Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

Loading

Когда сегодня проезжаешь по Малаховке, с тоской видишь смесь полуразвалившихся деревенских хибар, заметно облезших и утративших шик и лоск старинных дач и борзую дикую поросль тюремно-романтических замков, не дотянувших до Рублевки. Все это слилось, чередуется и перепуталось, как на перепившей свадьбе…

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаПОКИДАЯ ВАШ МАЛЕНЬКИЙ ГОРОД, Я ПРОЙДУ МИМО ВАШИХ ВОРОТ…

Я за городом. Я сижу на террасе и смотрю в окно. Окно в Малаховку. Хотя это уже не совсем так. Малаховка, как большинство близких к Москве и излюбленных дачных мест, преобразилась до неузнаваемости. Собственно от той Малаховки, где я посмотрела в окно первый раз в жизни, ничего не осталось. Я узнаю ее, только просыпаясь утром и видя тот же клен, который сто лет назад приветственно помахал осенними красно-золотыми листьями в знак моего рождения. Рисунок переплетения его ветвей не изменился и я с закрытыми глазами знаю, где густая листва не пропускает света, где почти осязаемо виден горячий солнечный луч, а где одинокий листок стал на свету прозрачен и на нем видны жилки, как на ухе ребенка. Всей остальной Малаховки уже нет.

А ведь какой это был особенный и необычный поселок! Малаховку определяло несколько обстоятельств, сделавших ее непохожей ни на какое другое подмосковное место. Я б даже сказала — местечко. Потому что первым индивидуальным признаком Малаховки было то, что она не стала местечком только из-за слишком близкого примыкания к столице, а так не уступила бы ни Бердичеву, ни Млинову, ни Купелю или Жмеринке, может, только превзошла бы их в части грамотности и просвещения. Остальные же признаки местечка были налицо: еврейское кладбище, общинный молельный дом, базар и множество населявших Малаховку и зимой, и летом еврейских семей. Я еще помню, когда на улице или на рынке идиш звучал не реже русского языка, или скорее смешивался с ним, превращаясь в своеобразный малаховский суржик. Благодаря этому я, родившись в русско-еврейской семье, где идиш знала только бабушка, до сих пор понимаю, помню и выхватываю из чужой речи неожиданно знакомые слова и выражения. И хотя это в основном присказки и ругательства, они греют мне душу.

На нашем отрезке улицы Республиканская, тянущейся через всю Малаховку в Красково, жил десяток еврейских семей, которые, словно в энциклопедическом словаре, демонстрировали возможные сферы применения евреев в народном хозяйстве. Мои родители были юристами, на углу жила детский врач Сарра Оскаровна Флейшман, чуть дальше — знаменитый уролог Ган, напротив — протезист Хайкин, рядом — ювелир Элькис и санинспектор Цикерзон, на другом краю делили дом директор комиссионки Брофман и учительница Опельбаум, за высоким забором таился директор строительного рынка Кацель, а замыкал этот оазис физик с неожиданной для физика фамилией Ландау. Наш дом был пополам с братьями инженером и биохимиком Жуковскими, чья семья выкрестилась еще до революции и потому смогла подарить Отечеству, помимо названных героев, диктора Игоря Кириллова, который безупречно вещал по-русски, а его мама и тетка также гладко — на идиш. Ну, и кто скажет, что мы все не могли бы встретиться в Житомире?!

За исключением строительного рынка и комиссионки, которые, кстати, тоже не сильно демонстрировали уровень возможностей, остальные жили по-разному, но в целом достаточно скромно, совершенно не рождали желания местного православного населения заглянуть к ним с гирькой на цепочке или подпалить сарай. Напротив, мы все жили очень мирно, дружно и почетную характеристику «жидовская морда» я услышала только в Бауманском институте, где вышеназванных жидов как раз было, как лейкоцитов в хорошей моче, — только следы… А малаховская жизнь у всех была примерно одинаковая, заборы (кроме строителя Кацеля) низкие и реденькие, возможности прозрачные, очереди и блаты общие, так что ничего особенно и не раздражало. Детей с кашлем и сыпью волокли к Сарре Оскаровне, взрослых с разводами и уголовными делами — к моим родителям, недержание исправлял Ган, а прикус — Хайкин, грамотно писать учила Фира Опельбаум, а теорию относительности понимал только местный Ландау. Одевались прилично мы все в комиссионке Брофмана. Вполне себе замкнутая экосистема, позволявшая тогда жить и работать если не по-ленински, то по-человечески.

Как уже было отмечено, особую знаковость Малаховке придавало еврейское кладбище, где нашли последний приют многие еврейские знаменитости и еще в большем количестве никому не известные их соплеменники. Когда-то долгое время вопросами соблюдения традиции на похоронах ведал шикарный биндюжник абсолютно бабелевского типа по фамилии Русский. Шломо Вэлвел Русский. Когда умер мой дед, и бабушка, в принципе очень далекая от религии, захотела, чтоб прочли кадиш, ей предложили обратиться к Русскому, и она долго плакала, считая, что это ее дразнят и издеваются над ее горем. Отдельным, не очень достойным развлечением на заре моей юности, было гуляние по еврейскому кладбищу и чтение эпитафий и фамилий усопших, отчего иногда в самый неподходящий момент в тишине кладбища разносилось гомерическое жеребячье ржание. Причем особенно смешно звучали надписи, читаемые с еврейским акцентом. Недалеко от могилы моего деда стояло огромное мраморное надгробье с целой скульптурной группой, а на плите была надпись: «Самуил, ты ушел, так что?! Кому от этого стало лучше?!» Раньше, чтобы лечь на этом кладбище, было достаточно быть просто евреем. Теперь — дудки! Теперь разрешение на захоронение на Малаховском еврейском кладбище дает Берл-Лазар и надо, похоже, всю жизнь стараться, чтоб по ее окончании притулиться в этом святом месте.

Большая концентрация евреев в Малаховке поставила еще один, тогда — почти неразрешимый, вопрос: где взять мацу? Специальной пекарни в Малаховке не было, христианских младенцев местные евреи не имели привычки обижать, но традицию никто не отменял и люди пытались каким-то образом хотя бы на Песах мацой разжиться. Стоит ли говорить, что спрос родил предложение. В лице простой русской женщины, Настасьи Петровны Зеленцовой, которая имела такие коммерческие таланты, что сам Сорос бы не отказался пойти к ней в ученики. Толстая Аська (как звали по-соседски Зеленцову), быстро сообразила, что выгоднее производства мацы только торговля оружием и наркотиками, но за это больше дадут. Поэтому в огромном подвале своего дома она развернула пекарню, нашла где-то десяток правоверных евреев, которые знали слова и рецепты, и дело пошло! Ко второму году производство приняло почти промышленные масштабы, мацу штамповали тоннами, в работе участвовали уже все 120 национальностей Советского Союза. У Толстой Аськи было даже собственное клеймо, отмечавшее каждый лист мацы, но ее и так бы никто не спутал, потому что вкуснее Аськиной мацы никто никогда не пробовал. Когда с начала марта с электричек в сторону Аськиного дома пошли уже колонны сомнительных граждан с характерным профилем, местные власти не выдержали и вызвали Аську в обком. Оказалось, что на этот случай у Аськи партбилет тоже был, удивительно только, что не под номером 000001, и она, как честная и преданная общему делу партийка, доложила ошалевшему секретарю обкома, что не жалеет толстого живота своего, чтоб не посрамить Малаховку в глазах мировой общественности и доказать, что у нас свобода всего на свете, а выпечки мацы — тем более. При этом Аська жарко шептала партийной верхушке, что нельзя было такое дело пустить на самотек, доверить беспартийным, что у нее учтен каждый едок мацы и она себя полноправно считает на подпольной работе. В известном смысле она не врала — мацу таки пекли под полом, в подвале. Кстати, евреев Аська тоже удовлетворила: она за недорого разжилась метрикой, что она-де на самом деле Хася Пинхасовна Гринкер, осиротевшая в Кишиневском погроме. И все ей радостно поверили, хотя родилась она минимум лет через двадцать после тех кровавых событий. Когда после пятнадцати лет беспрерывного производства мацы, Аськин дом сгорел от пошлого короткого замыкания, его судьбу оплакивали в едином порыве, но по разным основаниям, и партийные органы, и местное КГБ, и еврейская община.

Тот пожар стал символом не только исчезновения малаховской мацы, но и первым сигналом начала конца той Малаховки. Без мацы, но главным образом, по другим причинам и открывшимся возможностям еврейский люд потянулся в ОВИРы и далее, старые чудесные деревянные дачи пошли с молотка, а новые жильцы предпочитали другие архитектурные решения. Для начала Малаховка вдруг покрылась лабиринтом высоченных заборов, из-за них торчали шпили и маковки кирпичных замков тюремно-романтического стиля. Вновь прибывшие хотели не знакомиться, а отгородиться, с велосипедов все пересели на машины, поэтому многие, живя рядом не один год, не знают друг друга в лицо и по имени, да и не стремятся узнать. Новые дороги и хорошие автомобили приблизили Москву почти до расстояния вытянутой руки, кругом асфальт, рынок заполнен тем же ассортиментом с той же продуктовой базы, что и все московские рынки, и только немногие старожилы радостно встречаются раз в неделю в очереди за творогом и сметаной к Вере или Ларисе, которые чудесным образом не стареют и помнят еще наших бабушек. Многим нравится играть в жизнь американского пригорода, называть свои дома коттеджами, коптить малаховское небо барбекюшницами и каминами, но лица их домов настолько стерты и невыразительны, а жизнь за этими заборами так виртуальна, что кажется, ошибись они дорогой и прикати в другое место, разницы никто не почувствует.

Может, именно поэтому и зимой, и летом я вглядываюсь в Малаховку через свое окно, чтоб узнать знакомые, неповторимые черты, отпечатать их внутри себя и, как в брошенной в море бутылке, пустить в плаванье к следующим поколениям…

ДОМ ОБЩЕЙ СВОБОДЫ

Когда сегодня проезжаешь по Малаховке, с тоской видишь смесь полуразвалившихся деревенских хибар, заметно облезших и утративших шик и лоск старинных дач и борзую дикую поросль тюремно-романтических замков, не дотянувших до Рублевки. Все это слилось, чередуется и перепуталось, как на перепившей свадьбе, но не имеет какого-то логического, в данном случае — архитектурного или административного, центра. Учреждения всякие, конечно, есть, но узнает их в лицо только причастный по должности. Когда-то такой визитной карточкой Малаховки был Летний театр, помнивший великих — Раневскую, Шаляпина, Барсову, и малых — обычных жителей Малаховки. Летнего театра уже лет двадцать как нет, его сожгли энтузиасты замкостроения в надежде хапнуть этот дивный кусок Малаховки, но результат был примерно как с попыткой постройки Дворца Советов на месте Храма Христа-Спасителя: старое разрушили, а нового не получилось. Правда, в малаховском случае нет и надежды на возрождение Летнего театра, даже если скинутся рассеявшиеся уже по всему миру малаховчане.

Во времена Летнего театра и моего детства и юности на моей очень малой родине было еще немало симпатичных построек, в основном — дач разных знаменитостей и просто небедных людей со вкусом, их знали по фамилиям и профессиям владельцев, но никакую не выделяли особо. Пожалуй, кроме одной. Это была не дача в классическом смысле, это был жилой частный дом, который так в Малаховке и называли: Дом. И все понимали, о чем идет речь. Дом этот стоял в маленьком лесочке, в котором когда-то мы собирали ягоды и грибы, загорали на полянках, катались на велосипедах летом и лыжах зимой, а теперь немногие уцелевшие его старые сосны и березы скорее напоминают заключенных, потому что обнесены высоченным кованным забором и плотным кольцом заползших в лесок кирпичных огромных уродов.

А раньше в лесочке самой высокой, необычной и рождавшей невероятные гипотезы постройкой был тот Дом. Разросшийся, несимметричный, с нелепыми балкончиками, неожиданными башенками, дверьми неизвестно куда и целым выводком надворных мелких построек и все равно остававшийся каким-то сказочным, загадочным дворцом. Знатоки утверждали, что и под землей он прячет несколько этажей и там почти такой же огромный, как на поверхности. Я бывала в Доме довольно часто, весь его так ни разу и не обошла, но могу подтвердить половину подозрений.

Хозяйкой Дома была, на первый взгляд, совершенно простецкая, не сильно грамотная и малообразованная тетка Анастасия Васильевна Зелёнкина, толстая, круглолицая и улыбчивая баба. Хотя у нее был муж и дети, Дом все равно назывался Аськин Дом или просто Дом и все от мала до велика знали, что она — единоличный правитель в этом дворце, да и не только в нем. Я думаю, что Япончик и Дед Хасан, вместе взятые, не имели той власти и возможностей, что Толстая Аська, и не могли так ловко и бескровно, как она, решать вопросы малаховского бытия.

Биография Аськина была темнее леса, в котором стоял ее Дом, и менялась в зависимости от ситуации. Те, кто знал ее близко, вообще не были уверены, что называют ее истинным именем и фамилией и вообще что-то про нее знают. При всей внешней простоте и незамысловатости Аська безошибочно ориентировалась в политической и экономической ситуации, разделяла официальную версию и реальность, использовала и ту, и другую, причем делала это так виртуозно и с такой пользой не только для себя, но и для других, что это ничего, кроме уважения и восхищения не вызывало, хотя была она дама чрезвычайно практичная и в убытке не оставалась никогда.

Аська не боялась никого и ничего. При своей внешней грузности она ловко проходила сквозь игольное ушко, а нередко проводила с собой и целый караван. И Дом был ее полноценным напарником. Когда в Малаховку начали возвращать сидельцы и пораженцы в правах, именно Дом стал для многих из них начальной точкой отсчета новой жизни. Вернувшаяся из Дудинки моя тетка, которая не могла к нам прописаться из-за недостаточной площади и повисла между небом и землей, была прописана Аськой в Дом, где, как выяснилось, числились еще десятка два таких же страдальцев и именно благодаря этому обрели адрес, а значит возможность получить пенсию, компенсацию, подать документы на реабилитацию и начать жить снова. Между прочим, никого из них до этого Аська не знала и денег за это не просила. Если кто и заплатил ей что-то, то не последнее и по собственному желанию. И тетка моя числилась у нее минимум лет семь, пока не получила реабилитацию, компенсацию и комнату в коммуналке.

Это не значит, что во всем остальном Аська была альтруистом. Она сдавала дачникам каждый свободный угол в Доме и во дворе, летом ее вотчина напоминала муравейник, пансионат, сиротский приют и дом престарелых одновременно. Но люди были не в обиде: брала она недорого — догоняла количеством, разрешала жить в любом составе, женатым и не очень, прописанным и без документов, принимать любых гостей, готовить когда угодно и что угодно, играть на любых музыкальных инструментов и вообще чувствовать себя, может впервые в жизни, свободными людьми. И жильцы мгновенно оценивали эту несравнимую ни с чем прелесть свободы, забывая обо всех бытовых неудобствах. Дом даже иногда так и называли Дом Общей свободы.

Аська была гением коммерции. Она покупала все — и дешево. Она продавала все — и дорого. Она заглядывала во все сносимые сараи, вытащенные на костер старые чемоданы и сундуки, зорким глазом выхватывала из кучи барахла что-то ценное или оригинальное, ради этого могла за грош купить всю кучу, заранее угадав, что она булавка или пуговица в ней стоит втрое больше уплаченного. Так, когда-то у нас она перехватила неподъемный уродливый старинный сундук, где хранилось еще приданое моих прабабушек. Сундук последние полсотни лет стоял в дырявом сарае, из недр его разило прелью и пылью, свершу были набиты какие-то лоскуты и обрывки старых меховых воротников, а глубже никто и не заглядывал. А Аська его купила за грош и заглянула. И на дне нашла три совершенно идеально сохранившихся старинных камзола, которые за большие тогда деньги продала то ли в музей, то ли на Мосфильм. Когда из Малаховки начался еврейский исход, аськина коммерция вообще приобрела масштабы торговых операций небольшого европейского государства.

Хотя сама Аська была совершенно необразованной, она уважала ученье и культуру больше чего-нибудь другого. В Доме были пригреты и накормлены несколько полоумных ученых и изобретателей, разместились хранилища книг, по разным причинам не поместившихся или за политическое несоответствие изгнанных из малаховских библиотек. Именно в Аськином Доме в отдельные периоды печатали Хронику Текущих Событий и другую диссидентскую литературу и можно было разжиться самиздатом. Когда за это Аську вызвали в областной отдел госбезопасности, она объяснила свое участие в подрыве основ необходимостью приблизиться к врагам Отечества на максимально близкое расстояние и держать руку на пульсе. Может, она и держала одну руку на пульсе, но другой точно сеяла сомнения и чувство протеста в соседях и жильцах. Не думаю, что она сама читала те издания, но то, что она считала их необходимыми, это точно.

Особой страницей в истории Толстой Аськи и Дома было время, когда в подвале Дома пекли мацу. Малаховские евреи оплакивали свою горькую судьбу лишенцев, делали рейды в Москву, но и там с мацой были перебои, возмущались и стенали, но выход нашла только простая русская женщина, поставившая выпечку мацы на поток и достигшая в этом такого совершенства и масштабов, что помечала каждый лист мацы личным клеймом, а за ее продукцией теперь гонялись москвичи и гости столицы. Вкуснее мацы, чем у Аськи, я не ела в жизни, при том что и рецептура, и процедуры были безукоризненно соблюдены. Переоборудованный фирменными печами подвал Дома допускал в святая святых из иноверцев только Аську, а кроме нее там хозяйничала целая команда ортодоксов, которые, как выяснилось, тоже нашли себе приют в аськином ноевом ковчеге. Администрации Малаховки и органам безопасности Аська пояснила, что таким образом не выпускает из рук и контролирует сомнительные еврейские религиозные образования, а недоверчивым евреям достала из рукава паспорт на Хесю Пейсаховну Гринкер, осиротевшую в Кишиневском погроме и воспитанную вдали от истинной веры. То, что она на двадцать лет моложе Кишиневского погрома, никого не смутило.

Если бы жизнь Дома зависела только от Аськи, этот остров свободы существовал бы и по сей день. Но Аська была только человек и женщина. И у нее был старый дурак муж, отрезанный ломоть дочь и алкоголик сын. Эта дивная компания не работала ни единого дня, прекрасно жила за счет Аськиного экономического чуда и развлекалась, как могла. И однажды устроила такой фейерверк, который не сумела погасить. Дом вспыхнул, как спичка. Языки пламени страшным заревом поднимались над верхушками сосен, дым и гарь затянули все окрестные улицы, ошеломленные жильцы, прижимая к груди документы и спасенные пожитки, в оцепенении смотрели, как горит, трещит и плавится их беспечная жизнь, семья стремительно трезвела и только Аська пыталась хоть что-то спасти и организовать пожарных. Но даже ее изобретательности на этот раз не хватило.

Большой Дом выгорел дотла, прихватив с собой десяток домиков и сарайчиков во дворе. Остался только здоровый каменный гараж, куда и перебралась Аська со стариком-мужем. Сын съехал к какой-то бабе, а дочь давно уж жила отдельно и в другом городе. Аська с мужем бедовали в гараже всю зиму, а к лету одного за другим обоих не стало. Провожали их чужие люди, потому что сын к этому времени сел, а дочка даже не приехала. Искатели кладов повадились рыться на пепелище Дома в надежде отыскать аськины сокровища, но так никто ни разу ничего и не нашел. Только приятель мой подобрал на мусорной куче закопченную печать, которой Аська клеймила мацу, и оставил ее себе на память. Участок, на котором страшным черным зубом торчал обуглившийся остов Дома, пустовал довольно долго, наверное, весь срок отсидки Аськиного сына. Потом наследник ненадолго появился и кому-то его продал. Но место, похоже, оказалось невезучее, покупатель успел только очистить его от следов пожарища и сам разорился да куда-то пропал. Деревянный забор постепенно подгнил, упал и потянул за собой вконец проржавевшие ворота. Теперь это просто заросший бурьяном пустырь. Видно, за кем-то числится, вот и не получается ни у кого его прихватить. Скоро там будет лес и единственным воспоминанием о том, что здесь кипела жизнь, остается вросшая в землю крышка канализационного люка, на которой выдавлено АСЯ 1976, — единственный памятник Аське и удивительному Дому общей свободы.

ПОНАЕХАВШИЕ

«Понаехали, конопатые!», — злобно прошипела испанская консьержка со следами марроканского происхождения на лице, кряхтя подбирая за унесшимися в лифте английскими детьми случайно оброненные ими скорлупки от фисташек. «Понаехали, черножопые!», — ворчал вслед громко и гортанно переговаривавшимся армянам шереметьевский грузчик с лицом сибирского лесоруба. «Понаехало быдло всякое!» — презрительно кривится деревенская московская консьержка по адресу новых жильцов нашего академического кооператива…

А вот в Малаховке этого было не услышать, там никого не считали понаехавшими, хотя понаехали практически все! Самыми давно живущими в Малаховке обитателями считались семейства Шпигелей и Телешевых (основателей знаменитой гимназии), но и они понаехали: одни из Германии, другие — проездом из Питера через Москву. До этого была, говорят, бесполезная, хотя и существовавшая 500 лет Малаховская пустошь. Да это и дураку ясно: пока не понаедут, возможна только пустошь… А вот как рванули туда, кто на радостях, а кто — от ужаса, и русские, и украинцы, и немцы, и, извините, евреи, да и разные другие народы, расцвела Малаховка дивным многоцветием! Недаром в младенчестве дочь моя называла этот оазис «Малакомка!»

Бабушка моя понаехала в Малаховку в 46-м году, надеясь спасти мужа от донецкой угольной пыли и жуткого климата. Этого, увы, не вышло, дед прожил недолго, но бабушка полюбила Малаховку всем сердцем и навсегда говорила о ней «у нас дома», хотя родилась в местечке Жлобин Гомельской области, а две трети жизни прожила в Донецке. Причем нельзя сказать, что в Малаховке она была счастливее, чем где-то еще, да и много ли было этого счастья?! В Жлобине она видела лютую нужду и погромы, в Донецке она проводила зятя в лагеря, встретила войну и отдала ей половину родни на фронте, а всю небоеспособную часть — в расстрельной очереди. Она надеялась на счастье в Малаховке, хотя бы на то, что не придется каждый день ходить мимо окон убитой родни и видеть в этих окнах их же палачей. Это Малаховка ей действительно подарила, но взамен взяла жизнь горячо любимого и любящего мужа, жизнь без которого бабушка и не представляла себе.

Не представляла, но представить пришлось. Он умер в 53-ем, осенью, и вся Малаховка гадала, доживут ли бабушка и ее 20-летняя дочь-студентка до следующей весны. Мама перешла на вечерний, кое-как устроилась на работу, но ее дивный, да неблагонадежный космополитичный профиль все время держал беднягу в подвешенном состоянии. Бабушке же было 54 и на работу ее не брал никто.

И спасение пришло от других понаехавших. Мама с бабушкой развесили на окрестных столбах об’явления о сдаче комнат с домашним обедом за 15 рублей в месяц. В первый же день пришли трое. 25-летний студент физфака МГУ (он же грузчик Люберцы Товарная) Изя Сколянник, в просторечии — Лелька, в галошах, примотанных проволокой к ступням, тридцатипятилетний двухметровый однорукий красавец Костя Дроздов, прошедший 5 лет немецкого концлагеря и 8 — нашего по фильтрации, и маленькая, с железными зубами женщина-Дюймовочка без возраста, но с воркутинским лагерем в анамнезе. Сканировав их и один паспорт на троих мудрыми голубыми глазами, бабушка решила, что они — в самый раз. Лелька поселился в комнате без окна за печкой, Костя — на терраске, а Дюймовочка Вера Гавриловна — в сарайчике.

Этот теремок существовал лет 10 . За это время Лелька стал кандидатом наук, делая первые подходы к будущему член-корству, Костя выправил нормальные документы, женился на нашей соседке, родил с ней двух пацанов и все они, начиная с него и кончая малышами и тещей, звали мою бабушку Мама Цыпа и искали у нее защиту и совета по любому поводу. Вера Гавриловна реабилитировалась, лет через десять нашла родню в Австрии и получила там наследство, а мы с тех пор хранили мелочи в красивых австрийских коробочках, согревались национальными вышитыми австрийскими жакетами и регулярно писали об’яснения по поводу переписки и контактов в Австрии в Первый отдел по месту работы. Потом дети Лельки понаехали в Израиль и Штаты, пацаны Кости стали финскими спортсменами, понаехав в Хельсинки, а понаехавшая в Австрию Вера там и умерла, успев однако приехать в Малаховку похоронить мою бабушку.

Теперь в Малаховке уже нет моей бабушки, многие ранее понаехавшие раз’ехались по всему миру, а в Малаховку понаехали новые. Не знаю, как кому, а нам это не мешает и даже нравится. В соседнем лесочке часто устраивает гулянки грузинская малаховская диаспора и они так поют, что наверное слышно бабушке на Малаховском кладбище. А вообще она всегда говорила: «Уважай людей не меньше себя и не мешай им жить по-своему и тогда они будут тебе улыбаться…» Не знаю, как другие, а я уже 60 лет живу по этому немудрящему правилу, мне не страшно понаехать куда угодно и мне никто нигде не мешает. А еще я знаю, как и чем можно накормить и согреть всякого, кто еще не доехал до своего дома.

АНИНЫ ГЛАЗКИ

Фрида разводила в Малаховке анютины глазки. Вообще она первую половину жизни о них и знать не знала, жила в Дрогобыче со всей мишпухой, папа с братьями шил сапоги и ботинки, Фрида с сестрой Аней после школы помогали маме по хозяйству. Семья их жила там от века и никуда переезжать не собиралась, хотя гоняли там евреев то поляки, то Богдан Хмельницкий, то казаки. Недаром один из первых сионистов из России Хаим Шапиро, нахлебавшись во время казацких еврейских погромов еще в Первую мировую, при случайной возможности рванул оттуда в Палестину. Но у фридиной семьи таких планов не было, хотя не исключено, что зря. Потому что из всего многочисленного семейства уцелела только Фрида, попавшая перед войной в Малаховский туберкулезный санаторий. А остальных ее здоровых родных расстреляли там, в Дрогобыче, по месту жительства, в Броницком лесу. Может, поэтому Фрида радовалась, что рядом с Малаховкой город Бронницы — все-таки напоминание о знакомых местах и ощущение, что семья тут поблизости.

Туберкулез Фрида вылечила, выйдя замуж за сына местной молочницы. На парном молоке, сливках да твороге со сметаной она быстро перестала кашлять, округлилась и щеки горели не чахоточным румянцем, а полыхали здоровьем и сытой жизнью. Муж ее в детстве попал на переезде под электричку, остался без ноги, поэтому мобилизован не был и считался одним из самых завидных женихов. Все удивлялись, когда он выбрал эту тощую приезжую Фридку, хотя объяснялось это просто. Малаховские девки до войны в его сторону не смотрели, кому нужен калека, а потом развернулись только на безрыбье. И вообще были бойкие, нахальные — Москва-то близко и дачники каждое лето. А Фридка была тихая, скромная, лишнего слова не скажет, а коса до пояса и глаза синие — в пол лица. У нее все в роду были синеглазые, даром что евреи. И всем улыбалась, даже этому Коле без ноги. Вот он и не устоял. К тому же мать его, молочница Рая, не возражала. Девка работящая, за все хваталась, не избалованная, не то что местные. К евреям Рая в Малаховке давно привыкла, половина ее покупателей были евреи, и ничего! Платили исправно, не хулиганили, ни ее, ни Кольку не обижали. Так что и не страшно, что сынок на еврейке женится, еще неизвестно, какая другая пошла бы за него.

Первое время Фридка помогала свекрови с коровами, творог делала — лучше раиного, по клиентами бегала и по дому успевала — не нарадуешься! Только детенка все не получалось родить. Ну, в войну даже и радовались, что нет лишнего рта, а потом и свекровь, и муж очень были этим недовольны. На себя Колька не грешил, все объяснял фридиной прежней болезнью и ее еврейством. И хотя вокруг было полно многодетных еврейских семей, эта причина выходить стала у него на первый план. Гнать Фриду он не гнал, но обижать стал очень сильно. И обзывал по всякому, и смеялся над ней, и длинноносой дразнил, хотя и повода не была. А еще пить начал, а как выпьет, так и руки распускать. Прямо хоть плач или из дому беги. А куда бежать-то?!

Тут как раз указ вышел, чтоб приусадебное хозяйство сокращать, частному сектору совсем невмоготу стало. Ну Райка поплакала-поплакала и сперва одну корову на бойню свела, потом и вторую продала, а сама на мебельную фабрику пошла, во вредный цех, где лаком спинки кроватные покрывают. Там Рае не сладко пришлось, здоровье вконец разрушилось. Вот когда молочко парное бы пригодилось, а откуда взять-то? И Рая быстро так сгорела, оглянуться не успели… Хоронила ее на Малаховском кладбище Фрида, потому что Колька по-черному запил и себя не помнил. И произошел такой казус. Приехала Фридка на кладбище, а там две половины: одна еврейская, а другая — русская. Фрида спросила, где администрация, ну ее, на лицо взглянув, к еврейской и направили. Уж как они договорились — не ясно, но тогда обычаи не очень соблюдались, народ побаивался, и в результате похоронили Раю-молочницу на еврейской половине. Когда Колька протрезвел, думали — убьет Фридку, но он поорал только, поругался, да банки на заборе сохнувшие переколотил. Ну и правда — не перехоранивать же Раю!

А Фрида после свекровьиной смерти воспряла духом. Кольку она давно бояться перестала, а перед Раей все же спину гнула. Теперь же сама хозяйкой стала, хоть и хозяйство — названье одно! Тем не менее засадила Фрида весь участок зеленым луком, все лето им на Малаховском рынке торговала, кроликов взяла, хоть вера и запрещала. Но она ж не есть взяла, а на сдачу растить! И к следующей весне накопила Фридка на памятник. Поставила на раиной могиле плиту гранитную, да всю свою убитую немцами родню на ней перечислила. Райке место осталось только в самом низу, почти у цветника. Значит, придется мелкие да короткие цветочки сажать, а то неловко все же — ведь Рая хозяйка могилы, а не этот табор еврейский!

Поспрашивала Фрида на рынке про цветы, да тогда не очень до цветов было. У местных все больше пионы, шиповник да сирень с жасмином, но все это Фриде не годилось. И присоветовали ей в Кратово к дядьке одному съездить, что рассадой торговал. Добралась она до него, только вошла во двор, а там и маргаритки, и петуньи, и бархатцы, и гвоздички мелкие, и еще всяких тьма, каким она названия не знала. Красота неземная, а вот сердце чего-то другого просит! И словно угадал дядька этот. Повел Фриду за дом, а там поле целое словно пестрым бархатом застелено! И все оттенки там голубого, синего, лилового, фиолетового до черноты, а рядом мелькают то белые, то темно-вишневые вкрапления. «Это как же называются цветы Ваши?» — только выдохнула Фира. — «Это анютины глазки, однолетние цветки, тебе дорого выйдет!» Фира нагнулась к грядке низко-низко и вдруг ей показалось, что она заглянула Ане, сестре, в глаза. Это не анютины, это анины глазки! Это то, что она искала! А дорого не будет, она сама их будет разводить!

Больше Фрида лук не сажала. Весь ее участок был засажен анютиными глазками. Конечно, столько для одной могилы не нужно было, поэтому за остатком к ней ходила вся Малаховка и Красково, а некоторые даже из Люберец и Москвы приезжали. Фридины анютины глазки сажали у себя и доктор Лионенко, и доктор Ган, и директор школы, и заведующий аптекой. Мы тоже к ней ходили за анютиными глазками, маме нравился бархатный разноцветный ковер под окном. Наша соседка выбирала только желтые и вишневые. Какой-то дядька из Москвы приезжал специально за белыми. А себе Фрида оставляла только синие. И по-прежнему называла их анины глазки. И никто ее не поправлял.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

  1. Уважаемая Татьяна! Ваши рассказы читаю с огромным удовольствием, начиная аж с февраля, когда уважаемый г-н Беркович решил печатать мою писанину. Но я не о том. Стиль и суть Ваших рассказов так хорошо ложатся на сердце, так милы уху, когда читаешь их вслух, что кажется, будто ты сам живешь или жил когда-то среди малаховских жителей. Память подсказывает, что году в 47-м или 48-м мне, золотушному, снимали там дачу для поправки здоровья. Свои впечатления о Вашем творчестве описал в письме своей подруге Неле, проживающей в городе Лос-Анджелесе, куда она понаехала с семьей лет тридцать назад. В ответ получил сообщение, что подруга знакома с Вами с детства, поскольку Ваши и ее родители были дружны. Излишне говорить, что это обстоятельство подогрело мой интерес и энтузиазм в деле познавания Вашего творчества. Любому автору похвалы и благие пожелания читателей приятны, а может и необходимы. Вот и я, желая, по традиции, здоровья, желаю Вам к тому же дальнейших успехов в творчестве, сохранения той легкости стиля и замечательного юмора, столь характерного для ныне исчезнувшей, а когда- то многочисленной, национальной составляющей старой Малаховка. С уважением, Александр Ш.

  2. Рецепт счастья из последней новеллы: Не поправлять природу и людей. См. последнюю фразу: «И никто ее не поправлял.» 😊

Добавить комментарий для Александр Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.