Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Может, именно потому, что больше всего боялся Вампилов в человеке «духовного банкротства» и работал, «ориентируясь на шедевр», и любил людей, «с которыми всё может случиться», — может, именно поэтому и стал мальчик из таежного Кутулика всемирно знаменитым литератором.

Вспоминая…

Об Александре Вампилове и об Ораниенбауме

Лев Сидоровский

17-18 АВГУСТА

«ОН СГОРЕЛ,
ТЕПЛОМ СВОИМ СОГРЕВШИ
ЭТИ ЗОЛОТЫЕ БЕРЕГА…»
84 года назад родился
и 49 лет назад погиб Александр Вампилов

НАД ЕГО МОГИЛОЙ — гранитная глыба. Слов на камне совсем немного: «Драматург Александр Вампилов». И факсимильная рос­пись. И даты: 1937–1972…

Отсюда, с высокого холма, где раскинуло свои печальные владения Радищевское кладбище, хорошо просматривается старое иркутское предместье. Может, именно на этих улочках повстре­чал он когда-то Сарафанова, Бусыгина, других персонажей «Старшего сына», ведь поначалу пьеса так и называлась — «Предместье»…

Впервые пьесу поставили здесь, на ангарских берегах. И вскоре после премьеры, в мае 1970-го, посчастливилось увидеть этот спектакль (ах, как хорош был в главной роли Аркадий Тишин!) и мне. Прилетел той весной в Иркутск по заданию журнала «Аврора»: требовался «проблемный очерк», подсказанный судьбами выпускников местного Университета. И вот, когда стал искать героев будущего очерка, среди прочих имен впервые услышал: Валентин Распутин, Александр Вампилов. Ни тот, ни другой на невских берегах известны еще не были, хотя Распутин уже вы­пустил «Деньги для Марии», а Вампилову оставалось лишь за­вершить последнюю свою пьесу — «Прошлым летом в Чулимске». В тот же вечер в местной «драме» смотрел «Старшего сына», а назавтра встретился с Валей и Саней.

* * *

ОН ТАК и представился, протянув руку: «Саня» (впрочем, Саней звали его чаще всего) — коренастый, смуглый, с чуть раскосыми глазами, с буйной копной смолистых волос… Мы си­дели в старом доме № 36 по улице Пятой Армии, где, как и прежде, собирались иркутские литераторы, друзья рассказывали о житье-бытье, а я торопливо записывал, стараясь как можно точнее передать их колоритную речь, их какие-то порой очень неожиданные, но от этого удивительно свежие, зримые слова и обороты…

Старый корреспондентский блокнот и сегодня словно хра­нит негромкий Санин голос:

«Драматургия — наиболее совершен­ная форма выражения действительности. Краски плюс слово плюс ожившая скульптура. Старик Лессинг был того же мнения… А с точки зрения требования к автору — это самое беспощадное ис­кусство: всё на виду, никого не обманешь…»

На другой стра­нице блокнота:

«Разделяю гоголевский взгляд на театр, драма­тургию, жизнь. Удивительно, что на Западе Гоголь не имеет такого успеха, как Толстой и Достоевский. Запад его еще не понял…»

А еще такое признание:

«Когда сочиняю, стараюсь не только что-то высказать другим, но и в чем-то разобраться с самим собой. Если мне все ясно, если сам не взволнован, то и зритель волноваться не будет. В каждой пьесе прежде всего ищу ответы на собственные вопросы…»

Закончив весьма пространное интервью, я вывел обоих на улицу, под тополя, где Валя и Саня терпеливо ждали, пока от­щелкаю всю пленку. Потом, в редакции журнала, именно эта глава, увы, вылетела из очерка (не хватило места), и именно эти фотокадры, по совсем уже фатальному стечению обстоятель­ств, вместе с плёнкой пропали неизвестно куда… Впрочем, по поводу моих буйных переживаний коллеги недоумевали: «Ну, подумаешь, еще один молодой прозаик и ещё один молодой драматург… Что за событие?»

Спустя год оба эти имени были известны повсеместно.

Спустя два — Вампилова не стало…

* * *

СПУСТЯ несколько лет, зимой 1979-го, я снова оказался в Иркутске и в доме № 57-а по улице Дальневосточной встретился с его мамой. За окном (дом — почти у самой воды) студено синела столь любимая им Ангара, а здесь, в Саниной комнате, все остро напоминало о хозяине, навсегда покинувшем свою обитель: его письменный стол, его лампа под зеленым абажуром, его книжный шкаф, его кро­вать… Правда, свои книги, изданные на разных языках, увидеть он не успел. И большинство театральных афиш, занявших в комнате всю стену, и тоже — на самых разных языках, появились уже потом… Бережно придерживая на ладони кусочек сердолика («Санин камень»), Анастасия Прокопьевна тихо-тихо рассказывала гостю, как совсем молодой осталась с четырьмя детьми на руках без мужа, сгинувшего в застенках НКВД. Потом в шестнадцать от порока сердца умер Володя, и вот Саня… Младшего сына они с Валентином Никитичем назвали в честь Пушкина: Саня родился как раз в тот год, когда страна отмечала печальный юбилей поэта. Тогда же вышло полное собрание сочинений Александра Сергеевича, и отец на радостях приобрел эти светло-коричневые томики — «для Сани». Просто непостижимо, как смог он столь снайперски предугадать вкусы и интересы своего малыша: пройдет время — и эти шесть томов станут для сына самыми необходимыми. Вот они, за стеклом. Рядом — Лермон­тов, Есенин, Рубцов…

Еще вспоминала мама сибирское село Кутулик — деревянное, пыльное, с огородами, со стадом частных домов, с церковью, переоборудованной в кинотеатр, но — с гостиницей и стадионом. «Кутулик от деревни отстал и к городу не пристал, — напишет однажды Саня, вспоминая детские годы. — Словом, райцентр с головы до пят…» Их дом, впрочем, скорее — барак, стоял против школы и назывался «учительским», потому что квартировали здесь исключительно учителя — вот и Анастасия Прокопьевна работала завучем, пре­подавала математику. Оказывается, всем школьным предметам будущий драматург предпочитал вовсе не литературу, а мамину геометрию, особенно — стереометрию, потому что — «тут фанта­зия требуется…» А от бабушки, Александры Африкановны, которая образование имела не только педагогическое, но и музыкальное, уз­нал внук великое множество разных сказок и таких же старинных песен. Освоив мандолину и гитару, организовал в школе оркестр народных инструментов. Позже играл на домре, на пиа­нино — слух у него был отменный. И не забыть маме, как час­тенько он пел ей: «Гори, гори, моя звезда…»; как мог без конца слушать на патефоне «Героическую симфонию», «Крейцерову сонату», «Эгмонта» — Бетховен вообще был его страстью; как любил оперу; как, наконец-то оказавшись в Москве, в первый же вечер прорвался в Большой на «Князя Игоря»…

Он и в драмкружке себя попробовал (в «Молодой гвардии», например, играл Сергея Тюленина), и рисовал здорово, особенно получались шаржи и карикатуры. (Эта страсть оста­лась за ним и во взрослые годы. Например, самочинно стал в иркутском Доме писателя выпускать сатирическую стенгазету с необычным для того времени названием: «Грубиян». Весь год — «Грубиян», а к 8 марта — «Грубияночка»). И в его школьных сочинениях, о каких бы «образах» ни шла речь, всегда было не списанное из учебника, а «своё» — свои впечатления, свои мысли, своя боль… До изнеможения на горбатом пустыре гонял рваный футбольный мяч. (Однажды их доблестная кутуликская команда отправилась добывать спортивную славу за девяносто километров, в Зиму, и, поскольку ехали, естественно, без билетов, бегали от контролёров по вагонам, даже по крышам вагонов). Устраивал ло­дочные походы по речке Белой. Таскал окрестную малышню в лес — за голубикой, груздями, маслятами…

Забегая вперёд, замечу, что с годами он и охотником стал удачливым, и рыбаком. Даже осетра в Байкале ловил. И Леночку брал с собой на рыбалку — вообще пытался приобщить дочку к природе, к животным, когда та была ещё почти грудной. Бывало, вдруг хватает её на руки — и за дверь: «Идём смотреть живого коня!» Часто спускался с дочкой к Ангаре, и она видела, как отец, сбросив ковбойку и брюки, с разбегу бросался в студёные волны. Плавал Саня лихо. Однажды с друзьями катался на моторной лодке по Байкалу. Пристали к берегу, чтобы перекусить. Развернули еду, глядят: лодка — далеко. Видно, плохо подтянули. Хозяин лодки спасать её струсил, а Саня, не раздумывая, — вдогонку… На тот раз ему повезло…

* * *

ЕЩЕ вспоминала мама, как на областной творческой конфе­ренции обсуждались рассказы студента филфака Иркутского уни­верситета Вампилова: все выступающие тогда подчеркивали, что молодой писатель не без способностей, что, пожалуй, испыты­вает влияние раннего Чехова. Эти рассказы составили малень­кую книжку: «Стечение обстоятельств», где автором на обложке значился: «А. Санин». Рассказ, давший название книжке, начи­нался так:

«Случай, пустяк, стечение обстоятельств иногда становятся самыми драматическими моментами в жизни челове­ка…»

Что ж, как заметил один его друг: «Эту мысль Саня в той или иной мере разовьет в своих пьесах и в полной мере подтвердит своей гибелью…»

* * *

МАМА показывала мне фотографии: вот Саня «на картошке» (три приятеля-студента, взобравшись на колхозных кляч, умо­рительно изображают васнецовских «богатырей»); вот он с по­мощью шеста лихо управляет плотом; а вот — на поле иркутско­го стадиона в матче молодых газетчиков с теле — и радиоколле­гами… Для «молодежки», где оказался после университета, писал днем, для себя — по ночам. Как-то утром после такого бдения огорошил Анастасию Прокопь­евну:

— Я, мама, из газеты ухожу. Газета — дело суетное, а я хочу пьесы писать…

— Что ты, Саня? Это же, наверное, ужасно трудно…

— Попробую…

Спустя время, когда его пьесы наконец пойдут по теат­рам, однажды ее подкусит:

— Вот видишь, а ведь ты в меня не верила…

И подарит книжечку со «Старшим сыном», сопроводив ко­роткой надписью:

«Дорогой маме от младшего сына».

* * *

НО СКОЛЬКО ЖЕ попортили ему крови, нервов, сколько от­няли сил, пока то, что он писал, смогло пробиться на сцену… «Вот эту деревянную фигурку косца, — показывает мама, — Сане преподнесли в Клайпедском драмтеатре на память о самой первой премьере»: оказывается, впервые его пьесу «Прощание в июне» решились поставить именно там, вдали от родной Сибири. А потом — благодаря «ермоловцам» — узнала Вампилова и Москва. За ней — Ленинград.

Да, хорошо, что город на Неве подарил Сане много добрых ми­нут. Ему понравилось, как «Старшего сына» в Театре на Литей­ном осуществил Ефим Падве. Он был счастлив, что «Провинциаль­ные анекдоты» идут в БДТ. (Возвратившись с Ольгой из Ленинг­рада, тут же, на вокзале, шепнул встречавшей их маме: «Представляешь, провожали нас у вагона все-все артисты, вместе с Георгием Александровичем!») Когда Товстоногов напи­сал о Вампилове в «Литгазете» добрые слова, Саня откликнулся очень сердечно, но, как обычно, растроганность облек в шутливую форму:

«Пусть теперь некоторые попробуют сказать, что нет такого сочинителя пьес. Им никто не поверит…»

Увы, не успел Саня увидеть на этой сцене «Прошлым летом в Чулимске». Начиная репетиции, Товстоногов ска­зал артистам:

— Ему было всего тридцать пять лет, но он знал и пони­мал жизнь, как мудрец… Отнесемся к этой современной пьесе, как к классике. Она достойна этого…

КАК К КЛАССИКЕ!

Позже, интервьюируя Георгия Александровича, я услышал:

— Эта пьеса Вампилова, по моего убеждению, — почти совершенство. Когда над ней работал, мне казалось, что там нельзя убрать даже запятой. Я относился к ней так, как, скажем, к пьесе Чехова или Горького… У Вампилова удивительное чувство нюха на современный язык…

И «Утиной охоты» автор не увидел тоже — ни на какой сцене… Эта пьеса «без положительного героя», где, как и у Гоголя, единственный положительный герой — смех, впервые получила разрешение на жизнь много позже, в 1976-м, в Рижском театре русской драмы. Год спустя я был на том спектакле и помню потрясающего Владимира Сигова в роли Зилова, звенящую тишину зала, содрогнувшегося от того, ЧТО ему показали. А ему показали, нет — ему прокричали, что при всех обстоятельствах человеку надо оставаться человеком. Наверное, эта мысль во всём творчестве драматурга — самая важная. Вот и Валентин Распутин считал:

«Кажется, главный вопрос, который постоянно задаёт Вампилов: останешься ли ты, человек, человеком? Сумеешь ли ты превозмочь всё то лживое и недоброе, что уготовано тебе во многих житейских испытаниях, где трудно стали различимы даже и противоположности, — любовь и измена, страсть и равнодушие, искренность и фальшь, благо и порабощение…»

* * *

И ЛИСТАЛИ мы с его мамой Санины записные книжки. Многие записи так и светятся улыбкой. Ну, например:

«Два студента, легко поссорившись и обменявшись ударами в челюсти, упали замертво. Оба питались в столовой универси­тета».

Или:

«В такой международной обстановке детей рожать не хо­чется — право слово».

Но есть там и совсем другое:

«Ничего нет страшнее духовного банкротства. Человек мо­жет быть гол, нищ, но если у него есть хоть какая-нибудь идея, цель, надежда, мираж — всё, начиная от намерения соб­рать лучший альбом марок и кончая грезами о бессмертии, — он еще человек, и его существование имеет смысл».

«Замысел должен быть гениальным. Надо писать, ориенти­руясь на шедевр, — тогда получится сносный рассказ».

«Я люблю людей, с которыми всё может случиться».

Как-то в Доме писателя обсуждали плохую книгу одного молодого автора, который сам, тем не менее, оценивал её весьма высоко. Дали слово Вампилову. Саня на мгновение задумался:

— Автор вот всё повторяет «замысел», «замысел»… А мне кажется, что это умысел…

Так одной фразой всё было поставлено на своё место…

Может, именно потому, что больше всего боялся Вампилов в человеке «духовного банкротства» и работал, «ориентируясь на шедевр», и любил людей, «с которыми всё может случиться», — может, именно поэтому и стал мальчик из таежного Кутулика всемирно знаменитым литератором. Кто знает, какие откровения открылись бы нам в новых его сочинениях, и прежде всего — в пьесе «Несравненный Наконечников», которую писал в то пос­леднее лето на байкальском берегу…

* * *

ДА, в том августе 1972-го, а конкретно — 17-го, за два дня до своего тридцатипятилетия, решил прервать рабо­ту, наловить для гостей рыбки — как раз в том самом месте, где, согласно древней легенде, Ангара, юная дочь старика-Байкала, сбежала к красавцу Енисею… Однако лодка на полном ходу наскочила на бревно-топляк, перевернулась. Хозяин чертовой посудины уцепился, стал звать на помощь, а Саня решил эту помощь сам с берега привести. Но слишком студёной — всего около пяти градусов! — оказалась вода, поднятая недавним штормом с байкальских глубин. Слишком тяжелой стала теплая куртка, когда намокла. Он не доплыл до каменистого берегово­го откоса несколько метров.

А Оля с Леночкой на том берегу всё ждали его, всё жда­ли…

Потом его друг Пётр Реутский сквозь слёзы написал:

Все на свете — до поры, до срока,
И никто не знает, где тот срок.
Расплескался широко-широко
Ангары стремительный исток.

И уходит август перезревший…
Как природа-мать ни берегла,
Он сгорел, теплом своим согревши
Эти золотые берега…

Оркестра не было, потому что Санины друзья помнили пе­чальную усмешку, с которой он написал музыканта Сарафанова, играющего на похоронах. Гроб несли на руках — от Дома писа­теля до драмтеатра (возле которого теперь ему — памятник), и дальше, через весь город, на этот холм…

Оле не хватило сил остаться близ Байкала, и она уехала с Леночкой в Братск…

* * *

И ВОТ весной 2015-го, наверное, уже в последний раз навестив свою малую родину — чтобы снять фильм «Город мой, город на Ангаре…», конечно, снова пришёл я и к Сане, где теперь рядышком с ним навеки — его мама. Стоял у могилы, вспоминал ту нашу единственную встречу, озорные искор­ки в его глазах… Было больно…

А потом на другом конце города, за оградой Знаменского монастыря, у самой стены Храма, помолчал над могилой Вали Растутина, который после того 1970-го быстро превратился в «классика», стал Героем Соцтруда, однако свой недюжинный талант кое в чём, увы, предал… Да, друзья упокоились на разных кладбищах, но под одним благословенным иркутским небом…

Сане — семнадцать.
Без сына маме было очень тоскливо. Декабрь 1979-го.
Фото Льва Сидоровского

* * *

19 АВГУСТА

ПОМЕРАНЦЕВЫЙ ГОРОД
Сегодня Ораниенбауму-Ломоносову — 310 лет

БОЛЕЕ шести десятков лет назад, в 1959-м, дорогой читатель, я с мая по декабрь, каждое утро приезжал электричкой из Питера в этот городок к восьми ноль-ноль, потому что работал в местной районной газете, которая называлась весьма оптимистично — «Вперёд». И всякий раз, если не нужно было срочно отправляться в очередной колхоз или совхоз, делал по дороге от вокзала в редакцию небольшой крюк, чтобы еще раз заглянуть в парки…

Я сразу восхитился этими парками — и Верхним, и Нижним, где над прудами и водопадами взметнулись строения, отмеченные талантом Бартоломео Растрелли и Антонио Ринальди… Помню главное чув­ство, которое испытал, впервые приблизившись к древним сте­нам: ведь они не искусное подо­бие того, что стояло здесь в да­леком восемнадцатом веке, а как бы сам тот век, сумевший дотянуться до нас сквозь огонь войны. Конечно, фашистская ар­тиллерия варварски била по этим дворцам, и редкое дерево в ста­ринных парках не хранило тогда на себе следы осколков, но всё равно вступить на эту зем­лю гитлеровцы не смогли, по­прать эту красоту оказались не в силах…

* * *

ПОМНЮ: стены Большого дворца были тоже испещрены осколками. Над крышей — флюгер с цифрой: «1711» — вот с какой поры (а вернее — на год раньше) взял старт сей город! Начало ему положило именно это сооружение, которое после победы над шведами по­решил возвести для себя губер­натор освобожденного края Александр Данилович Менши­ков: на острове Котлин по при­казу царя он строил морскую крепость Кронштадт, а как раз напротив, вот здесь, на берегу Финского залива, в устье реки Карость, возникла усадьба Ораниенбаум, что в переводе с немецкого означает «померанцевое, или апельсиновое, дерево». (Пыш­ным своим названием усадьба была обязана декоративным по­меранцевым деревьям, которые тогда выращивали в здешних оранжереях и летом в кадках устанавливали у дворца.)

Современник писал:

«Дом построен на горке, и из него превосходный вид. Он состоит из двухэтажного корпуса и двух полукруглых галерей, ведущих к двум сравнительно слишком большим, круглым флигелям, образующим парадный двор… С высоты, на которой стоит дворец, по двум каменным террасам, устроенным одна над другой, спускаются к большому крыльцу, а с него в сад… Комнаты во дворце малы, но красивы и убраны прекрасными картинами и мебелью».

Да, дворец на краю высоченной террасы, под которой вдали к заливу прорезан канал. А вокруг — огромный Верхний парк, руку к которому уже в XIX веке приложил садовый мастер Джозеф Буш. Кроме всего прочего, здесь восемь каменных и двадцать два деревянных моста… Особенно любил я тут гулять по Рябиновой аллее, откуда видна зеркальная гладь Нижнего и Верхнего прудов, а также — Карпина и Подковы…

К тому же придворный архитектор Анто­нио Ринальди позже для Екатерины создал здесь несравненный архитектурно-пар­ковый ансамбль «Собственная дача» — с главной «изюминкой», Китайским дворцом. Ах, какие комнаты, где — лепка и живопись, резьба по дереву, мозаика, позолота, искусственный мра­мор и стеклярус. Уникаль­ные паркеты из отече­ственных и «заморских» древес­ных пород, причем нигде рисунок паркета не повторяется. Зал муз, Большой зал, Сиреневая гостиная — всё отличается изяще­ством, вкусом…

Однажды по дороге к Китайскому дворцу оказался я у огромного древнего камня-валуна (высотою в два, а длиною около пяти метров), в котором высечена скамья и вырублена надпись: «Великой государыни императрицы Екатерины Алексеевны Собственного саду построена в 1762 года»… А неподалеку — павильон Катальной горки (кстати, возрождённой именно тогда, в 1959-м). Ве­ликолепные пропорции, легкость колоннад, воздушность купола: так вот он какой — ранний классицизм! Близ павиль­она когда-то спускались деревянные горы, состоявшие из одного ровного и трех волнистых скатов, по которым гости съезжали на колясках. Изумлен­ные иностранцы увозили домой модель этой новинки — и там вскоре стали строить «русские горы»…

А еще очень запомнился мне с той поры дворец Петра III — каменное строение на берегу Карости: небольшой, почти кубической формы двухэтажный павильон, увенчанный балюстрадой. Слава богу, ныне его помещения, из окон которого открываются восхитительные виды на парк, Нижний пруд и дали залива, снова весьма насыщены картинами, лаками, тканями, резьбой по дереву. Под углом к дворцу — Почётные ворота, над которыми — лёгкая восьмиугольная башенка-фонарик со шпилем.

(А раньше была здесь «потешная крепость» Петерштадт, построенная по велению императора Петра III. Своей формой напоминала четырнадцатиконечную звезду с валами и рвом. Туда вели трое ворот с подъемными мостами. В самой крепости — четыре бастиона с пушками, арсенал, казармы, дома офицеров-голштинцев и коменданта, гауптвахта, пороховой склад, лютеранская кирха. В центре — пятиугольный плац, огражденный одноэтажными строениями и называвшийся Арсенальным двором. И вот как раз между этими строениями располагались Почетные ворота, рядом — дворец Петра III).

Вдоль правого берега речки Карость узкой полосой тянется Петровский парк, в котором поэт Анатолий Аквилев однажды, в ясный день, «подсмотрел», как «плывут берёзы в российском розовом тепле», а при ветре с залива «подслушал», «как от шаляпинского баса стволы сосновые гудят»…

* * *

УВЫ, после того 1959-го реставрационные работы здесь велись слабо: например, за 90-е годы в Государственном музее-заповеднике «Ораниенбаум» сменилось чуть ли не шесть директоров, каждый из которых имел собственное представление о развитии своего детища. Но никто из них не смог привлечь к «Ораниенбауму» интерес, внимание, а главное — деньги. И по-прежнему, например, в Китайском дворце протекала крыша, а в разваливающемся Большом Меншиковском — размещался НИИ «Мортеплотехника»… Наконец в 2007-м их ГМЗ передали более чем успешным соседям, чье имя — ГМЗ «Петергоф». И деньги сразу появились. И работа закипела…

Так что не передать словами радость, которую я недавно испытал, воочию увидев возрождённым этот — меж двух овальных галерей, завершающихся Церковным и Японским павильонами — прелестный, в стиле Петровского барокко, в два этажа дворец, над высокой двухскатной крышей которого — бельведер, украшенный куполом в виде короны, а внутри — тоже всё точно так, как было прежде: на стенах — роспись по штукатурке и холсту, обои из китайского шёлка да кожи, голландские и немецкие изразцы, мрамор; полы — из редчайших пород дерева; на потолке — лепнина и плафоны… В общем, ощутил нечто близкое к тому, что и мои очень далёкие предшественники, которые, оказывается, утверждали: своим дорогим и роскошным убранством Меншиковский дворец превзошёл даже Петергофский… И оба парка ныне преобразились тоже волшебно…

* * *

А ВООБЩЕ, в этом городе для меня ещё тогда, в 1959-м, оказалось много и других замечательных мест: разрушенный в войну дворец «Санс-Эннуи», усадьба Мордвиновых, Дворцовые конюшни, Собор Архангела Михаила, церковь святой Троицы… Да и Городские ворота, через которые попадал сюда, если следовал из Питера по шоссе на авто, впечатлили…

Был у Ораниенбаума и герб, утвержденный еще Екатериной II 7 мая 1780 года:

«В серебряном поле зеленое дерево с золотыми плодами. В вольной части герб Санкт-Петербургской губернии. Щит увенчан червлёной короной о трех зубцах, наложен на два положенных накрест золотых якоря, соединенных Александровской лентой».

Ныне здешний герб несколько видоизменен:

«В серебряном поле на зеленой земле апельсиновое дерево с червлёным (красным) стволом, зеленой кроной и золотыми плодами».

И поднялось теперь перед Большим Меншиковским дворцом — в честь его основателя и первого владельца — на мраморном пьедестале, где мозаикой выложен фамильный герб Великого князя, выкованное из железа и бронзы АПЕЛЬСИНОВОЕ ДЕРЕВО, в кроне которого сверкают золотые плоды.

В общем, АПЕЛЬСИНОВЫЙ ГОРОД. ПОМЕРАНЦЕВЫЙ ГОРОД.

Однако история наполнила его имя и совсем другим, суровым смыслом…

* * *

ДА, ПАМЯТЬ о войне здесь — на каждом шагу…

На запад от города, у дерев­ни Керново, поднялась стела. Суровые лица воинов и надпись:

«Здесь, на рубеже реки Ворон­ки, воины Восьмой армии и мо­ряки Балтийского флота прегра­дили путь немецко-фашистским полчищам, рвавшимся к Ленин­граду».

А в городском музее боевой славы особенно запомнился мне необычный экспонат — «Убитое дерево». Привезли дерево с правого бе­рега этой самой реки Воронки, где оно, приняв на себя свинец, заслонило наших бойцов. Нека­зистая речушка, которую не на всякой карте отыщешь, оказа­лась для фашистов непреодоли­мым рубежом. Именно тут гитле­ровцы вынуждены были остано­виться, залезть в болотную зем­лю и гнить в ней еще два с по­ловиной года — вплоть до часа своего уничтожения. «Удивитель­ное дело, – говорил мне здесь воевавший литератор Лев Успен­ский, — фашистская армия в те годы, бросаясь то на запад, то на восток, форсировала сотни могучих водных потоков: Шель­ду и Маас — в Бельгии, Марну, Сену, Луару — во Франции, Вислу и Сан — в Польше… Но пересечь речку Воронку, жалкую — курица вброд перейдет! — ей так и не удалось…»

Так советские герои не про­пустили врага с запада к бере­говым фортам и Кронштадту. Труднее было на восточном уча­стке фронта: 8 сентября, после падения Шлиссельбурга, вместе с Ленинградом в блокаде ока­зался и Ораниенбаумский район, а 15-го передовые отря­ды противника перерезали При­морское шоссе и в районе меж­ду поселком Володарским и Урицком вышли к Финскому за­ливу. Они еще смогли овладеть Стрельной и Новым Петерго­фом, но дальше не сделали ни шагу… Вот это место в парке Старого Петергофа: руины Анг­лийского дворца, построенного когда-то Кваренги, Английский пруд, Фабричная канавка… За один берег канавки зацепился враг, на другом стеной встали наши. До центра Ораниенбаума отсюда всего шесть километ­ров, а там опять-таки — вожде­ленный Кронштадт, форты… Не вышло! И образовался Примор­ский плацдарм, или, как его на­зывали за малые размеры, Ораниенбаумский «пятачок»…

* * *

В ЛЮБИМОЙ здесь — на стихи и музыку Геннадия Панина — песне есть такие слова:

Память, жги, врывайся в жизнь набатом,
Ничего нисколько не тая:
В дни войны была под Ленинградом
Малая Геройская земля.
Мирная, любимая, родная,
Та земля, что дорога так нам, —
Ленинграда слава боевая,
Ораниенбаумский плацдарм!..

Он здорово поработал для Победы — тот плацдарм, тот «пятачок». Еще тогда, в сентябре, контрудары 8-й армии отсюда вынудили гит­леровцев отвести свои силы с опасного для Ленинграда на­правления, и потом войска При­морского плацдарма постоянно угрожали флангу и тылу немец­ко-фашистской армии, осаждав­шей Питер, приковывали к себе немалые силы врага… И били по захватчикам корабли, а также — береговые форты. И гро­мила фашистов морская авиа­ция…

* * *

ОТ ВОКЗАЛА спускаюсь к Угольной гавани. Здесь, у самой воды — памятник: нос корабля, из клюзов спадают цепи… На этом месте в блокадные годы стояла «Аврора». Когда потребовалось, с крейсе­ра сняли все бортовые орудия — и грозно выросли они на пути врага — от Вороньей горы до Пулковских высот, а знаменитое баковое — да, то самое! — стало главной ударной силой бронепоезда «Балтиец».

Люди, пережившие в Ораниен­бауме блокаду, рассказывали мне о тех днях, и становилось пронзительно ясным: быт в го­роде был ленинградским. Здесь тоже хлебная норма опускалась до 125-ти граммов, тоже умирали от голода и тоже не хватало топлива. Но, между тем, ни одно дерево в знаменитых двор­цовых парках от рук жителей не пострадало. Да, здесь, в двух шагах от передовых траншей, висели таблички: «Деревья и кусты не рубить». И была здесь своя Малая Дорога жизни — 37-километровая трасса, соеди­нявшая через замерзший залив два осажденных города. Ленин­град помогал Ораниенбауму, Ораниенбаум — Ленинграду (с «пятачка» посылали овощи, ры­бу), и были они связаны общей судьбой крепко-накрепко…

По этой же ледовой дороге наш город скрытно перебро­сил на Приморский плацдарм войска 2-й ударной армии — и наконец пробил час, о котором люди мечтали девятьсот дней и ночей!.. В Верхнем парке, на Английской аллее, есть огром­ный валун. Надпись рядом поясняет, что против это­го валуна в 1944 году размещался командный пункт 48-й имени Калинина Краснознаменной стрелковой дивизии, обороняв­шей город. Отсюда 14 января генерал-майор Сафронов повел своих богатырей на прорыв…

И высится теперь в Ропше, на том самом месте, где 19 января войска 2-й ударной и 42-й армий соединились, опа­ленная огнем «тридцатьчетвер­ка». Сколько таких вот памят­ников появилось в шестидесятые годы на этой земле, и сами их названия, уже говорят о многом: «Атака», «Якорь», «Гром», «Берег му­жественных»… Молчат перед ними люди. Молчат и перед та­кими табличками:

«Здесь была деревня Мишелово Ораниенбаумского райо­на. Уничтожена фашистскими захватчиками во время Великой Отечественной войны. 1941— 1944 гг.»…

«Здесь была деревня Коро­вино…».

«Здесь была деревня Терентьево…».

«Здесь была деревня Готобужи…».

«Здесь была…».

И в самом городе тоже всю­ду приметы той поры. «Улица Сафронова» — и сразу вспоми­наешь легендарного комдива. «Улица Костылева» — извест­но, что, когда в небо взмывал самолет этого отважного аса, немецкие радисты в ужасе вопи­ли: «Ахтунг, ахтунг! Костылев!»…

Вспоминаю пионерскую дружину имени эсминца «Гордый» — здесь все мальчишки мечтали после шко­лы пойти только в «мореходку», которая, наверное, совсем не случайно находилась на улице Красного Флота…

И ещё вспоминаю стихи местного поэта Сергея Быстрова:

Враги своей хвалились силой,
Но у скалистых берегов
Воронка стала им могилой —
И всю войну стоял Рамбов.
Так город Ораниенбаум
Зовут балтийцы-моряки —
Он лёг, как огненный шлакбаум,
У тихой Карости-реки.
Не счесть могил меж валунами,
Но отстояли Ленинград.
И над спокойными волнами
На север лебеди летят.

* * *

КОГДА в сорок восьмом году, в разгар «антикосмополитской» кампании («партия и правительство» боролись против всего «иностранного», «инородного», «не нашего») их городу присвоили имя Ломоно­сова (а моряки, как сказано в вышеприведённых стихах, издавна величали Ораниенбаум, да и продолжают упрямо величать не иначе, как Рамбовом), была срочно придумана причина такого переименования. Мол, в Китайском дворце, а точнее — в Стеклярусном кабинете, раньше пол был мо­заичным, набранным из смальт, которые Михаил Васильевич Ломоносов изготовил в Усть-Рудицах. А, мол, место это, где ученый проводил опыты со стеклом, от бывшего Ораниенбаума совсем недалеко. (Так ли уж недалеко? В двадцати четырех километрах). В общем, ныне очень многие здесь требуют вернуть городу старое название…

А пока что местный бард Ирочка Кравец поёт друзьям:

Ты забыл об осени
И остался в городе.
В небе сером с просинью
Провода висят.
Говорят, олени ходят
В парке ломоносовском,
Удивлёнными глазами
На людей глядят…

Кстати, Ораниенбаумская земля пом­нит не только Ломоносова, но и Пушкина, Карамзина, Не­красова, Тургенева, Добролю­бова, Толстого… К тому же здесь тво­рили Брюллов и Саврасов. Му­соргский и Бородин, Глазунов и Стравинский… И людям это дорого. Они любят свой город, пронизанный всеми ветрами Балтики и особенно уютный там, где еще сохранились деревянные домики… И не забыли, какой суровой ценой завоеван сего­дняшний день. Вот почему так много значит для них орден Отечественной войны, ко­торым родной город справедливо отмечен…

И потому мне тоже ещё больше дорого это «померанцевое предместье» Санкт-Петербурга, где (помните?) под сенью старых парковых лип велением государыни Екатерины высечена в камне скамья. Молодые горожане называют её «скамьёй любви», потому что уверены: посидев на ней и подумав о том, кого любишь, непременно дождёшься взаимности. Юная местная поэтесса даже стихи про неё сложила:

«Скамья любви» — изящная забава,
Но верю я в задуманный обряд.
На белом свете Чудом больше стало —
И годы пусть его нам сохранят…

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Анекдот про любителей разоблачений: «А Вы знаете, что Ломоносов был немец? (?) Ведь его настоящая фамилия — Ораниенбаум!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.