Михаил Моргулис: Еще два рассказа

 110 total views (from 2022/01/01),  1 views today

Михаил Моргулис

Еще два рассказа

ПЕРЕД ПОЛЁТОМ

 «Страх перед смертью лишь результат неосуществившейся жизни…»
Франц Кафка

Вначале я прожил жизнь. Потом пережил смерть. Потом, внезапно, снова стал жить. После четырёх дней клинической смерти я плавно опустился на землю. Это было так неожиданно для окружающих, что ещё некоторое время они говорили обо мне как о человеке, покинувшем этот мир. Пришлось даже написать душещипательный трактат под названием «Я вернулся». Постепенно близкие и друзья привыкли к моему возвращению из другой жизни. Лишь иногда, кто-то из них смотрел на меня каким-то особо внимательным и тревожным взглядом, как смотрят в тёмный угол, откуда раздался шорох.

Но, мы знаем, время — это никогда не останавливающееся движение, и вскоре происшедшее со мной стало большинством забываться. И как мне казалось, на меня теперь смотрели не как на человека, вернувшегося в жизнь, а как на ожидающего конца жизни.

Я стал много ездить по свету, и потому вскоре возникло негласное мнение, что дома я не умру. Что смерть остановит меня где-то в дороге. И вот тогда станет ясно, что поездки ни к чему хорошему не приводят. Возможно, некоторых пугала мысль, что это может случиться в праздники. Дрожащая от натуги, эта мысль, тыкаясь смущенной мордочкой в сердце и заикаясь, нашептывала: конечно, если суждено, то пусть это случится в будние дни и не очень далеко от дома.

Мне много раз доказывали, что меня любят. Но и в любовь, всегда бочком, смущённо втискиваются мыслишки, которых мы стесняемся. Мы их гоним прочь, но они продолжают жить с нами. Ах, уж эти потаённые змейки мыслей, которые мы тут же пытаемся замолить! Но, чудо! После наших молитв они расцветают ещё пышней и раскидистей.

Итак, все были уверены, что когда-нибудь из какой-нибудь южной страны, а, может быть, из далекой России, а, может быть, из ближнего штата привезут меня, уже умолкнувшего навсегда, уже не смотрящего с укоризной, а просто навек задумавшегося.

Но всё получилось наоборот. Я умирал в своём дворе.

Как-то летним утром, когда никого не было дома, я от тоски залез на высокую яблоню, сорвал и надкусил пару яблок и, неудачно сдвинувшись на ветках, свалился с дерева. И теперь лежал на гудящей земле и прислушивался к себе. И понял, что моя жизнь срочно переодевается в одежды смерти. Я втягивал сладкий запах жирной земли, она пахла далёкими садами, и белый туман поднимался у моего лица. Мне казалось, что я с улыбкой думаю о том, как будут рассказывать о моей нелепой и смешной смерти. На веранде стучали часы. Их стук превращался в насмешливые слова: «Радуйся жизни!» Потом стук превратился в слова Библии: «Радуйтесь в Господе!»

В тумане возникли насмешливые голоса: «Везде жизнь и везде смерть, и к этому надо привыкнуть. Вот к глупости своей привыкнуть невозможно, потому как и не подозреваешь, что она в тебе живёт. Не торопитесь в ад! Без вас там не начнут!»

После этих слов раздался тоненький смех. Я подумал, что это смеется эльф или гном. Я попытался приподнять голову, чтобы заглянуть в туман. Но голова не приподымалась. Это действительно был крошечный эльф, он приблизился к моему лицу и был вровень с ним. Я видел его зелёную курточку, на которой не хватало одной крошечной пуговицы. Он пояснил: «Ворона оторвала, когда я залез в её гнездо».

Эльф вытащил из рукава тонюсенькую волшебную палочку и сказал:

— Я тебя немного приподниму над землёй, чтобы ты лучше видел, откуда уходишь…

В воздухе зазвенело, запахло моими любимыми конфетами «помадка», и меня плавно приподняло над землёй. Теперь я видел всё. В траве спал мой сын, его тоненькая шея нежно мерцала. Ему снова было пять лет. Пробежала погибшая под машиной собачка Манюня, йоркширский терьер. Манюня сквозь бороду глянула на меня яркими камешками глаз. В кустах сидел улетевший от нас попугай Гоша, он неустанно повторял: «Куда делась жратва?». По тропинке, за кустами, шли люди из моей жизни. Родители, смиренно держась за руки. За ними, прихрамывая, спешил писатель Виктор Некрасов, он приложил ладонь козырьком ко лбу — искал меня. Шли, чинно разговаривая, издатель Григорий Поляк и еще один писатель — Сергей Довлатов, маленький Гриша и большой Серёжа. Вышагивал гениальный музыкант Володя Дунаев с гитарой, и рядом застенчиво улыбался Боря Монастырский, умерший в двадцать шесть лет от рака крови. Где-то насвистывали его песню «Десятый класс», но тихо-тихо, едва слышно.

Много проходило людей. Я сказал эльфу, вспорхнувшему на куст отцветшего шиповника: «Как славно, что из семьи я никого не потерял до своей смерти. А мой младший сын на время вернулся в детство, он это сделал для того, чтобы мне стало приятно». Раздалось ласковое хрюканье, это был чёрный вьетнамский поросёнок Ханой, мы с сыном привезли его с острова Вашингтона. Он вполне самостоятельно шёл по тропинке за людьми, задрав штопором хвостик.

Эльф спросил: «Знаешь, почему я с тобой? Ты написал рассказ о моём родственнике, гноме. Помнишь, ты еще назвал рассказ — «Одинокий мальчик»? Все эльфы и гномы его прочитали… Я ещё немного побуду с тобой, а потом взмахну палочкой, и мы попрощаемся. Только бы мне не заснуть… А то нарушу весь распорядок этого длинного дня и твоей короткой жизни… Я всегда внезапно и не вовремя засыпаю… Характер такой странный…».

Я ответил ему, но молча: «Ты добрый!»

— Приходится, — вздохнул эльф. — Назначили меня быть добрым. А вот моего дядю Кузю назначили быть злым. Конечно, работы у него побольше… — Эльф глянул на меня малюсенькими зелёными глазками.

— Ты не подумай, я просто люблю жаловаться, от доброты жалуюсь… А, вообще, я по-настоящему добрый… Ты удивишься, но я хотел стать певцом. А назначили певцом вместо меня другого моего брата, Васю. Он придёт как раз, когда ты умрешь, и будет тебя отпевать, по-нашему, по нашим эльфовским правилам … Певец он… Но я не хуже, только мне не повезло. Вот, послушай… Сегодня тебе посвящаю… У меня баритон…

И он запел стрекозьим голоском, тоненьким и жужжащим: «Я встретил вас, и всё былое в отжившем сердце ожило…»

Он пел, захлёбываясь от счастья, малюпусенькие глаза зажмурились от переполнявшей его тельце радости, и я с состраданием заметил, что по его щёчке, величиной с ноготь детского мизинца, катится слезинка размером с острие булавки. Это был странный и великий концерт. Два шмеля сидели напротив, на цветке, и внимательно слушали, будто два лохматых деревенских парня.

Он кончил петь, открыл глазки, смущенно отвёл их и улыбнулся. Шмели аплодировали крылышками, а я пытался шепнуть: «Браво!». Гном несколько раз поклонился и пропищал мне в ухо: «Тебе удалось послушать меня до прихода смерти… Видишь, какой я добрый…»

Потом, наверное, я потерял сознание. Очнулся от прикосновения к лицу мокрого. Это эльф тёр мне глаза лепестками розы, смоченными в росе.

— Ещё рано, не спеши… Они ещё не знают, что ты их покидаешь, они ещё не кричали и не плакали, и не рыдали по телефону, и не вызывали родственников на твои похороны, … И Вася, мой брат, ещё не освободился, он сейчас отпевает выпавшее из гнезда воронье яйцо, а это, сам понимаешь, трагедия, ведь в яйце ушла совсем молодая жизнь… Пусть Вася долго там попоёт, пусть вороны безголосые им наслаждаются… А ты лучше вспомни, чему самому хорошему ты научился в жизни?

Шмели улетели. Воздух холодил губы. Волосы падали на лоб и мешали. Эльф сказал:

— Упарюсь их тебе зачёсывать… Давай лучше отрежу! Да, нет, опасно… Увидят, подумают, что это ты сам сделал, сошёл перед смертью с ума и отрезал себе волосы. Лучше гусениц попрошу, они тебе их переволокут назад.

И, вправду, по лбу поползли гусеницы и подняли волосы наверх.

Было очень больно говорить, но я сказал:

— Я научился многому хорошему. Не врать самому себе… Жалеть почти всех… Гладить попугаев, кошек и собак. И лошадей, коров, коз, овец… Гладить руки людям… Иногда молиться… Даже прощать… Смеяться, когда больно, и плакать, когда смешно…

Эльф спросил:

— Это все как-то во множественном числе… А чему-нибудь одному, но очень важному, ты научился?

— Не очень сильно бояться смерти…

Эльф потешно почесал голову-семечко. И потянулся еще ближе к моему уху:

— А любить научился?

— Не могу точно сказать. Этому никто не может по-настоящему научиться… Это мог только Он, по-настоящему…

— Ну так Он любил всех… А ты какую-нибудь женщину любил до того, как упал с дерева и начал умирать?

— Не помню… Кто-то очень сильно любил… Может это был не я, а, может, я…

— Давай я спою тебе в дорогу ещё … Не спеши отказываться! Когда ещё услышишь… Там редко поют, и поют только избранные… Я тебе свою песню спою, распевал её, когда был совсем молодым… Еду, бывало, на майском жуке и распеваю…

И он снова запел своим жужжащим тоненьким звоночком: «Еду, дорогой, я в город детства свой. Еду, дорогой, я за своей мечтой. Еду, дорогой, и нет над нею туч. И, как зайчик, бежит за мной солнечный луч…»

И он снова смущённо кланялся. А в это время кто-то, холодными руками, коснулся моих ног. И холод начал подниматься по телу.

Эльф завертелся, увидев кого-то:

— Ах, вы уже пришли, как всегда, тихо и незаметно… Что-то вы рано сегодня… Издалека? Хоть бы Вася, братишка, успел, сразу после вас… Вы отдохните с дороги… Он — эльф кивнул в мою сторону — не очень боится, хотя люди вас изображают страшной ведьмой… Никто не знает, что вы как дева Мария…. Он для вас анекдот передал: «Невыносимых людей нет. Есть узкие двери…»

Холод остановился где-то посередине тела. Голос эльфа отдалился. Я знал, что перед смертью ко мне приплывут запахи. И они пришли. Запах маминой щеки. Запах боли, кромсавшей мою ногу, после падения на мотоцикле. Запах еды, когда я в детстве бродил голодным среди разрушенных войной домов. Запах девушки, от которого приходила другая боль, прекрасная, от которой задыхаются. Молочный и творожный запах моих детей, когда они были маленькими. Запах непонимания, злости и предательства, как запах карболки… От равнодушия близких людей пахло плохо застывшим студнем. И, наконец, пришёл любимый запах сжигаемых палых осенних листьев, от которого мне всегда хотелось плакать.

И тут эльф сказал:

— Вот, Вася идёт, поёт уже, как всегда фальшивит в одном месте… Но вот, всё равно назначили…

И я почувствовал, как холод вновь медленно двинулся по телу. Пока у меня есть время, я должен предложить ей что-то. Чтобы она меня не убивала. Когда смерть оказывается слишком близко, когда ты чувствуешь её ледяное прикосновение, испытываешь в полной мере обречённость, тогда отчаянно хочешь найти с ней компромисс, хотя бы на какое-то время. Я лихорадочно искал повод, чтобы спросить смерть о чем-нибудь, заинтересовать ее. И вот что мысленно сказал ей: «Я знаю, кто тебя изобрёл!». Эльф засмеялся, оказывается, и он слышал мои слова. «Она ничем не интересуется… может быть, только на минуту?»

И, правда, холод опять остановился.

Я сказал:

— Тебя никто не изобретал, тебя повесил над нами Создатель, как Луну и Солнце… Есть Луна, Солнце, Жизнь и Смерть… И потом, я знаю, что ты — это Жизнь, которая переодевается в одежды Смерти… Я знаю, это ты…

Холод помедлил, на мгновение стало чуть теплее, но только на миг. Потом медленнее, чем раньше, холод снова пополз вверх. Я знал, когда он достигнет сердца, я умру. И закричал эльфу: «Ты же читал мой рассказ об одиноком мальчике и одиноком гноме! Попроси её, чтобы я ещё чуть-чуть пожил… Я забыл сказать своему сыну кое-что, вернее, хочу ещё раз на него посмотреть, на всех них, перед тем, как они начнут плакать обо мне!..

Возле эльфа уже стоял Вася. Точно такой же, как мой эльф, только в синей курточке, и тоже с оторванной пуговицей. Он прочистил горло и, покосившись на брата, растянуто сказал: «Мнееее тожееее воронаааа еёёё оторваалааа…»

Первый эльф поглядел поверх моей головы, как будто следил за полётом птиц, и произнёс серьезно:

— Нет, она очень редко возвращает людей обратно. Тебя она уже один раз вернула, и это, о-го-го, это бывает очень редко. А ты опять просишь… Ладно, давай, договори ей, а то Вася прочищает горло, скоро отпевание, и в путь…

Вдруг он прислушался и наморщил лобик:

— Она спрашивает, почему ты её никогда не ругал…

— Ответь, я знаю один секрет. Никогда не ругай того, кто укладывает твой парашют…

Гном стал смеяться, то есть повизгивать, а потом добавилось повизгивание Васи, а потом тело мелко затряслось от жуткого внутреннего холода… А мне в этот же момент открылось небо. Оно было, ну, как … Оно просто повторило цвет еще зелёноватых, чуть-чуть недоспелых груш… И зеленоватый свет раскрылся надо мной. И позвало меня… И в небе летели белые гуси, они летели, иногда кувыркаясь, наверное, это были очень молодые гуси… Небо дразнило их, они кувыркались в этом волшебном сиянии…

Голос холода внутри меня произнёс удивительно молодым и сочным голосом: «Ну, говори всем «прощай!», и начинай, начинай»!

И услышал я напоследок поющий голосочек эльфа Васи, а мой эльф ему подпевал. Что они пели, не знаю, но слова были сладкими и таяли во рту. И мне стало тесно, и я вырывался из своего тела, чтобы улететь в зелёно-грушёвое счастье неба. 

НОЧЬ НА ФЕРНАНДО ДРАЙВ

Верному Олегу Олю

Мы гуляли с овчаркой Гердой по нашей улице Фернандо драйв. Тихо дышала флоридская апрельская ночь. После жары стало прохладно, с океана долетал нежный лёгкокрылый ветер. Улица замерла, будто ждала чего-то. Вокруг бешено пахли цветы. Запахи всегда создают во мне необыкновенные настроения, открывают тайны, уводят в туннели фантазий. Мы дошли до дерева магнолии. Это дерево, как только я его касался, всегда уносило меня в дали неизвестные и события разные. Собака почувствовала, как дрожь пробежала по мне. Остановилась и замерла. Я прижался к тонкому стволу. Цветы магнолии отчаянно закружили голову, затрепетали ноздри, и я очутился в далёком саду…

В нём прогуливался Гитлер и его подруга Ева Браун, с которой он обвенчался за день до смерти обоих. Ева сорвала цветок и дала Гитлеру.

— Ах, Адольф, если бы вы знали, как я хотела бы уехать куда-нибудь с вами…

— Я тоже хотел бы, — нежно, но с каплей раздражения, ответил Гитлер. Голос его окреп: «Но как я могу хоть на миг бросить этих обученных солдафонов, неспособных принимать решения, или неврастеников, преданных, но визжащих от переполняющей их харизматичности. К сожалению, моя дорогая, сейчас не могу… Но я тоже бы поехал с тобой в тихие венские леса, бродили бы с треножником, рисовали… Я прекрасно пеку картошку… Мы поедем, возлюбленная моя, после победы над Россией…»

Гитлер развёл в стороны руки. Мысли захлестнули его, и он забыл вернуть руки в прежнее положение. Так и стоял, как будто кого-то ловил. Лоб прорезала морщина, он вскинул голову и смотрел куда-то за горизонт.

Ева молчала, знала, сейчас Адольфа тревожить нельзя. Морщина разошлась, Гитлер опустил руки, и они пошли дальше.

— Мне сказали, что английское радио стало придумывать о нас ужасы… Будто мы убиваем еврейских детей… Мне обидно, что англичане стали обманывать точно так же как Сталин…

— Ева, дорогая, должен поздравить тебя, ты вышла из твоей призрачной цветочной жизни и увидела некоторые реальности… Да, конечно, на войне люди уничтожают друг друга, но наши солдаты стараются по мере возможностей не допускать гибели детей… Возможно, кто-то из еврейских детей и погиб, мне очень жаль, но пусть об этом позаботится их Бог Саваоф…

Гитлер неожиданно остановился и замер.

— Ева, милая, мы вспомнили о смерти, а я нашёл зарождающуюся жизнь… Посмотри, это гриб, он похож на маленького арийца, белый, упругий, смелый, стал на дороге…

Ева опустилась на колени и рассматривала гриб:

— Какой он хорошенький, и он хочет жить…

Гитлер приобнял её сзади.

— Все хотят жить… И он… Это закон выживания… Но он ходить не может, а мы можем, поэтому животные и люди не ждут, а прячутся или нападают… Я нападаю… Провидение вложило меч в мою руку. Я слушаю только Его…. Я должен разрубить этот еврейско-коммунистический узел, этот либеральный британский мешок, всю эту шваль, которая приводит Бога в бешенство своей грязью и примитивизмом… Мы тоже примитивны, но только в осуществлении наших целей, а не в нашей идеологии… Геббельс — это подарок дьявола, и князь тьмы преподнёс его мне…

Он помолчал и добавил:

— Ты знаешь, больше чем уехать с тобой, хочу уйти с тобой в нашу прошлую жизнь…. Мне кажется, там я был Джордано Бруно. А ты?

— Я была вашим огнём… — пошутила Ева и испугалась. Гитлер приподнялся на носках.

— Запомни, дорогая Ева… Я никогда не горел и не буду гореть… Последнее, если придётся, это офицерская пуля в свой же висок… А там, пусть жгут…

— Ади, может, когда-нибудь у нас будет ребёнок, а, может быть, мы его усыновим…

Они дошли до дерева магнолии. Ева прижалась к его стволу. А с другой стороны к стволу прижимался я, но они меня не видели…

— Ади, я так люблю перебирать ваши пальцы…

Гитлер посмотрел на свою руку.

В кустах громко запела птица, Гитлер вздрогнул, оглянулся в ее сторону и вдруг резко показал пальцем в лес: «Я увидел олениху….Там… Уже убежала… Тонкие ноги…»

Ева разочаровано смотрела на место, куда показывал Гитлер.

— Пусто теперь, Ева… Похожа была на балерину… Не переживай, вчера я написал для тебя две строчки, они только для тебя…

Гитлер выпрямился, снова посмотрел в далёкий горизонт и стал, вскрикивая, медленно читать: 

Когда священные коровы пройдут по пастбищу любви,
Князь в моём сердце зажигает печали горестной огни…

Ева вздохнула:

— Как славно и страшно…

В ответ несколько театрально вздохнул Гитлер:

— Всё славное всегда страшно…

Он напряжённо задумался.

— Конечно, ты знаешь, когда-то у меня была подруга, Гели… Она застрелилась… Когда умирают миллионы, это выглядит абстрактно…. Но когда женщина вышивала для тебя салфетки и смотрела в твои глаза, это страшно…

Ева замерла, плечи её согнулись.

Гитлер подошёл к ней и церемонно, по-старомодному обнял:

— Если в жизни наступит трагедия, ты, Ева, не имеешь права умирать раньше меня… Ты должна умереть после меня… А лучше всего, вместе со мной… Ах, Ева, я так хотел бы сейчас подарить тебе альпийский горный цветок, но дарю лишь эту садовую розу…

Гитлер сорвал розу и, склонившись, преподнёс её Еве.

Ева засмеялась и запрятала плачущие глаза в роскошный цветок.

Возле Гитлера пролетел шмель, он резко дёрнулся в сторону. Потом задумчиво глянул в траву и сказал, без всякой связи с предыдущим:

— Видишь ли, дорогая, для меня потрясение, когда я наступаю на лягушку или крупных жуков… Мне кажется, что меня так же когда-нибудь раздавят…

Руки Гитлера бессильно провисли, он тихо заворчал…

Ева стала нежно гладить его руки и прошептала:

— Стало зябко, пойдём ко мне…

И они пошли к дому. Охранник разглядывал их в бинокль.

Гитлер вдруг стал тяжёло шаркать ногами. Это был признак, что в него начинало необратимо входить нечто угрожающе тёмное, это был страшный повторяющийся сон, в котором железнодорожный состав наезжал на него и раздавливал. Ева поняла это.

Но Гитлер уже начал бормотать:

— Жалкие импрессионисты всё же умели невероятно изображать сиреневый цвет. И вот я вижу, как Гели стоит возле расплывчатого куста сирени, в расплывчатом сиреневом платье, а сверху, с неба, спускается на шнурке пистолет, она берёт его маленькой рукой и стреляет в себя… И кровь, но, знаете, какая! Сиреневая кровь… Она заливает все картины импрессионистов…

Гитлер мрачно замолчал. Потом поджал подбородок, взглянул на горизонт и сказал почти шёпотом:

— Вождь плакать не может…

И он снова взял Еву под руку и, намеренно вскинув голову, продолжил путь к дому.

Когда они подошли к самым дверям, для него из дома выпустили овчарку Блонди. Лицо у Гитлера стало почти нежным, он высвободил руку, которой поддерживал Еву, и стал ласкать собаку. Блонди присела, прижмуривая глаза, а когда приоткрывала их, с обожанием смотрела на хозяина.

Гитлер забыл о том, что за ним наблюдают, и скороговоркой произносил редкие для него слова:

— Моё умное, прекрасное чудовище… Я знаю, тебя заколдовали… Ты, на самом деле, дочь рыцаря печального образа… Нам нелегко с тобой, ты не можешь высказаться, а мои ученики не понимают слов Провидения, говорящего через меня… Ах, расчудесная рослая собака, ты умнее многих моих знакомых… Сегодня я попрошу для тебя свиные косточки… И прощаю тебе эту мясную слабость… Я же трупные бульоны и несвежие тела употреблять не хочу… А тебя прощаю, ты же употребляешь это по необходимости, а мои соратники, как грифы, клюют из-за жадности… Надо посоветовать бессовестному Герингу сесть на диету… А Сталин, мерзавец, по утрам ест кашу… Как и я…

Гитлер выпрямился, тяжело вздохнул и сказал:

— Я просил Провидение дать мне двойника по разуму… Но не даёт, и я сам тащу этот прекрасный, но тупой и тяжёлый воз Германии, а эти, непонимающие в мундирах, сидят в телеге…

Войдя в дом, Гитлер поцеловал руку у Евы и стал тихонько насвистывать «Вечер на Рейне».

— Знаешь, дорогая, ты иди к себе, я должен подумать, а к тебе зайду перед обедом… Как-то странно я себя чувствовал сегодня, вроде меня изучали… Возможно, это изучение было с неба… До встречи, единственная моя Ева….

Он зашёл в кабинет, пристроенный для него в домике Евы, стал у окна. Открылся чудесный лесной вид. Ветви деревьев склонялись, и он понимал, что они понимают, кто он.

В воздухе возникла музыка. Её, конечно, не было в этой тишине, но она, конечно, была внутри. «Дети, дети, детей убивают.… А меня разве евреи не убили, так же, как Христа… А сейчас они оплачивают долги мёртвым…»

Гитлер застыл, потом стал раскачиваться и напевать. Он вспомнил армию, раньше он пел только там, потом иногда на митингах партии. Но стеснялся своего тусклого голоса.

Потом он обратился к себе:

— Жаль, мой товарищ Отто Курцис погиб от французского газа тогда, только он один чувствовал, что я смогу управлять миром… Я бы его сделал директором самой большой библиотеки… Газ… Теперь евреи получают наш газ и тоже умирают… Ах, мамочка моя, видишь ли ты меня сверху?.. А я вспоминаю Отто Курциса, у него был булавочный взгляд. Когда он смотрел на меня, мне казалось, что я надувной шар и от его взгляда сейчас лопну. От французского газа у него вывалился, ставший коричневым, язык. После тех дней иногда кажется, что мне сто шестьдесят лет, а иногда, что я эмбрион… Оказалось, что Курцис был евреем… Теперь, во снах, он закутывается в синий шарф и со свистом дышит в моей комнате… А кому сказать об этом… Только еврейке Гели, но её нет… Тоненький шнурок… Всё приходит снова… Ох! Если бы Курцис был жив, я, возможно, познакомил бы его с Гели… А потом они могли бы быть удушены нашим газом… Почему всё это умещается в разуме… Всё умирает, чтобы ожить в другом виде… Так будет и со мной… Провидение!!!! Ты сделало меня непохожим на других… Умоляю, не делай меня обыкновенным, когда я снова возникну в этом мире…

А свидетель этих речей продолжал смотреть и слушать, стоя за деревом. Никто меня не замечал. Только на короткое мгновение опустилась на дерево похожая на снегиря птица, посмотрела не меня уменьшённым человеческим глазом и беззвучно улетела.

Гитлер подул на окно, протёр стекло рукавом кителя. Покачался на каблуках, вышел из кабинета и направился к Еве. Он напряжённо шёл по короткому коридору, напоминая лунатика.

Ева сидела на кровати, когда после вежливого стука вошёл Гитлер.

Она стала тихо говорить:

— Я так вас люблю, что хохочу над всеми своими прежними увлечениями. То были перочинные ножики, а Вы — это меч… Вы вырезали в моём сердце только себя, больше там никого нет, и уже никогда не будет… Адольф, я всё время думаю об альпийском цветке, который вы хотели бы мне подарить….

Гитлер стал нежно гладить её волосы. Потом опустился на колени. Ева протестующе взмахнула руками.

Гитлер покачал головой:

— Да! Я могу стоять на коленях перед тобой, потому что ты для меня не женщина, а Успокоение, подаренное Провидением… Не бойся, перед тобой я стою, как перед самим Провидением…

— Может быть, нам нужно покаяться?

Гитлер вскочил.

— Нет, ни в коем случае! Все должны каяться передо мной… Провидение вошло в меня силой и властью своей, я обладаю тем, что оно дало мне, это мускулы души…

Глаза у него стали закатываться, а тело извиваться:

— Вся эта грязь мира должна ползти ко мне на коленях…. Они должны тихо дышать передо мной, потому что я не разрешу им дышать вообще… Они расползаются по земле, слизняки, некоторые из них ядовитые… Их надо топтать, топтать, вжимать в землю, вжимать, вжимать, вжимать…

В исступлении он повторял: «Вжимать в землю каблуками, вжимать, топить, травить, пока они не исчезнут!..»

Ева заломила руки и произнесла испытанные слова и его настоящую фамилию:

— А как же ваша мама, Адольф Шикльгрубер?

Гитлер притих, щёки его перестали дёргаться.

Он сказал:

— Папа мерзавец, а мама, она добрая. Когда он не видел, она давала мне много кусков яблочного штруделя … Я ел и запивал молоком… Мама была хорошая… Но она не заметила, как кто-то в детстве отравил меня на всю жизнь… А потом, на первой мировой, меня отравили газом, но я выжил… А вот другие многие умерли, и Курцис умер… А мама хорошая… У неё был черепаховый гребень… Она перед зеркалом расчёсывала длинные волосы… Если бы меня не отравили, я был бы похож на неё…

Его оловянные глаза затянула нежность. Через минуту он поднялся и сухо сказал Еве: «Спасибо фрейлейн Браун. Вы моё чудо… Мне нужно идти к себе…Я знаю, пока меня нет, они ничего не делают, они не убивают вредителей, коммунистов, евреев, они не убивают врагов…»

Олово его глаз смотрело в окно на горизонт.

Он не знал, что завтра на него будет совершенно неудачное покушение…

Подул ветер, я оторвался от ствола дерева магнолии и стал отходить, исчезать, растворяться. Мы снова стояли с Гердой на улице Фернандо драйв.

Вокруг продолжали бушевать запахи цветов, и смиренный ветер бродил между ними. Потом мы шли с Гердой по улице, как по жизни, и абсолютно не знали, что ждёт нас в конце пути.

Print Friendly, PDF & Email

Один комментарий к “Михаил Моргулис: Еще два рассказа

  1. Прочитал, перечитал, вернулся к пропущенным первым двум рассказам… Где-то, может быть, не очень ровно, но и шероховатости на месте, помогают не скользить по тексту. Хорошая добротная проза — без кокетливого оглядывания самоё себя и, что особенно привлекает, со столь редкой и не боящейся себя мужской нежностью.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *