-поехало. На самом же деле о Налбандяне Орджоникидзе (если так оно и было на самом деле?) мог, скорее всего, узнать от своего портретиста — Евгения Лансере, который в двадцатые годы в Тбилисской академии художеств обучал молодого армянина Мито. Когда студент 4-го курса академии побывал на практике в Москве и Ленинграде, он вне столицы себя уже не мыслил. Поэ­тому в качестве дипломной работы написал картину: «Юноша Сталин с матерью в Гори». Защитив диплом (попробовал бы кто-нибудь из профессоров т а к о й д и п л о м помешать ему защитить!), некоторое время поработал в Госкинопроме Грузии, затем — художником-мультипликатором на одесской ки­ностудии и в 1931-м стал москвичом.

* * *

ПРИЧЕМ «наверх» рванул очень шустро: «В 1933-м — вспо­минал Налбандян, — мне посчастливилось делать зарисовки на Пленуме ЦК, рисовать Сергея Мироновича Кирова…» И вскоре по­явилась картина: «Выступление товарища Кирова на XVII съезде партии», а за ней — «Товарищи Сталин, Ворошилов, Киров и Ягода на Беломорканале». Когда спустя пару лет Генриха Ягоду расстреляли, пришлось его спешно замазать…

Так, чутко улавливая требование времени, а вернее — «злобу дня», непременно сообразуясь с «решениями партии и правительства», он (безусловный талант) творил свое искусс­тво, призванное детально проиллюстрировать деятельность кремлевских небожителей и в первую очередь, конечно, — «вели­кого Сталина».

Официально признано, что Налбандян — единственный ху­дожник, которому Сталин позировал, даже — неоднократно, хотя едва ли этого богемного живописца, проживающего в «Метропо­ле», могли вообще допустить к «хозяину». Вполне разделяю мнение искусствоведа Михаила Боде, который считает, что «це­лая серия его опубликованных «натурных» карандашных этюдов вождя второй половины 40-х с подписями «Набросок в Кремле» вызывает большое сомнение. «На этих неуверенных, каких-то «жидких» рисунках (куда только подевалась школа Лансере?) предстают совершенно разные люди, которых не роднит даже опознаваемая усатость, и абсолютно не в тех ракурсах, что на полотнах. На картинах же вождь запечатлен так, словно спрое­цирован с кадров даже не документального, а художественного фильма». К тому же сам Налбандян проговаривался, что фигуру вождя писал с поджарого грузина, торговавшего пивом на Куз­нецком мосту.

И правда, Сталин, например, на знаменитом портрете 1946 года вышел настолько стройным, что без усилий смог сцепить пальцы рук на животе, явив перл иконографии — смесь благостного батюшки и молодцеватого маршала. Что ж, «отец народов» был явно доволен — ведь Налбандян тут же отхватил Сталинскую премию, на которую под Москвой построил роскошную дачу с куполами. А репродукции этого портрета ви­сели во всех учреждениях, даже в парикмахерских и в банях…

Далее последовал еще один «шедевр» — картина 1947 года, которая названа: «Торжест­венный прием в Кремле 24 мая 1945 года». На ней генералиссимус спускается по дворцовой лестнице во главе толпы соратников, которая кажется беско­нечной, потому что Налбандян тут использовал остроумный «спецэффект»: на заднем плане, в глубине анфилады, изобразил какое-то густонаселенное живописное полотно, делающее следу­ющие за вождем массы поистине несметными… Причем, если мысленно переместить фигуру вождя, поставив ее вровень с идущим позади Молотовым, то Иосиф Виссарионович окажется на голову выше Вячеслава Михайловича (хотя, известно, рост имел совсем не великий). Таков у художника был «угол зрения».

Или еще один подобный холст: «Для счастья народа» — снова дворцовая лестница, на верхней площадке которой — ве­ликий вождь в белом одеянии во главе сероватых соратников, и вокруг, снизу доверху, — неистово аплодирующий народ… А еще: «Сталин с соратниками обсуждает План преобразования природы» — впрочем, подобных «эпохальных» полотен Налбандян сотворил, пожалуй, сотни. Говорят, на открытии одной из своих выставок Дмитрий Аркадьевич, формулируя собственное творчес­кое кредо, якобы произнес: «Я работаю в области вождя». Зна­менательное признание!

* * *

КОГДА Сталина не стало, карьера художника не закончи­лась, как, например, у артиста Михаила Геловани, который, получив четыре Сталинских премии за роли вождя на киноэкра­не, враз остался без работы и скоро умер. Облаченный несмет­ными почестями и наградами, Налбандян уже не мог остановить­ся: сначала «принялся» за Хрущева (однажды так постарался, что нацепил ему на пиджак лишнюю, пятую золотую звезду), по­том, лишь Никиту Сергеевича «свалили», — за Брежнева. Изоб­ражал его во всех возможных обстоятельствах: в кремлевском кабинете, на Малой земле, на XXVI партсъезде — в обнимку с Фиделем Кастро, а рядом — Суслов, Громыко, Хонеккер и все прочие… Говорят, что поначалу, придя к власти, Леонид Иль­ич хотел сменить придворного живописца, но, когда количество орденов и медалей генсека увеличилось в разы и никто из приглашенных художников уже не мог разместить на кителе все символы его заслуг, пришлось вернуть дважды лауреата Ста­линской премии, действительного члена Академии художеств СССР Дмитрия Налбандяна, который не обманул надежд и спра­вился с поставленной партией задачей. В итоге к вышеперечис­ленным званиям добавились: «народный художник СССР», «Герой Социалистического Труда», «лауреат Ленинской премии»…

Потом хотел «воспеть» Андропова, но, судя по всему, по­лучил от ворот поворот. Черненко наверняка бы на такую приманку охотно клюнул, но слишком уж коротко оказалось его, болезного, царс­твование. Ну а соблазнить Горбачева оказалось «кремлевскому живописцу» не по силам. Что ж, возвратился к исторической «Лени­ниане», ибо рассчитывал: уж Ленин-то — навсегда!

* * *

А ВЕДЬ мог бы иначе распорядиться своим даром — не слу­чайно же великолепный «Автопортрет» Налбандяна, написанный в 1982-м, я вдруг увидел в знаменитой флорентийской галерее Уффици… И совсем не от нечего делать, помимо «официальных» творений, художник всегда с таким удовольствием писал слепящую белизну снега, пожар осенней листвы, яркие голубые тени первых ве­сенних дней. Он умел мастерски передать пышное цветение роз, приветливую красоту полевых ромашек, утреннюю свежесть гус­той сирени… А из заграничных поездок неизменно привозил сотни путевых набросков… На что же — тщеславный — разменял свой недюжинный талант?!..

Д. Налбандян. В.И. Сталин, 1946
Д. Налбандян. Н.С. Хрущев, 1964
Д. Налбандян. Л.И. Брежнев, 1980
Д. Налбандян. Автопортрет. 1982

* * *

4 ИЮЛЯ

«ВОЗЬМУ ТВОЮ БОЛЬ…»
91 год назад, 4 июля 1930 года,
родился народный артист СССР Фрунзик Мкртчян

ЗАГЛЯНУЛ я недавно в свою старую телефонную книжку, а там среди прочих и такая запись: «Фрунзик Мушегович Мкртчян. Ереван, ул. Пароняна, 28-а, кв. 16, тел. 53-20-07». И вспомнился 1989-й, когда слухи о моих очерках, посвящённых так называемым «белым пятнам истории», в общем — о жертвам сталинских преступлений, опубликованных в ленинградской «Сме­не», выплеснулись далеко за пределы нашего города и даже области. Поэтому одна предприимчивая фирма предложила автору «гастроль» с «творческими вечерами» по стране. А чтобы в любой аудитории обеспечить аншлаг, сразу после моего выступле­ния крутили в ту пору полузапретный, весьма непривычный для соотечественников пятидесятиминутный фильм «Кома» — о женском концлагере где-то на Колыме.

Начали мы с Мурманска, к октябрю через Душанбе добрались до Еревана. И там всякий раз после завтрака везли меня высоко в гору, где располагался Дворец молодежи, за свои очертания прозванный в народе «Кукурузой», а точнее — «Крцац кукуруз», то есть «Погрызанной кукурузой». Зрительный зал был огромен, и все, по-моему, четыре тысячи мест сеанс за сеансом (в 12, 14, 16, 18 и 20 часов) были заполнены. В общем, за три «гастрольных» дня вымотался изрядно.

Наконец наступил четвёртый, свободный, когда вечером предстоял отлёт домой. Воспользовавшись таким обстоятельством, через справочную службу выведал номер домашнего телефона артиста, с которым мечтал встретиться давным-давно. Тем более что много доброго после съемок в «Айболите-66» поведал мне о нём незабвенный Алексей Макарович Смирнов. Не скажу, что горячая просьба о встрече с питерским журналистом Фрунзика обрадовала, но приглашение приехать я всё же получил.

Такси до улицы Парояна докатило быстро, и вот уже — такое знакомое лицо с большими печальными глазами и огромным носом… Да, этот человек, от одного вида которого на экране люди привыкли хохотать, сейчас был очень печален, и седина в его густых, чернущих волосах, особенно на висках, уже проступала вовсю… Только мы познакомились, он вдруг произнёс по-армянски что-то очень ритмическое, явно стихи. Увидев на моём лице недоумение, пояснил: «Это Егише Чаренц. Его поэзия принадлежит всему миру, обращена, как он сам писал, ко всем «дальним близким людям, солнцам и мирам». Жаль, не понимаешь по-нашему. Вот послушай в русском переводе…» Фрунзик подошёл к окну, подставил лицо скупому осеннему лучику, который сюда пробивался еле-еле, и своим густым голосом, так хорошо зна­комым нам по разным забавным репликам его уморительных киногероев, а теперь обращённому к высокой поэзии, произнес:

Печальнее бумажного цветка,
Как старого рояля звук иссохший,
Как пыльная картина с чердака,
Как зеркальце красавицы усопшей,
Глядит моя душа на этот мир,
И мучается, и не понимает:
Как свет его высокий ни на миг
Страдания её не унимает?

Когда замолк, несколько мгновений лица от окна к гостю не поворачивал. Наконец обернулся: «Что, такой Фрунзик для тебя неожиданный?» И добавил: «Я так думаю». От этой его заключительной, ставшей после «Мимино» крылатой фразы я не­вольно улыбнулся, но артист мне тем же не ответил. Помолчал. Поинтересовался: «Может, слышал армянское изречение: «Возьму твою боль»? Нет?» И вздохнул…

* * *

ВООБЩЕ-ТО в родительском доме мальчика звали весьма распространённым древним армянским именем Мгер, что означает «светлый, солнечный». Однако «официально» ново­рожденный был наречён (это случилось в 1930-м, 4 июля, в Ленинакане, ныне переименованном в Гюмри), по моде той поры, — в честь любимого героя гражданской войны. В метриках так и значилось: «Фрунзе Мушегович Мктрчян». Но это звучало как-то выспренне, и скоро для друзей-приятелей во дворе, потом — и в школе, а после вообще для всех окружающих стал он Фрунзиком…

Артистов в их семье не наблюдалось: отец на текстильном комбинате работал табельщиком, мама — там же, в столовой, посудомойкой. Обычно, вернувшись после смены, суровый родитель требовал, чтобы сын показал ему, что новенького тот нарисовал. Это у Фрунзика получалось неплохо, и отец в мечтах уже видел его художником. И вдруг десятилетний отпрыск увлёкся театром. На лестничной площадке перед своим жильём вешал занавес, детвора рас­полагалась выше и ниже на ступенях, и мальчик разыгрывал моноспектакли… Потом азы актёрского мастерства постигал в драмкружке. Что ж, первый выход на настоящую публику в крохотной роли завершился триумфом. Посреди трагической сцены Фрунзик дол­жен был объявить: «Вам письмо от князя!» Но только появился из кулисы — в зале хохот. Недоуменно оглянулся — хохот не утихает. «Знаете, сами передавайте князю это письмо, а мне некогда, у меня дела!», — крикнул юный премьер и рванул за кулисы, где все от смеха уже просто стонали. Тогда он расстроился, и только много лет спустя понял: как это здорово, когда зрители смеются…

* * *

НАСТОЯЩИМ актёром стал не сразу. Отца арестовали (чтобы прокормить бедствующую семью, попытался вынести с комбината кусок ткани), на десять лет посадили, и Фрунзику надо было помогать маме прокормить ещё и младшенького Альберта. Так что после школы крепко вкалывал на заводе… А в 1956-м после Ереванского театрального всё-таки стал артистом, причём — весьма престижного Академического театра имени Сундукяна. Тогда же впер­вые засветился на киноэкране: в фильме Александра Роу «Тайна озера Севан» сыграл парня, убирающего с дороги большой камень. Увы, в кадре осталась лишь его левая нога…

Слава Богу, на сцене всё шло отлично: быстро выдвинулся в ли­деры, и скоро зрители стали ходить «на Мкртчяна»… Наконец состоялся и его полноценный кинодебют: на местной студии в «Парнях музкоманды» мило изобразил весёлого музыканта Арсена….

* * *

НУ А ВСЕСОЮЗНАЯ слава случилась в середине 60-х. Сначала у Георгия Данелии в комедии «Тридцать три» великолепно сыграл профессора Берга (к сожалению, посчитав сей фильм «идеологически вредным», власти быстро сняли ленту с проката). Спустя год у Леонида Гайдая в воистину искромётной «Кавказской пленнице» герою моего повествования досталась роль Джабраила — дяди главной героини, «комсомолки, спортсменки и просто красавицы», и Фрунзик опять не подкачал. В том же 1966-м отличился ещё в одной «звёздной» роли — у Ролана Быкова, в «Айболите-66»: вместе с самим Быковым (Бармалеем) и Алексеем Смирновым они явили миру весьма эксцентрическую троицу разбойников, которой зрители ну очень симпатизировали!.. После всего этого Мкртчян, как обычно пишут посредственные журналисты, «проснулся знаменитым», оказавшись в обойме самых лучших комедийных актёров страны. И в трогательной трагикомедии Данелии «Не горюй!», где сыграл турка, тоже был весьма хорош.

* * *

КСТАТИ, в «Кавказской пленнице» образ «киношной» жены Фрунзика воплотила его настоящая супруга: тоже актриса, причём — хорошая, Донара Мктрчян… Они познакомились в середине 50-х (он ей, девочке из глубокой провинции, помог поступить в театральный) и скоро сыграли свадьбу. Поначалу своему счастью не могли нарадоваться: в горячей любви родились доченька Нунэ, сынок Вазген. И в театре у Донары тоже всё получалось. Но в начале 70-х пришла беда: Донара заболела тяжёлым психическим расстройством. Маниакально подозревая мужа, который часто выезжал на съемки, в супружеской неверности, она не только катилась в бездну сама, но и бесконечно мучила окружающих.

Он тогда ещё не знал, что придётся отвезти Донару в Париж, а там поместить в психиатрическую клинику, где врачи пообещают исцеление. Но — увы… Он тогда ещё не догадывался, что эта болезнь передастся и Вазгену. Перепробовав все средства местной медицины и всё же надеясь на французских светил, несчастный отец будет вынужден и своего мальчика отправить в ту же «психиатричку»… Однако болезнь продолжит своё чёрное дело: встречаясь иногда в тамошних коридорах, мать и сын даже не будут друг друга узнавать…

Несчастный Фрунзик всем этим был сломлен. Правда, подросла дочь — с огромными, дивными очами, похожими на отцовские. (Он не мог предположить, что скоро Нунэ выйдет замуж за студента из Аргентины, уедет с мужем на его родину и погибнет в автомобильной катастрофе).

Поэтому совсем не удивительно, что в ту пору отчаявшемуся Фрунзику приходилось отказываться даже от хороших ролей. Но, к счастью, на предложение Данелии сняться в «Мимино» ответил согласием, и мы — в том числе благодаря и Фрунзику — получили воистину шедевр! Ну, вспомните этот очаровательный, местами грустный и трогательный, местами очень смешной фильм про грузинского лётчика по имени Валико (впрочем, друзья зовут его Мимино, то есть — Сокол), повстречавшего однажды в московской гостинице «профессора» Хачикяна, то бишь, шофёра, который из Еревана в столицу заявился за новым грузовиком. Кстати, массу реплик своего героя, ставших воистину народными, Фрунзик придумал сам: «Я вам один умный вещь скажу»; «Слушай, я сейчас там так хохотался»; «Ты и она — не две пары в сапоги»; «Пойдём в ресторан, туда-сюда потанцуем»; «Гидравлика — с ума сойти! Я так думаю».)

* * *

И ДАЛЬШЕ продолжал он радовать людей в разных кинолентах («Багдасар разводится с женой», «Суета сует», «Солдат и слон», «Приключения Али-бабы и сорока разбойников»), хотя у нас в России из его фильмов известна лишь малая часть.

Но при всём при этом от бед, свалившихся на его голову, между съемками народный артист СССР мрачно и много пил. (Однажды заявил: «Я понял, почему бездарности завоевали весь мир! Они совсем не пьют, встают утром бодрыми и все силу тратят на карьеру»). А ведь прежде был очень весёлым и даже хулиганистым. Например, мог ночью по водосточной трубе забраться под окно друга и — с шампуром шашлыка в руке — исполнить серенаду. Или — с криками и воплями остановить поздний трамвай, взгромоздиться на его крышу и там изобразить Ленина на броневике. За подобные проделки земляки Фрунзика любили ещё больше. К тому же, все знали, он умел брать на себя боль другого…

Однако, уж если между запоями снимался, то «пахал» глубоко и всерьёз. Признавался: «Роль — как мышь, вокруг которой кружишься, обнюхиваешь, примеряешься, а потом внезапно, как кот, на неё — скок!».

