Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Представить, какой она была в ту пору, не трудно: гляжу на её фотографии из старого семейного альбома… Вот такой и запомнили её в Москве, Ленинграде, других наших го­родах: божественное лицо, божественный голос! Концерты Иза­беллы Юрьевой в двадцатые-тридцатые годы успех имели просто ошеломительный.

Вспоминая…

О Сергее Довлатове и его отце, Донате Мечике, о Нине Ургант и Изабелле Юрьевой

Лев Сидоровский

3 СЕНТЯБРЯ

«ПАПА, ЗДРАВСТВУЙ!..»
80 лет назад родился Сергей Довлатов,
но этот рассказ прежде всего — об его отце, Донате Мечике

ДА, сочинять панегирик в адрес юбиляра (которого знал издали, а его родителей хорошо) мне сегодня совсем не хочется. Потому что, во-первых, не терплю алкашей — даже очень талантливых. И потому что, во-вторых, считаю нынешнюю славу Сергея Довлатова чрезвычайно раздутой. Так что прежде всего поведаю об его отце — Донате Мечике.

* * *

ОТЕЦ ПИСАЛ из Штатов: «Здесь нравы, быт, вкусы, стиль жизни — всё не по мне. Цивилизация прогрессирует, угнетая культуру…».

Мы познакомились где-то в середине пятидесятых: был он вечно взлохмачен, сутуловат, щедр душой (и не только душой), а еще частенько пребывал слегка «подшофе». На Невском, осо­бенно между Садовой и Дворцом искусств, с ним все здорова­лись, и он тоже здоровался со всеми — знаменитость!

Я уже знал, что родился Донат Исаакович в таинственном Харбине, а детство и юность провел во Владивостоке, где его родитель занимался ремонтом хозяйственной утвари и типог­рафским делом. Старший брат Доната, Михаил, в Коммерческом училище приятельствовал с будущим главой Союза советских пи­сателей Александром Фадеевым (который впоследствии фамилию друга — Мечик — использовал в своем знаменитом «Разгроме»), а младший, Леопольд, лишь исполнилось пятнадцать лет, умуд­рился перебраться в Бельгию — и потом прожил там до конца своих дней…

Что же касается самого героя моего повествования, то он под претенциозным псевдонимом — «Донат Весенний» — публико­вал стихи, исполнял на эстраде веселые, «на злобу дня», куп­леты, конферировал, читал со сцены рассказы Зощенко… А еще — азартно играл в теннис. Потом всерьез увлекся театром, поступил с местную актерскую школу. И тут из Питера в далекий, но «на­шенский» город прикатывают гастролеры: Молодежный театр, сплошь состоящий из учеников Леонида Сергеевича Вивьена. Увидели Меркурьев с Толубеевым, как Мечик бьёт чечетку, как играет в скетче, и порешили: «Отправляйся-ка на учебу к Вивьену!»

Что ж, он мигом рванул на другой конец Страны Советов, поступил в Ленинградском театральном аж сразу на четвертый курс, и, когда Меркурьев с Толубеевым с тех долгих гастролей домой наконец возвратились, Мечик уже готовился к выпускным экзаменам. Потом в их Молодежном исполнил несколько главных ролей, а в филиале Театра Сергея Радлова поставил «Женитьбу Бальзаминова». Затем режиссировал в Театре транспорта, а в Мордовии даже возглавил Республиканский драмтеатр. Там Мечи­ка в 1937-м представили к почетному званию, но вдруг выясни­лось: в связи с эмиграцией брата Леопольда его отец объяв­лен, естественно, «бельгийским шпионом».

Отца расстреляли. А сына «врага народа» на работу нику­да уже не брали. Слава Богу, помог Николай Черкасов — старый и верный друг, популярнейший к тому времени артист, «депутат Балтики», вхожий в самые высокие кабинеты. После его «нажи­мА» Мечику доверили в Питере Районный драматический театр (теперь в этом здании со своей труппой — Лев Додин). Вскоре ока­зался даже под крышей Александринки: вместе с Вивьеном в са­мом лучшем по тем временам питерском театре ставил «Горе от ума», «Стакан воды», «Свадьбу», «Великого государя»…

Но наступила эпоха «борьбы с космополитами» — и Доната Исааковича, конечно же, опять выбросили на улицу. Тогда он занялся эстрадой — и как режиссер, и как автор. Его фельето­ны, монологи, скетчи, куплеты исполняли Утесов и Блехман, Атманаки и Брунов…

* * *

ВОТ ТОГДА-ТО мы и познакомились. Впрочем, сначала это произошло заочно, когда в самом конце 40-х я в Сибири увидел привезенные туда из Питера веселые эстрадные спектакли — «Первое свидание», «Коротко и ясно», которые поставил Донат Мечик. Там блистали совсем молодой Герман Орлов, а еще — Ми­хаил Курдин, Иван Санин, Яков Фельдцер, Тамара Кравцова…

А после уже здесь встречался с Донатом Исааковичем и в «Ле­нэстраде» (так тогда именовался «Ленконцерт»), и в Комитете драматургов, где этот седой непоседа был одним из руководи­телей, и на разных премьерах. В Музыкальном училище, которое — при Консерватории, он основал эстрадное отделение, сам разработал учебную программу, методику преподавания — по су­ти, это была единственная в стране школа, где готовили ар­тистов эстрады. Я сиживал на тех интереснейших занятиях. Тогда же Мечик написал об эстраде отличную теоретическую книгу…

* * *

ВСПОМИНАЮ некоторые из наших разговоров.

