Александр Левковский: Кибуц имени Златы

Loading

Мы сидели в крохотной гостиной её коттеджа. Между нами, на низком столике стояли кофейные чашки и рюмки, наполненные коньяком. Со дня нашего разговора на берегу Кинерета прошло полгода, наступила зима; мы с моей свекровью сблизились ещё теснее — и вот наступил в наших отношениях так называемый «момент истины»…

Кибуц имени Златы

Рассказ

Александр Левковский

Левковский1

Это сейчас он называется кибуцем имени Златы, а когда я, основательно беременная, поселилась в нём, он именовался по-другому — просто кибуц Кфар-Гвироль.

Если б меня не угораздило забеременеть, я бы ни за что не поехала в эту глухомань на берегу озера Кинерет, лежащую вдали от желанного, бурного, кипящего столичной жизнью Тель-Авива!

А во всём этом — и в моей нелепой беременности, и в моём переезде в далёкий кибуц — виновата израильская армия. Точнее, вольные порядки, царящие в ней. Ну посудите сами. Тебя, девчонку, в твои восемнадцать-девятнадцать лет, призывают на воинскую службу н поселяют в женском бараке на авиационной базе Тель-Ноф, недалеко от Реховота. А рядом, в двух шагах, располагаются мужские бараки, где живут такие же, как ты, молодые парни. И у всех — и у нас, и у них — половые гормоны заполняют каждую клетку наших юных тел и даже выплёскиваются наружу. И нет ни малейших препятствий для наших любовных игр по вечерам и ночам. Результат нетрудно предсказать…

И хотя модерная израильская армия раздаёт солдатам и солдаткам новейшие и надёжнейшие противозачаточные средства (говорят, сейчас армейские медики даже дают солдаткам американские так называемые “72-hours tablets”), всё равно такие неосмотрительные дуры, как я, подзалетают.

Впрочем, если копнуть глубже, то нечего сваливать вину на Армию Обороны Израиля. Она ни в чём не виновата. Во всём виновна я — и только я! Если б я хотела прилежно учиться в университете, а не проводить дни и ночи в тель-авивских дискотеках и на пляже, вгоняя в депрессию моего добряка-папу, то в армию меня бы не призвали, не было б у меня беременности и в кибуц я бы не попала.

Меня последовательно изгоняли за неуспеваемость сначала из Хайфского университета, а потом и из Тель-Авивского. Я там не занималась, а валялась целыми днями на неубранной постели в общежитии, читая одну за другой книги, запрещённые в Советском Союзе, откуда мы эмигрировали за два года до описываемых событий, в 1978 году. Я вообще была помешана на литературе — и, особенно, на поэзии — и даже неоднократно пыталась писать что-то графоманское.

А затем дело взяла в свои крепкие руки мама. «Ося, — сказала она папе, — из этой лоботряски, — которая, к несчастью, пошла в тебя, а не в меня, — ничего толком не получится. Поэтому выход один — отправить её в армию. Там, я надеюсь, из неё сделают человека».

Папа, как обычно, слабо и неуверенно возражал, но мама его особенно и не слушала. Она быстренько связалась по телефону с военкоматом, и через неделю она же вынула из почтового ящика официальную повестку Министерства Обороны на имя Ханы Лившиц (то есть на моё имя), предлагающее мне явиться в такой-то день на сборный пункт в тель-авивском пригороде Эль-Кабир для отправки в воинскую часть.

Я рыдала два дня, не переставая. Похудевший от переживаний папа утешал меня, как мог, а моя жёсткая мама не обращала на меня ни малейшего внимания.

В назначенный день меня отвезли в Эль-Кабир. Родители призывников ждали под навесами снаружи, попивая кофе с булочками, пока нас внутри армейского барака распределяли по воинским частям и выдавали нам нашу новую армейскую форму.

Тут-то я, помню, повеселела. Дело в том, что мне выдали красивую светло—серую форму Хейл-Авир (то есть Военно-Воздушных Сил), а не гимнастёрку и брюки унылого защитного цвета, как у солдат наземных войск. Помню, я очень жалела, что меня не определили во флот — там у них вообще кокетливая пилотка и ослепительно белая форма, в которой я, яркая блондинка, выглядела бы очень и очень эффектно!

2

Меня назначили пкидой (то есть канцелярской крысой) в штаб парашютно-десантного батальона. Через месяц командир батальона, тридцатилетний рав-серен (то есть по-русски — майор) по имени Шломо, у которого я была секретаршей, вызвал меня в свой кабинет и сказал:

— Хана, тут из-з тебя двое солдат подрались.

Я молчала, глядя мимо него в окно.

— Один сломал другому нос, — продолжал майор. — Ты знаешь об этом.

— Ну, положим, знаю.

— Что ты скажешь на это?

— Того, со сломанным носом, надо судить за сексуальные домогательства и отправить в тюрьму. Он не даёт мне проходу, пристаёт ко мне и хватает за всякие места.

Рав-серен Шломо ухмыльнулся. — А другой не пристаёт?

— А чего ему приставать? — возразила я. — Мы с ним дружим. Он хороший парень. Кибуцник.

— Дружи, дружи, — пробормотал мой командир. — Только будь осторожной, Хана… А вызвал я тебя вот почему: ты бы постриглась покороче и маникюр сделала бы поскромнее, а?

— Шломо, — говорю, — ну при чём тут мой маникюр? Твои солдаты — козлы. У них в голове только секс — и ничего больше.

(Здесь я сделаю небольшое отступление, дабы просветить некоторых читателей, которым неведомы странные порядки, царящие в Армии Обороны Израиля, в частности, — вот это «панибратское» обращение девятнадцатилетней солдатки в чине «турай» (то есть «рядовой») к своему командиру, офицеру. Ну обращение на «ты» никого не должно удивлять — в иврите нет обращения на «вы», но и по званию (типа «Господин майор!») в армии не принято обращаться. Хоть ты и командир, но твоя подчинённая Хана к тебе обращается просто так: «Шломо!» — и в этом нет абсолютно ничего странного и предосудительного.»).

Майор Шломо продолжал:

Мне докладывают, Хана, что парни в батальоне на тебя глазеют, и служба из-за этого страдает. И вот даже драка случилась… Значит, пострижёшься и сотрёшь маникюр. Договорились? Можешь идти.

… Лишь три месяца спустя, когда я убедилась на сто процентов в своей беременности, я оценила по достоинству слова рав-серена “Только будь осторожной, Хана…”. К тому времени мне уже не могла помочь никакая осторожность.

* * *

Мой друг, «хороший парень» по имени Давид, инструктор-парашютист, высокий и черноволосый кибуцник, страшно обрадовался, узнав, что скоро он станет отцом.

— Хана! — кричал он. — Едем ко мне в кибуц! Я познакомлю тебя с моей замечательной мамой! Ты демобилизуешься сейчас, а я через полгода. Сыграем свадьбу! Получим коттедж — и заживём в своё удовольствие! Там озеро Кинерет такой красоты, которую ты не видела никогда! Ноцрим говорят, что по нему сам Христос шёл, как по земле!

(К сведению читателей: «ноцрим» переводится с иврита как «христиане«).

Ах, с каким удовольствием я бы поехала сейчас на центральный тель-авивский пляж! А вместо этого надо переться в жуткую жару куда-то на север, чтобы знакомиться с замшелой израильской колхозницей, матерью Давида.

Но делать было нечего, и в первый же шабат мы с будущим отцом нашего ребёнка отправились в кибуц Кфар-Гвироль, на встречу с моей будущей свекровью.

Я уже знала со слов Давида, что его мама была секретарём-то есть главой — кибуца, и что звали её Злата.

Ни до моего знакомства с ней, ни после я никогда не встречала человека, настолько потрясшего моё сознание и оказавшего на меня такое невероятно мощное влияние, какое оказала на меня эта невысокая, хрупкая, абсолютно седая женщина пятидесяти пяти лет.

Её именем впоследствии был назван кибуц и её же именем я назвала этот рассказ. Об этом — моё дальнейшее повествование…

3

Я благополучно родила мальчика в госпитале Пория близ Тверии и на следующий день показала малюсенького сморщенного младенца Давиду, Злате и моему папе через стеклянную перегородку. Папа широко улыбался и картинно аплодировал, Давид подпрыгивал от восторга и что-то кричал, а Злата тихо плакала, закрыв лицо платком и сотрясаясь всем телом.

Моей мамы на этом торжестве не было. И не могло быть! Ведь я в который раз испоганила её планы. Она так надеялась, что славная израильская армия перевоспитает меня, сделает меня взрослой и ответственной, приучит меня к учёбе и труду, — а вместо этого её дочь, едва явившись на службу, немедленно полезла в постель к первому попавшемуся солдату и сходу забеременела!

— … И хоть бы солдат этот был из достойной, обеспеченной, культурной семьи! орала в гневе мама. — Вот посмотри на свою подругу Бэлу! Она нашла себе не нищего безграмотного кибуцника, которого такая дура, как ты, отыскала на какой-то помойке, а влюбила в себя сына владельца ювелирного бизнеса! У них в Герцлии трёхэтажный особняк с плавательным бассейном! У них во дворе ходят живые павлины! А что ждёт тебя в этом задрипанном израильском колхозе!?

О, не представляла себе моя разгневанная мама — и, конечно, не представляла себе и я, — какое немыслимое потрясение ожидало меня в «этом задрипанном израильском колхозе»!

* * *

Быстро выяснилось, что у моего новорождённого сынишки Дани оказались две мамы — я и Злата. Нет, пожалуй, в такой последовательности по степени важности — сначала Злата, а потом я, так как Злата тратила на него всё своё свободное время — буквально до последней минуты! — хотя обязанности секретаря кибуца оставляли ей не так много свободного времени. И не играло никакой роли, что малыш был едва ли не с первого своего вздоха отдан в круглосуточные детские ясли, как это было принято в кибуце.

Злата, когда у неё выдавалась свободная минута, не отходила от него даже там, помогая работницам яслей, укачивая ребёнка на своих руках, кормя его, пеленая его, обмывая его и укладывая спать…

— Давид, — спросила я однажды, — она и тебя так безумно любила в детстве?

Он кивнул. — Точно так же. Мама не может иначе. Она помешана на детях.

Я уже знала, что Давид у неё — приёмный сын с двухлетнего возраста, что замужем она никогда не была, что родом она, как и я, из Литвы, что она была дважды ранена в израильской войне за независимость, что в юности она то ли была в немецком плену, то ли её вывезли на работу в Германию. Она никогда никому ничего не рассказывала о своих юных годах, и никто в кибуце толком не знал о её таинственной молодости.

Полностью поведала она о своей юности лишь спустя два года — и только мне. Но об этом — позже…

* * *

Эти два года дали мне массу времени, чтобы присмотреться к моей свекрови, узнать её, подружиться с ней, не уставать ею восхищаться — и, в конечном счёте, полюбить её так, как я никогда не любила даже свою мать.

Я поражалась, какой изумительно разной была эта женщина! Нежнейшая мать и бабушка в общении со своим сыном и внуком — и в то же время жёсткая руководительница большого рабочего коллектива, состоявшего из четырёх сотен человек, занятых на банановых плантациях и обширных цитрусовых пардесим, в модерном заводике медицинского оборудования и в новенькой, недавно построенной, гостинице для туристов

… И таких глаз, как у неё, я не видела никогда и ни у кого. Постоянно слегка прищуренные, эти карие глаза были невыразимо печальными даже тогда, когда она смеялась, — что было не так часто. В глубине этих глаз таилась постоянная безутешная скорбь… Таких глаз не бывает у тех, кто пролетел сквозь жизнь беззаботно. Это скорбное выражение глаз приобретают лишь те, кому выпали на долю тяжкие жизненные испытания

4

Она была удивительно начитанным человеком, но в сельскохозяйственном кибуце ей было не с кем говорить о литературе, и она с радостью ухватилась за меня. Я писала в самом начале этого рассказа о моём помешательстве на литературе. Мы с ней часто беседовали о книгах и писателях. Она родилась и жила в Литве ещё тогда, когда Вильнюс был польским Вильно; знала, к моему восторгу, пять языков: идиш, иврит, литовский, польский и русский, — и прочитала массу книг на всех этих языках. Однажды летом, в шабат, сидя с ней на берегу Кинерета и говоря с восторгом о поэме Гейне «Лорелея» (я, помню, даже цитировала на ломаном немецком: «Ich weiss nicht, was soll es bedeuten…»), я спросила, знает ли она ещё и немецкий. Злата помолчала, глядя на блещущую под солнцем поверхность озера, а потом тихо промолвила:

— Хана, я ненавижу этот язык.

Я почувствовала, что, произнося эти слова, она внутренне напряглась. У неё даже голос изменился. Мне бы промолчать, но я неосторожно брякнула:

— Но почему? Разве можно ненавидеть язык? Можно не любить, считать его некрасивым или невыразительным, — но при чём тут ненависть?!

Злата не отвечала. Прошла напряжённая минута, а затем она повернулась ко мне и вдруг произнесла непонятную фразу:

— По-немецки говорил человек в тирольской шляпе с пером. Самые страшные слова на немецком языке я слышала от него… Когда-нибудь, Хана, я расскажу тебе о нём.

5

— … Его звали Райнер Штреммер, — голос Златы был таким тихим, что я с трудом слышала его, — но, когда нас привезли в концлагерь Фюрстендорфф, мы, конечно, ещё не знали его имени. Те из нас, которых сразу же расстреляли, так и не узнали это имя, но мы, оставшиеся в живых, запомнили его навсегда…

Мы сидели в крохотной гостиной её коттеджа. Между нами, на низком столике стояли кофейные чашки и рюмки, наполненные коньяком. Со дня нашего разговора на берегу Кинерета прошло полгода, наступила зима; мы с моей свекровью сблизились ещё теснее — и вот наступил в наших отношениях так называемый «момент истины», — тот судьбоносный момент, когда собеседник раскрывает перед тобой свою душу и выкладывает на поверхность всё, доселе им затаённое.

…— Он был комендантом лагеря в чине гауптштурмфюрера СС. Этот лагерь был одним из многочисленных женских «трудовых» концлагерей, разбросанных по всей территории Германии — от Балтийского моря до Баварии.

В декабре 42-го года нас, семьдесят девушек и женщин, привезли в лагерь Фюрстендорфф, расположенный на севере Германии, вблизи морского побережья. До этого мы несколько месяцев мучились в концлагере Саласпилс, рядом с Ригой, ожидая неминуемой смерти. Но нас не удушили в газовых камерах, а перевезли в Фюрстендорфф. Как мы узнали позднее, мы, семьдесят женщин, должны были выполнять личный приказ рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера, изданный незадолго до этого. Гиммлер приказал организовать в концлагерях СС десять публичных домов для охранников лагерей, и нас привезли в концлагерь Фюрстендорфф, чтобы мы стали там узаконенными лагерными проститутками…

Злата замолчала. Пригубила коньяк и с рюмкой в руке подошла к окну. Постояла с минуту спиной ко мне, затем повернулась и повторила с нажимом:

Не просто проститутками, как в новеллах Мопассана или в повести Куприна, а проститутками ЛАГЕРНЫМИ!

Я была ошеломлена так, как я не была ошеломлена никогда в жизни! Я сидела, не шевелясь и не произнося ни слова. Я не могла оторвать глаз от лица Златы. Она продолжала тихим голосом:

…— Нас выгрузили на центральном аппельплацу лагеря. С моря дул пронизывающий декабрьский ветер. Нам приказали раздеться догола, сдать личные вещи и документы и выстроиться в один ряд. Три офицера СС медленно шли вдоль ряда, разглядывая нас с ног до головы, хохоча и обмениваясь репликами. Два офицера были одеты в их помпезную эсэсовскую форму, а один, двигавшийся впереди, — видимо, старший по званию — был одет в гражданский кожаный плащ без погон. На его голове была коричневая тирольская шляпа с пером, воткнутым сбоку. В руке у него была зажата резиновая дубинка, но он никого не бил ею, а только приподымал кончиком этой дубинки одну за другой груди женщин. Приподняв очередную грудь и осмотрев женщину, он говорил что-то своим попутчикам, и женщину либо оставляли в ряду, либо отводили в сторону. Потом женщин, выведенных из строя, загнали в кузова грузовиков, отвезли в дальний конец лагеря и тут же расстреляли. Мы, оставленные в живых, слышали, стоя в строю, эти выстрелы.

Ещё не зная ничего о гиммлеровских публичных домах, я поняла, что немцам зачем-то нужны были именно молодые женщины.

Мне было семнадцать лет. И хоть я была порядком истощена после пребывания в лагере Саласпилс, но я всё ещё была красива. И мне «повезло». Я не попала в публичный дом. Меня и ещё шесть девушек отвели в ближайший барак («блок», по-немецки). Нам не выдали полосатую форму и деревянные колодки-шлёпанцы (впоследствии я узнала, что заключённые называли их на немецкий лад «хольсшуе» или «клёмпы»), как другим заключённым, а одели нас в полувоенную форму охранниц и назначили нас на привилегированные должности надзирательниц блоков («блокфюрерин»). На левом рукаве моей куртки был выведен номер — 37645, а повыше номера был пришит так называемый «винкель», треугольный жёлтый знак с буквой «J» — клеймо еврейки.

Нас, семь выбранных девушек — евреек и полек, — должны были распределить между старшими офицерами концлагеря. Меня выбрал для своих утех комендант лагеря, сорокалетний гауптштурмфюрер СС Райнер Штреммер — тот самый офицер в тирольской шляпе с пером, который шёл вдоль нашего ряда, помахивая резиновой дубинкой и отбирая женщин, негодных для работы в лагерном борделе, — и обрекая их на немедленную смерть.

И в течение последующих двадцати девяти месяцев, до мая 45-го, я была его рабыней…

…— Злата! — взмолилась я, вытирая слёзы. – Остановись!

— Нет! — повысила она голос и даже сделала отсекающий жест поднятой рукой. — Я не остановлюсь, пока я не выложу тебе всё, до последней подробности!

Она подошла к столику, отпила остывший кофе и помолчала, прикрыв глаза.

…— Это не значит, что герр Штреммер привёл меня к себе домой и поселил меня в своём комфортабельном двухэтажном коттедже, расположенном сразу же за бетонной стеной лагеря. Там у него жила его семья — жена и три сына. Впрочем, мне довелось несколько раз побывать в этом роскошном имении, где была даже конюшня с двумя пони для сыновей Штреммера. На лужайках вокруг коттеджа постоянно возились с цветами и кустами садовники-заключённые, и конюхом тоже был заключённый-итальянец…

Злата, — сказала я, — ты бы лучше говорила короче — «зэк» вместо «заключённый». Ты ведь читала и Марголина, и Варламова, и Солженицына — у них везде зэки.

Она кивнула. — Да, зэк звучит лучше. А вообще, я давно заметила, что русский лагерный словарь — родной брат немецкого: зэки, параша, зона, пайка, опер, стукач… А в немецком: аппельплац, зондеркоманда, анвайзерка, гума, капо, птюшка… — Злата села рядом со мной и откинулась на спинку кресла.

…— Штреммер сделал меня так называемой «анвайзеркой» (то есть надзирательницей) на складе вещей, отбираемых у вновь прибывших зэков, и поселил меня в отгороженном закутке блока. (На языке зэков склад вещей назывался «Канада». Почему такое странное название «Канада», я не знаю). В первую же ночь Штреммер пришёл ко мне и изнасиловал меня. Тогда мне казалось, что нет на свете ничего ужаснее, чем эта ночь, когда грубое животное срывает с тебя, семнадцатилетней девочки, одежду, бросает тебя на матрац, бьёт тебя по лицу — раз, другой и третий! — и насилует тебя снова и снова…

О, как я ошибалась! Я с тех пор видела в лагере такие ужасы, перед которыми меркли те кошмарные ночи, когда ко мне приходил и изощрённо издевался надо мной ненавистный мне Райнер Штреммер.

Я видела, как эсэсовцы избивали «гумами» (то есть резиновыми дубинками со стальным стержнем) зэков, запоздавших с ответом на ежедневной перекличке на аппельплацу.

В моих ушах до сих пор звучат страшные вопли женщин, у которых эсэсовцы вырывают из рук маленьких детей и бросают их в кучу таких же детей в возрасте от двух до десяти лет…

А потом я вижу, как этих детей запирают в пустой блок и оставляют их безо всякого присмотра — на неделю, две, три… Сначала из этого блока слышатся плач и стоны. А потом стоны слышатся всё реже и реже. И в конце концов блок отпирают, «зондеркоманда» лопатами и граблями выгребает трупики детей, погружает их в так называемые «кары» (повозки, запряжённые зэками) и отвозит их в крематорий.

Злата замолчала. У меня смертельно болела голова, но я боялась прервать её страшный рассказ.

…— Лагерь Фюрстендорфф не был концлагерем истребления, — продолжала Злата, отхлебнув коньяку, — как, например, Освенцим, а был он «трудовым», то есть в нём были кожевенные цеха и цех по производству парашютов. Но истребление там происходило непрерывно: от чудовищного голода, холода, четырнадцатичасового рабочего дня и беспрерывных жестоких избиений. Дважды в месяц по всем блокам происходил отбор тех, кого предназначали к умерщвлению. Этим несчастным выдавали, с истинно немецкой аккуратностью, розовые карточки смертников, где было напечатано — V.V., что означало: Vernichtungslager, Vernichten («Лагерь смерти; уничтожить»). С этими карточками их переводили в смежный, так называемый «Молодёжный», лагерь, где их регистрировали, писали в учётных журналах, что зэки отправлены в оздоровительный центр Миттельверде в Силезии — и затем расстреливали.

Эти кошмарные подробности я услышала из уст Райнера Штреммера, когда у него появлялась охота разговаривать со мной, что, кстати, случалось всё чаще и чаще. Ко второму году моего рабства он, видимо, привык ко мне и даже стал иногда проявлять какие-то знаки внимания: то принесёт плитку шоколада, то подарит колечко… Впрочем, это не мешало ему бить меня под горячую руку. Он стал называть меня «моя еврейка» и однажды со смехом сказал: «Хорошо бы уплыть с тобой через море в Швецию и жениться на тебе!». У него была дача на побережье, где стояла его яхта.

Но самым невыносимо кошмарным испытанием для меня были те минуты, когда основательно пьяный Штреммер спрашивал меня, люблю ли я его. «Скажи, что ты меня любишь, Злата! — громко требовал он. — Sag mir, dass du mich liebst. Скажи!».

И я покорно говорила: «Конечно, Райнер», старательно избегая проклятого немецкого слова «liebe». Ни разу за два с половиной года моего рабства я не произнесла это слово.

Весной 43-го года я забеременела, и Штреммер послал меня в «ревир» (лагерную больницу). Но там отказались делать аборт из-за нехватки докторов. Тогда Штреммер приказал отвезти меня в соседний лагерь, где была центральная больница, возглавляемая профессором Карлом Гербхардтом, о котором ходили упорные слухи, что он ставит на больных опасные медицинские эксперименты. Я в слезах умоляла Штреммера не посылать меня к Гебхардту, но он в ответ избил меня, и я, почти бесчувственная, была погружена в машину и отвезена в больницу соседнего лагеря.

После двух последующих абортов меня, по приказу Штреммера, стерилизовали…

— Хана, — промолвила Злата, вставая — хватит на сегодня. Прими снотворное и постарайся заснуть.

6

На следующий день Злата заболела. Её отвезли в больницу Рамбам в Хайфе, где нам с Давидом сообщили через пару дней диагноз: гипертоническая болезнь, острая неврастения и паническое расстройство нервной системы. Я не могла избавиться от мысли, что это я виновна в нервном срыве Златы — не надо было мне соглашаться слушать её ужасную исповедь!

Решением общего собрания членов кибуца Злату, бессменного секретаря на протяжении двадцати лет, освободили от обязанностей, произнесли массу прочувствованных речей, вручили ей подарок, проголосовали назвать кибуц её именем и отправили её на покой. И с тех пор моя Злата проводила почти всё своё время, сидя на террасе нашего отеля, завёрнутая по пояс в плед, читая одну книгу за другой или бездумно глядя на серо-голубую поверхность озера.

В конце января она позвала меня к себе в коттедж, усадила меня у письменного стола, разлила по чашкам цветочный чай и сказала, ободряюще улыбнувшись:

— Ну что, Хана, продолжим?

— Злата, не надо!

— Надо! Я, Ханочка, долго не проживу. У меня давление — больше двухсот, и никакие таблетки не помогают. Я должна рассказать тебе всё. Ты говорила, что тебе очень хочется писать, но ты не знаешь, о чём. Вот я и дам тебе отличный сюжет.

Она открыла ящик письменного стола и извлекла оттуда альбом с фотографиями. Открыла альбом. С первой страницы на нас смотрели две улыбающиеся молодые женщины. Под их снимками были написаны их имена: Яна и Мартина, и были указаны их адреса. На второй странице не было фотографий, а вместо них были вклеены два картонных квадрата с именами — Сильвия и Регина.

— Им всем четверым было тогда по шесть лет, — Злата медленно гладила кончиками пальцев фотоснимки и поверхность картона. — Двух я убила в 44-м, а двух я спасла в 45-м году…

…— Осенью 44-го Штреммер ворвался посреди дня в мою каморку и заорал: «Иди за мной!». Пока мы быстро шли с ним к детскому блоку, он говорил: «Вчера привезли партию «псякревок» с детьми. Пришёл приказ отобрать из них двух девочек лет шести-семи и отправить их к профессору Гербхардту. Ты отберёшь их. Их нельзя пугать. Их надо уговорить. Угостить шоколадом».

(К сведению читателей: «псякревками» называли в концлагерях поляков и полек).

Я остановилась. «Райнер, — с трудом вымолвила я. — Почему я?! В лагере полно «псякревок»-надзирательниц. Пусть они и отбирают».

Он повернулся ко мне и с размаху влепил мне пощёчину. Выхватил пистолет и приставил мне ко лбу. «Ты сделаешь так, как я тебе сказал! Доктор Гербхардт — друг рейхсфюрера Гиммлера, и его распоряжение — закон для нас! Иди. Там будет строй из десяти-двенадцати девочек. Ты говоришь по-польски. Ты сможешь их уговорить. Они тебя послушаются. Выберешь двоих».

* * *

Они стояли молча передо мной, испуганно глядя на меня, — девять шестилетних польских малышек. Их привезли с матерями из Варшавы после поражения второго Варшавского восстания. Они ещё не испытали страшного голода и были с виду вполне здоровыми упитанными детьми. И, значит, доктору-палачу Гербхарту будет удобно ставить на них медицинские эксперименты. В лагере ходили слухи, что в клинике Гербхардта подопытным пациентам (их называли на лагерном сленге «кроликами») выкачивают всю кровь, режут тело до кости и вводят бактерии, ломают или даже отрезают конечности и проверяют возможность эффективного сращивания костей. Не было случая, чтобы «кролик» возвращался живым в лагерь.

Двух малышек из этого ряда ожидают эти зверства, потому что я должна выбрать их изо всех.

То есть я должна буду обречь их на мучительную смерть.

Я присела на корточки перед рядом девочек. Я не могла вымолвить ни слова. Слёзы текли по моим щекам. Кого из них послать на смерть? Я подняла голову и посмотрела на «анвайзерку» детского блока, стоявшую позади ряда. Я знала её. Она тоже была полькой, как и девочки в ряду. Она была старожилом лагеря, извергом — эта молодая женщина, потерявшая всё человеческое в своём облике и ставшая жестокой пособницей эсэсовцев. В её глазах, смотрящих на меня, я читала два презрительных слова: «Немецкая подстилка!». Я знала, что так называют меня в лагере все — и зэки, и охранники.

Закрыв глаза, я наугад ткнула пальцем в плечико одной, а потом другой девочки. «Анвайзерка» сверилась со списком и громко сказала: «Sylvia… Regina… Idźcie za mną». («Сильвия… Регина… Идите за мной.»).

Сильвия и Регина! Эти два имени врезались в мою память навсегда. С ними я и умру, Хана.

Злата закрыла альбом и с минуту молчала, отхлёбывая остывший чай. Потом тихо промолвила:

— Одна мысль не даёт мне покоя, Хана. Вот я вспоминаю привилегированных лагерных зэков — «капо» или «анвайзерок», как их называли в лагере. Например, ту молодую польку, что стояла позади девочек, из которых я должна была выбрать двух смертниц. Многие из этих капо были известны своей невиданной жестокостью. Как они стали такими!? Неужели они были такими до лагеря!? Что заставило их превратиться в зверей!? Среди них были и польки, и еврейки, и чешки, и француженки, и немки…

Значит, из нас, людей, с людскими инстинктами и накопленными плодами цивилизации, можно легко сделать бесчувственных животных!? Так, что ли? Значит, если поместить тебя, Хана, — хорошую, чуткую, умную девочку, — в концлагерь, ты тоже можешь стать зверем!?

Вот что мучает меня все эти десятилетия после освобождения из проклятого лагеря Фюрстендорфф…

* * *

На следующий день в кибуц должна была явиться туристическая группа из Швейцарии — католики, совершавшие паломничество по святым местам, связанным с жизнью Иисуса Христа.

Я к тому времени уже год как работала директором нашего отеля и должна была позаботиться обо всех бытовых удобствах для наших европейских гостей. И, кроме того, я должна была показать им наш кибуц и, конечно, выслушать массу восторженных высказываний по поводу того, насколько наш кибуц красив, зелен, комфортабелен, покрыт цветами, какой у него великолепный пляж, какие мы, кибуцники, приветливые, счастливые и вообще замечательные люди… Я привыкла к таким дифирамбам и неплохо справлялась на своём, далёком от совершенства, английском языке с обязанностями гида.

К концу экскурсии я подвела наших швейцарских гостей к террасе отеля, где, как обычно, сидела, завернувшись в плед, моя Злата, — и тут разразилась катастрофа!

Я уже поднималась по ступенькам террасы впереди швейцарцев, как вдруг я услышала пронзительный крик. Я повернулась к Злате и увидела, как она, поднявшись с кресла и сбросив с себя плед, хрипло кричит, направив трясущийся палец на нашу группу. «Хана! — кричала она. — Это он! Это он!».

Я невольно оглянулась на группу швейцарцев. Все остановились в замешательстве, а Злата продолжала кричать: «Хана, это Райнер в его тирольской шляпе! Я узнала его! Это он!».

Я кинулась к ней.

— Злата, — шепчу я ей, — успокойся, дорогая. Здесь нет и не может быть Райнера. Человек в тирольской шляпе — это швейцарский турист, Злата, ему лет тридцать, не больше. Он не может быть Райнером… Успокойся, Злата, перестань мучить себя, дорогая моя!

7

Она умерла на следующий день, так и не успев рассказать мне о том, как она спасла в 45-м году двух шестилетних девочек. Эту историю рассказала мне три года спустя одна из спасённых ею женщин, когда я разыскала её в Нью-Йорке.

Она была чешкой. Её звали Яна Стукова, родом из Праги. Она была отправлена с матерью в лагерь Фюрстендорфф зимой 45-го года. В лагере её мать, отличная портниха, работала в портняжной мастерской, а Яна жила в детском блоке. В конце апреля 45-го мать Яны, больная и полностью истощённая — и, значит, бесполезная для работы — была расстреляна, а Яна, почти погибая от голода, продолжала жить в детском блоке ещё неделю, до первых чисел мая, когда началась эвакуация лагеря…

Мы медленно шли с Яной по набережной Манхэттен-Бич.

— В начале мая, — говорила она, — когда началась паническая эвакуация лагеря на запад, подальше от наступавшей Красной Армии, и эсэсовцы шли от блока к блоку, расстреливая всех на своём пути, в наш детский блок ворвалась какая-то женщина и кинулась к нарам, где лежали мы с Мартиной, ожидая смерти. Она схватила в охапку меня и Мартину — мы лежали прямо около входной двери — и выскочила с нами из барака. Пробежала с нами к складу вещей (они были горами навалены в огромных проволочных чанах), быстро разгребла одежду, награбленную немцами, засунула нас глубоко внутрь и приказала молчать. Она, помню, говорила с нами по-польски, но мы всё понимали. Затем она сама забралась внутрь чана — и мы втроём затихли на двое суток.

На третий день я осторожно выглянула наружу и увидела танк с красной звездой на башне.

Мы были спасены!

… Мы с Яной присели на скамейку и с минуту молчали, глядя на набегающие серые волны Атлантики.

— Мартина живёт в Праге, — сказала Яна. — Десять лет назад Злата отыскала нас и пригласила нас в кибуц. Вы должны были бы видеть эту встречу! Ничего подобного в моей жизни никогда не было и не будет.

Яна помолчала, вытирая слёзы.

— Знаете, Хана, — сказала она, — и у меня, и у Мартины родились дочери — и мы обе назвали наших дочерей Златой…

Print Friendly, PDF & Email

3 комментария для “Александр Левковский: Кибуц имени Златы

  1. Те, кто знаком со знаменитым Стэнфордским тюремным экспериментом, понимают, что почти любой из нас, при соответствующих условиях, может в одночасье превратиться в жестокого монстра. И это не наша вина, а побочный эффект нашей генной структуры. Те, кого мы считаем преступниками, таковыми являются лишь с точки зрения морали. С точки же зрения эволюции они просто более успешные экземпляры человеческой расы.
    Мудрые люди понимали это всегда. Максимилиан Волошин известен и как автор парадоксов. Так я их и воспринимал с тех пор, как познакомился с его творчеством. Но вот этот:

    Закона нет- есть только принужденье.
    Все преступленья создает закон.
    Преступны те, которым в стаде тесно:
    Судить не их, наказывать не вам:
    Перед преступником
    Виновно государство.

    теперь мне не кажется парадоксом.
    Можно спорить, как предотвращать насилие и прочие преступные, с нашей точки зрения, действия, но хорошо бы понимать их природу.

  2. Дорогой Александр,я читала и рыдала,просто нет слов,Как Вы описываете зверства этих варваров!
    Люди должны проникнуться,прочувствовать до мозга костей,чтобы предотвратить подобное зверство! Мир так жесток и это Ваше произведение станет предостережением жестокости и насилию.Я часто думаю,как же бог допускает подобное,должна же существовать справедливость в этом мире!
    Огромное Вам Спасибо,Вы борец за справедливость,добро и порядочность,низкий Вам поклон!
    А еще спасибо Вам за то,что при такой загруженности и напряженной жизни находите время написать мне,сообщить о новых видеофильмах. А за Вашей книгой образовалась
    очередь и все Казанцы Вам благодарны безмерно!
    Желаем здоровья,успехов и счастья Вам и Вашим
    близким,Вы наш кумир!
    С искренним уважением Г.Насыпова и Ваши.казанские почитатели
    Ждем Гагарина и Синий троллейбус ( если нн ошибаюсь в названии).
    РЕСПЕКТ!!! 31.10.21

  3. Вряд ли литовские евреи из Вильно могли попасть в Саласпилс под Ригой.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.