Александр Левковский: Приём у королевы

Loading

Она порылась в сумочке и достала конверт. Я открыл его и извлёк старую, пожелтевшую и потрескавшуюся по краям, фотокарточку. Я глянул на неё — и слёзы хлынули из моих глаз. Это был снимок, сделанный девчатами из 216-й комнаты: мы — счастливые, восемнадцатилетние…

Приём у королевы

Рассказ
(Продолжение рассказов «Мост Ватерлоо«, «Любовь и голод» и «Концерт для скрипки с оркестром«)

Александр Левковский

Левковский1. Лондон, Букингемский Дворец. Ноябрь 1996 года

Шикарный Роллс-Ройс, в котором меня везли на встречу с английской королевой, разительно отличался от моей изрядно поношенной Тойоты, которую уже давно пора было бы заменить на что-нибудь более приличное. Пора было бы! — но моей профессорской зарплаты, увы, катастрофически не хватает. И поэтому перспектива получить из рук королевы Елизаветы Второй полмиллиона английских фунтов ощутимо грела моё сердце в этот пасмурный осенний день 1996 года.

Я глянул искоса на секретаря британской монархини, который сидел рядом со мной на заднем сиденье автомобиля. Мы оба выглядели, как два близнеца. Оба мы — и он, и я — были одеты в торжественные чёрные фраки поверх накрахмаленных сорочек, стоячие воротнички которых были повязаны галстуком-бабочкой. В двух престижных университетах, в Бостоне и Нью-Йорке, я читаю лекции, будучи облачён в поношенные вытертые джинсы и рубашку-ковбойку. И чувствую себя при этом великолепно! А тут пришлось в гостинице, с помощью секретаря королевы, натягивать на себя доспехи 19-го века, да к тому же ещё пользоваться не обычным кожаным брючным ремнём, а взамен этого обматывать свою основательно раздавшуюся поясницу чем-то похожим на пляжное полотенце.

— Сэр, — сказал секретарь, когда мы вышли из гостиницы, направляясь к Роллс-Ройсу, — советую вам во время поездки во дворец забросить фалды вашего фрака на спину, а не мять их, сидя на них. Наша королева очень неодобрительно относится к неряшливо одетым гостям. В прошлом году представитель Южной Африки по имени Мхаттабара Нгубена, очень талантливый физик, явился на приём в мятом потрёпанном фраке, к тому же на два размера превышающим его комплекцию. Наша королева вручила причитающиеся ему полмиллиона, но была весьма недовольна.

И, закончив эту наглую тираду, секретарь королевы приветливо улыбнулся, пропуская меня в машину.

«А не пошёл бы ты к такой-то матери!» — мысленно отреагировал я, припомнив годы своей студенческой юности, проведенные в общежитии Казанского авиационного института, где каждое второе слово, произносимое студентами, было матерным.

Хамовитый секретарь, однако, не мог испортить моего праздничного настроения. Ведь мне предстоит через считанные минуты не только получить чек на огромную сумму из рук британской королевы, но и встретить — через сорок лет! — моего старинного друга Чжоу Фана… За все шестьдесят два года моей суматошной жизни я не мог и мечтать о том, чтобы пожать руку английской королеве и вновь увидеть Чжоу Фана. И, возможно, услышать от него о судьбе моей прекрасной, некогда юной, Джиао Шуанг!

— Саша, — тихо спросила она меня однажды, когда мы с ней, искупавшись, загорали в укромном уголке на берегу Волги, — ты, конечно, не знаешь, как переводится на русский моё имя — Джиао Шуанг, верно?

Я покачал отрицательно головой.

— Джиао — это по-китайски значит «прекрасная», — промолвила она со слегка гортанным шанхайским акцентом, — а Шуанг означает — «откровенная».

Я с готовностью кивнул. В моих глазах не было тогда на свете девушки, прекраснее и откровеннее тоненькой хрупкой Джиао Шуанг…

Наглый секретарь провёл меня по бесконечной анфиладе просторных комнат и ввёл меня в огромный зал. Почтительно полунагнувшисьь, он усадил меня перед рядами роскошно одетых зрителей в отдельно стоящее кресло, поклонился и, к моему великому облегчению, удалился. Я огляделся. Слева и справа от меня стояли два кресла, где, по-видимому, будут сидеть два других счастливца, которым повезло в этом году стать лауреатами британской королевской премии имени Майкла Фарадея. Я не помнил имени лауреата-шведа, но я знал, что третьим лауреатом будет Чжоу Фан.

Я мысленно повторил в сотый раз короткую речь, которую я должен буду произнести после того, как королева вручит мне чек и пожмёт мне руку.

— Ваше Величество… Ваше Величество… Ваше Величество, — мысленно повторял я вступительное обращение, а в голове у меня, вместо заготовленной речи, бесконечно крутилась идиотская фраза, засевшая в моей памяти со студенческих лет, с зимы рокового 56-го года: «Вчера в Букингемском дворце, в собственных покоях, была изнасилована английская королева Елизавета…»

Вот из-за этой дурацкой фразы, — хотя и не только из-за неё! — меня и исключили из института в марте 56-го и изгнали меня из нашего прекрасного общежития…

2. Казань. Общежитие Казанского Авиационного Института (КАИ). Февраль-март 1956 года

Ах, какое это было великолепное место! — общежитие самолётного факультета Казанского авиационного института в далёком 56-м году! Клянусь всем, что мне дорого, что четыре года, проведенные в этом сером кирпичном четырёхэтажном здании, недалеко от речки Казанки и старинного казанского Кремля, были счастливейшими годами моей жизни! Чего стОят по сравнению с этим невзрачным студенческим общежитием все красоты и чудеса, которые мне довелось впоследствии лицезреть в Париже, Нью-Йорке, Венеции, Мадриде и на островах Карибского моря!?

И неудивительно! — ведь это ощущение счастья было, конечно же, вызвано тем, что было мне тогда не шестьдесят два, а — восемнадцать… девятнадцать… двадцать… Я припоминаю иногда популярную песню тех далёких лет, которую мы орали нестройным хором, проглотив почти без закуски пару стаканов самогона? (Самогон, залитый для удобства перевозки в лечебные резиновые грелки, привозили в изобилии наши студенты-татары из близлежащих колхозов).

«За рекой, за лесом солнышко садится.
Что-то мне, подружки, дома не сидится!
С ветки облетает черёмухи цвет.
В жизни ра-аз быва-а-е-е—т восемна-а-а-дцать лет…».

В жизни раз бывает восемнадцать лет! — вот в чём секрет счастья! А если к этому добавить ещё и дружбу с отличными ребятами из нашей комнаты, да ещё и брызжущую страстью любовь к моей красавице Шуанг,-то о чём тут говорить!

(Моя Шуанг, кстати, очень любила эту песню. Она перевела её на китайский и часто мурлыкала её. Она вообще была поклонницей русских и украинских народных песен).

Нас было восемь человек в 316-й комнате, именуемой в общежитии Комнатой Дружбы Народов или Пятым Интернационалом. Почему Интернационалом и почему именно Пятым? Да потому что национальный состав нашей комнаты был самым пёстрым на всё общежитие, а именно: трое русских, два еврея, два поляка и один китаец. А почему Пятый?.. А хрен его знает! Просто так, с потолка, назвали — Пятый, и всё тут…

Ну, с русскими и евреями — всё понятно; это были свои советские люди. А вот поляки, Хенрик Каспшак и Станислав Голубовский, а также китаец Чжоу Фан — это были представители так называемых «стран народной демократии».

Их, народных демократов, — поляков, чехов, венгров, румын и китайцев — была тьма-тьмущая в институтах Казани: и в медицинском, и в химико-технологическом, и в университете, и в нашем авиационном. Их можно было легко распознать по их отличной одежде, настолько разительно отличавшейся от наших мятых бесформенных штанов, кирзовых сапог и дешёвых свитеров с растянутым воротом, что, казалось, они, эти «народные демократы» должны, по сравнению с нами, именоваться «народными аристократами«. У них были такие умопомрачительные вещи, как сверкающие туфли на толстой подошве, немыслимо стильные плащи с погонами, непривычные для нашего глаза суженные брюки, цветастые галстуки, велюровые шляпы, солидные портфели и даже невиданные заграничные фотоаппараты.

А китайцы — все, без исключения, — носили так называемые «маоцзедуновки», то есть все они были облачены в темносиние френчи из дорогого шевиота и такого же цвета кепки. Эта форма делала их неотличимо похожими на знакомые нам изображения пролетарских вождей Мао Цзедуна, Чжоу Эньлая и Лю Шаоци.

Впрочем, народные демократы-поляки и народные демократы-китайцы в своём поведении резко отличались друг от друга. К примеру, китайцы, верные наставлениям свого бога Мао Цзедуна, с готовностью ездили с нами в колхоз на проклинаемую нами уборку картошки (и, кстати, копали её гораздо более старательно, чем мы), а поляки и чехи только посмеивались над нами и все, как один, оставались в общежитии и били баклуши: играли в волейбол, резались в преферанс и обильно выпивали.

Надо сказать, что и те, и другие народные демократы учились, конечно, отлично, хотя сравниться в учёбе с китайцами не мог в институте никто, даже наши сталинские стипендиаты (одним из которых, кстати, был я). Наши китаёзы (как мы за глаза называли их) были все до единого отличниками по всем предметам, но самым выдающимся отличником изо всех был, по всеобщему признанию, очкастый, вечно согнутый над очередным учебником, — даже когда он, не глядя в тарелку, хлебал в нашей убогой столовой какой-нибудь жидкий рассольник, — постоянно улыбающийся Чжоу Фан, мой сосед по общаге, чья койка стояла рядом с моей в течение всех четырёх лет моей студенческой жизни.

Он был моим другом — даже тогда, когда между нами вклинилась красавица Джиао Шуанг, в которую мы были оба влюблены…

… Чжоу Фан был обаятельным парнем, и я неоднократно ловил себя на том, что хотел бы во многом походить на него, — в его размеренной манере разговора, в его чередовании серьёзности взрослого человека с мальчишеским залихватским весельем, в добродушии и щедрости, в свободном владении четырьмя языками, в его поразительной любознательности… Вот только к спорту у нас с ним было диаметрально противоположное отношение: я был заядлым боксёром, чемпионом Казани среди юношей в полулёгком весе, а он считал занятия спортом бессмысленной тратой времени. А что касается его любознательности, то он, к примеру, постоянно донимал меня вопросами об особенностях русского языка — вопросами, на которые я (и, я уверен, не только я) никогда не обращал никакого внимания.

— Саша, — сказал он мне однажды, — ваш русский язык — это просто кошмар! Он красив и богат — спору нет! — но он не поддаётся никаким чётким правилам. Это просто какой-то неуправляемый язык!

— А китайский что — легче? — поддел я его.

— Конечно! И легче намного. Вот, например, посмотри на два слова — «стол» и «пол». Они ведь грамматически абсолютно одинаковы: оба односложные существительные мужского рода. Они даже звучат одинаково! Так почему же вы говорите «на столЕ», но «на полУ»? Почему вы не говорите «на полу» и «на столу»? Почему?

Я расхохотался и развёл руками в недоумении.

Вот таков он был —мой друг Чжоу Фан.

***

Моя эпопея с исключением из института началась со знаменитой февральской речи Хрущёва о культе личности, произнесённой в 56-м году.

Ничего не зная об этой речи, мы с самого утра разгружали вагоны, набитые тяжеленными мешками с цементом, на станции Казань-товарная. Деньги у ребят в нашей 316-й комнате кончились до копейки, всё в тумбочках было съедено без остатка. И как было принято в казанских студенческих традициях с незапамятных времён, мы обратились в деканат с просьбой освободить нас на четыре дня от посещения лекций. И отправились гурьбой на станцию. Я надеялся, что мы будем таскать брёвна, доски, фанеру — это была бы сравнительно лёгкая работа. Но нам достались ломающие поясницу и позвоночник цементные мешки…

Таская эти мешки, я невольно вспоминал, как приятно было ранней осенью разгружать баржи с арбузами на Волге! Сладкие сочные арбузы — это тебе не поганый пыльный цемент! Помните довоенный кинофильм «Вратарь»? Там поют — вспоминаете? — эту песенку:

«Эй, вратарь, готовься к бою!
Часовым ты поставлен у ворот.
Ты представь, что за тобою
Полоса пограночная идёт…».

Там будущий знаменитый голкипер ловил арбузы, которые ему кидали с баржи. Вот это и было моей любимой подработкой, когда у меня кончались деньги. Я играл вратарём в курсовой футбольной команде — и поэтому ребята ставили меня на пристань перед баржей, пришедшей из Астрахани с грузом арбузов, и я должен был ловить их и осторожно складывать на пристани. И так в течение нескольких часов с небольшими перерывами. Тоже не лёгкая работа для поясницы, — но всё же не цемент!

А под вечер, наевшись доотвала арбузов с чёрным хлебом (я и поныне явственно чувствую арбузный сок, колеблющийся в моём желудке и пищеводе, даже доходя до горла), мы плелись домой (от Волги до Казани было три-четыре километра) под сеющимся дождичком, неся за спиной наволочки, набитые арбузами. Это было нашей заранее оговоренной премией, наряду с денежным вознаграждением.

Добравшись до центральной улицы Баумана, я ставил мешок на тротуар и начинал торговлю арбузами. Раскупали их мгновенно. Через минут пятнадцать у меня оставались два неприкосновенных арбуза — один для нашей комнаты, а другой для девочек на втором этаже, живущих в комнате 216, как раз под нашей комнатой. Это был мой подарок им за то, что они частенько подкармливали меня остатками жареной картошки.

Вот там-то, в 216-й комнате, я и влюбился в красавицу-первокурсницу Джиао Шуанг, когда нам с ней было по восемнадцать. Кстати, она не готовила такую плебейскую пищу, как жареная картошка, а славилась на всю общагу своей способностью готовить экзотические китайские блюда из свинины, хотя и жаловалась на отсутствие в Казани таких специй, как кунжутное масло, соевый соус и шпинат. Помню, кто-то из девочек 216-й комнаты взял фотоаппарат Шуанг и сфотографировал меня с ней. На снимке мы с ней, смеющиеся, сидим за столом, а между нами стоит сковорода, доверху наполненная лапшой «фунчоза», со свининой и обжаренными шампиньонами, приготовленной Шуанг по особому шанхайскому методу.

Наша любовь бурно продолжалась, никем не замеченная, почти четыре года, до зимы 56-го. Мы были очень осторожными — я бы сказал, сверхосторожными! — мы никогда не проявляли публично признаков близости и даже старались не показываться на людях вместе, — ибо знали, что китайским студентам было строжайше запрещено их начальством заводить интимные связи с нами, советскими студентами. Тех, кто нарушал это правило, китайские власти немедленно отправляли обратно в Китай. Почену? — непонятно! Ведь мы же были — «русский с китайцем братья навек!», как заверяла нас популярная песня композитора Мурадели.

Впрочем, было в этой нашей любви одно осложнение, о котором сообщила мне моя Шуанг на второй год нашей близости.

— Саша, — сказала она однажды, смеясь, — а я вчера выслушала объяснение в любви!

— Кто этот мой соперник? Я набью ему морду.

— Чжоу Фан.

— Чжоу Фан!? — поразился я. — Неужели его может интересовать что-либо, кроме аэродинамики и расчётов самолёта на прочность!?

— Как видишь, может.

— И что ты сказала ему в ответ?

— Я сказала ему, что нас послали сюда не для любви, а для учёбы, — в точном соответствии со словами нашего Председателя Мао. И ещё я сказала, что не люблю его и никогда не полюблю.

— Ну и как кончился ваш разговор?

— Очень странно и даже трогательно. Он ухватил меня за руку, сильно сжал её и пробормотал: «Попомни мои слова — ты ещё вспомнишь обо мне. Я навсегда останусь твоим другом. И я всегда буду любить тебя, Шуанг». Отпустил мою руку, повернулся и почти выбежал из комнаты…

Шуанг встретила меня на пороге, когда я, еле волоча ноги, доплёлся до общежития после разгрузки цементного эшелона на станции Казань-товарная.

— Саша, — сказала она встревоженно, — в институте везде висят объявления, что завтра вечером будет закрытое собрание в актовом зале. Присутствие всех студентов обязательно.

Я устало отмахнулся.

— Мне наплевать сейчас на все собрания, — сказал я. — Я голодный, как собака, и хочу спать.

Шуанг потянула меня за угол. Я прислонился к стенке и закурил.

— О чём будет собрание? — пробормотал я.

— Никто не знает. Но ходят слухи, что на собрании будет зачитано секретное сообщение со съезда. Будто бы Хрущёв произнёс какую-то секретную речь…

— О чём?

Она помолчала, оглянулась опасливо и прошептала еле слышно:

— Говорят, о Сталине…

О Сталине!? У меня вдруг учащённо забилось сердце, а в памяти тут же всплыло лицо Веры Алексеевны, когда она рассказывала мне, сидя на скамейке в Киеве пять лет тому назад, страшную правду о Сталине (я писал об этом судьбоносном разговоре в рассказе «Мост Ватерлоо»):

«…— Сашенька, — говорила Вера Алексеевна, — запомни: он не великий, и он не вождь!

— А кто он?! Кто?

— Он — убийца миллионов!..

— Почему вы говорите мне это, Вера Алексеевна?

— Потому, Саша, что мне некому это сказать. И ещё потому, что я не могу больше держать в сердце это страшное знание. Нине это просто неинтересно, а Борис Семёнович не верит, что это правда.

— Я тоже не верю! — сказал я вызывающе. — Я читал о Сталине в повести «Хлеб». Он был великий вождь!

— Саша, пойми, Алексей Толстой — это талантливый лжец! Сталина, которого он изобразил в насквозь лживом «Хлебе», не было на самом деле. Был бандит и преступник, который в гражданскую войну распоряжался топить людей в баржах, а когда барж не хватало, — связывать их попарно и бросать в Волгу.

… Теперь, читатель, отвлекитесь на минуту и вспомните, что на дворе стоял 51-й год. До смерти Сталина ещё оставалось два года. Страна была опутана сетью концлагерей, и за каждое слово, произнесённое Верой Алексеевной, трибунал отвесил бы ей, по зловещей 58-й статье, полноценные двадцать пять лет каторги…»

Я поклялся Вере Алексеевне, что никому никогда не расскажу об этих её страшных словах. Хотя иногда мне мучительно хотелось поделиться с кем-нибудь своим невообразимым знанием.

Но в конце концов я не выдержал и нарушил эту клятву. Я раскрыл свою страшную тайну. Я рассказал однажды всю эту терзавшую меня правду о Сталине моей Джиао Шуанг.

О, зачем я это сделал!? Ведь если б не этот мой опрометчивый шаг, моя жизнь была бы иной, и я, возможно, не потерял бы навсегда свою любимую юную Шуанг!

Надо сказать, что Шуанг вначале не поверила мне. Она бешено сопротивлялась — точно так же, как сопротивлялся я, когда Вера Алексеевна открыла для меня эту тайну. Она приводила десятки доводов, оправдывавших Сталина. Она почти кричала на меня и называла меня предателем.

Но месяц спустя, припёртая к стенке, Шуанг промолвила шёпотом страшную, немыслимую для неё фразу: «Значит, и наш Мао, возможно, такой же?!..».

И вот теперь она произнесла это ужасное слово «Сталин», которое преследовало меня во сне и наяву с семнадцати лет.

*****

Я вышел на улицу после собрания, до предела возбуждённый и ошеломлённый всем, что мне довелось там услышать. Значит, Вера Алексеевна была права!.. права!.. права!.. во всём, что она мне поведала, когда мне было семнадцать! Значит, мне на самом деле врали всю мою жизнь, вдалбливая в мою голову, что Сталин — это бог, снизошедший на нашу землю и одаряющий нас всех счастьем. Значит, это правда, подтверждённая нашими нынешними вождями, что нами всеми — всей нашей огромной страной! — правил обыкновенный бандит, преступник, гангстер, с руками, залитыми кровью…

Я поймал себя на том, что я невольно плетусь по знакомому маршруту, ведущему меня на место наших тайных свиданий с Шуанг, — к скамейке в дальнем углу парка под названием «Чёрное озеро». Шуанг сказала мне вчера, что Общество Китайских Студентов Казани тоже соберёт всех своих членов в связи с докладом Хрущёва, — их, китайцев, было где-то двести душ на всю дюжину казанских институтов, — и что она придёт на Чёрное озеро сразу после собрания.

Да, у них, у китайцев, было такое Общество, для которого наш институт, по просьбе китайского посольства в Москве, даже выделил им небольшую комнату, и был в этом Обществе председатель, и была там, как и положено, уплата членских взносов, и висел там на стенке неизбежный портрет их бога Мао Цзедуна, облачённого в такую же синюю маоцзедуновку, что и все наши студенты-китайцы. Все их заседания были всегда строго закрытыми, и мы никогда не знали, о чём они там толкуют.

А председателем этого в высшей степени закрытого общества был мой друг Чжоу Фан. Тот самый Чжоу Фан, который сорок лет спустя завоюет, наряду со мной, престижную премию Фарадея и вот-вот появится в великолепном зале Букингемского дворца, чтобы получить премию из рук британской королевы.

Тот самый Чжоу Фан, который может рассказать мне о судьбе моей незабвенной Джиао Шуанг, — если он знает хоть что-нибудь о её судьбе…

… Шуанг сидела на парковой скамье, поджав под себя ноги. Ещё издали, подходя к ней, я заметил, что она чем-то расстроена. На лице у неё не было обычной радостной улыбки, и мне даже показалось, что глаза у неё были заплаканными.

— Шуанг, милая, — промолвил я, склонившись над ней и целуя её. — Что случилось?

— Саша, — прошептала она, — всё кончено.

— Что кончено? Что?

— Меня увезут из Казани.

— Куда увезут!? Кто увезёт?

— В Москву, а оттуда в Китай, — она вытерла слёзы тыльной стороной ладони. — Так постановило наше Общество.

— За что? Почему?

Она помолчала, глядя мимо меня невидящими глазами, из которых двумя блестящими струями текли слёзы. А затем тихим голосом, прерывающимся всхлипыванием, стала рассказывать о том, что произошло на заседании китайского Общества, где председательствовал мой друг Чжоу Фан. Оказывается, им вовсе не зачитывали текст речи Хрущёва о культе личности Сталина. Вместо этого Чжоу Фан огласил секретную записку ЦК Компартии Китая, за подписью самого Моа Цзедуна, призывающую не верить докладу Хрущёва (которого Мао назвал «предателем дела пролетарской революции») и провозглашавшую Сталина «верным ленинцем и другом китайского народа». Видимо, китайскому руководству, через какие-то секретные каналы, стало заранее известно содержание доклада Хрущёва о культе личности Сталина.

— Когда Чжоу Фан кончил читать, — промолвила Шуанг, — наступило молчание. Никто не знал, что надо говорить, кроме как выразить полное одобрение словам нашего дорогого Председателя Мао, как мы всегда это делаем в сходных обстоятельствах. Мы ведь приучены всегда соглашаться со всеми решениями наших вождей и, особенно, с изреченими Мао Цзедуна, и никогда не противоречить им. Ну вот как вы всегда, без исключения, согласны с каждым словом товарищя Сталина.

— С сегодняшнего дня это не так! — торжествующе воскликнул я, вытирая платком её слёзы. — С сегодняшнего дня Сталин — труп! Всё, что я рассказывал тебе о нём и его преступлениях, — правда!

— Лучше бы ты не рассказывал мне ничего о Сталине, — прошептала она, качая головой. — Тогда бы я промолчала на заседании нашего Общества и не выступила бы…

— Ты выступила? Ты что-то сказала? Что!?

Она помолчала, глядя мимо меня на засыпанную снегом лужайку.

— Что-то накатило на меня, — произнесла Шуанг неожиданно твёрдым голосом. — Мне вдруг стало невыносимо противно. Прямо до тошноты, до рвоты… Я внезапно вспомнила всё, что ты рассказывал мне о сталинских преступлениях, о миллионах убитых и замученных людей, Я встала и сказала: «А почему нам не зачитывают содержание доклада Хрущёва, чтобы мы могли сами составить о нём своё собственное мнение?» Боже, что началось после этих моих слов! Аудитория, которая всегда представлялась мне стадом баранов, вдруг взорвалась. Кто-то кричал что-то в мою поддержку… Кто-то называл меня героиней… Кто-то проклинал меня как предательницу… Кто-то грозил мне тюрьмой и даже смертью за то, что я осмелилась сомневаться в правильности слов нашего дорогого Мао… Наконец, встал студент университета Ду Сяньи, самый старший из нас по возрасту — он прошёл с Мао и Чжоу Эньлаем всю освободительныю войну, — и предложил принять резолюцию о немедленной высылке меня обратно в Китай. Далее последовал жуткий спор между Ду Сяньи и Чжоу Фаном, (они чуть не накинулись друг на друга с кулаками!), но аудитория, в конце концов, отвергла взволнованную и бессвязную речь Чжоу Фана в мою защиту и постановила изключить меня из рядов Общества и просить Посольство вернуть меня в Китай как «ярую ревизионистку» (так было записано в резолюции)…

Нашей любви, Сашенька, милый, пришёл конец!

* * *

Я открыл дверь общежития университета и попросил дежурную, сидевшую за замызганным канцелярским столом, вызвать студента Ду Сяньи. «Мне надо срочно поговорить к ним», — сказал я дежурной.

Меня всего буквально трясло. Я не спал в эту ночь ни минуты. Я выкурил две пачки «Беломора». Сидя ночью в нашей холодной кухне, я выпил, почти не закусывая, полбутылки самогона.

О чём я собирался говорить с человеком, безжалостно разлучавшим меня и Шуанг? Я не надеялся уговорить его изменить его решение. Это уже было не его решение, а смертоносная для меня резолюция их проклятого Общества. На что же я надеялся? Я даже не мог связно объяснить ему мою роль. Кто я и каков мой интерес в этом событии? Я не могу сказать ему, что я люблю её больше жизни, что он отнимает у меня мою необыкновенную, сладчайшую любовь!

Увидев вошедшего высокого худого Ду Сяньи, я встал со скамьи и шагнул к нему. Глянул в его лицо, встретил удивлённый взгляд его прищуренных глаз и не мог сдержать переполнявшей меня ненависти. Передо мной стоял не человек, а моя предстоящая судьба, моя будущая пустая жизнь без Шуанг!

Кровь бросилась мне в голову. Туман застлал мне глаза. Я забыл на мгновение, где я и кто стоит передо мной. Я только помнил, что передо мной стоит враг. Не говоря ни слова, я шагнул вплотную к нему, сжал кулак и резко ударил китайца в солнечное сплетение. Он издал хриплый стон и рухнул на пол. Я приподнял его, ухватив ворот его рубашки, и с размаху нанёс ему сокрушительный удар по челюсти. Опять приподнял и опять ударил.

Повернулся и вышел, шатаясь, из общежития.

* * *

Меня арестовали в тот же день…

… Выйдя на свободу после пятнадцати дней заключения в КПЗ, я первым делом кинулся к нашим девочкам из 216-й комнаты. Койка Шуанг у окна была обнажена до пружин — на ней не было не только постельного белья, но даже матраса. Девчата сказали мне, что за Шуанг пришли какие-то высокие китайские чины и увезли её в чёрной «Волге». Она плакала, собирая свои вещи, говорили девчата, и раздарила девочкам свои кофточки, беретики, часики, фотоаппарат, туфельки и носочки…

И исчезла навсегда.

Она оставила для меня заклеенный конверт, и девчата передали его мне, и лица их выражали при этом жгучее любопытство — интересно, что китаянка Шуанг пишет этому Саше и почему?

А написала она торопливым почерком только свой шанхайский адрес и закончила короткую записку словами: «Саша, я тебя люблю и буду любить всегда. Твоя Шуанг».

(Несколько раз в последующие годы я посылал ей письма, но они всегда возвращались с неизменной резолюцией — «The addressee is not found» («Адресат не найден»)).

Так исчезла последняя ниточка, способная соединить нас хотя бы на расстоянии…

… Меня же на третий день вызвали на заседание институтского бюро и изгнали из комсомола «за моральное разложение и хулиганское поведение». Мне вменялось в вину не только избиение «нашего дорогого товарища из братского Китая», но мне припомнили и несколько других моих давнишних проступков. Два года тому назад, на каком-то институтском вечере, я, исполняя роль конфрерансье и, ясное дело, желая развеселить публику, неосторожно ляпнул со сцены: «Вчера в собственных покоях была изнасилована английская королева Елизавета». За это «изнасилование» я получил выговор без занесения в личное дело. А потом было громкое дело с бойкотом нашей вшивой столовой, где санитарная комиссия обнаружила крысу, разродившуюся прямо в мешке с гречневой крупой. Я возглавил этот недельный бойкот и заработал на этом выговор — на этот раз, с занесением в личное дело.

Изгнание из комсомола означало, что я автоматически исключаюсь из института, несмотря на то, что я был сталинским стипендиатом, то есть одним из лучших студентов КАИ.

На этом закончилась моя привольная жизнь в общаге.

И закончились четыре лучших года моей жизни, пролетевшие подобно волшебному сну, где колдуньей была юная красавица Шуанг.

3. Лондон, Букингемский Дворец. Ноябрь 1996 года

Шведский лауреат по имени то ли Олафссон, то ли Андерсон уже сидел в кресле слева от меня, и мы все ждали появления Чжоу Фана, когда председатель церемонии встал и объявил:

— Дамы и господа, профессор Национального Университета Тайваня, досточтимый лауреат премии Фарадея Чжоу Фан уведомил нас, что он не может посетить церемонию вручения премий в связи с болезнью. Вместо него премию Фарадея примет его дочь Чжоу Шуанг.

Шуанг!? Я вдруг почувствовал острый укол в сердце. Мне показалось, что я ослышался. Почему Чжоу Фан назвал свою дочь дорогим для меня именем моей любимой Шуанг?!

Я повернулся в кресле, чтобы лучше видеть эту новую Шуанг, вошедшую в зал и идущую сейчас, под гром аплодисментов, по центральному проходу, приближаясь к нам. Самым удивительным для меня — нет, не самым удивительным, а самым потрясающим! — было не это имя, а её лицо, которое, по мере её приближения ко мне, казалось мне всё более похожим на юное лицо моей Шуанг, каким я помнил его сорок лет тому назад.

Она села рядом со мной, улыбнулась мне и, привстав, пожала руки мне и шведу.

И с этого момента и до конца церемонии я не мог думать ни о чём другом, а только о том, что вот сидит рядом со мной моя красавица юная Шуанг! — и к чему все эти речи, обращённые к королеве Елизавете, включая мою бессвязную речь, и королевское рукопожатие, и заветный многотысячный чек, который я небрежно засунул, даже не поглядев на него, во внутренний карман моего роскошного фрака?!

Я не отрывал глаз от дочери Фана. Нет никакого сомнения, что она — дочь подруги моей юности. Значит сбылись слова Чжоу Фана, сказанные им в далёкой Казани сорок лет тому назад: «… я всегда буду любить тебя, Шуанг».

Значит, судьба распорядилась так, что моя Шуанг досталась не мне, а ему.

А дочь Шуанг, когда закончилась церемония и все встали, коснулась пальцами моего плеча и, улыбаясь, произнесла на отличном русском языке:

— Александр Семёнович, мне надо с вами поговорить. Меня просил об этом папа…

* * *

… Мы стояли, облокотясь на поручни моста Ватерлоо и глядя на темносерые воды Темзы.

— Папа очень болен, — тихо говорила Шуанг. — В 67-м году хунвейбины и цзаофани ворвались в Пекинский университет, где папа был профессором, выволокли его на улицу и жестоко избили его дубинками. Они отбили у него почки. Среди этих дикарей были и папины студенты. Тогда у них был в моде лозунг (я знаю эти их лозунги наизусть): «Решительно, радикально, целиком и полностью искореним засилье и зловредные замыслы ревизионистов! Уничтожим монстров — ревизионистов хрущёвского толка!».

А потом папу сослали в Тибет на строительство железной дороги — для «трудового перевоспитания». Сначала он работал землекопом, а потом, до конца своего срока, пропитывал креозотом шпалы…

— Почему он назвал вас Шуанг?

Она повернулась ко мне и слабо улыбнулась.

— В честь моей мамы.

В честь мамы!? Значит, моя Шуанг мертва?!

— Папа сказал мне, что он и мама дружили с вами, когда вы учились в Казани в 50-е годы.

— Она жива? — прошептал я, хотя я уже знал ответ на этот вопрос.

— Нет, она умерла, рожая меня. Ей было тридцать восемь. Поздновато для родов.

Она помолчала и тихо добавила: — У меня есть две сестры. Я — самая младшая.

И далее она стала тихим голосом, прерывающимся от волнения, рассказывать, как мою Шуанг, работавшую лаборантом в том же Пекинском университете, где работал Чжоу Фан, и уже имевшую на руках двух малолетних дочерей, сослали с детьми в нищую рыболовецкую деревню в провинции Фуджиан, как раз напротив острова Тайвань. Там и отыскал её Чжоу Фан по окончании своего срока ссылки и «трудового перевоспитания». «Культурная революция» разгоралась с новой силой. Страна была в невообразимом хаосе. У Чжоу Фана были кое-какие деньги. Он заплатил их контрабандистам, переправлявших людей через пролив на остров Тайвань. Это было очень опасное предприятие. Хунвейбины, не колеблясь, отрубали головы тем, кого им удавалось поймать в бурных водах Тайваньского пролива. Но Чжоу Фану и Шуанг повезло, и они, с двумя их дочерьми, благополучно высадились на берег острова.

Шуанг положила руку мне на плечо и добавила:

— Папа приглашает вас приехать к нам в Тайбэй. Он будет рад встретить вас, друга своей юности.

— Спасибо.

— И ещё он просил передать вам это.

Она порылась в сумочке и достала конверт. Я открыл его и извлёк старую, пожелтевшую и потрескавшуюся по краям, фотокарточку. Я глянул на неё — и слёзы хлынули из моих глаз. Это был снимок, сделанный девчатами из 216-й комнаты: мы — счастливые, восемнадцатилетние — сидим с Шуанг за столом, а между нами дымится сковорода, заполненная до краёв горячей китайской лапшой фунчоза.

Я перевернул карточку. На обратной стороне каллиграфическим почерком Шуанг было написано:

«За рекой, за лесом солнышко садится.
Что-то мне, подружки, дома не сидится!
С ветки облетает черёмухи цвет.
В жизни раз бывает восемнадцать лет…».

Print Friendly, PDF & Email

5 комментариев для “Александр Левковский: Приём у королевы

  1. Соплеменнику:

    Вы как подданый Её Величества знаете, вероятно, лучше меня обычаи Букингемского дворца, но исправлять текст я не стану — и вот почему. Я никогда не присутствовал на приёме у королевы, но мой коллега по работе в одной из нью-джерсийских корпораций удостоился этой чести — и вот он-то и рассказал мне со смехом о наглом секретаре и его хамской тираде. Я, будучи падким на всё необычное, тут же записал его повествование и воссоздал его двадцать лет спустя в этом рассказе. В моём архиве записано, что мой друг вложил в уста развязного секретаря слова «наша королева», я вовсе не формальное «Её Величество». И я, кстати, думаю, что слова «наша королева», обращённые высокомерно к иностранцу (да ещё с ударением на слове «наша»), — вполне соответствуют беспардонному и наглому характеру секретаря королевы.

    Спасибо за комментарий.

    1. по словам моих друзей это
      *Прекрасный печальный рассказ о любви* в условиях 2-х диктатур

  2. «Наша королева» — так никогда не говорят в тех сферах. Только «Её Величество»!

  3. Спасибо, Юрий! Как Вы, конечно, понимаете, этот рассказ — ностальгия по ушедшей юности.

    А что касается «Вайдена против Трамфа», то редакция решила, что эту повесть нерационально публиковать серийно — и поэтому публикация была, к сожалению, прервана. Я работаю над ней, и повесть будет готова месяца через четыре. В любом случае, у меня есть договор с канадским издательством, уже выпустившим три мои книги, что этой зимой оно опубликует эту повесть по-русски и по-английски.

    Ещё раз — спасибо!

Добавить комментарий для Soplemennik Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.