Например, не забыть мне его рассказы о дружбе, зародившейся в середине 20-х под небом Владивостока с поэтом Павлом Васильевым, которого — «творческой выразительностью и силой своего дара» — Борис Пастернак сравнивал с Маяковским, а особенно с Есениным. Помню, как тот читал Донату:

… Я стою пред миром новым,
руки опустив, страстей своих палач…

Или:

И в час, когда падут туманы
Ширококрылой стаей вниз,
Мы будем пить густой и пьяный
В мешках бушующий кумыс…

Павел поразил Доната рифмой «жень-шень» и «женщин».

Там же подружился с Рюриком Ивневым, который возглавлял тогда Всероссийский союз поэтов. И потом они все трое по договорённости встретились в Москве, у памятника Пушкину: сидели, поджав ноги, у постамента и читали друг другу новые стихи. Донат начал с посвящения Павлу:

Клянусь, я вечно буду помнить
Колючий розовый шиповник
На берегу амурских вод
И солнца дальнего заход…

Павел вдруг сказал:

— Откажись от псевдонима: «Донат Весенний». Зачем он тебе? Ты просто объединил две фамилии — Васильев и Есенин, и получилось глупо. Стихи-то умнее псевдонима…

Потом Донат прочёл другое:

Я не знаю, есть ли, нет ли,
Была или будет любовь…
Может, повиснет в петле
Эта моя голуболь…

Ивнев оживился:

— Хорошее слово вы придумали — «голуболь».

— Я не придумывал, у меня сразу стиснулось в одно слово — и любовь, и голубь, и боль, и голубой…

В 1937-м Павла уничтожили в застенках НКВД. А Рюрик дожил до 1981-го…

* * *

ОДНАЖДЫ, в самом начале 60-х, Донат Исаакович познакомил меня со стареньким артистом эстрады Григорием Марковичем Красавиным. Когда тот со сцены читал стихотворный публицистический фельетон, который кончался строчкой: «Мы за мир!», то у него неизменно получалось: «Ми за мыр!» Ещё до революции, аккомпанируя себе на скрипочке, выдавал злободневные куплеты. А прославился тем, что в самом начале НЭПа первым исполнил знаменитые «Бублики», которые для него в Одессе сочинил остроумнейший Яков Ядов. Слава Ядова (с которым Мечик успел поработать в соавторстве) выросла особо, когда сатирику удалось, проскочив контроль реперткома, отразить в частушке запущенное состояние аж Зимнего дворца. Там в первых двух строчках речь шла о размалёванной женщине. А заканчивалось так:

Краска сыплется с лица,
Словно с Зимнего дворца.

* * *

ЛЕТОМ 1928 Донат сочинил пародию на Зощенко и отправил писателю на отзыв. Ответ пришёл мигом:

«… Пародия мне понравилась — смешно. Однако печатать не стоит, потому что пародия не на меня, а только на один мой рассказ «Баня». И ещё не понравился Ваш псевдоним: Донат Весенний. Звучит несколько пародийно. (А если это фамилия — надо изменить). Здесь — претензия на изящество и отсутствие строгого вкуса. В 20 лет ещё можно быть Донатом Весенним, а в 35 будет неловко. Желаю удачи и другого псевдонима».

Потом они подружились. В 1944-м, после возвращения из эвакуации, встретились на Аничковом мосту. Заведовавший литературной частью Пушкинского театра Мечик предложил подготовить к постановке раскритикованную ещё до войны пьесу «Облако», переименовав её в «Парусиновый портфель». Однако и это не помогло… В 1946-м, после проклятого Постановления ЦК, пересеклись на том же месте. Михаил Михайлович, исключённый из писательского союза и лишённый продовольственных карточек, попытался проскользнуть незамеченным. Но, когда старый приятель его остановил, объяснил:

— Помогаю не здороваться. Впрочем, к Вам это не относится… Нет-нет, Донат Исаакович, помощи не надо. У нас появились деньги: мы продали шторы…

* * *

О МНОГОМ ещё в разную пору рассказывал мой неуёмный собеседник. И, конечно же, о своём старом друге Николае Константиновиче Черкасове. В частности, как великого артиста выгнали на пенсию. Вспомнил горестный его монолог на комаровской даче:

— Добился персональной пенсии. Триста рублей. Но… «без права работать». Таков закон. Или оставайся на ста двадцати — и тогда можешь иногда выступать в спектакле, в концерте, сняться в кино. Или триста, но тогда сиди дома и не рыпайся. Вот и сижу. Иногда зовут выступить в концерте. Не могу. Получу за концерт разовую ставку, но тогда отберут пенсию за весь месяц. Или пенсия, или заработок…

* * *

А ЕЩЕ хорошо знал я первую жену Доната Исааковича — внешне суровую, но сердцем нежную Нору Сергеевну Довлатову: в нашем Доме Прессы она была, пожалуй, самым лучшим коррек­тором. Нередко в эти стены захаживал и их сын — высоченный, могучий, красивый. Позже, вспоминая детство, сын напишет:

«… У отца была романтическая внешность. В его лице ощущалась какая-то необоснованная, излишняя представитель­ность. Он выглядел моложавым, довольно элегантным. И все-та­ки казался обитателем горьковской ночлежки. Он напоминал ра­зом — Пушкина и американского безработного…»

Родители развелись, когда Сереже было восемь лет, но сын и отец навсегда остались друзьями. Особо подчеркиваю это, поскольку в желтой прессе, столь охочей до всяких спле­тен, домыслов и откровенного вранья, ныне вдруг стали появ­ляться некоторые «правдивые» свидетельства и относительно Сергея Довлатова. Например, что он якобы Мечика терпеть не мог, да и умер, когда, огорченный, узнал фамилию своего ис­тинного отца… Все это — чушь собачья! Далеко не сентимен­тальный сын воспринимал Доната Исааковича со свойственной ему легкой иронией, но до конца дней был к отцу нежно привя­зан. О чем свидетельствуют, в частности, бесчисленные пись­ма, которыми они постоянно (а уже одно это говорит о многом) обменивались почти четыре десятилетия…

Вот двенадцатилетний Сережа сообщает отцу из Комарова, где в то лето 1954-го (то есть, далеко после родительского развода) он жил на даче Николая Константиновича Черкасова:

«Папа, здравствуй! Как ты себя чувствуешь, как здо­ровье? Мне здесь очень хорошо. (…) В Ленинграде, напротив нашей улицы, есть канцелярский магазин. Там продается плас­тилин стоимостью в 1 р. 50 к. Привези его, пожалуйста. А еще привези, если сможешь достать, шарики для пинг-понга. (…) Вода в заливе очень теплая. Я уже купался. Меня боднула коза в ногу…»

Из армии сын отцу писал, по сути, ежедневно. Вот лишь несколько строк:

«Дорогой Донат! Мы живем в плохое время и в плохой стране, где ложь и неискренность стали таким же институтом, как голод и любовь. Если у меня будет сын, я его постараюсь воспитать физически здоровым, неприхотливым человеком и при­учить к беспартийным радостям, к спорту, к охоте и еде, к путешествиям и пр. Да я и сам еще рассчитываю на кое-что в этом смысле…»

Несколько строк из его послания в Игналину, где отец отдыхал летом 1970-го:

«Дорогой Донат, не беспокойся, у нас все в порядке. Я никуда не еду, а буду работать в многотиражке. Фельетоны со­чиняю, но пока ничего высокохудожественного не получается…»

А это — в 1972-м, из Таллина, где Сергей тогда работал:

«Дорогой Донат! Заказывать мне штаны не надо. С моим причудливым телосложением это не выйдет заочно. Дело в том, что пояс у меня широкий, талия отсутствует, а зад компактен не в пример животу. Всё это запутывает портного, и он с до­сады плохо шьет. Я лучше сам это сделаю тут, в Таллине…»

Еще из Таллина:

«Дорогой Донат! (…) Второй перевод от тебя получил, спасибо. Категорически требую больше ничего не посылать. (…) У моего местного приятеля со школьных лет валялось две сотни марок. Я отобрал для тебя все негашёные и две гашёных, но на них сюжет, связанный с руками. Марки я отослал с бан­деролью, в которой елочная игрушка для Кати, на мамин адрес. Наверное, она уже получила. Там же для тебя три значка…»

(Тут необходимо пояснить, что Мечик коллекционировал марки, в том числе — с изображением рук, а также значки. Катя — дочка Сергея).

Опять из Таллина:

«Дорогой Донат! Прости, что молчу — тут приехали мама с Катей, и я был ими поглощен. Спасибо за деньги, они ушли на развлечения с Катей. Мама расскажет тебе, как обстоят мои дела. В общем, если «Нева» примет мой второй очерк, я уеду из Таллина. Здесь гнетущая теснота…»

* * *

ВЕРНУЛСЯ на невские берега, но и здесь оказалась всё та же «гнетущая теснота»… Метался. Снова писал отцу, теперь — из Пушкинских Гор, где водил экскурсии по заповеднику… На исходе августа 1978-го вместе с Норой Сергеевной эмигрировал в США, где его ждали Лена с Катей…

Да, чтобы его как писателя признали в роди­мом отечестве, был вынужден удалиться в чужие края. В связи с этим у отца (что в условиях советской власти было вполне естественным) вновь начались большие неприятности: препода­вательского места в училище Донат Исаакович лишился. Не вы­держав, вместе со второй женой отправился вслед за сыном.

Пока небыстро добирались до Нью-Йорка, Сергей писал в Вену:

«Милый Донат! Надеюсь, ты прибыл. Тьфу, тьфу, тьфу. Поздравляю. (…) Самое опасное и мерзкое, что есть на Запа­де, — это наши русские эмигранты. Ты, наверное, в этом уже убедился. Лично я был уверен, что средний тип еврея — это профессор Эйхенбаум. О существовании типа еврея-хама вообще не подозревал. Короче: держись подальше от эмигрантского жлобья…»

Другое послание — туда же:

«… Мои литературные дела очень сложны. Но, в общем — перспективны. Готовится статья в «Нью-Йорк таймс» (это рав­носильно указу Президиума Верховного Совета). И рассказ (26 стр.) в «Нью-Йоркере». А это уже нечто фантастическое. До сих пор не верю. (Хотя получил гранки и 3565 долларов). Я прочитал в одной книге такую фразу о Набокове: «В 49-м году его опубликовал «Нью-Йоркер», что было равносильно мировому признанию». (…) Донечка и Люся! Уверяю — вам будет легче и спокойнее в Нью-Йорке, чем 99 процентам эмигрантов. Приез­жайте скорее. Пойдем в китайский ресторан. Будем есть шримс и скалопс…»

Потом из Нью-Йорка Донат Исаакович мне писал:

«В Ленинграде, указывая на заметного Сережу, говорили: «Там стоит сын Доната Мечика». В Америке жители Квинса, по­казывая на меня, шептали: «Это отец Довлатова». В здешних магазинах, где я появляюсь с сыном, потом ко мне обращаются приветливо: “Господин Довлатов!”…»

* * *

В СЕРЕДИНЕ 90-х вышла у нас в Питере одна из первых книг Сергея Довлатова, кажется — «Чемодан». А там — рассказ о некой «промышленной газете с давними антисемитскими традициями», в которой без труда узнаю бывший свой «Строительный рабочий». Тем более что тогда, в 60-х, Довлатов заглядывал к нам не раз. В общем, читаю, всё понимаю — и вдруг среди прочих действующих лиц возникает некий «фельетонист» с моими именем и фамилией. Я удивился: дело даже не в том, что ни в каком редакционном штате «фельетонистом» отродясь не числился. Просто этот жуткий партийный ортодокс, всем сердцем преданный родным горкому-обкому, меня не напоминает ну абсолютно!

Что за чушь?! Почему?! У самого Довлатова не спросишь: его уж лет пять как на белом свете нет. Пишу Мечику: «Объясните, если можете!»

Донат Исаакович ответил сразу:

«Дорогой Лёвочка! Не Вы один задаёте мне подобный вопрос. Ответ простой. Серёже было лень придумывать своим персонажам какие-то имена, фамилии. Он просто брал те, что на слуху, вовсе не заботясь о том, соответствуют ли реальные лица сочинённым. Так что возмущаетесь не Вы один. Если можете, простите…»

* * *

УВЫ, сын прожил слишком мало…

А отец, с трудом отошедший от огромного горя, сваливше­гося на него 24 августа 1990 года, там, под Нью-Йорком, в городке, который называется Тинек, каждое утро снова садился за машинку. Я получил от Доната Исааковича в подарок три ав­тобиографические книжки: «Выбитые из колеи», «Закулисные курьёзы», «Театральные записки». Кроме того, Мечик постоянно печатался в местных русскоязычных изданиях, кое-что публико­вал и на родине…

Однажды он написал:

Я сердце отдавал — не брали,
Я разум отдавал — не брали,
Я душу отдавал — не брали,
Я отдал руки — и меня распяли.

Перед своей кончиной завещал на похоронах не скорбеть и на кладбище зря не ходить. Его не стало в 1995-м, 22 октяб­ря…

На снимках (слева направо):
счастливый отец с сынишкой; сын в 60-х; отец в 70-х;
молоденькие Донат Исаакович и Нора Сергеевна

* * *

4 СЕНТЯБРЯ

«ОНА — КАК СКРИПКА СТРАДИВАРИ…»
92 года назад родилась Нина Николаевна Ургант

ЭТО БЫЛО в далеком 1955-м: огромный, неуютный зал пи­терского «Ленкома», и спектакль по розовской пьесе «В добрый час», который переворачивал наши души, еще не отогревшиеся после мертвящей сталинщины. Вот тогда я впервые узнал, а скоро и полюбил актрису с редкой в невском краю фамилией — Ургант…

* * *

ФАМИЛИЯ — из зеленого городка под названием Луга, где с XVIII века проживали в основном эстонцы. И вот под тем небом встретил Николай Ургант русскую красавицу Марию — и родилась у них Нина. Впрочем, место службы «красного командира» пос­тоянно менялось, и семья вынуждена была кочевать. Перед самой войной оказались в латышском Даугавпилсе. Ну а потом… То, что было потом, Нина Николаевна вспоминает с ужасом:

— Немцы без единого выстрела входили в наш город на танках, машинах, мотоциклах. Сытые, веселые… А красноар­мейцы с жалкими винтовками в это время метались по дворам. Глаза безумные… Вслед за ними — стайка подростков, среди которых — и мой четырнадцатилетний брат Володя. Он тогда для нас пропал, и мама долго искала его среди убитых… Вот и остались мы там, в оккупации: мама, я — одиннадцатилетняя, младший Гера и грудная Галечка. Для того, чтобы дети выжили, мама работала грузчиком в немецкой пекарне и, рискуя жизнью, каждую ночь на животе, под платьем, приносила домой буханку хлеба: если б поймали — непременно бы расстреляли… Однажды, увидев, как фашист поднял еврейскую девочку за ножки и разбил ее голову о телеграфный столб, я потеряла сознание… От страха и неизвестности бегала в церковь, становилась на холодный пол коленями и, не зная молитв, просила: «Боженька, пожалуйста, верни мне моего папу и моего брата!» И они вер­нулись. Оказалось, что Володя тогда сбежал от оккупации, как и отец, прошел с боями через всю войну и, слава Богу, выжил. С тех пор я верю в Бога…

Закончив школу, вместе с друзьями оказалась на невском берегу. Как и они, подала документы в политехнический. Еще на всякий случай — в педагогический и в «слесарный» техникум: лишь бы попасть хоть куда-нибудь… А как раз напротив их общежития находился институт театральный. Решила и туда попробовать. Но там ей сказали: «Уже идет третий тур, вы опоздали». В ко­ридоре курила женщина. Спрашивает Нину: «Откуда?» — «Из Даугавпилса». Женщина побледнела: «Я родилась в Даугавпил­се». Это была Татьяна Григорьевна Сойникова, которая как раз набирала первый курс. Она добилась, чтобы Нину к третьему туру допустили. И когда Ургант там прочитала из Гоголя: «Русь, куда ж несёшься ты? Дай ответ!», а потом приложила руку к уху и так удивлённо: «Ну не даёт ответа…» — вся приемная комиссия легла от смеха…

После института на ярославской «академической» сцене сразу стала столь заметной лирической героиней, что имеющий особый «нюх» на талант Товстоногов тут же затребовал ее к себе, в ленинградский «Ленком». Вот с той-то поры я и полю­бил искусство Нины Ургант, которое мигом раскрылось и в вы­шеназванном спектакле по пьесе Виктора Розова, и в «Первой весне», и в «Поднятой целине»… Работая на одной сцене с Татьяной Дорониной, она тоже свою тему несла ярко и убеди­тельно. Особенно задела мое сердце ее трогательная Нинка в «Проводах белых ночей»…

* * *

С НАЧАЛА шестидесятых она (уже «заслуженная») — в Алек­сандринке. А рядом — титаны: Симонов, Черкасов, Толубеев, Меркурьев… Репетируя вместе с Симоновым свою первую там роль (Инкен Петерс в спектакле по Гаутману «Перед заходом солнца»), от присутствия такого партнера даже терялась:

— Сидит передо мной не Николай Константинович, а Петр Первый из гениального фильма, ну как я с ним буду играть про любовь?..

Потом, после кончины Леонида Сергеевича Вивьена, этот прославленный коллектив стал переживать непростые времена, и претензии зрителя к новому худруку были вполне справедливы, но творчество Нины Ургант всё равно оставалось выше всяких похвал. Вот и сегодня с какой-то щемящей грустью я снова вспоминаю те ее роли: Мари-Октябрь — во «Встрече» Робера, Варю — в «Деле, которому ты служишь» Германа, Раневскую — в чеховском «Вишневом саде», Нику — в спектакле «Из записок Лопатина» по Константину Симонову, Ксантиппу — в «Беседах с Сократом» Радзинского, Машу — в чеховской «Чайке», госпожу Простакову — в фонвизинском «Недоросле», Москалеву — в «Дя­дюшкином сне» Достоевского… Ничего себе списочек! Воистину королева сцены, она, играя настоящих королев (Екатерину II — в «Капитанской дочке», Гертруду — в «Гамлете», Елизавету Английскую — в одноименной пьесе Брукнера) была ну особо хороша! И в то же время в совершенно обязательных для «советс­кого» репертуара образах «современниц» тоже оказалась трога­тельно убедительной. Например, вспоминаю спектакль по пьесе Гребнева «Из жизни деловой женщины», где Нине Ургант выпала роль директора текстильной фабрики. Так вот, там, в фина­ле, ее горестная речь перед работницами этой самой фабрики, попавшей в сложную производственно-житейскую ситуацию, была столь пронзительна, ее боль так совпадала с нашей общей болью, что в театре вдруг возникла какая-то особая, звенящая тишина, и потом зрители стали хлюпать носами… А разве не так же всякий раз реагируем мы на ее песню в «Белорусском вокзале»?

* * *

ПЕРВАЯ ее киногероиня, Оленька из «Укротительницы тиг­ров», запомнилась тоже с того 1955-го. Но это был не более чем милый пустячок. Зато потом…

Ну, например, — мать из фильма Таланкина «Вступление»: в этом «отрицательном» образе (в поисках романтической любви женщина предала семью, пригрела безнравственного сожителя) актриса сумела найти столь трогательные черты, что справед­ливо возмущенный такой маманей сын в конце концов смог все-таки ей и посочувствовать…

Или — Люся из кинокартины Турова «Я родом из детства»: получив в День Победы похоронку на мужа, она не закричала, не заплакала; просто там, во дворе, как слепая, медленно пошла по поленницам — задыхалась, падала, вставала и снова шла, пока не провалилась… (Ноги актриса, слава богу, не поломала, а вот руки на нервной почве отнялись настолько, что два месяца потом провела в больнице).

Или — Анна Михайловна из киноленты того же Турова «Сы­новья уходят в бой»: актриса так прочувствовала гибель детей своей героини, что потом ее снова лечили — и опять от нерв­ного срыва…

Еще можно вспомнить «Двенадцатую ночь», «Премию», «Отк­рытую книгу» (всего экранных работ — несколько десятков), но все-таки «Белорусский вокзал» среди них — страница совсем особая…

* * *

МЕДСЕСТРА Раечка узнаёт, что комбат, которого она полю­била давно, на войне, а потом потеряла, но всё равно берегла в сердце, теперь, спустя четверть века, скончался. Потрясен­ная, берет гитару, трогает струны:

Здесь птицы не поют,
Деревья не растут,
И только мы к плечу плечо
Врастаем в землю тут.
Горит и кружится планета,
Над нашей Родиною дым.
И, значит, нам нужна одна победа,
Одна на всех. Мы за ценой не постоим!..

В ее голосе — слезы, плачут однополчане…

Нас ждёт огонь смертельный,
И всё ж бессилен он.
Сомненья прочь:
Уходит в ночь
Отдельный
Десятый наш
Десантный батальон…

Казалось бы, песня в фильме — всего лишь эпизод, но Ни­на Ургант этим образом свое имя в историю отечественного ки­нематографа золотыми буквами вписала навсегда…

— Сразу после записи песни помощник звукооператора су­нул пленку под мышку и тихо-тихо удалился из студии. Звукоо­ператор прокомментировал: «Всё, песня пошла в народ». И действительно — пошла. Теперь её все поют, и под неё даже маршируют, и в День Победы она звучит бесконечно… Но доро­гих моих ребят — Анатолия Папанова, Евгения Леонова, Всево­лода Сафонова, Алексея Глазырина — увы, уже нет в живых… Часто в Никольском храме ставлю свечки за упокой и разговариваю с ними: «Мальчики, пока я хожу по этой земле, поддержите меня, вы же всё видите…» И жить становится не так страшно… А вообще кинороли женщин, которые прошли Ве­ликую Отечественную, для меня — и боль, и радость. Всегда знала: если не заболит сердце, не поднимется давление, мне это не сыграть. Сны о войне до сих пор снятся, хотя «воева­ла» ведь только на экране. Ну, правда, детство в оккупации, вы помните, было страшным… И самая большая награда — когда в День Победы меня, как участницу войны, поздравляют ветера­ны Великой Отечественной…

* * *

УЧАСТИЕ в телесериалах ее не привлекает. Лет десять назад какая-то французская кинофирма предложила актрисе «высокогонорарную» роль опустившейся русской княгини, кото­рая питается на мусорной свалке отбросами и соблазняет юношей. Но она отказалась:

— Потому что не могу подвести зрителей, которые знают меня по «Белорусскому вокзалу»…

Да и в родном театре ей, «народной», приличных ролей тоже давно не находится. Так что в штате числится, но не иг­рает. (Правда, в прошлом году ей там вручили Почётный знак «Александринская роза»). Однако духом, как и прежде, сильна, потому что в жи­тейских испытаниях закалилась уже давно. В самом деле: ос­тавленная первым супругом, сына вырастила, по сути, одна; да и второй предал, потому что, до болезненности самолюбивый, не смог примириться с положением «мужа Нины Ургант»…

Она любит свой старый питерский дом с двором-колодцем, свою квартиру, где «хоть часто отключают воду, зато та-а-кая аура: ведь за этим столом собирались и Андрюша Миронов, и Володя Высоцкий, и Олег Даль, и вся четвёрка из «Белорусско­го вокзала», и Валя Никулин…» Ухаживает здесь за четырьмя кошками, а летом перевозит их на дачу. Как и прежде, обожает принимать гостей. Ну а самые желанные, конечно, — сын Андрей (очень «сочный» актер — достаточно вспомнить хотя бы фильм «Окно в Париж») и внук Иван (сверхпреуспевающий телешоумен), который подарил бабушке правнучек Нину и Валерию. А в Голландии у Нины Николаевны от внучки Маши — правнуки Эмир и Габриэль…

Конечно, годы берут своё — тем более что и здоровье не самое богатырское. Но для меня почтенная Нина Николаевна навсегда остаётся той, про которую когда-то мудрый Игорь Таланкин сказал удивительно об­разно и точно: «Она — словно тончайшая скрипка Страдивари, играет, как живёт…»

Вот такой запомнил я Нину Ургант с далёких 50-х годов…

* * *

7 СЕНТЯБРЯ

ТА САМАЯ ИЗАБЕЛЛА ЮРЬЕВА…
122 года назад родилась великая певица

ЕЁ ОКНА выходили в старинный Трёхпрудный переулок. Ког­да-то на этом месте стоял дом, где жила Цветаева… Впервые я пришёл в эту московскую квартиру зимой девяносто первого. К той поре никто из журналистов про неё уже, наверное, лет тридцать не писал. Давние почитатели в большинстве считали, что, быть может, её и в живых то уже нет. И вдруг я совер­шенно случайно, отдыхая в Ялте, узнаю: жива! Спешно разыскал телефон. Она на том конце провода удивилась: «Разве ещё кто-то меня помнит?» Долго не соглашалась на встречу. Но я все же уломал…

Наконец-то оказался у неё дома. Крутилась на проигрывателе пластинка:

Саша, ты помнишь наши встречи
В Приморском парке, на берегу?..

А ещё:

Мне сегодня так больно,
Слёзы взор мой туманят…

А ещё:

Белая ночь,
Милая ночь,
Светлою мглой
Здесь нас укрой…

И вот сидел я тут, слушал знакомый с детства голос, а рядом тихонечко подпевала самой себе ОНА, ТА САМАЯ ИЗАБЕЛЛА ЮРЬЕВА — с ума сойти!

* * *

ПЕСНЮ сменял романс, за романсом — снова песня… Потом мы сделали «музыкальную паузу», стали перелистывать старин­ный толстенный альбом. Хозяйка дома склонилась над слегка пожелтевшим снимком:

— Вот поглядите — вся наша семья. Папа, мама, Семён, Мария, Екатерина, Анна и я, самая меньшая…

Извинившись, перебиваю её:

— У всех сестёр имена простые, а у вас — Изабелла. Как вы думаете, почему, Изабелла Даниловна?

Она улыбнулась:

— Не знаю… Может, потому, что в отличие от сестёр бы­ла беленькая-беленькая… Мальчишки дразнили: «Белая ковыла на печурке расцвела…» Я на маму похожа…

— Голос тоже от мамы?

Она снова улыбнулась:

— Нет, наверное, от папы… Сколько себя помню, всегда, даже ребёнком, что-то напевала… Ну а когда исполнилось лет пятнадцать или шестнадцать, сосед-скрипач уговорил родителей позволить мне выступить в любительском концерте. И был ска­зочный вечер в городском парке: кружевная ткань акаций, пер­вые звёзды на небе, и я — под этими звездами, в огнях про­жекторов — пою: «По старой калужской дороге…» В горло по­пал комар. Поперхнулась. Но публика была великодушна…

— Далеко же, Изабелла Даниловна, увела вас та «калужс­кая дорога»…

— Ой, далеко… Первым делом из родного Ростова-на-Дону отправилась в Петроград, где Нюся, сестра моя Анна Даниловна, училась в консерватории, по классу фортепиано. Так вот, отвела меня Нюся к профессору-вокалисту, тот послушал и го­ворит: «Учиться не надо — у вас уникальная природная поста­новка голоса, а тембр — просто великолепный. Попробуйте-ка себя на эстраде…» А бывший концертмейстер Анастасии Вяль­цевой, с которым я тоже решила посоветоваться, даже пообещал подготовить со мной для начала три концертных номера: «Но не раньше, чем вам исполнится восемнадцать! Голос должен уста­новиться окончательно…» И в восемнадцать я действительно впервые вышла на профессиональную сцену…

— Где же это случилось?

— В Москве, в знаменитом «Эрмитаже»… Известность об­рела быстро. И однажды в «Эрмитаж» из Питера приезжает адми­нистратор Рафаэль, заключает контракты — со Смирновым-Со­кольским, Афониным, Хенкиным. И со мною… Причём условия для начинающей «звезды» — просто потрясающие: за три песенки в вечер — тридцать пять рублей!.. Перебралась на невские берега, но тут в «звезду», открытую Рафаэлем, да ещё такую доро­гую (за кулисами судачили: «У нас в Мариинке солистка оперы за вечер получает пятнадцать рублей, а этой — тридцать пять?!») — так вот в эту «звезду» тут никто не верит. Тогда неутомимый Рафаэль на Невском, в театре Юдовского (где сей­час у вас, кажется, кинотеатр «Колизей»?), устроил большой эстрадный концерт, включил в программу меня и пригласил ди­ректоров всех кинотеатров (ведь в любом кинотеатре перед се­ансом обязательно был концерт). Волновалась жутко, тем более что выступать должна была сразу после Утёсова. Однако успех имела такой, что после концерта кинодиректоры даже поспорили: кто меня берёт? Но один всех обхитрил. Пришёл за кулисы и сказал: «Помимо того, что вы — прекрасная певица, вы ещё и очень красивы. Позвольте представиться — Иосиф Ар­кадьевич Аркадьев». Этот комплимент он мне повторял все сорок шесть безоблачных лет… Да, вскоре мы поженились. Сначала я пела перед сеансами в его «Яре», на 7-й линии Васильевского острова, а потом мы уехали в свадебное путешествие, конечно, — в Париж. На целый год…

— Выступали там?

— Боже сохрани!

* * *

В ОБЩЕМ, выйти на парижскую сцену она не решилась. И на экран — тоже: удивительная её красота привлекла внимание французских кинематографистов, Изабелле предложили главную роль во франко-испанском фильме. Не уговорили…

Представить, какой она была в ту пору, не трудно: гляжу на её фотографии из старого семейного альбома… Вот такой и запомнили её в Москве, Ленинграде, других наших го­родах: божественное лицо, божественный голос! Концерты Иза­беллы Юрьевой в двадцатые-тридцатые годы успех имели просто ошеломительный. Рассматриваю одну из тех её афиш, которая открывается такими словами: «Большой театр. Грандиозный концерт Изабеллы Юрьевой!» Её имя, без всякого «почётного зва­ния», подано очень крупно. И насколько же мельче — имена «народных» Гельцер и Качалова, «заслуженных» Пашенной и Блю­менталь-Тамарина… Козловский в этом перечне вообще почти затерялся… Да, люди шли «на Изабеллу Юрьеву». Да, овации гремели в честь Изабеллы Юрьевой. Однако «официальное» признание, официальные награды все обходили, обходили её сторо­ной…

— Почему, Изабелла Даниловна?

— Да потому, что репертуар, с точки зрения властей, был у меня «подозрительным», ведь пела «мещанские» романсы, да ещё — «цыганщину»… Причём моему начальству было безразлич­но, что старинные романсы и романсы девятнадцатого века — это высокое искусство, что Изабелла Юрьева вкладывала в них всё своё сердце. Да, пела душой и, если хорошо получалось, сама плакала… Какой бы романс ни исполняла — «Когда по це­лым дням…» или «Я знаю, ты любишь другую», «Письма» или «Жалобно стонет ветер осенний» — всегда стремилась уйти от шаблона, от банальности, от «моды»… Ну а в цыганских ро­мансах ещё непременно старалась бережно донести национальные народные интонации…

— Ведь вас даже называли «белой цыганкой»…

— Ну, конечно, «белая цыганка»: выхожу на эстраду — вся такая беленькая, маленькая, а голос вдруг — низкий, груд­ной… Причем всякий раз старалась оградить романс от даже крохотного намека на пошлость. Например, самой первой стала петь «Очи чёрные». Чтобы начальство не придралось к «теме пьянства» («Скатерть белая залита вином…»), Иосиф Аркадь­евич придумал новые слова: «Счастья нет без вас, всё отдать бы рад за один лишь ваш, за волшебный взгляд…» — но всё равно записать на пластинку не позволили… Ох, сколько мук мне принесли эти записи. Бывало, только споёшь первый куплет,— крик: «Стоп! Цыганскую ноту убрать!» И снова… И снова… В концертах над моей душой никто не стоял, а тут… Поэтому не люблю свои пластинки. Да и технически записывалось всё отвратительно: там мой голос всегда почему-то получался на тон выше..

— Иосиф Аркадьевич, судя по аннотациям к вашим пластин­кам, не только «Очи чёрные» подправил, но и в создании дру­гих ваших песен принял участие…

— Причём хороших песен. Например, «Если можешь, прос­ти…» или ответ на знаменитую козинскую «Дружбу»…

— На «Дружбу»?! Это где припев: «Веселья час и боль разлуки готов делить с тобой всегда…»?

— Вот-вот… А у него продолжение: «Веселья час придёт к нам снова…» И уж как мы старались, чтобы «блюстителям нравов» придраться было не к чему. Но трудно им угодить. Вы, может, не знаете, что первоначально припев марша Дунаевского и Лебедева-Кумача из «Весёлых ребят» начинался так: «Нам песня жить и любить помогает», но слово «любить» запретили: «Неприличный буржуазный предрассудок!» Пришлось переделать: «Нам песня с т р о и т ь и жить помогает…» Что уж говорить про жанр «пошлого» романса? Какие награды могла я получать, ка­кие звания? Слава Богу, что не арестовали, как Вадима Кози­на…

— Не вызывали на Лубянку?

— Бог миловал… Но как же страшно было по ночам ждать за дверью чужих шагов, звонков… Однажды в тридцать восьмом среди ночи — телефонный звонок: «Собирайтесь, сейчас пришлём машину…» — «Куда собираться?» — «В Кремль. У нас идёт кон­церт». — «Что за концерт?» — «Приедете, узнаете». — «Без му­жа не поеду». — «Хорошо, возьмите с собой мужа». — «Пусть кто-нибудь из актёров подтвердит, что это не розыгрыш». Го­лос Козловского: «Пунчик, приезжайте, здесь вас ждут». Пун­чиком меня звал муж и близкие друзья. От сердца отлегло. В Кремле, в «предбаннике» Георгиевского зала, Козловский под­вёл меня к Калинину: «Михаил Иванович, наша «белая цыганоч­ка» очень волнуется». Калинин «пошутил»: «Когда я делаю док­лад, тоже волнуюсь. Вы им (он кивнул на дверь, за которой пьянствовал Сталин с соратниками) скажите, что Михаил Ивано­вич велел хлопать…» Даже потом, на фронте, так не дрожа­ла…

— Вы были на фронте?

— И на Калининском, и на Карельском. Перед первой поез­дкой туда срочно выучила новую патриотическую песню Соловь­ва-Седого. С неё и начала фронтовой концерт. Спела — и вдруг слышу: «Сашу»! Потом: «Исполните, пожалуйста, «Падают листья»! Спойте: «Ну, улыбнись, мой милый…»!» Вот и приго­дился на войне мой «подозрительный» репертуар… Впрочем, и после войны тоже было нелегко. И не мне одной. Бедному Зо­щенко как досталось…

* * *

В АЛЬБОМЕ хранится письмо:

«Милая Изабелла Даниловна! Спасибо за Вашу карточку и за чудесные пластинки, и за вечер, который я провёл у Вас. Вы были трогательны во всём. Всё было чудесно и немножко по-детски… Посылаю Вам на память мою карточку и мою книж­ку. Я буду надеяться, что Вы иной раз вспомните меня — Ваше­го горячего и преданного поклонника. Целую Вашу милую ручку. Михаил Зощенко. 23 мая 1938 года».

* * *

КРЫМСКИЙ снимок: на какой-то домашней вечеринке Юрьева танцует с Маршаком. Им аплодирует Козловский… Смотря на фото, взгрустнула:

— Однажды после концерта в Ленинграде пришли за кулисы с цветами, как сразу выяснилось, два профессора, представи­лись, галантно поцеловали мне руку, а потом, как ни протес­товала, бережно понесли к машине… Разве такое можно за­быть… Один-единственный раз мой концерт, причем — в Колон­ном зале, снимали телевизионщики. Однако передачу запретили: снова сработало клеймо «цыганской певицы»… Так что от меня ни осталось НИ ОДНОЙ телевизионной записи… На пенсию меня выгнали в 1965-м, хотя голос звучал ещё прекрасно…

— Изабелла Даниловна, а как Вы нынче воспринимаете го­лоса разных «попсовых» «звёзд»?

— Может, то, что они делают, хорошо, но я этого не по­нимаю. По своей натуре не могу воспринять, потому что я — лирик…

— Вы ведь пели без микрофона?

— Естественно, причём — в огромных залах (я же делала дирекции большие сборы!), и, как утверждает в своей книге профессор Дмитриев, «Юрьеву всё равно было слышно даже в са­мом последнем ряду». Хотя вообще-то большие залы — не для лирики. Как-то в Киеве пришлось выступать в цирке, так я даже плакала: ну какая лирика может быть в цирке?!

— Сколько концертов в день могли себе позволить?

— В день?!! Максимум — три в неделю. Потому что, если чаще, то это уже, извините, халтура.

— А некоторые нынче выступают вообще под фонограмму.

— Это выше моего понимания.

— Чтобы быть в форме, соблюдали режим, особую диету?

— Нет, я очень безалаберная: никаких гимнастик, и ела всё, что вкусно. Ах, какой в Ленинграде, в «Европейской», был «судак-орли»…

* * *

ПОВТОРЯЮ: тогда, в 1991-м, о ней в стране совсем поза­были: лет тридцать или даже больше никто — ни в печати, ни на телеэкране — не вспоминал про Юрьеву, не брал у неё ин­тервью. И вот я пришёл к великой актрисе с диктофоном и фотоаппаратом…

Очерк появился сначала в «Смене», потом — в «Огоньке». Затем обе публикации я направил в наградную комиссию Верхов­ного Совета СССР, с такой добавкой: «Господа законодатели! Изабелле Даниловне — 92 года. Может, Вы ждете её столетнего юбилея, чтобы наконец-то присвоить выдающейся певице звание хотя бы заслуженной артистки России?»

Судя по всему, моё слово услышали, потому что вскоре был объявлен Указ: Изабелла Юрьева, минуя первую ступень, сразу стала народной артисткой России!

И вот тут-то о ней «вспомнили», стали писать все, кому не лень. Причем при этом — многое перевирать. Лишь два примера. Некто Кудряшова в «Комсомолке» (28.09.97.), очевидно, бегло прочи­тав у меня про «белую цыганку», в свою очередь, безапелляци­онно заявила, что по национальности Юрьева — цыганка… А в 2005-м на Первом канале ТВ вдруг изрекли: «Когда Юрьевой исполнилось сто лет, ей присвоили звание заслуженной артистки РСФСР»… В общем, стыдно за коллег…

* * *

ПОСЛЕДНИЕ годы жила совсем одна. В комнатах сохраняла всё, как было при Иосифе Аркадьевиче: и рояль тот же, фирмы «Мюльбах», на котором ей играли Симон Каган и Давид Ашкина­зи; и очень много фотоснимков…

Ну, как сейчас, вижу: крутится на старом проигрывателе старая пластинка:

День и ночь роняет сердце ласку,
День и ночь кружится голова…

Она сидит, прикрыв глаза, и вдруг говорит мне:

— Очень редко себя слушаю…

— Почему, Изабелла Даниловна?

Грустно улыбается:

— Чтобы не надоело…

Изабелла Юрьева в 20-е — 30-е годы.
Такой я запечатлел Изабеллу Даниловну в 1991-м.
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Вышел в свет дневник отца Сергея Довлатова с приложением некоторых писем сыну. Увлекательное чтение.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.