* * *

Я К НЕМУ пришёл, когда актёру было как раз очень трудно. Человек, потешавший с экрана миллионы кинозрителей, он тогда за пару часов, которые мы провели вместе, по-моему, так ни разу и не улыбнулся. И когда в соседнем подвальчике под водочку вкушали мы долму, тоже был как-то рассеян и опять читал своего любимого Чаренца:

Целую губы женщины. И что ж?
Пусть тысяча мужчин ей были любы,
Я чувствую её святую дрожь
И девственно трепещущие губы…

На прощание сказал: «Ты там у себя дома пишешь про преступления Сталина. Расскажи людям, как он и у нас лютовал. Как, например, уничтожил первого секретаря Агаси Ханджяна, каталикоса Хорена Мурадбекяна…»

* * *

ПОТОМ, в 1993-м, он, навсегда покинув свой театр, остался один. Из-за военных действий с Азербайджаном Армения находилась в блокаде, и дома не было ни света, ни тепла…

Его не стало 29 декабря, а хоронили 31-го. Прощание с любимым артистом затянулось до сумерек, и стоявшие на обочи­нах автомашины фарами освещали тёмные мостовые, по которым земляки к нему шли и шли… А после они (их были тысячи!) зажгли свечи — и гроб с телом Фрунзика до места его последнего упокоения проследовал на людских руках по этому живому многокилометровому освещенному коридору… И первую рюмку за новогодним столом в тот раз вся Армения пила молча, не чокаясь…

* * *

12 ИЮЛЯ

«БУДУ ЛЮБИТЬ ТЕБЯ ВСЕГДА —
Я НЕ МОГУ ИНАЧЕ…»
75 лет назад, 12 июля 1946 года,
родилась незабвенная Валечка Толкунова

ЕЁ ЖИЗНЬ оборвалась слишком рано… Самая лучшая, самая естественная на отечественной эстраде певица — и это вовсе никакое не преувеличение. В самом деле, на нынешних шоу-подмостках, до отказа заполненных попсой, где, прежде всего, так и прёт в глаза внешний эффект, связанный с одеждой, силуэтом, макияжем, модой, а голоса, актерского мастерства чаще всего нет и в помине, её такое милое от природы, лишённое безвкусных румян, сверх избыточных теней и помады лицо, её с юных лет роскошная коса, её наряды из архангельского края, сотворенные неторопливыми, чуткими руками, а главное — её дивный (без всяких столь популярных ныне надрывов, криков, воплей, визгов) голос, полный и чистоты, и нежности, и такой задушевности, что у слушателей дыхание перехватывает, словом, всё её внешне не громкое, но, по сути, великое искусство — будто настоящая, редкая жемчужина!

Сколько бы ни прошло лет, но навсегда останется в моей душе, как проникновенно пела она: «Стою на полустаночке в цветастом полушалочке…», и «Вальс начинается, дайте ж, сударыня, руку…», и «Я растоплю кусочки льда сердцем своим горячим. Буду любить тебя всегда — я не могу иначе»… И какая горечь охватывала нас, когда слышали от неё вот это: «Ещё до встречи вышла нам разлука, и всё же о тебе я вижу сны. Ну, разве мы прожили б друг без друга, мой милый, если б не было войны…» И какая же в таилась в ней нежность, когда рассказывала нам про то, как: «Наконец-то, пол Земли излазив, крепким сном мои мальчишки спят. Сон свалил страну зеленоглазую, спят мои сокровища чумазые, носики-курносики сопят…»

В отличие даже от самых одарённых и именитых, царящих не только в шоу-бизнесе, но и вообще на эстраде, она никогда и никого из «акул пера» не допустила в свою личную жизнь, не отметила с помпой на сцене ни одного дня рождения и вообще ни разу не устроила в свою честь никакого публичного «действа». Да, не в пример другим, от Пугачёвой и Аллегровой до Распутиной и Бузовой — СЕБЯ НИКОГДА НЕ ПРОДАВАЛА.

Однажды призналась:

— Нельзя себя и своё нутро отдавать на растерзание общества, которое хочет — тебя ругает, хочет — хвалит… Когда есть внутренний мир, идея, цель, ради чего ты служишь в искусстве и кому ты служишь, — всё становится на свои места…

Кстати, её песни хороши и потому, что сочинены настоящими композиторами и поэтами, а не нагловатыми субъектами, едва освоившими на гитаре два-три аккорда и не имеющими понятия, что такое стихи — с их темой, образом, метафорой, рифмой, ритмикой…

А ещё она пела романсы. Опять-таки в отличие от многих иных «служителей» этого жанра, знала, как их надо исполнять: где перейти на «безысходный» шёпот, когда нырнуть своим лучистым голосом обратно в поток прозрачной лирики, чтобы настроение тянулось, как мёд, как длинные лучи вечернего солнца, выглядывающего из-за крон тенистого парка, как бесконечная нитка жемчуга. С жемчугом, кстати, она никогда не расставалась. Отнюдь не из-за «имиджа» («Я не думаю, что слово «имидж» относится ко мне»): он для неё был не просто личным аксессуаром, а символом всё той же российской культуры…

Звание народной артистки России соответствовало её сути, наверное, больше, чем кому-либо другому. Истоки её искусства — в пластинках Фёдора Ивановича Шаляпина и Клавдии Ивановны Шульженко, которые жадно слушала в детстве дома, и в тех песнях и романсах, которыми тогда её щедро одаривала мама…

Вот почему в этот миг, спустя семьдесят пять лет с того благословенного дня, когда она родилась, и чуть больше одиннадцати после того, как в 2010-м, 22 марта, незабвенная Валечка Толкунова столь рано нас покинула, обращаюсь к ней туда, в небеса, словами её песни: «Буду любить тебя всегда — я не могу иначе…»

* * *

13 ИЮЛЯ

О З О Р Н И К
97 лет назад родился
Михаил Иванович Пуговкин

ВООБЩЕ-ТО, дорогой читатель, настоящая его фамилия — Пугонькин. А псевдоним, как сам мне объяснил, взял потому, что «с такой физиономией, да ещё с фамилией Пугонькин, выглядел бы совсем поганенько». С Михаилом Ивановичем познакомился я летом 1968-го: тогда в Ленинграде проходил Всесоюзный кинофестиваль, на котором исполнитель роли Яшки-артиллериста из только что вышедшей на экраны «Свадьбы в Малиновке» был ну очень популярен. А ещё зритель обожал его Захара Силыча из сразу двух картин про Ивана Бровкина, и коменданта из «Девчат», и прораба из «Операции «Ы»… Так что заполучить народного любимца на продолжительное время в людном месте журналисту оказалось нереально. Тогда нагрянул к нему в «Октябрьскую», где стал невольным свидетелем, как «предмет моего интереса» распекал своего коллегу, писаного красавца Валентина Зубкова, за то, что тот снова «насчёт водочки сорвался». Закончил выволочку категорично: «Ступай и чтоб больше — ни-ни!» Пока длился этот страстный монолог, я шариковой ручкой сделал в своём блокноте набросок лица разгневанного «оратора» Причём его словами, откровенно говоря, был слегка шокирован, поскольку до этого дня склонность к горячительным напиткам некоторых экранных персонажей Пуговкина невольно переносил и на самого исполнителя, а тут… Когда остались одни, сказал хозяину гостиничного номера о столь приятном для меня открытии. Он хохотнул:

Во-во! После того, как в одном из «Фитилей» снялся в сценке, которая называлась «На троих», от некоторых зрителей, особенно в магазине, нет ну никакого прохода: прямо-таки тащат в свои компании!.. А я, между прочим, убеждённый чаёвник. И старинное серебряное ситечко для заварки со мной во всех поездках… Сейчас мы с тобой его как раз используем и под чаёк поговорим…

И пошёл у нас под индийский чаёк «со слоном» неспешный разговор. Когда прощались, показал артисту рисунок. Он хихикнул: «Мой творческий профиль!» Так и подписал.

В последующие годы наши пути пересекались ещё несколько раз. И домой к Михаилу Ивановичу как-то заглянуть довелось. (Старая записная книжка хранит его координаты: «Москва, ул. Трифоновская, 34, кв. 272, тел. 284-31-00»). А в августе 1991-го проводил я по традиции отпуск в ялтинском Доме творчества «Актёр». Спускаюсь однажды утром к морю, а навстречу из воды — Пуговкин. Я обрадованно: «Здравствуйте, Михаил Иванович! Тоже здесь отдыхаете?» Он: «Это вы отдыхаете, а я теперь здесь живу». — «Как так?» — «Да вот так. Жена померла — и поменял московскую квартиру на ялтинскую, в добавок новой супругой обзавёлся». И после каждый день приходил он на наш «актёрский» пляж, где разных знаменитостей и так вполне хватало, но байки, которыми «между заплывами» одаривал меня Пуговкин, на общем фоне всё равно выделялись. Много чего от него тогда узнал…

* * *

СТОЯЛА жаркая пора сенокоса, когда у крестьян Натальи Михайловны и Ивана Михайловича Пугонькиных из села Рамешки Чухломского района Ярославской области 13 июля 1923 года родился третий сын. В честь двух дедов назвали Михаилом, но потом и в доме, и деревне все кликали его Минькой. Мальцом носил в поле родителям и братьям обед, подростком помогал молотить хлеб, боронил пашню, кормил скотину. И всегда за весёлый нрав и беззлобное балагурство был в центре внимания.

— Без моих «цыганочки», «барыни», русской «полечки» да частушек не обходилась ни одна свадьба. Даже в соседние деревни получал приглашения. Односельчане пророчили: «Будешь, Минька, артистом!»

В 1936-м маме потребовалась серьёзная операция, и семья перебралась в Москву. Поселились у Минькиной родной тётки, причём в такой тесноте, что будущий народный артист СССР спал под отопительной батареей. Чтобы устроиться на работу, он, окончивший лишь три класса сельской школы, прибавил себе несколько годков и стал учеником электромонтёра на тормозном заводе имени сталинского наркома Кагановича. А после трудового дня бежал в драмкружок, который располагался под крышей клуба имени убийцы Великого князя Каляева. Там уже шёл спектакль «Свои люди — сочтёмся» по Островскому, и однажды, когда вдруг заболел исполнитель роли купца Большова, новичок сходу заменил опытного коллегу и потом два года в этом сложном образе «блистал». Увидев его, руководитель Московского драматического театра на Сретенке Фёдор Каверин тут же пригласил шестнадцатилетнего «премьера» во вспомогательный состав МДТ. В семье всполошились — ведь зарплата артиста оказалась намного меньше рабочей. Однако мама сына благословила: «Иди, раз душа просит. Но разве с таким лицом берут в артисты?» (Позже кинорежиссёр Рошаль скажет: «Миша, у вас не лицо, а целая кинобудка, так и передайте своей маме»).

В общем, ещё не отучившись говорить «чаво», оказался я на сцене рядом с профессионалами. К тому же вскоре Григорий Львович Рошаль пригласил в картину «Дело Артамоновых» — мой купец, Степашка Барский, пытался переплясать главного героя на свадьбе…

Этот эпизод отсняли 22 июня. А 7 июля, прибавив себе год, добровольцем ушёл на фронт, где уже воевали отец и два брата. Первый бой принял на Смоленщине: над колонной машин, в которых сидели ещё даже не переодетые в военную форму ополченцы, нависли немецкие бомбардировщики — и начался ад… Тогда ему уцелеть удалось, а вот в октябре 1942-го полковой разведчик с тяжелейшим ранением ноги оказался в госпитале, где с трудом отговорил хирурга от ампутации: «Без ноги, товарищ доктор, мне нельзя — я же артист!». Там же его по ошибке переименовали в «Пуговкина» (а он и не протестовал: «Артисту такая фамилия очень даже подходит!»), потом комиссовали, и фронтовик возвратился в родной дом. (А оба брата с войны так и не вернулись). И сразу оказался в Театре драмы (других тогда в столице просто напросто не было), где впервые получил главную роль — Петра Огонькова в спектакле по пьесе Виктора Гусева «Москвичка». Нередко зрительный зал заполняли новобранцы, которых приводили туда перед самой отправкой на фронт, и их аплодисменты были Михаилу особенно дороги… Тогда же и фильм про фельдмаршала Кутузова не обошёлся без его скромного участия, и «В шесть часов вечера после войны», и чеховская «Свадьба»:

— Вся моя роль заключалась в пляске. Но рана на ноге ещё не зажила, и во время съёмки оператор заметил пятна крови. Пришлось сделать перерыв, дежурная медсестра повязку поменяла — и я заплясал пуще прежнего…

Осенью того же 1943-го отправился на конкурсные испытания в только что открывшуюся при МХАТ Школу-студию, где приёмную комиссию составили двадцать «народных СССР». Пока читал басню про кота и повара, «народные» заметно развеселились, а уж пушкинские строки: «Мой голос для тебя и ласковый, и томный…» в его интерпретации вызвали такой общий хохот, что абитуриенту стало ясно: провалился. Но оказалось: совсем наоборот. Правда, дабы зачислить в студенты человека с тремя классами сельского образования, Ивану Михайловичу Москвину пришлось пойти на святую ложь: сам поехал в управление Высшей школы и там сказал, что аттестат об образовании абитуриент утерял на фронте. Потом Москвин в нём души не чаял… Получив диплом, в мурманском Театре Северного флота играл Олега Кошевого, в Вологодском — «слугу двух господ», в Вильнюсском — околоточного Якорева из горьковских «Последних» и в столичном «Ленкоме» — много самых разных персонажей.

* * *

И В КИНО стали приглашать на эпизодические роли всё чаще. Например, в «Кубанских казаках» оказался он колхозником, а в «Беспокойном хозяйстве» — авиамехаником, причём с фамилией — Пуговкин. И его Гришку Хвата — единоличника, не желающего работать на колхоз, из киноленты «Земля и люди» зритель мигом приметил, А про матроса Пирожкова в «Адмирале Ушакове» даже написала главная газета страны: «Так искренне и неподдельно может играть только талантливый, одарённый природой актёр». Ну а поворотными в творческой судьбе Пуговкина, пожалуй, стали уже упоминавшийся выше «морской волк» Захар Силыч из дилогии про Ивана Бровкина и уголовник Софрон Ложкин из «Дела «Пёстрых», заслонивший собой всех других действующих лиц.

* * *

ОДНАКО все эти и многие иные персонажи были лишь подступом к самому главному. В самом деле, ну как ныне представить российский кинематограф без режиссёра-обольстителя Якина, подобострастно лепечущего царю «паки-паки»? И без трогательного прораба-лектора, направляющего тунеядца Федю на путь праведный. И без авантюриста-святоши отца Фёдора с его мягким безумством и кульминационной сценой крушения надежд. Какое счастье, что в 1964-м мой герой встретился с Леонидом Гайдаем — ведь шесть их совместных кинокомедий составили золотой фонд отечественного кино. Между прочим, некоторые «вельможные» режиссёры «Мосфильма» рьяно возражали против того, чтобы Якина играл именно Пуговкин: мол, не может быть у кинорежиссёра такое «неинтеллигентное лицо». Но вовсе не этого «мэтры» больше всего боялись, и их чёрные предчувствия потом действительно сбылись — ведь необоснованные претензии своего героя-жлоба на амплуа недоступного интеллектуала и утончённого аристократа артист передал невероятно едко. Кстати, некоторые фразы и словечки Якина (например: «Пробка — подарок из Африки!», «Мацанально») артист придумал сам. Как и реплику его завхоза в «Девчатах», адресованную влюблённой парочке, пристроившейся на уличной скамейке: «Долго не сидите, общежития в этом году не предвидится»… А в адрес тех, кто сетовал по поводу его «неинтеллигентного лица», усмехался: «Они не знают, что интеллект всегда ношу с собой в специальной сумочке».

— Когда готовились к съёмкам «Двенадцати стульев», я решил посоветоваться с мамой — женщиной неграмотной, но очень мудрой и верующей. Говорю ей: «Мам, Гайдай предлагает мне отца Фёдора сыграть». Она: «А что он там делает?» — «За бриллиантами гоняется». — А он там никого не убивает?» — «Нет». — «Тогда играй спокойно, боженька простит…»

А как хорош оказался его Яшка-артиллерист из «Свадьбы в Малиновке»! И что удивительно: во всём этом милом фильме Андрея Тутышкина у Яшки, по сути, всего два эпизода: сценка с сапогами и танец «в ту степь», но, благодаря Пуговкину, они стали чуть ли не центральными!.. И как восхитительны среди ста пяти его киногероев персонажи в фильмах-сказках Александра Роу: то глуповатый, чванливый король; то отважный, с душою нараспашку воевода; то хитрый, изворотливый атаман…

* * *

СТАНИСЛАВСКИЙ считал, что главное в актёре — обаяние. Что ж, Михаил Иванович этим драгоценным качеством обладал сполна — и женщин таким же образом покорял. Так, ещё в училище отбил у самого Алексея Баталова их общую сокурсницу Наденьку Надеждину, с которой потом не расставался двенадцать лет. Второй его женой стала актриса «Москонцерта» Александра Лукьянченко, чему удивились многие. Особенно недоумевал Марк Бернес: «Надо же, наш «крестьянин» (так Марк Наумович ласково именовал друга) завоевал эстрадную приму!» Тридцать два года прожили душа в душу, но в 1991-м Александры Николаевны не стало… Вскоре после похорон, спасаясь от одиночества и отчаяния, рванул в Ялту — на озвучивание фильма «Болотная street, или Средство против секса», а там встретил Ирину Константиновну Лаврову, которая окружила немолодого артиста заботой и любовью. Она устраивала его «творческие встречи» в местных санаториях, и скоро Пуговкин стал в Ялте такой же достопримечательностью, как городская набережная и расположенное неподалёку «Ласточкино гнездо». Посмеивался: «Вообще-то голливудские артисты такого ранга имеют свои острова, а вот я — только полуостров, Крымский». Однако ни благодатный морской воздух, ни благоухающая природа не смогли его, астматика, удержать там навсегда. Михаил Иванович возвратился в Москву, отметил своё 85-летие и почти сразу же, 25 июля 2008 года, скончался. До конца дней он оставался всё таким же обаятельным озорником…

Вот полюбуйтесь:
его автограф на шарже;
таким он был в молодости;
мы — «сопляжники»
Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *