Девяностолетний юбилей отметил на главном из римских холмов, в Капитолийском дворце, где стены — создание великого Микеланджело — освещены были гением другого, нового Микеланджело. Однако 30 июля 2007 года услышал в теленовостях о внезапной кончине своего друга Ингмара Бергмана — и его сердце тоже не выдержало…
Вспоминая…
О Михаиле Матусовском, Михаиле Лермонтовe, Бергмане и Антониони, Эдите Пьехe
Лев Сидоровский
23 ИЮЛЯ
«ВСЁ, ЧТО НА СЕРДЦЕ У МЕНЯ…»
В этот день 106 лет назад родился Михаил Матусовский
КОГДА, дорогой читатель, радио или телевизор «одаряют» меня очередной попсовой белибердой, я тут же с помощью выключателя или пульта от этого «подарка», избавляюсь. Но сколько миллионов соотечественников, увы, внемлют этой, под видом песни, чуши собачьей, лишенной даже намека и на хоть какую-то мелодию, и на хоть какие-то стихи… Мне повезло общаться с Исааком Осиповичем Дунаевским, Марком Григорьевичем Фрадкиным, Никитой Владимировичем Богословским, Александрой Николаевной Пахмутовой; дружить с Василием Павловичем Соловьёвым-Седым, Андреем Павловичем Петровым, Вениамином Ефимовичем Баснером, Исааком Иосифовичем Шварцем — какая волшебная музыка связана со всеми этими именами! К счастью, был так же, лично, знаком и с теми, кто их мелодии обогащал нет, не «текстами», как принято ныне обозначать сию песенную составляющую, а настоящей поэзией. Например — с Алексеем Ивановичем Фатьяновым и Михаилом Львовичем Матусовским…
Координаты Матусовского — в моей старой телефонной книжке: «125319, Москва, ул. Черняховского, 5, кв. 23, 151-72-56». Сколько раз звонил по этому номеру, наведывался по этому адресу… А еще как-то навестил поэта в Красной Пахре, на даче…
* * *
ОДНАЖДЫ разговор зашел о детстве. Михаил Львович поведал о тесно окружённом шахтами Луганске, отце — знаменитом на весь городок фотографе, вечно хлопотавшей по хозяйству маме, старшем брате Матвее: «Кирпичный дом и дым жилья, // И запах мокрого белья, // И дух еврейского борща — // Вся родословная моя…» Вообще-то эта «национальная» тема поэта занимала мало, и впоследствии, вспоминая о своем ранении на фронте, он скажет: «И когда горячий вал // Жаром обдавал кюветы, // Никого не волновал // Пятый пункт моей анкеты». Но в повести «Семейный альбом» всё ж вспомнит родственников и знакомых, расстрелянных фашистскими выродками за этот самый «пятый пункт», — дядю Соломона, соседку Анну Моисеевну, других. А еще — собственное посещение гитлеровского концлагеря Заксенхаузен, где, на языке узников, их судьба оказаться в печи крематория «с юмором» обозначалась, как «вылететь в трубу»… И дальше:
«Иногда ночью, когда не помогает ни димедрол, ни родедорм, а до рассвета еще далеко, мне кажется, что я слышу чужой, резкий голос, имеющий почему-то власть надо мною. Он называет мою фамилию, и я должен подняться и занять место в последнем ряду ожидающей меня колонны...».
Сочинять стихи стал рано и опубликовался в «Луганской правде», когда ему только-только исполнилось двенадцать. Первым его критиком была учительница по русскому языку и литературе Мария Семеновна Тодорова. Именно ей спустя годы посвятит стихи «Первая учительница». Рассказывал мне:
— На эти стихи Дунаевский сложил одноименный романс. Смею вас заметить, это было произведение, имеющее полное право на самостоятельную жизнь. Но композитора всё что-то не устраивало, и однажды он сказал: «А может, попробовать совсем с другого конца?» Достал коробку «Казбека», на которой в уголке острым карандашиком (он любил очень остро отточенные карандаши) были написаны нотные строчки, поставил коробку на пюпитр рояля и заиграл мелодию, которую теперь знают все. Я воскликнул: «Конечно, именно это!» А Дунаевский улыбнулся: «Тогда вам придётся и в стихах поискать нечто новое…»
Под этот «Школьный вальс» почти семь десятков лет назад прошла моя юность. Под него кружились мы с девочками из соседней, «женской», школы. И ныне, уже совсем седой, когда вдруг вспоминаю Людмилу Михайловну Мозжухину или Ольгу Григорьевну Носову, в моем сердце по-прежнему звучит вот это, композитора и поэта, признание в любви, давным-давно ставшее и моим собственным: «Ты — юность наша вечная, простая и сердечная учительница первая моя…»
* * *
ОКОНЧИВ строительный техникум, он что-то там, в Луганске, сооружал, а потом рванул в Москву — «с чемоданом стихов, угрожая завалить столицу своей продукцией». Это ему удалось, но не сразу. Вначале был Литературный институт, который окончил в 1939-м. Выпустил книжку стихов «Моя родословная» и вместе с приятелем Яном Сашиным, который играл на фортепиано, сочинил песенку: «Сиреневый туман над нами проплывает…» (Увы, сам Михаил Львович не дожил до той поры, когда она, возрождённая певцом Владимиром Маркиным, вдруг стала всеми очень любимой). Затем написал диссертацию по древнерусской литературе. Готовился к защите, но тут — война. Ушел на фронт, куда скоро ему сообщили: «В виде исключения, по просьбе академика Гудзия, защита диссертации прошла без автора. Вам присвоена ученая степень — кандидат филологических наук. Возвращайтесь с победой!».
Всю войну он прошел военным корреспондентом газеты Северо-Западного фронта «За Родину!» Много всякого повидал… Однажды узнал о битве восемнадцати воинов-сибиряков вблизи поселка Бетлицы:
— Это был бой не за крупный населённый пункт и не за стратегически важный водный рубеж, схватка шла за маленькую высотку, которая на карте была отмечена только цифрой. Но для людей, которые здесь дрались и умирали, это было сражение и за Москву, и за Сталинград, и даже за Берлин…
Два десятилетия спустя Матусовский с Баснером расскажут про это в обжигающей душу песне: «Дымилась роща под горою, и вместе с ней горел закат. Нас оставалось только трое из восемнадцати ребят…» Уже потом от чудом уцелевшего в том побоище Константина Власова (оказывается, в живых остались не трое, а двое: Власов и Герасим Лапин) поэт узнал о подробностях боя, в частности — о подвиге Коли Голенкина, который, тяжело раненный, отвлек огонь на себя и был убит. «Да что там говорить, – вздохнул Михаил Львович, — мы не смогли поведать и одной сотой того, о чем следовало бы рассказать про защитников Безымянной…» Кстати, именно благодаря их песне в сентябре 1966-го на этой высоте был открыт памятник бойцам 139-й стрелковой дивизии. Там — имена всех героев и строки:
«Мы не забудем, не забудем
Атаки яростные те —
У незнакомого посёлка,
На безымянной высоте…»
Вообще, этих соавторов память о прошедшей войне тревожила постоянно. Вспомните хотя бы очень задушевную песню с рефреном: «Махнём не глядя, как на фронте говорят». Сначала у солдата для обмена имеется «гильза от снаряда, в кисете вышитом душистый самосад», затем предлагается: «Давай с тобою поменяемся судьбою», а потом, после слов: «Покуда тучи над землёй ещё теснятся, для нас покоя нет, и нет пути назад», ему уже трудно предположить, ну что еще можно «махнуть не глядя», если дорога и цель у фронтовых друзей одна. И в тех негромких, но пронзительных словах — и боль, и сила: «Мы для победы ничего не пожалели, мы даже сердце, как НЗ, не берегли…»
И вполне закономерно, что в счастливом «баснеро-матусовском» песенном половодье есть много и других дивных откровений. Например, неожиданная встреча усталых солдат где-то на фронтовой дороге: «Только несколько минут, Только несколько минут // Между нами длилась та беседа.// «Как, скажи, тебя зовут, Как, скажи, тебя зовут?» // И она ответила: «Победа»». Да, измотанные войною бойцы обращаются к столь долгожданной, самой-самой первой своей победе не как к высокому, абстрактному понятию, а словно к любимой девушке: «Только ты не уходи, // Больше ты не уходи — // Мы тебя в окопах долго ждали…» А вот другое свершение поэта и композитора — акварельная картина пробуждающейся природы: «Лишь только подснежник распустится в срок, // Лишь только приблизятся первые грозы, // На белых стволах появляется сок — // То плачут берёзы, то плачут берёзы…» И без всяких фанфар возникает образ Родины, что щедро поила березовым соком своих сыновей, которые хранят об этом нетленную память… А вот — неторопливые раздумья над тем, с чего начинается родина. Наверное, нужно воистину обладать мудростью философа, чуткостью психолога и мастерством художника, чтобы так лаконично и просто сказать о дорогом и памятном для всех: «С чего начинается родина? // С картинки в твоём букваре, // С хороших и верных товарищей, // Живущих в соседнем дворе. // А может, она начинается // С той песни, что пела нам мать, // С того, что в любых испытаниях // У нас никому не отнять…» И дальше поэт вспоминает и заветную скамью у ворот, и березку, и весеннюю запевку скворца, и просёлочную дорогу, и старую отцовскую будёновку, и стук вагонных колес… Но последняя строка: «С чего начинается родина?..» остается без ответа, словно каждому из нас дана возможность пополнить это перечисление чем-то своим, личным, тоже достойным памяти… Что ж, хранить память — потребность и самого Матусовского, и его героев. Потребность и умение: «Сад был умыт весь весенними ливнями, // В тёмных оврагах стояла вода. // Боже, какими мы были наивными, // Как же мы молоды были тогда…» Кто-то вложит в эти слова легкую иронию, кто-то произнесёт их с глубокой грустью, кто-то, оглянувшись назад, острее ощутит боль сегодняшнего дня, а кто-то в былом обретёт духовные силы. И в любом случае этот пленительный романс у каждого вызывает ворох воспоминаний: «Белой акации гроздья душистые невозвратимы, как юность моя»…
* * *
ОЧЕНЬ хочу, дорогой читатель, чтобы и ты тоже хоть немножко разделил мое восхищение этим поэтических даром. Ну, пожалуйста, вспомни и про себя напой: «Это было недавно, это было давно…» Или: «Московских окон негасимый свет…» Или: «Что так сердце, что так сердце растревожено..» Или — про Вологду: «Письма, письма лично на почту ношу…» Или, наконец, — такой вот маленький шедевр на пахмутовскую мелодию: «Старый клён, старый клён, старый клён стучит в стекло, // Приглашая нас с тобою на прогулку. // Отчего, отчего, отчего мне так светло? // Оттого, что ты идёшь по переулку». Ну а как герой моего повествования объяснился в любви Подмосковью, знает весь мир. (Я сам однажды в Венеции слышал «Подмосковные вечера» на итальянском, под аккордеон, в исполнении гондольера). И не было, кстати, в этой песне изначально, как продолжают врать некоторые мои коллеги, никаких «ленинградских вечеров», да они в той стилистике и не угадываются. Зато Соловьёв-Седой гениально уловил мелодию, которая внутри стихотворных строк уже жила: «Трудно высказать и не высказать всё, что на сердце у меня…» А еще как мощно сочинилась у них с Василием Павловичем эпическая «Баллада о солдате»: «Полем, вдоль берега крутого, мимо хат…» А с Владимиром Шаинским — озорная ребячья: «Вместе весело шагать по просторам…» А с Марком Фрадкиным — лирическая: «Вот и стали мы на год взрослей, // И пора настаёт — // Мы сегодня своих голубей // Провожаем в прощальный полёт…» Впрочем, про голубей еще раньше Матусовский с Дунаевским создали воистину чудо. Рассказывал мне:
— Пырьев в своей картине «Мы за мир» задумал эпизод полёта голубей — через все рубежи, над всеми столицами. И всё время требовал от нас песню-полёт, повторяя без конца: «Летите, голуби… Летите голуби…» Поэтому я без особого труда нашел вот это: «Летите, голуби, летите, // Для вас преград на свете нет…», а Дунаевский — мелодию. Получилось очень удачно, потому что в то время «песни о мире» звучали только маршево, только мажорно, а мы вдруг нашли лирический ход. И потом в фильме песня с голубиным полётом соединилась, как бы ему помогая…
Он был убежден в том, что «песня требует хрестоматийной простоты, акварельности всех красок, соразмерности всех частей, органичности перехода запева в припев, полной естественности и непосредственности». И это у него получалось. Он был большим Поэтом не только в песнях (кстати, отмеченный Государственной премией СССР), но и просто в стихах.
* * *
ПОСЛЕДНЕЕ упокоение Михаил Львович Матусовский нашел на Кунцевском кладбище, рядом с доченькой Леной. Там их имена — на двух, красной и чёрной, страницах раскрытой, из мрамора, книги с оборванными краями…
* * *
27 ИЮЛЯ
«ВЫХОЖУ ОДИН Я НА ДОРОГУ…»
180 лет назад погиб
Михаил Юрьевич Лермонтов
Я ШЕЛ по Пятигорску с Лермонтовым. Ведь это он когда-то в «Княжне Мери» поведал мне вот об этой беседке с романтическим названием «Эолова арфа», над которой, как и в далекие времена, легкий флюгер сегодня рождает серебряную мелодию. И грот Дианы тоже напоминает о нем: здесь поэт с друзьями побывал всего за неделю до гибели. И ноздреватые каменные ступени, что ведут в переднюю дома генерала Верзилина, — немые свидетели того, как поэт принял вызов Мартынова. И Академическая галерея, где у Елисаветинского источника княжна Мери познакомилась с юнкером Грушницким. И дом Уманова, и бывшие Николаевские ванны, и Емануелевский парк, и Провал…
Я следовал по лермонтовскому заповедному кварталу, где столько раз проходил поэт в мундире поручика Тенгинского пехотного полка: открывал вот эту скрипучую калитку, пересекал зеленый двор, в углу которого приютился белый домик с разновеликими оконцами под камышовой крышей…
Он занимал две крохотные комнатки. На столе — походный самоварчик, молочник, поднос с резными краями, полотенце, на котором вышит герб Лермонтовых… Узкая кровать — походная, складная… В углу сундук — тоже походный. Сюда после дуэли привезли его тело… А в комнате рядом — его кресло, его стол, его чернильница, его перо… Перо, которое когда-то вывело: «Выхожу один я на дорогу…»
Вспоминают, что, прочтя эти стихи, художник Павел Федотов воскликнул: «Написать такое мог только богатырь в минуту скорби неслыханной!» А Лев Толстой по поводу строки «сквозь туман кремнистый путь блестит» сказал, что это — «замеча — тельно выраженное впечатление кавказского пейзажа». И Анна Ахматова в кругу друзей как-то призналась: «Если бы Лермонтов за всю жизнь написал только одно это стихотворение, он уже был бы гениальным поэтом…»
* * *
МНЕ ПОВЕЗЛО: встретился с Пятигорском осенью. Осенью этот городок особенно поэтичен. Кристальный воздух и впрямь «чист и свеж, как поцелуй ребенка». Небо — пронзительно синее, и на этом синем-пресинем фоне — изумруд, янтарь, пурпур листвы. Вокруг Машука кленовые листья уже легли золотисто-бархатным ковром. А вечером городок окутан покрывалом тумана, и прямо над горой, в самом зените, словно театральные прожекторы, — две звезды… Подходишь к Машуку — и, хоть и понимаешь, что гора ни в чем не виновата, все равно на сердце тревожно, все равно саднит мысль: здесь, у Перкальской скалы, совершилось неслыханное преступление… Верно, и он следовал этим путем, в этот туман, под этими звездами, когда сложилось:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит…
Как-то я увидел эти строки на странице миниатюрного томика. Ставропольское книжное издательство факсимильно воспроизвело одетый в темно-вишневый сафьяновый переплет альбом (а по нашим меркам — записную книжку), который подарил Лермонтову Владимир Федорович Одоевский, в последний раз провожая друга к горам Кавказа. Видно, хранил Одоевский тайную надежду заполучить альбом назад, уже исписанный «детским» лермонтовским почерком. (В «Пушкинском Доме» мне посчастливилось увидеть его рукописи, его почерк. Очень своеобразный, действительно — почти детский: строчки к концу лепятся либо вверх, либо вниз — разительное несходство с пушкинским, выработанным, необыкновенно красивым… Да, здесь почерк неустойчивый, нервный, но написанное им — гениально). Увы, сбыться надежде Одоевского не было суждено… Листал я альбом. С обратной стороны — черновые наброски. Чувствуется, что в неудобных для письма условиях они сделаны: где-то на дороге, может быть, в седле… А потом поэт переворачивал альбом и все переписывал набело…
… В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом…
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? жалею ли о чем?..
В ответ на подаренный альбом Лермонтов презентовал другу собственную картину. Обнаружили ее в середине 1960-х. До этого знали тринадцать картин Лермонтова, написанных маслом. И вот известный парижский коллекционер Серж Лифарь в одном из антикварных магазинов города Хельсинки увидел пейзаж, на обратной стороне которого значилось: «Эта картина рисована поэтом Лермонтовым и подарена им мне при последнем его отъезде на Кавказ. Она представляет Крестовую гору — место его смерти. Князь В. Одоевский». Относительно «места смерти» поэта Одоевский, незнакомый с Кавказом, явно ошибся. Картину можно считать авторской иллюстрацией к «Бэле»: помните, где описывается Койшаурская долина и начало подъема к Крестовскому перевалу? Однако пейзаж, похороненный под густым слоем разложившегося лака, ставшего мутно-желтым от вековой грязи и копоти, был в плачевном состоянии. Наши искусствоведы посоветовали Лифарю, когда тот собирался в Москву, захватить картину с собой. И однажды пришла телеграмма: «Встречайте. Еду я и Лермонтов». За три дня реставратор Корин вернул пейзажу первоначальную прелесть, и, потрясенный этим чудесным превращением, коллекционер, решил оставить картину на родине ее создателя.
Возник вопрос: где же ее выставить? В «Пушкинском Доме» недоумевали: «Если те тринадцать картин хранятся у нас, почему четырнадцатая должна находиться в ином месте?» Ираклий Андроников упорно настаивал: «Если в Москве, у Красных ворот, на родине поэта, мы намереваемся открыть музей, то пусть эта картина и явится первым экспонатом». Конечно, претендовали и Тарханы. Но решили иначе: пусть картина будет там, где Лермонтов — в центре внимания и почитаемости! Ведь в Пятигорск, в этот маленький домик под камышовой крышей, каждый год на поклон к поэту тогда приходили почти двести тысяч! Вот и я тоже оказался среди них и тоже любовался возрожденными красками «Вида Крестовой горы»…
* * *
ДА, КАРАНДАШОМ и кистью Лермонтов владел необыкновенно. По любому его рисунку сегодня на натуре легко определить место, которое изображено. (Андроников именно так и поступил: прошел по Военно-Грузинской дороге, по следам его картин, — и всё узнавал). Кроме того, маленький Мишель с детства играл на флейте, скрипке, рояле. В «Дамском журнале», где была напечатана программа пансионного концерта, значилось: «Михаил Лермонтов играет Allegro из Скрипичного концерта Людвига Маурера». В мальчишеском возрасте справиться со столь сложной вещью!.. Профессиональным музыкантам только один этот факт говорит о многом. А на рояле, известно, он исполнял увертюру к опере Обера «Фенелла». Свой талант Мишель явно унаследовал от мамы, которая тоже рисовала, писала стихи, играла на фисгармонии. Она скончалась в двадцать два года, сын не дожил до двадцати семи…
… Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!..
* * *
СТИХОТВОРЕНИЕ, рожденное в Пятигорске, побрело по России. Его подхватили уличные певцы, оно стало звучать на девичьих посиделках, потом прочно закрепилось на эстраде, в репертуаре крупнейших исполнителей. Двадцать четыре композитора написали на эти стихи музыку, а в народе живет лишь одна мелодия. Впрочем, долгие годы «Выхожу один я на дорогу» считалась народной песней…
И вот в 1964-м, когда впервые отмечался лермонтовский юбилей (впервые — потому, что, когда собирались отметить столетие со дня рождения поэта, началась Первая мировая война; когда приблизилось столетие со дня его гибели, грянула Великая Отечественная), ведущая концерт со сцены пятигорского театра объявила: «Романс «Выхожу один я на дорогу». Музыка Елизаветы Шашиной». В зале находился молодой искусствовед Борис Розенфельд. Спустя десять лет он мне в Пятигорске рассказывал:
— Я заинтересовался: кто такая Шашина? Ни один справочник, ни один словарь ответа не давал. Может, подскажут коллеги? Отправил письма по разным адресам, и кто-то вспомнил, что в каком-то театральном журнале начала века ему попадался на глаза некролог, посвященный Елизавете Шашиной. Но в каком именно журнале? Музыкальная периодика в то время была сверхобильна. Наконец желанная заметка нашлась — в журнале «Театр и искусство» за 1903 год: «Елизавета Сергеевна Шашина умерла на девяносто восьмом году в своей усадьбе Глубокое Тверской губернии. Автор многих популярных произведений, в том числе и романса «Выхожу один я на дорогу»». Снова стал писать письма — теперь уже в Калинин, но ни в местном архиве, ни в музее, ни в библиотеках даже не ведают, кто такая Шашина и где эта усадьба Глубокое… Вскоре узнаю: композитор Бородин свой первый романс «Девушка-рыбачка» посвятил Аделаиде Шашиной. Там — Елизавета, здесь — Аделаида. Ошибка или совпадение? Пришлось заняться архивом Бородина. И выяснилось, что Елизавета и Аделаида — родные сестры. Музыкальное образование они получили в Италии. Елизавета была обладательницей низкого контральто, но по болезни потеряла голос и стала аккомпанировать сестре. Разъезжая с Аделаидой по градам и весям, дарила ей свои песни и романсы. Аделаида вела дневник, который обнаружился в архиве Ставропольского края. Есть там и такие строчки: «Мы жили с сестрой моей Лизонькой неподалеку от источника Грязнушка, где четверть века спустя после гибели любимого Лермонтова она сочинила романс «Выхожу один я на дорогу»…» Что ж, источник Грязнушка (ныне — Смирновский) — в Железноводске. «Четверть века спустя после гибели» — это значит 1866-й. А первое издание романса датировано как раз 1867-м. Все сходится…
… Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь…
* * *
НА ТОМ юбилейном концерте, речь о котором шла выше, Расул Гамзатов воскликнул: «Две вершины на Северном Кавказе — Казбек и Эльбрус. Но главная вершина Кавказа — Лермонтов!» И он совсем не преувеличил. Ведь многие народы, населяющие эти места, еще в начале двадцатого века были немы: ни письменности, ни литературы. И первым человеком, кто выразил их думы, стал именно Лермонтов. Лермонтов вообще первый в русской литературе сделал горцев героями художественных произведений…
Один местный фольклорист тогда, в 1974-м, в Пятигорске, поведал мне:
— Приехал как-то в карачаевский аул, познакомился с чабаном. Лет девяносто человеку. Интересно, какие сказания, легенды помнит этот старец? Что передавалось ему вместе с колыбельной песней? Часа два слушал взволнованный монолог. Когда старик закончил, я сказал: «Спасибо, но все это принадлежит перу Михаила Юрьевича Лермонтова». Старик даже изменился в лице: «Какой Лермонтов! Это дедушка рассказывал, это бабушка говорила, это наше народное, родное!..» Сначала мне за Лермонтова стало обидно, а потом подумалось, что для писателя это, пожалуй, была бы самая высшая похвала…
С того нашего с фольклористом разговора минуло сорок шесть лет, и за это время, увы, многое на Северном Кавказе изменилось — одна позорная война с Чечней чего стоит… Слава богу, она позади. Но всё-таки несколько иным стало отношение к России, и есть ли сейчас там, хоть в какой-нибудь сакле, томик Лермонтова?..
* * *
ПОКИДАЯ домик под камышовой крышей, я задержался на крыльце. Легкий ветерок разогнал остатки ночных облаков, и с крыльца отчетливо был виден белоголовый Эльбрус, обе его шапки. Наверное, Лермонтов тоже не раз любовался отсюда далекой вершиной, и, возможно, именно в такие благословенные минуты на этих ступенях рождались эти строки:
… Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
Это — одно из самых-самых последних его стихотворений. Может, написано накануне дуэли…
* * *
30 ИЮЛЯ
ДВОЕ ВЕЛИКИХ УШЛИ В ОДИН ДЕНЬ…
30 июля 2007 года, скончались
Ингмар Бергман и Микеланджело Антониони
ТАК ПОЛУЧИЛОСЬ, дорогой читатель, что весной 2005-го мне посчастливилось посетить почти подряд и Рим, и Стокгольм… Конечно, в столице Швеции зачарованно бродил по средневековым улочкам Гамла Стана; удивлялся тому, что рыбаки ловят лосося у самых стен Королевского дворца; любовался Ратушей и убранством вокруг нее, которое очень напомнило венецианскую пьяцетту Святого Марка; словно ребенок, радовался разным зверюшкам в несравненном «Скансене»… А на улице Страндваген разыскал дом, который за ажурным узором чугунных ворот являл все признаки северного модерна, потому что знал: здесь живет Ингмар Бергман. Изящная шестиэтажная махина с трех сторон опоясала миниатюрный дворовый скверик с фонтаном и скульптурой очаровательной нагой девушки, и мне подумалось, что это должно быть вполне во вкусе гениального режиссера и женолюба… Впустую прождав там, на скамейке некоторое время («Вдруг Мастер выйдет?» — непременно его бы отличил), потом проследовал я той коротенькой дорогой (всего-то, наверное, метров сто или двести), по которой он ежедневно направлялся в свой Национальный драматический театр с «золотыми» скульптурами у подъезда. Нет, ни о каком интервью на сей раз даже и не мечтал — просто радость от первого свидания с чудо-городом, где столько воды, парков и дивной архитектуры, хотелось еще дополнить вот такой мимолётной встречей. Увы-увы…
* * *
ВПЕРВЫЕ узнал о Бергмане и бесконечно восхитился, когда давным-давно увидел на экране «Земляничную поляну», в которой причудливо переплелись прошлое и настоящее, сны и явь, мечты и действительность… Недавно телеэкран снова подарил этот фильм, и я как бы вместе со старым профессором медицины, которого блистательно сыграл Виктор Шёстрём, заново переосмысливая собственные прожитие годы, тоже убедился в том, что нравственна истина заключается в любви к близким… А еще всё не уходит из памяти его «Осенняя соната» (с очень знаменитой однофамилицей Ингрид Бергман) и совсем ранняя кинолента «Седьмая печать» (в «Апокалипсисе» сказано: «И когда Он снял седьмую печать, сделалось безмолвие на небе как бы на полчаса»), где — средневековая легенда о борьбе между Рыцарем и Смертью, о страхе людей перед концом мира. Встретив Смерть, Рыцарь просит отсрочку, чтобы понять, зачем и для чего жил. По признанию режиссера, благодаря этому фильму он избавился от собственного страха смерти. И совсем не зря этот человек часто вспоминал слова О’Нила: «Драматическое искусство, не сосредоточенное на отношениях человека и Бога, лишено всякого интереса»…
* * *
РОДИЛСЯ он в 1918-м под небом Упсалы, совсем юным убежал из дома — и начал сочинять пьесы, которые сам же ставил, даже открыл свой маленький театрик. Потом возглавлял театры в Хельсинборге, Гетеборге и здешний Шведский Национальный, где его «Пер Гюнт», «Гедда Габлер» и «Мизантроп» прогремели на всю Европу… Но главную известность принесло всё же кино. В первых фильмах («Дождь над нашей любовью», «Корабль идет в Индию», «Портовый город», «Тюрьма»), как отмечал шведский киновед Руне Вальдекранц, «с наибольше силой выразил отчаяние и жажду нежности у послевоенной молодежи». Да и его самого, очень еще молодого, жадный поиск веры вдохновлял и подтачивал одновременно. Полный мужественной красоты, он в двадцать пять лет женился на актрисе Эльзе Фишер, спустя два года — на балерине Эллен Лундстрем, еще через три — на журналистке Гунн Грут. Позже вспоминал: «У меня было шестеро детей, дела шли плохо, и на душе было паршиво». Скоро, когда снимал «Лето с Моникой», его сердцем завладела кино-прима Харриет Андерссон — она и стала четвертой женой…
Наконец комедия «Улыбки летней ночи», заслужив в Каннах специальный приз, открыла дорогу его всемирной славе. Кроме выдающихся фильмов, о которых я говорил вначале, вспоминаю сейчас и заслужившую «Оскар» экранизацию древней нордической легенды «Девичий источник», и философскую «Персону», и, конечно же, потрясшую всех нас трилогию о «молчании Бога» («Как в зеркале», «Причастие», «Молчание»), герои которой, не способные примириться с абсурдностью и жестокостью жизни, погибают или сходят с ума…
Блистательная Лив Ульман призналась: «Я впервые встретила кинорежиссера, который помог мне раскрыть такие чувства и мысли, о которых никто другой даже не подозревал. Он сидел, терпеливо выслушивая и понимая всё, что я пыталась выразить. Гений, создававший атмосферу, в которой могло произойти даже то, чего я не ожидала от себя самой».
Естественно, она понравилась ему не только как актриса — и у них родилась дочь. Однако даже дом, который Ингмар построил для себя и Лив на острове Форё, в Балтийском море, этот очередной брак тоже не спас. (Сама Ульман потом там, на Форё, снимет фильм «Неверные» — про кризис в их отношениях). Но ему понравилось жить в окружении балтийских волн, где оказалось возможным «уйти от мира, читать книги, которые не читал, предаваться медитации, очиститься душой».
Лишь с шестой женой, Ингрид ванн Розен, обретя семейный покой, снова стал поражать мир экранными шедеврами. И, потрясённые, внимали мы «Крикам и шёпотам», в которых происходило мучительное исследование процесса смерти. А эпическая сага «Фанни и Александр», выстроенная на его детских воспоминаниях, заворожила, кроме прочего, верой в то, что люди, несмотря на все жизненные неурядицы, добры и прекрасны…
Его сердце перестало биться в 2007-м, 30 июля…
* * *
А РИМ сразу и навсегда покорил меня могуществом истории и искусства, которое отстраняет всё мелочное и недостойное в нашей жизни. А еще очаровал своим «голосом» — шорохом и плеском фонтанов под веерами пальм и кудрявостью лавров. Здесь ни на миг не мог отключить я свою память, ассоциации. Вот над Капитолийским холмом — Марк Аврелий: я же отлично помню сей монумент на снимке в школьном учебнике истории! Вот Колонна Трояна: от нее же, с того самого 113 года, по всему белому свету пошли подобные колонны! Сколько я их видел: в Париже — Вандомскую, в Лондоне — Трафальгарскую, у нас в Питере — Александровскую… Вот на площади Барберини — фонтан «Тритон», а на площади Испании — другой, «Лодочка»: когда-то их мне соблазнительно показал на экране Микеланджело Антониони!
* * *
ЯВИВШИСЬ на свет в северо-итальянском городке Ферраре, он после много чего поведал нам о своей родине. Разве забыть, к примеру, фильм под названием «Крик», где у него, кстати, впервые снялась Моника Вити… Потом мы увидели ее в «Приключении», «Ночи», «Затмении», «Красной пустыни» — картинах, связанных единым стилем и авторской манерой, воссоздающих не похожий ни на какой другой мир Антониони. И олицетворением этого мира стала именно она, Моника, подруга режиссера, его «печальная муза», чьи героини страдают от тоски, одиночества, бессмысленности существования и ищут с окружающими взаимопонимания. Так Антониони был признан «поэтом отчуждения и некоммуникабельности»… Между прочим, английский журнал «Сайт энд Саунд» по итогам международного опроса поставил «Приключение» на второе место в списке фильмов всех времен и народов, а сам Антониони оказался пятым среди режиссеров — вслед за Эйзенштейном, Чаплином, Ренуаром и Орсоном Уэллсом…
* * *
ЛЕТОМ семьдесят первого мне довелось в Варшаве увидеть «Блоу-ап», который на просторах Страны Советов был запрещен. Псевдо детективный сюжет увлек сразу: фотограф, случайно снявший убийство в парке, потом не может найти доказательств того, что это произошло на самом деле, а не пригрезилось. Режиссер размышляет о непознаваемости мира: можно зафиксировать внешний облик реальности, но истина остается от наблюдателя скрытой. Мир живет по условиям иллюзорной игры, в которой всё лишено смысла и сущности (не случайно в финальной сцене играют в теннис без мяча). Ошеломленный увиденным, я ощутил, сколь правильно поступили в Каннах, присудив этой картине «Золотую пальмовую ветвь»…
* * *
ОКАЗАВШИСЬ на западе США, он снял историю любви юных Марка и Дарии. И получилось кино-изделие с трудным для нашего уха названием — «Забриски пойнт», в котором основные сцены происходят словно не наяву, а во сне: Антониони воспринимал Америку засушливой землей, как придуманная им пустыня Забриски пойнт в Долине Смерти, где так трудно любить и быть любимым… Естественно, американским властям эта лента не понравилась… Точно так же вызвал гнев китайского руководства его документальный фильм «Китай», проникнутый глубочайшим уважением к народу, культуре и истории великой страны, однако бескомпромиссно отражающий новую тамошнюю жизнь. Именно после этого у режиссера случился первый инсульт…
А следующая картина — «Профессия: репортер» — получилась почти приключенческой. Судите сами: некто отправляется в Африку снимать документальный фильм, и там, взяв документы умершего, обретает возможность стать, в буквальном смысле слова, другим человеком. Что ж, герой Джека Николсона, которому кажется, что стоит на пороге неслыханной свободы, устремился в эту авантюру с огромным энтузиазмом…
Отлично помню, как мы, чтобы узреть эту историю, штурмовали кинотеатры… Кстати, как раз в ту пору Антониони заявился в СССР, дабы снять фильм совместного советско-итальянского производства «Воздушный змей». Он путешествовал по Средней Азии, был очарован ее природой, людьми, обычаями, однако наши кино-начальники предложили внести в сценарий поправки, которые заграничный мэтр отверг. И вернулся домой…
Этот человек был талантлив во всём — недаром же тираж его книги «Кегельбан над Тибром», которую составили тридцать три рассказа (те же фильмы, но не снятые, а написанные), раскупили мгновенно, а его живописные холсты имели успех на Венецианской биеннале…
* * *
ШЕЛ 1985-й, планы были грандиозны. И вдруг — второй инсульт: вся правая половина тела парализована, речь потеряна… За ним ухаживала Энрика Фико, которая, хотя и оказалась на сорок лет моложе, вскоре стала синьорой Антониони. Благодаря ее заботам движение обрел, но речь, увы, не возвратилась… Чего стоило ощущение этой пустоты ему, человеку столь неуемной энергии? И, несмотря на трагедию, будучи немым (хотя руководил съемками в своей обычной диктаторской манере, а Энрика «переводила»), всё ж поставил сложный, пронизанный чувственностью фильм «За облаками» — историю любви в четырех эпизодах: четыре города, четыре пары, одна из которых — Марчелло Мастроянни и Жанна Моро… Тут же случилась новая беда: воры обчистили его дом, прихватив и «Золотую пальмовую ветвь», и «Золотого Льва», и «Оскара»…
Девяностолетний юбилей отметил на главном из римских холмов, в Капитолийском дворце, где среди прочих прозвучали слова о том, что эти стены — создание великого Микеланджело — освещены сегодня гением другого, нового Микеланджело. Режиссер объявил, что намерен снять фильм «Башни-двойняшки»…
Однако 30 июля 2007 года услышал в телевизионных новостях о внезапной кончине своего друга Ингмара Бергмана — и его сердце тоже не выдержало…
* * *
31 ИЮЛЯ
ПЕСНЯ И ШАРМ
Эдита Пьеха,
у которой 31 июля — день рождения, —
в моей судьбе
НЕУЖЕЛИ тому уже шестьдесят пять лет?! В университетском актовом зале — концерт, на котором я, конферансье, объявляю очередной номер: «Выступает студентка философского факультета Эдита Пьеха!» Она выпархивала на сцену — озорная, но еще какая-то угловатая (например, руки сцепляла за спиной) и под аккомпанемент гитариста Збышека Мусяла, с очаровательным акцентом, пела: «Ау-то-бус чер-во-ный…» Спустя год-другой рядом с ней на эстраде уже были юноши (в белых рубашках с короткими рукавами, в таких же «летних» брюках) — и солнечно звучало: «Алеет зорька молодая над быстрой Невой…» (этой популярной «ленинградской» песней неизменно начинал свое выступление новорожденный ансамбль «Дружба», выпестованный Александром Броневицким). Потом — «Лейся, песня, на просторе…», другие всем милые мелодии, а Эдита Пьеха, кроме того, знакомила нас еще с песнями своего детства — французскими, польскими… Вскоре мы услышали от нее: «Сама садик я садила…», «Вдоль по улице метелица метет…» — и оказалось, что давным-давно бывшее на слуху словно родилось заново. А угловатость юной исполнительницы, кстати, куда-то безвозвратно исчезла, и на эстраде счастливо открылась изящная, удивительно женственная, полная восхитительного шарма, певица — со своей манерой исполнения и, что не менее важно, — со своей темой…
* * *
ВПРОЧЕМ, определить эту ее тему одним общим словом не так-то просто. Наверное, наиболее точно сказать, что в ее песнях — человеческие судьбы. Да, не просто какие-то пейзажи, или положенные на музыку шуточки, или пересказ какого-то стихотворения — в общем, не милые пустячки, а люди — с их радостями и горестями, любовью и одиночеством, обретениями и потерями…
Я — на правах давнего знакомого, да и журналиста — постоянно следил за ней (на концертах, в закулисье, иногда дома), брал «интервью», радовался ее успехам. А однажды Эдита, сама того не зная, даже помогла мне решить одну личную проблему. Было это летом 1967-го, на пляже сочинского «Спутника», где я никак не мог добиться благосклонности от некоей очаровательной юной особы. И вдруг близ морской волны появился… ансамбль «Дружба» — почти в полном составе. Увидев, что я разговариваю с «живой Пьехой», моя пассия была потрясена, а когда я подвел ее к Эдите, и вовсе потеряла дар речи. Вечером мы, по приглашению Броневицкого, сидели на концерте, в первом ряду, к тому же на моих коленях пристроилась доверенная нам маленькая Илона, которая мило комментировала каждый мамин выход. Надо ли пояснять, что после этого мои дела «на личном фронте» пошли великолепно…
* * *
КСТАТИ, на том сочинском концерте я еще раз ощутил, что для Эдиты песня — это вовсе не «работа»: когда выходишь на сцену, словно на дежурство, исполняешь два-три «шлягера» (слова «хит» тогда еще не существовало), а дальше идешь домой и спокойненько занимаешься своими делами — до следующего вечера… Нет, у нее это (и прежде, и сейчас) — совсем иначе. Как-то в нашем разговоре призналась:
— В песне — вся моя жизнь. Всё, кроме песни, отступает на второй план… Даже когда очень устаю, слушаю записи любимых исполнителей…
Я всегда обожал ее репертуар — и «Венок Дуная», и «Край березовый», и «Огромное небо», и «Ласковый город, спасибо тебе…», и «Стань таким, как я хочу…» Да простят композиторы и поэты Пьеху за то, что она присваивает себе авторство их песен, ибо каждая песня, исполненная Пьехой, — это именно е ё песня… И ведь п у с т я ч к о в, повторяю, среди них нет. Даже такие вроде бы незатейливые, как, например, «Наш сосед», и то обрели особую печать её шарма, её сущности, её отношения к жизни, к миру… Почему всё у нее получалось так пронзительно? Однажды спросил Эдиту об этом — и услышал:
— Наверное, насчёт отсутствия в моём репертуаре «пустячков» всё-таки несколько преувеличено, но вообще-то к песне отношусь очень серьёзно: либо вообще не буду делать, либо уж вгрызаюсь так, чтобы — точно! — получилось. Поэтому, если попадает настоящая п е с н я, тут уж я — на коне! Некоторые исполнители, участвуя в авторских концертах композиторов. поют подряд все песни, которые только им дают. И я думаю: какие же они гениальные певцы, если могут порой петь даже то, что им вообще не нравится. Лично я не в состоянии спеть в песне ни одной ноты, если она не трогает мое сердце…
Очень редко, но всё ж бывало, когда песню ей навязывали. И что? Улыбается:
— А ничего: как в электричестве — «короткое замыкание», и пробка перегорела, вылетела… Получаются лишь те песни, которые связаны с моим духовным миром, с моими радостями и страданиями. Поэтому убеждена: если историю страны можно отразить в почтовых марках, то биографию певца — в его песнях… Конечно, можно петь не сердцем, а только гортанью, когда лишь две голосовые связочки издают звук, но меня такое «искусство» не волнует… Бывают певцы, которые все делают, казалось бы, плохо, но запоминаются на всю жизнь. Вот Леонид Осипович Утесов — в смысле вокала все, вроде бы, неправильно, но вместе с тем — гениально. Потому что это спето сердцем, потому что это — индивидуальность…
Продолжив сию тему, я, в частности, заметил, что с годами ее песни как бы меняются, обретая новые интонации, и мигом получил своему предположению подтверждение:
— Ну конечно, потому что песни — это не только годы, но и мудрость, умение понимать жизнь… Все мои девичьи волнения по поводу встречи с прекрасным я передавала в песнях просто и скромно — это было лишь веселье, больше ничего. А вот песни-рассуждения, драматические, с глубоким подтекстом — такие стали мне по плечу только с годами… Когда впервые спела «Маму», мне казалось, что все в ней говорю правильно: я тосковала по своей маме, которая жила очень далеко, просила у нее прощения за то, что так редко пишу письма… А сейчас «Мама» звучит совсем иначе, словно исполняет ее другой человек. В самой окраске голоса появились другие тембры, другие оттенки. Знаете, когда художник пишет картину, он играет со светом, создает полутона. У всех художников краски одни и те же, но каждый по-разному использует все, что знает о жизни… А в жизни — не только радости, но и бессонные ночи, обиды, слезы… И все это для моих песен — какие-то оттенки, полутона…
Тут я высказал предположение, что лучшие песни ею, ну что ли, выстраданы, и Эдита эту мысль подтвердила:
— Вот, например, когда-то давно, в свой отпуск, поехала в студенческие стройотряды. И вдруг в двухстах километрах от города Горького, в посёлке Шатки, узнаю, что там, на деревенском кладбище, похоронена Таня Савичева. Пионеры-следопыты разыскали её могилу, С друзьями пришла я к этой могиле и, стоя там, пережила целую песню. Покидая кладбище, знала, что песня будет обязательно. И скоро она появилась — на слова Виктора Гина, на музыку Евгения Доги: «Моя землячка, Савичева Таня, прости, что не пришла к тебе с цветами, не знала, что тебя я встречу здесь, где справа — лес, и слева — лес. И эти строки на твоей могиле меня огнём блокады опалили…» Такие песни, которые выстраданы мною самой, занимают, конечно, место особое. Но есть и другие, тоже дорогие мне, — их получала и получаю в подарок от авторов: например, «На кургане» Андрея Петрова и Юлии Друниной — в этой песне вижу свою юность. Или цветаевская «Горечь». Или «Верни мне лето» на слова Риммы Казаковой — о поздней любви, которая пришла к женщине. Или «Огромное небо». Я пою: «Стрела самолёта рванулась с небес, и вздрогнул от взрыва берёзовый лес…» — дальше пауза, и я тяну её, кажется, целую вечность, и когда тишина в зале становится просто уже звенящей, продолжаю: «Не скоро поляны травой зарастут, а город подумал: «Ученья идут»…» Четыре тысячи в зале «Октябрьского», и никто не вздохнёт, все в плену моей песни… В такое мгновение чувствую себя самой счастливой…
Навсегда врезались в её память слова директора школы, который сказал на прощанье: «Запомните в жизни одно правило. Клубнику можно подать человеку на грязной ладони, а можно — на блюдечке, и разница во вкусе будет очень большая»:
— Так же, наверное, и с песнями, и тут надо быть очень воспитанным, хорошо понимая, что ты хочешь песней сказать, если даёшь ей новую жизнь. Кстати, старых песен я пела мало. Многие хорошие советские песни знала ещё на польском языке, например: «Чайка смело пролетела над седой волной…» И снова исполнила «Чайку» недавно — так, как чувствую её именно сейчас. Конечно, можно было бы «Чайку» и аранжировать, «подновить», но это было бы уже искусственным. По-моему, возвращаясь к старым мелодиям, нужно делать всё естественно. Когда я спросила у Клавдии Ивановны Шульженко, как это у неё получился в песне такой красивый жест, она ответила: «Если сердце поёт, тогда и руки поют». Поэтому мне кажется: если песню понимаешь сердцем, то никогда её не извратишь, ибо будешь это делать искренне, «с чистыми руками»…
Слышала ли она свои песни в чужом исполнении? Вздыхает:
–— В чужом исполнении мне воспринять их сложно, потому что мой стиль абсолютно отличен от того, что нынче поёт молодёжь. Сейчас царствует рок и поп-музыка, песни дискотечные и кабацкие (хотя бы Маша Распутина), а я стараюсь продолжать традицию Шульженко, Бернеса… В общем, сама по себе. Наверное, так и должно быть. Песни Пиаф ведь тоже почти никто не пел — ну разве что Мирей Матье поначалу. Каждый артист должен делать с в о ё, нести свой жанр…
Невольно перебил:
— А к чужим жанрам отношение терпимое? Например, в отличие от маминого репертуара среди песен Илоны Броневицкой разных «пустячков» навалом…
Пояснила:
— Но ведь там именно дискотечная музыка, и в этом жанре Илона — как рыба в воде! Она напоминает меня в юности: тоже — гейзер! Тоже — вулкан! Причём в песне прекрасно двигается, и это вовсе не заученные движения, нет — постоянно импровизация, и молодые, судя по всему, под её песни танцуют с большим удовольствием. Ну а станет старше — изменит свой имидж…
Не досаждают ли ей мои коллеги бестактными визитами и вопросами?
— Сколько раз плакала из-за того, что иные журналисты-верхогляды подчас обвиняли меня «манерной» певицей, а я ведь никогда не манерничала и не жеманничала…
— Наверное, их вводил в заблуждение особый, «импортный» акцент Пьехи?
— Может быть… Я приехала сюда, почти не зная русского языка. Постигать его мне было очень трудно, и лёгкий акцент навсегда остался моей естественной краской.
* * *
МЫ ЛИСТАЛИ ее фотоальбом, бережно перебирая старые снимки. Эдита поясняла:
— Вот так выглядели папа и мама, Станислав Пьеха и Филиция Каролевска, эмигранты из Польши, когда встретились на шахте в маленьком поселке Нуэль-су-Лянс, что на севере Франции. Папочка умер в тридцать семь, от туберкулеза… А это — мой брат Павел: в семнадцать лет тоже спустился в шахту, и через три месяца его не стало — тоже туберкулез… После войны мы с мамой вернулись домой. Жили на юго-западе Польши, в Судетах, в шахтерском поселке Богушеве… На этом снимке мне десять лет: длинное белоснежное платье, цветы, потому что — конфирмация…
Может быть, секрет ее шарма — как раз в этом особом «франко-польском» воспитании?
— Меня воспитывали строго — учителя, костел, мама… Маму всю жизнь называла, естественно, только на «вы». А вообще была я жуткой жизнелюбкой. Не ходила, а летала! Темперамент бил через край! Занималась легкой атлетикой, пела в хоре. В 1955-м приехала в Ленинград, стала в Университете, на философском факультете, студенткой отделения психологии. И вот скоро в 13-й аудитории, на вечере первокурсников, под аккомпанемент гитариста Збышека Мусела пою «Автобус червоный»…
Тут я «втиснулся» в Эдитин монолог, вспомнив про ее тогдашнюю угловатость, руки за спиной… Она засмеялась:
— Да просто не знала, куда их девать — я же из шахтерского поселка, где не было ни концертного зала, ни театра, только — кино. И в Ленинграде на сборных концертах все подсматривала за другими певицами — какие на них платья, прически, макияж (моя мама никогда не красилась, самое большое, что себе позволяла, это химическую завивку). Часто наведывалась в Мариинку — не только ради балета, но и чтобы перенять походку балерин, их манеру держать спину, голову… На первой же репетиции хора польского землячества меня приглядел студент Консерватории Шура Броневицкий (всегда звала его не «Саша», а «Шура»). Через год в том же общежитии на Мытне, в нашей 23-й комнате, сделал предложение. Мы были вместе двадцать лет, и, конечно же, Броневицкий, создатель «Дружбы» (ведь впервые открыл в стране этот жанр), интереснейший композитор, аранжировщик, обладавший высочайшим вкусом, очень мне помогал…
Тут я напомнил собеседнице один из «капустников» в «Ленконцерте» середины 60-х, где, в частности, была забавная сценка про Броневицкого, который свою супругу напористо всюду «проПЬЕХИвает», а на замечания огрызается: «А ЭДИ-КА ты знаешь куда…». Посмеялись, и Эдита продолжила:
— Но, увы, Шура постепенно развел вокруг себя слишком много подхалимов, что и погубило наш брак. Я от него ушла… Спустя годы Шура скоропостижно скончался — пусть земля ему будет пухом… И со вторым мужем разошлась, потому что тоже оказался слабым человеком: не мог устоять перед водкой. Терпеть я могу очень долго, но однажды терпенье лопается — и разом все отрезаю… Почему-то люди думают, что поклонники ко мне прямо-таки в очередь стоят. Вот недавно по служебным делам сама встретилась с одним очень интересным человеком. Вдруг говорит: «Я тридцать лет вас обожаю, но никогда бы сам не посмел подойти. Теперь знайте, что где-то есть такой, в вас влюбленный…» Господи! Ну а мне-то что, легче оттого, что где-то он есть? И, возможно, подобных «обожателей на расстоянии» немало, но я-то одна…
* * *
С ТОГО нашего разговора минуло немало лет… И снова был с ней рядом близкий человек, о котором, благодаря телевидению, узнала вся страна. Но и он, увы, не выдержал непростого испытания, тоже оказался слабым… И опять Эдита — одна, теперь уже — средь сосен, в уютном загородном доме, построенном по собственному проекту. Там народная артистка СССР, сидя перед телеэкраном, порой видит внука Стаса — кумира поклонниц «попсы», которого к тому ж, естественно, в череде многих иных нынешних «звёзд шоу-бизнеса», именуют и «секс-символом», и «мачо»… Впрочем, мне это, с позволения сказать, «искусство» глубоко противно, к тому же не могу уразуметь: на каком таком основании Стас носит фамилию не отца, не мамы, а бабушки?
* * *
СВОЕГО возраста Эдита не скрывает, но мне не хочется называть здесь эту «серьезную» цифру, которая абсолютно, даже отдаленно, не соответствует ее облику. Когда-то, встретив Пьеху, не смог скрыть восторга: мол, как так получается, что с каждым годом — всё милее и пикантней? Она улыбнулась:
— О-о, секрет… Наверное, все дело в том, что, когда родители меня сотворили, природа ко мне была благосклонна. Может, все от мамы: она умерла в шестьдесят шесть, но когда шла — стройная, стремительная — по улице, со спины можно было дать не больше тридцати. Так что благодарна Боженьке и маме за то, что заложили во мне хороший, сильный организм, с которым дружу и который очень слушаю…
* * *
КАК-ТО я поинтересовался, что она любит помимо сцены.
— Вкусно готовить для других. Например, тщательно помою картошку и с кожурой запеку в духовке. Потом надрежу, положу внутрь жареные грибы и красиво подам на стол… Ну, а читаю больше мемуары из жизни актёров… Да! Недавно одолела пикулевского «Фаворита» и влюбилась в князя Потёмкина. Теперь, когда прохожу мимо Таврического дворца, вздыхаю: «Эх, зараза, что же ты умер? Может, познакомились бы с тобой, помылась бы в твоей золотой ванне…» А ещё обожаю ежедневно пешочком отсюда — с 4-й Советской в Летний сад, там — четыре круга и — обратно. На всё — около двух часов…
И тут же посоветовала мне, как не растолстеть:
— По утрам — только каша. Хорошо, если есть ещё чеснок, лук. Или — изюм, курага — чтобы кашу заправить…
* * *
НА ЭСТРАДЕ она — так сказать, по «трудовому стажу» — рекордсменка. Правда, Кобзон пытался претендовать на роль «певца-долгожителя», но Иосиф Давыдович был на сцене только с 1961-го, а она еще в 1957-м, на Всемирном молодежном фестивале, стала вместе с «Дружбой» лауреатом! Кстати, первые цветы, хризантемы, Эдите на концерте в Академии тыла и транспорта подарила, как народная артистка СССР запомнила на всю жизнь, школьница Наташа Кузнецова. А первые розы преподнесли ей в Баку.
Однажды я ее спросил: «Эдита, вы счастливы?» Задумалась:
— На сцене — да, а в жизни — по-всякому… Что же делать? Не может же Боженька дать всё…
* * *
ОСЕНЬЮ 2007-го, выступая на торжестве по поводу 90-летия газеты «Вечерний Петербург», она, в частности, сказала:
«Нынешние журналисты меня чаще всего раздражают: прибегает очередная нахальная девица, задаёт примитивные — в основном про «личную жизнь» — вопросы, потом в газете к тому ж всё перевирает… Вот раньше, когда ко мне для интервью приходил Лев Сидоровский, мы были друг другу взаимно интересны».
И за это Эдите Станиславовне — тоже мой низкий поклон…
Спасибо! В 7-ом номере «Звезды» начат роман Бориса Голлера «Синий цвет вечности» о Лермонтове. Очень рассчитываю на этот роман в части новых открытий о поэте.