Стоит этот дом над Окой, в старинном селе Константинове… В окошки, разукрашенные резными наличниками, заглядывают тополя. Тополя как тополя, да только один из них посажен мальчиком с васильковыми глазами. Дом как дом, да только на нём мемориальная доска: «Здесь родился и жил поэт Сергей Есенин».
Вспоминая…
О юбилее Олега Ефремова, о Сергее Есенине и о «Глебе Горбовском
Лев Сидоровский
1 ОКТЯБРЯ
Сегодня Олегу Ефремову — 94. А 34 года назад, когда ему стукнуло 60, я — по просьбе и от имени Ленинградского отделения Союза театральных деятелей РСФСР — сочинил эти стишата, которые потом прозвучали на банкете.
ОЛЕГУ ЕФРЕМОВУ — НА ДЕНЬ 60-ЛЕТИЯ
Вы — наш великий соплеменник!
Общенью с Вами каждый рад.
Когда родился «Современник»,
Вы покорили Ленинград!
Не по знакомству, не по блату
Таких высот достигли Вы!
Когда Вы жизнь вернули МХАТу,
Светлее стало у Невы!
Коль здесь Вы встретите коллегу,
То станет ясно сей же час:
Чуть-чуть Ефремову Олегу
Завидует любой из нас…
Желаем быть всегда здоровым!
Премьер Вам, счастья и т.д.!
И дальше заодно с Лавровым
Вести к победам СТД!
Не сокрушит нас враг зловещий,
Не страшен нам его набег,
Когда есть рядом мудрый, в е щ и й —
Как Пушкин утверждал — Олег!
Лев СИДОРОВСКИЙ
1 октября 1987 года.
* * *
3 ОКТЯБРЯ
«РОДИЛСЯ Я С ПЕСНЯМИ
В ТРАВНОМ ОДЕЯЛЕ…»
126 лет назад, 3 октября 1895 года,
родился Сергей Есенин
СТОИТ ЭТОТ ДОМ, дорогой читатель, над рекой Окой, в старинном селе Константинове… В окошки, разукрашенные резными наличниками, заглядывают тополя. Тополя как тополя, да только один из них посажен мальчиком с васильковыми глазами. Дом как дом, да только есть на нём мемориальная доска: «Здесь родился и жил поэт Сергей Есенин». Идут люди по горнице — рассматривают его фотоснимки, его вещи, его стихи… Вот столик рабочий, а на нём — лампа. Это его столик. Это его лампа. И передали их сюда, землякам поэта, с невского берега, из особняка, где расположен Институт русской литературы Академии наук (тогда — СССР, ныне России), который в нашем городе и стар, и млад называют Пушкинским Домом.
* * *
ЗДЕСЬ тоже, дорогой читатель, его портреты, здесь тоже его стихи. И даже самый последний автограф, начертанный в тот недобрый декабрьский день: «До свиданья, друг мой, до свиданья…» И прядь льняных волос. И посмертная маска.
Но всё равно встречаем мы его здесь живого. Встречаем — и ещё острее чувствуем его проникновенный ум, его обнажённое сердце. И хоть помним его с детства, хоть можем с утра до вечера читать наизусть, а вот здесь, в этом особняке под академической крышей, узнаём всё-таки словно заново.
В самом деле, одно дело слышать о «Зарянке» от университетского профессора, а совсем другое самому осторожно-осторожно перелистывать уникальный рукописный сборник стихов для детей, который тогда, в 1916-м, так и не нашёл дороги к издателю. Здесь можно встретиться с интереснейшими письмами, которые адресовала поэту литератор Галина Бенеславская. Здесь можно увидеть воспоминания племянницы Ольги Павловны Снегиной и ещё лучше представить то время, когда Есенин впервые приехал в наш город. Кстати, писательница Ольга Снегина и героиня его поэмы Анна Снегина — это что, просто совпадение? Едва ли. Обнаружено, что в 1917-м Ольга Снегина написала очерк «На хуторе», главный герой которого — Прон. У Есенина тоже персонаж с таким именем. Конечно, поэма охватывает исторические события в деревне много шире очерка, являющегося непосредственным откликом на Февральскую революцию. И всё-таки в Пушкинском Доме считают, что прототип Анны Снегиной — вовсе не Лидия Кашина, землячка поэта (как утверждают некоторые исследователи), что образ этот собирательный.
В этом доме гостей всё время поджидают неожиданности. Из воспоминаний комиссара Гражданской войны, а позже — издательского работника Александра Сахарова можно узнать немало нового о его друге Есенине. Не зря же поэт посвятил ему «Русь советскую», не зря выбрал прообразом для своих комиссаров, «людей в кожаных куртках», в «Песне о великом походе». Эти воспоминания в библиотеке сына Сахарова, тогда — ленинградского инженера, обнаружила научный сотрудник Наталия Ивановна Хомчук. А её коллега Александр Петрович Ломан в обычной школьной хрестоматии, где уж, казалось бы, не кроется никаких загадок, в один прекрасный день открыл два неизвестных стихотворения Есенина — «В ожидании зимы» и «Пастух».
Эти люди когда-то рассказали мне, как собирались его инскрипты (дарственные надписи), среди которых такие, как посвящение Тальян Шагандухт: «Дорогая моя Шагане, вы приятны и милы мне…» Ещё они поведали, как были найдены строчки, сложенные Есениным и его друзьями во время незатейливой игры в буриме (составление стихов на заданные рифмы). Вот, например, что написала жена поэта, Софья Андреевна Есенина-Толстая, когда были предложены рифмы: «найдёныш — клонишь, камень — потянем»:
Ты мой найдёныш.
Ко мне голову клонишь.
Ну что же, камень
Вместе потянем.
И она тянула, ещё как тянула этот камень. И с ним, и потом, без него, когда завершала первое посмертное собрание его стихотворений, когда позже готовила ещё один сборник с отличными комментариями.
Всё новые и новые поиски. Всё новые и новые открытия. Почти сто лет назад в помещении «Севзапкино» был сделан снимок, на котором — Есенин, художник Бродский и трое неизвестных. Кто они? Что связывало их с поэтом? Коль киностудия, то, естественно, за ответом первым делом обратились к актёрам. Тогда, в 60-е, поиск привёл в Театр комедии. Однако Николай Павлович Акимов расшифровать фото, увы, не смог, но вспомнил, что в его богатейшем собрании есть портрет Есенина, кажется, никому ещё не известный и нигде не воспроизводившийся. Это была счастливейшая находка! Портрет Есенина оранжевым карандашом выполнил когда-то очень популярный в Петрограде не только художник, но и поэт-акмеист, член литобъединения «Цех поэтов» Владимир Александрович Юнгер (чья дочь, ещё не удостоенная звания народной артистки РСФСР Елена Юнгер, спустя годы станет женой Акимова). В скупой графической манере ему удалось запечатлеть очень индивидуальное, трудноуловимое: вольно разметались кудрявые пряди, вопрошающ доверчивый взгляд и печальна складка у губ…
В другой раз концертмейстер Моисей Семёнович Лесман (с которым мне повезло общаться, потому что в его коллекции было более десяти тысяч поэтических сборников двадцатых годов) подарил Пушкинскому Дому миниатюрнейшее издание стихов Есенина, вышедшее в Париже в 1926-м и не отмеченное ни в одной из библиографий. А инженер-строитель Яков Сергеевич Сидорин предоставил учёным в списках три письма Есенина поэтессе Любови Столице. Вместе с письмами обнаружилось четверостишие: «Любовь Столица, Любовь Столица, о ком я думал, о ком гадал. Она как демон, она как львица, но взор невинен и зорьно ал».
* * *
А ОДНАЖДЫ под этим кровом моим проводником в страну Есенина, в его поэзию, оказался доктор филологических наук Александр Иванович МИХАЙЛОВ.
Прежде всего, я поинтересовался:
— Не секрет, что есть поэты, чьё творчество под пером исследователя легко разъединяется на вполне понятные и объяснимые составные части. Поддаётся ли такому анализу поэзия Есенина?
Александр Иванович задумался:
— Я литературовед, но признаюсь, что анализировать поэзию Есенина обычным, литературоведческим путём трудно, почти невозможно. Это, конечно, делается, но исследователи всё же понимают, что тайна и обаяние живой есенинской строки, при всей её простоте, так и остаётся нераскрытой. Живая есенинская строка не даётся, не позволяет рассматривать себя только по ведомству теории литературы. Какой-то сильный и скрытый магнит в её глубине прямо-таки сбивает литературоведа с проверенного, испытанного пути… Несомненно, поэзия Есенина принадлежит к тем редчайшим эстетическим явлениям, при общем определении которых, пожалуй, не обойтись без банальных, не литературоведческих, но незаменимых формулировок типа: «У него нет приёмов» или «Его поэзия нерукотворна»…
Мне хотелось развить эту тему:
— Но что же смущает в поэзии Есенина исследователя, не дается ему и в то же время так легко и непринуждённо западает в душу читателя?
— Этим неразгаданным для исследователя магнитом, наверное, является сам Есенин — как стихия, как напряжённое поле, создающее органический, неразложимый есенинский мир. У многих, если не у большинства поэтов, стихи могут существовать и помимо физического облика поэта, его поведения и судьбы, у Есенина же — нет. Цвет его волос, глаза, улыбка, даже рождение и смерть, даже их место имеют свой глубочайший смысл в есенинском мире. Вот почему к его стихам невозможно относиться только как к литературе. Есенин как бы постоянно убегает из литературоведения в легенду о нём как о сложном, уникальном явлении национальной духовной жизни… Дух легенды сопутствовал и сопутствует всему жизненному и посмертному пути поэта к сердцам людей. Легендой сопровождалось, кстати, и моё первое знакомство с самим только именем поэта в далёкую школьную пору 50-х годов, когда на одной из перемен после урока по литературе услышал от соседа по парте, что был-де у Маяковского «дружок», который не хуже его писал стихи: «Вся Россия то смеялась, то плакала…».
— С тех пор, Александр Иванович, с 50-х годов (я Вас чуть старше, и тоже хорошо помню, что в ту пору Есенин в школе был запрещён), прошло достаточно времени, а есенинская поэзия всё набирает и набирает силу. В чём же тут секрет?
— Легендарность Есенина проистекает не столько из загадок, оставленных нам жизнью поэта, сколько из того факта, что очень много уникальных человеческих и эпохальных ценностей «слилось и отозвалось» в его поэзии и судьбе. Не случайным представляется и само его имя «Есенин»: ведь в этом имени сливаются настойчивые в его поэзии ассоциации весны и осени. Где-то в глубине нашей души это имя перекликается и со словом «Россия», в котором самому Есенину представились образы «росы, силы, чего-то синего…». Не менее, чем имя, легендарна и внешность поэта, ставшая сквозной темой его лирики. Едва ли не единственный случай в мировой литературе: живой, исторический Есенин вошёл в свою поэзию всем духовным и физическим своим существом, сообщив ей неповторимое выражение… Мы видим его глаза — от лучащегося взгляда «желтоволосого отрока» до той поры, когда завелась «на сердце изморозь и мгла». Мы видим волосы, которые он «взял у ржи». А есенинская улыбка, которая, прежде всего, — выражение полнейшего счастья от чувства слияния с родной природой: «Хорошо бы, на стог улыбаясь, мордой месяца сено жевать…». С самого начала Есенина окружала та первозданная стихия природы и естественной жизни, к которой из своего условного книжного мира всегда тянулись, всегда рвались наиболее крупные поэты-интеллигенты.
— Тут я встрял в его монолог:
— Александр Иванович, своей лирикой Есенин, пожалуй, подтвердил, а для русской поэзии XX века воскресил древнейший миф о поэте — потаённом голосе природы, сыне и певце земли. Недаром старожилы села Константиново вспоминают подростка, задумчиво бродившего с опущенной головой по полям и дорогам, погружённого в природу и в стихи:
Родился я с песнями
в травном одеяле,
Зори меня вешние
в радугу свивали…
И, наверное, нет на свете стихотворения о деревне, равного вот этому:
Клён ты мой опавший,
клён заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись,
под метелью белой…
— Здесь всё удивительно, — подхватил мои слова именитый собеседник, — и воображение поэта, и художественная прелесть, и душевная нежность, и образная сила… И сказано всё это волшебно — а нам остаётся лишь радоваться таким строкам, наслаждаться ими… Потому и трудно «литературоведчески» анализировать его поэзию, что с нею сразу же стало прочно ассоциироваться нечто большее и дорогое, чем просто «стихи» и просто «литература». «Мы так давно, так мучительно ждали голоса родной земли», — писал рецензент ещё самой первой есенинской книжки. «Горсточкой русской земли» казался Василию Ивановичу Качалову взятый им за границу сборник есенинских стихов. А Николай Семёнович Тихонов признался: «Есенин — это вечное, как это озеро, как это небо…».
* * *
И ЕЩЁ вспоминается, как ровно пятьдесят шесть лет назад, 4 октября 1965 года, ранним утром, в Москве сразу с вокзала примчался я на улицу Черняховского, где в доме № 22, в квартире № 5, разбудил Евгения Евтушенко. Это была наша первая встреча. Я ввалился к нему, без всякого предупреждения — как журналист, и не только, потому что был его поэзией давно уже потрясён. Прямо с порога попытался выразить свой восторг, но он перебил: «Вчера вечером радио в твоём поезде не работало? Жаль!» Оказывается, накануне в Большом театре, на торжественном заседании в честь 70-летия Сергея Есенина, где присутствовали некоторые члены Политбюро и выступали многие литераторы, Евтушенко прочёл (шла прямая радиотрансляция на всю страну!) стихи, в которых было не только про Есенина, но и, например, про первого секретаря ЦК комсомола Павлова…. И тут же я услышал их в авторском исполнении:
… Когда румяный комсомольский вождь
на нас, поэтов, кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить своё подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого весёлым,
и мне не хочется, поверь, задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом…
Женя был возбужден: «Сказал, что надо! А на шум, который «в высоких кругах» уже поднялся, плевать…»
И как же мощно эти стихи он завершил:
… Порою горько мне, и больно это всё,
И силы нет сопротивляться вздору,
И втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но — надо жить.
Ни водка,
ни петля,
ни женщины —
всё это не спасенье.
Спасенье ты,
российская земля,
Спасенье —
твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идёт
Вперёд сквозь подозренья и нападки
И хваткою есенинской кладёт
Европу,
как Поддубный,
на лопатки.
***
А СПУСТЯ несколько лет я встретил в Москве девушку, у которой были тоже васильковые глаза и которую звали Марина Есенина. Внучка поэта тоже писала (да и, слава Богу, продолжает писать) стихи. Вот такие:
Помнится сказка далёкая.
Помнят её все.
Как принц свою синеокую
Увёз по ночной росе.
Умчал на сером волке,
Куда лишь глядят глаза.
Хлестали по лицам ёлки.
Да гасла вдали гроза.
Где ж ты, мой принц, далёко ли?
Где, на какой тропе?
Может, в Москве, на Соколе?
Может, в глухой тайге?
Мне всё равно, не важно.
Лишь приезжай скорее.
В мятом хлопчатобумажном
Шарфе на смуглой шее.
Шарф мне, конечно, не нужен,
Это я так, между прочим.
Ты увези меня в стужу,
В ангарские стылые ночи.
Пускай не на сером волке,
Только с радостным взором.
Можешь на верхней полке
В поезде, даже не скором…
Вместе с этими строчками хранится в моём домашнем архиве медаль, изготовленная хорватским скульптором и графиком Шимо Клаичем. В 1972-м, премированный поездкой в нашу страну, он выбрал город на Неве. Так вышло, что я ему Питер и пригороды несколько дней показывал. И в благодарность Шимо за ночь в мастерской Академии художеств изготовил специально для меня эту гипсовую медаль с лицом своего любимого поэта…
* * *
СТОИТ ДОМ над Окой… Стоит дом над Невой… Приходят в рязанскую деревню люди со всего белого света. Встречаются под академической крышей учёные со всего мира. И всё это — чтобы еще яснее, ещё глубже постичь хрустальный родник есенинского слова, ещё пронзительнее понять человека, который однажды воскликнул о себе светло и раздольно:
Родился я с песнями,
В травном одеяле.
Зори меня вешние
В радугу свивали…
Так мог сказать только Есенин.
* * *
4 ОКТЯБРЯ
«ЧТОБ РАДОВАТЬ ЗЕМЛЮ…»
90 лет назад, 4 октября 1931 года,
родился поэт Глеб Горбовский
ОН РОДИЛСЯ на берегу Невы, близ Университета, в интеллигентной семье. Его отец, Яков Алексеевич Горбовский, выходец из старообрядческой семьи псковских крестьян, живших в Порховском уезде (получивших фамилию по названию деревни Горбово), в Гражданскую, воюя за красных, потерял глаз, потом преподавал русский язык и литературу. Однако в 1937-м по доносу был арестован («ставил Пушкина выше Маяковского, писал в дневнике «Питер» вместо «Ленинград», готовил покушение на наркома путей сообщения Лазаря Кагановича») и до 1945-го отбывал срок на лесоповале, затем остался в ссылке. А мама, Галина Ивановна Суханова, родом из Усть-Сысольска, наполовину зырянка, дочь первой коми-зырянской детской писательницы Агнии Данщиковой, тоже учительница русского языка и литературы, перед самой войной отправила сына «на дачу» в Порхов, к «тётке Фросе». Скоро туда пришли немцы…
Из воспоминаний Глеба Горбовского:
«Немцы собрали возле школы всё население, вынесли из помещения несколько застеклённых рамок с портретами наших вождей и, трахнув ими о землю, начали топтать сапогами, приговаривая ругательства, яростно и одновремённо сплёвывая. Хрустели портреты Сталина, Ворошилова, Кагановича. Топтали наши иконы, изображения наших идолов. Никто даже пикнуть не успел, как всё было кончено. И стало ясно: пришло время, способное растоптать не только портреты, но и любого из нас. Именно эта демонстрация врагом наглядного урока с применением наглядных пособий потрясла моё детское воображение до изначальных глубин».
Так, оказавшись на оккупированной территории, с конца сорок первого бродяжничал, скитался по Прибалтике, батрачил на латышских хуторах:
«Три года оккупации я жил — чтобы выжить. Жил, как зверёныш! Не довелось мне быть ни юным партизаном, ни пионером-героем… Война меня кормила из помойки, пороешься — и что-нибудь найдёшь. Как серенькая мышка-землеройка, как некогда пронырливый Гаврош. Зелёный сухарик, корка сыра, консервных банок терпкий аромат…»
Михаил Дудин — о Горбовском:
«Что такое фашизм, он увидел глазами своей души, всей её детской чистотой и впечатлительностью. Это была жестокая школа. Школа колючей проволоки и окрика. Школа пули и виселицы. Школа восторга мести и жажды справедливости…»
После войны разыскал мать, которая всю блокаду провела в Ленинграде. В школе не удержался. Поступил в «ремеслуху». В «ремеслухе» не прижился, попал в исправительную колонию в городе Маркс на Волге. Из колонии совершил удачный побег. В Питере едва не отловили — и подался в заволжские леса, под Кинешму, где в школе деревни Жилино (на четыре класса — двенадцать учеников) преподавал единственный учитель — его ссыльный отец. Яков Алексеевич помог сыну оформить паспорт и окончить (пройдя за год пять классов) семилетку. Там же, в шестнадцать лет, начал писать стихи. Затем — снова Питер, школа на Васильевском, которую так и не закончил — шуганули в армию. За три года службы в стройбате 296 суток отсидел «на губе». Строки «Сижу на нарах, как король на именинах» возникли у него именно там. Да, именно тогда сочинил свою «всесоюзно-знаменитую» блатную песню:
Когда качаются фонарики ночные
И тёмной улицей опасно вам ходить, —
Я из пивной иду,
Я никого не жду,
Я никого уже не в силах полюбить…
Она стала настоящей блатной классикой, а строка: «Сижу на нарах, как король на именинах» превратилась в ходячую уркаганскую присказку, хотя существует и «женский» вариант:
Мне парни ноги целовали, как шальные,
С одним вдовцом я прокутила отчий дом…
Потом свой «песенный блатняк» приумножил: «У павильона «Пиво-Воды» стоял советский постовой», «Ах вы груди мои, груди, носят женские вас люди»…
После учился в полиграфическом техникуме, но отчислили. Так и не получив образования, работал, где придётся — столяром на рояльной фабрике «Красный Октябрь», слесарем «Ленгаза», грузчиком и одновременно занимался в литературных объединениях: в ДК профтехобразования у Давида Дара, в Горном институте у Глеба Семёнова. Потом — как взрывник — отправился в геологическую экспедицию на Сахалин, за которым последовали Камчатка, Якутия…
И начали возникать у него СТИХИ. Впервые, в 1955-м, их опубликовала волховская газета «Сталинская правда», потом — ленинградская «Смена» (где я тогда ещё не работал). А в 1960-м тоже на невском берегу появилась и книжечка — «Поиски тепла». До этого стихи расходились в списках. Однако подлинную известность в 1968-м принесла автору четвёртая книжка — «Тишина», подвергшаяся официальному разносу.
Потом вспоминал:
«Я слыл заправским диссидентом от поэзии и выпивохой. Особенно стал налегать после того, как четвёртую книжечку — «Тишина» — частично пустили под нож, а меня самого обвинили в «идеологическом шпионаже». Однако мои стихи не были диссидентскими: слишком густ был патриотический замес в моём сознании, слишком сильна любовь к Родине. Но они были необычны — по-своему окаянны, своенравны — и уже потому не укладывались в прокрустово ложе официальной поэзии, раздражали блюстителей лжеидеологии той поры. Став популярным, начал много и часто выпивать, участвовал в многочисленных застольях ленинградских поэтов. Особенно близок был с Николаем Рубцовым…»
Но ещё с юности выработав в себе привычку к литературному труду, Глеб ежедневно писал по несколько страниц хорошего текста. Вот как — в отличие от обкомовских «блюстителей лжеидеологии» — оценил тогда его творчество знаменитый немецкий славист, литературовед и переводчик Вольфганг Казак:
«Стихам Горбовского присущи приятная музыкальность и намеренно простой подбор слов и рифм, его строки обретают глубину благодаря широте обзора и необычности ассоциаций. Горбовский одержим поисками изначального смысла явлений жизни; его одиночество требует утешения; связь между эпохой и вечностью, реальностью и сказкой, человеком и вселенной постоянно воплощается в новых и новых поэтических образах. Показывая человека с его ответственностью перед самим собой, перед другими людьми и судьбой, Глеб способен быть выше советской повседневности и от её непосредственного изображения прийти к этим основным жизненным вопросам как символам».
И к тому же сочинял хорошие стихи для детей, которые часто становились их любимыми песнями, например — на мелодию Станислава Пожлакова про «Розового слона»:
Зря унываешь, нету беды,
Я то ведь знаю — розовый ты!
Может, случайно, где-то во сне,
Ты прислонился к серой стене!..
И «взрослых» песен было у него много. И великолепную прозу писал тоже: «Свирель на ветру», «Ветка шиповника», «Вокзал»…
* * *
А Я С НИМ познакомился давно, мы были «на ты», но поговорить с поэтом «для газеты» удосужился лишь в 1981-м, когда Горбовскому должно было стукнуть пятьдесят. Протекал разговор так.
— Глеб, люди прочли уже много твоих книг, где в каждой строке — сердце поэта, ответственное за судьбу Родины, судьбу Земли. И еще там в каждой строке — ощущение, что написал её ленинградец. Как ты думаешь, смог бы стать поэтом, если б жил не в Ленинграде?
— Наверное, всё-таки стал бы, но вот — каким? Таким же или иным? Наверняка — иным. Потому что место, где поэту довелось явиться на белый свет, естественно, откладывает на том, что и как он пишет, свой отпечаток. А тем более
город на Неве, с его литературными и вообще художественными традициями, от Петра и до наших дней…
— Значит, Ленинград писать «помогает»?
— Конечно, помогает — как всякое родное существо. Да, прежде всего, испытываю к нашему с тобой городу самое заурядное родственное чувство… Понимаешь, люблю и Москву, и Псков, откуда вышли мои предки, и разные сибирские города, где много работал, но всё-таки Ленинград остается в биографии высшей точкой отсчёта.
— Есть тут любимые уголки?
— Есть. Во-первых, Васильевский остров, где жил, учился, и когда однажды пришлось на время переехать в другую часть города, очень тосковал:
Стороной объезжаю Васильевский остров.
Ежедневно в былое кататься — несносно.
Я сажусь на такие электротелеги,
что окольно минуют знакомые бреги.
Здесь, на линиях острова, в тёмных парадных,
слишком много оставлено песен отрадных…
Однако самое для меня яркое место, даже больше, чем Стрелка Васильевского острова, — Дворцовая площадь. Почему? Видимо, какие-то особые «воздухи» там распространены, какие-то очень уж «ленинградские» флюиды… Как-то, помню, шёл по Дворцовой, не замечая ничего вокруг, уставившись глазом в брусчатку площади, и вдруг слышу: «Смотрите, журавлики!» Поднимаю голову:
Плыл над Невой закат пунцовый,
весна ворочалась вдали,
а там, над площадью Дворцовой,
и впрямь летели — журавли!
Немного их… Отрывок стаи,
но всё равно, держась углом,
натужно (видно, что устали)
они стремились напролом!
Добро бы где-нибудь над склоном
полей, над сучьями лесов, —
над Александровской колонной
прогрохотал их трубный зов…
Увы, мы часто живём, смотря только под ноги… Сейчас пишу повесть, которую назвал «Под музыку Вивальди». Повесть начинается как раз здесь, у Александровской колонны, где особенно остро ощущается наш город: рядом — Эрмитаж, Капелла, дом Пушкина… Героиня книги — ленинградский экскурсовод, «Дон Кихот в юбке», из тех бескорыстных, чистых душ, на которых держится мир… Она воспитана этим городом, этой архитектурой…
— Помнишь своё самое первое стихотворение?
— Да, и толчок к тем, самым первым стихам, как ни странно, дала… почтовая открытка с изображением известной картины художника Ярошенко «Всюду жизнь…» Я тогда учился в ремесленном, на краснодеревщика. Дерево любил с детства и потом, может быть, для того и уезжал в экспедиции, в тайгу, чтобы побыть наедине с деревьями…
— С чего же, по-твоему, начинается поэзия?
— Прочтя любое поэтическое произведение, я стараюсь заглянуть в самого себя: взволновало ли оно меня? «Взволновало» — это не только, когда кровь прилила к лицу или пульс повысился. Нет, тут главное — «шевельнуло» ли стихотворение во мне те впечатления, которые уже успел накопить в жизни, дало ли им новую работу? Подобное волнение, даже потрясение я например, испытал, когда впервые открывал для себя Блока…
— А с чего начинается поэт?
— По-моему, поэт начинается с того момента, когда человек уже способен забыть про то, что он — поэт, что вот, мол, сидит за столом, пишет стихи, делает, так сказать, свою «поэтическую биографию»… Понимаешь, чисто профессиональными поэтическими навыками в принципе овладеть можно быстро, гораздо труднее воспитать душу, чтобы её терзали людские боли, чтобы она жила теми радостями и горестями, которыми живут окружающие поэта люди…
— Давай попытаемся выяснить, как рождаются стихи. Как это таинство происходит у тебя?
— Очевидно, те самые импульсы, от которых идёт сигнал к написанию стихов, у каждого поэта рождаются по-своему, Для меня, например, таким сигналом часто становится какая-то фраза, житейский факт, деталь… Много стихов родилось у меня на вокзале. Я много ездил и вообще люблю вокзалы — за людность. И на стадион, кстати, хожу в основном не из-за футбола, а потому, что это — людское море, где вылавливаю для себя, для стихов какие-то конкретные толчки, детали, импульсы… Так вот, однажды увидел на вокзале маленькую девочку, которая потеряла родителей, и её нес на руках молоденький милиционер. И для меня вдруг открылась целая судьба — и родились стихи про «потеряшку»:
… Колыбелит тело зыбь рессорная.
Снится мне малышка беспризорная.
В душу мне глядит глазами сонными
на руках у мальчика с погонами…
В другой раз встретил на вокзале бездомную собаку, которая, видимо, искала своего хозяина. Приласкалась было к одному, а он её — ногой… И тоже строчки родились почти мгновенно:
Вокзал вздыхал в сто сотен лёгких.
Народ стучал, кричал и мчал…
Меж ног людских шныряя ловко,
бродяга пёс один скучал.
Он выбирал своих по духу.
Зевнёт, понюхает… Не тот.
Но вот он выбрал умным нюхом,
привстал и чмокнул! Прямо в рот…
А тот, избранник, с желчным смаком
в собачьи губы — свой башмак.
… И думал пёс: «Ты… не собака?..»
А люди думали — не так.
Однажды, сидя в театре, услышал со сцены фразу: «Остаюсь на земле», и тут же записал её на программке. Не знаю, уж чем она поразила, но почувствовал: «Стихотворение — в ловушке!» И действительно, вскоре родились стихи: «Надпись на могиле пилота»:
«Остаюсь на Земле!» —
эта надпись настолько внезапна!
На могиле пилота,
как явственный голос, — строка…
И не дрогнет пропеллер
у времени в ласковых лапах
на могиле пилота,
одетой в мучные снега…
— Ты много ездишь, летаешь, плаваешь… Это что — путешествие «в поисках темы»?
— Раньше это просто был мой образ жизни: работал в геофизических экспедициях, так что сама жизнь меня «перемещала»… Теперь по-иному. Иногда вдруг ощущаю: всё! Не могу больше написать ни строчки! «Поэтическое состояние» исчезло! Значит, надо срочно собираться в дорогу. Впрочем, ничего исключительного тут нет, вообще не представляю поэта, который бы в наше время соорудил себе некую «башню» и не покидал её. Например, Александр Кушнер: многие почему-то до сих пор считают, что пишет он «камерно», что его поэзия, так сказать, — от литературы, от кабинета… На самом же деле Кушнер давно уже совсем не тот: много ездит по земле, много видит, и наши с ним дороги на дальних меридианах не раз пересекались… Обычно блокноты после таких путешествий, встреч с самыми разными людьми полны тех самых «импульсов», от которых потом берут начало стихи…
— Постарайся, пожалуйста, припомнить какую-либо из подобных встреч, когда ты с особой остротой ощутил важность и необходимость своего дела.
— Прежде всего, как ни странно, вспоминается самое первое публичное выступление. Это было году в пятьдесят седьмом, на Сахалине, в экспедиции. Однажды вечером решился почитать стихи вслух, и по тому, как их принимали, понял, что делаю что-то стОящее. Появилась вера в себя… Много лет спустя, оказавшись у строителей БАМа, прочитал однажды среди других старое стихотворение «Мёртвый лес»:
Пожар отклокотал и умер.
И умер лес, отзеленел…
Трагедию исчислил в сумме
один хозяйственный отдел.
Медведь ушёл, удрали зайцы
Хватили горя комары.
В жилищах птиц сварились яйца
от неестественной жары.
Я уходил от этой жути
с большей тревогой за людей…
Не люди лес сожгли, не люди! —
Не человек. Злодей.
Злодей!
Среди собравшихся в бараке был и начальник лесопункта. Услышав эти стихи, он поднялся и сказал: «Надо их отпечатать побольше и расклеить по лесу…» Не скрою, для меня эти слова были большой наградой…
— Поэт ты, конечно, многоплановый — и всё же: выделяешь для себя какую-то одну, самую главную свою тему?
— А знаешь, эта главная тема со мной всю мою жизнь. Правда, с годами она трансформировалась: была сначала «недопроявленной», а потом обрела большую ясность, так что внутренний стержень ощущал в себе всегда. Он был со мной и в военное лихолетье, и потом, когда скитался, бродяжничал, и когда учился в ремесленном, и когда служил в армии… Эту свою главную тему определяю просто — любовь к человеку. Если мы не будем постоянно помнить о том, что самое важное — сберечь человека, сберечь от хамства, от подлости, от войны, сберечь — для солнца, которое, посмотри, так ярко светит сегодня за окном, если, повторяю, мы об этом забудем, то ни о чём другом писать уже нет смысла… Впрямую я подобное говорю и в стихах, и в прозе очень редко, но внутренне в каждой строчке это чувство присутствует неизменно:
… Зачем я родился? Отвечу, изволь.
Чтоб радовать Землю. Немалая роль.
Чтоб каждое утро, пока я иду,
столикую славить её красоту…
Известно, некоторые критики продолжают упрямо делить поэзию на «гражданскую» и «лирическую». По моему глубокому убеждению, это абсолютная чепуха, потому что поэт, любящий свой народ, свою страну, поэт, чьё сердце болит всеми болями Времени, неизбежно будет писать стихи с гражданским наполнением, хотя внешне они, может быть, и весьма скромны. И в песнях, конечно, то же самое…
— Кстати, о песнях, которые ты сочиняешь вместе с Соловьёвым-Седым, Колкером, Морозовым, а исполняют их и Пьеха, и Хиль, и Дольский: продолжаешь работать в этом жанре?
— Только что закончил с Сашей Морозовым цикл из четырех песен. Например, одна из них:
Нынче ночь сырая… Ночь, как яма.
Напишите мне письмишко, мама.
Не ходите, мама, нынче в гости,
напишите, в синий ящик бросьте.
Если адрес мой попал в корзину,
напишите просто: «Север, сыну»…
В общем, получился полубардовский, «негромкий» цикл…
— Сейчас ты чаще всего работаешь на Карельском перешейке, в Комарове. Что, лучше пишется на природе?
— Комарово дорого прежде всего мне тем, что здесь когда-то познакомился с Анной Андреевной Ахматовой. А вообще мир, где удивительно сплелись залив и сосны, для работы просто незаменим. Пожалуй, самые задумчивые, «петербургские» стихи родились именно здесь…
На прощание я его сфотографировал.
* * *
И ПОТОМ продолжал работать так же напряжённо. Однажды по телефону признался:
— До сих пор «процесс сложения стихов» начинается с внезапной вспышки в мозгу. Сверкнёт — а там уж и мысль, и опыт помогают. Обычно идёт без натуги, без томительных поисков. А иногда даже будто под диктовку записываю… Может, недаром меня кто-то назвал «Божьей дудкой»? Похоже, все мы, поэты, Его «свистульки»…
В 1984-м за книгу стихов «Черты лица» получил Государственную премию. К «перестройке» почему-то отнёсся настороженно. Ну а в то чёрное 19 августа 1991 года сочинил частушку:
Что за странная страна,
Не поймёшь какая?
Выпил — власть была одна,
Закусил — другая!
Он вовсю вкалывал (всего вышло более сорока книг), и вдруг, как из рога изобилия, стали сыпаться ему разные «почётные звания» — и лауреата конкурса «Умное сердце» имени Андрея Платонова, и «Литератора года», и «Золотого пера» Межрегинального Союза писателей Северо-Запада, и обладателя православной литературной премии князя Александра Невского, а также — имени Ивана Бунина, имени Константина Бальмонта, Новой Пушкинской премии, Царскосельской художественной…
Но разве могли все эти премии и награды залечить боль за самое дорогое, самое попранное, что таилось в душе:
Во дни печали негасимой,
во дни разбоя и гульбы —
спаси, Господь, мою Россию,
Не зачеркни Ея судьбы.
Она оболгана, распята,
разъята… Кружит вороньё.
Она, как мать, не виновата,
что дети бросили её.
Он был трижды женат, имел троих детей, но, по собственному признанию, оставался «всегда от них — как бы на отшибе». Каждый год всё так же, с июня по октябрь, продолжал жить в Комарово, в тамошней писательской деревне, где, как шутил, ему выделили «полбудки». И становился всё печальней:
Что ж, пожито весьма!
И не сулят бессмертья
Ни проблески ума,
Ни всплески милосердья.
И если оглянусь
Разок перед уходом,
То — на святую Русь,
На храм за поворотом…
Глеба Яковлевича Горбовского не стало 26 февраля 2019 года. Его похоронили на Богословском кладбище, рядом с могилой чуть ранее (жуткое совпадение) скончавшейся жены — поэта Лидии Гладкой. Когда-то он ей написал: «… А веснушки, как смешинки, и без них ты, как чужая». Может, кто-нибудь, придя сюда, тоже вспомнит строки, которые выше я уже цитировал:
… Зачем я родился? Отвечу, изволь.
Чтоб радовать Землю. Немалая роль…