Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

Loading

Однажды, уже в начале июля, на нашей улице вдруг объявилась странная еврейская пара: совсем древняя старуха под ручку с пожилым, тщедушным мужчиной. Они искали, где бы снять на пару месяцев комнату. Те, кто пускал дачников, еще весной находили жильцов, и свободным оказался только дом Любки Рыжей…

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаИ ДОЛЬШЕ ВЕКА ДЛИТСЯ ДЕНЬ…

Я сегодня встала чуть свет, не успела повернуться — уже темно, хотя ни черта не сделала. Я точно знаю, что тогда, в детстве, а, может, — только в Малаховке, время текло совершенно по-другому. День был такой ленивый, такой долгий, можно было успеть сто дел, а он всё не кончался и не кончался.

В детстве так крепко спалось! Я ни разу не проснулась, когда родители убегали на работу, хотя дом был крохотный, переборки фанерные, а голоса звонкие. И разбудить меня могла только молочница Вера, приходившая через день и молотившая литровым черпаком по жестяной крышке бидона, скликая заинтересованное население. В ответ из разных дворов, как на поверке в зоне, откликались голоса с данными и цифрами. Я открывала глаза, жмурилась от яркого солнца, а бабушка уже протягивала мне сарафан и бидон с трояком, засунутым в колечко крышки: «Уже встань уже или ты ждешь, когда молоко станет ряженкой??! Это только есть вы успеваете первыми! А у Верки останется только нижнее молоко, как вода, что они сдают на молокозавод! И возьми творог на всех и сметана на борщ!» Кого бабушка имела в виду под теми, кто ест первыми, я не знала, но уже неслась, теряя сандалии, за калитку к Вере.

Потом мы завтракали и нигде больше я не ела таких сырников, блинчиков, оладий или гренок! Теперь гренками называют в основном сухари типа прессованных и чуть подгоревших опилок. Тоже мне деликатес! А бабушкины гренки из толстых ломтей «батона по двадцать пять, смотри!», разбухших от жирного молока Веркиной коровы Розы, потом искупавшихся в ярко-желтом деревенском взбитом яйце, поджаренных на сливочном масле и присыпанных в конце крупным сахарным песком и корицей… Да никакие пирожные им были не конкурент! Только напольные весы и учитель физкультуры…

После завтрака я напрашивалась сходить на рынок, в магазин или на станцию. Конечно не из стремления не зря есть свой хлеб, а тем более такие гренки. Просто рядом все уже было изучено, а там все время случалось что-то интересное! К тому же можно было распорядиться заначкой из рублей, подсунутых другой бабушкой и теткой. Главный магазин мы называли «Звездочка» или Генеральский — там рядом были генеральский дачный кооператив, а магазин принадлежал Военторгу. Он, по сравнению с другими и даже с московскими, был очень ничего. Но я помню, как проходила мимо забора более ранняя пташка, учительница Фира Оппельбаум и, не поворачивая головы, кричала бабушке: «Вэй из мир! Только паюсная икра, крабы и синие куры! Циля, пошли Таньку за мукой и рисом, а то твой зять второй голод, после Ленинградской блокады, не переживет!» Похоже, жизненный опыт Фире оптимизма не прибавил, но тут она, слава Богу, ошиблась со своими прогнозами.

В Звездочку можно было ехать на велосипеде, завернуть на часок к подруге Кате, нынче вспоминающей о Малаховке в Англии, стрелой промчаться мимо бараков, надеясь, что «плохие мальчишки» все же заметят, обстреляют шишками или яблочными завязями, будут что-то (точно нехорошее) шептать друг другу и гадко хохотать, но все равно это — приключение и еще некоторое время я буду крутить педали, в такт повторяя «Дураки, вот дураки!», и щеки остынут только дома. А я ведь еще посмотрю, как около Звездочки играют на корте в непривычный тогда большой теннис, попутно наберу в березовой роще десяток-два маслят, кроме порученного бабушкой куплю и одна бессовестно слопаю шоколадного зайца (куда они пропали, кстати?) и, перемазанная, вернусь домой. На Звездочке продавцы и покупатели тоже друг друга знали и иногда из-за прилавка выскакивала толстая Сима и совала мне пакет селедки, крича: «Цыльке скажи — рупь сорок, не забудь, слышь, рупь сорок и не завтра, а послезавтра привези, в смену мою!» А иногда выходил из таинственных глубин магазина хромой мясник дядя Жора, выносил несколько свертков, ужасающе пропитанных кровью, и раздавал детям в очереди со словами разведчика-нелегала: «Там всё унутре! Не раскрывай!» И только бабушка потом принимала эту шифровку и радостно объявляла «Ничего себе! Ой, Жора, швоих! Сделаем котлеты и кисло-сладкое жаркое! Аби гезунд!»

А еще интереснее было отправиться на рынок и на станцию. Туда, правда, бабушка не разрешала ехать на велосипеде: во-первых, движение, во-вторых, сопрут или отнимут велосипед. Зато там было полно магазинов, в том числе и главных — книжных, где еще и альбомы и краски, там мороженое и семечки, там цыгане. Там одновременно можно встретить трех разных (даже не родственников!) Гендлиных: завуча школы, моэля, делавшего тайно обрезание, и сумашедшего Йоську Гендлина. Там у перехода через железку продают щенков, котят и козлят и всех можно потрогать, там по дороге живет старая бульдожка Гнэся, которую я подкармливаю и глажу через дырки в заборе, туда на площадь приезжает старьевщик — одноглазый Арон, который за такое барахло, как садовый секатор или зимний шарф готов отдать настоящее сокровище — плотный мячик из разноцветной фольги на резинке! К тому же можно погладить и угостить яблочком его лошадку Фаньку! Там на рынке дают все пробовать, даже сало, которое бабушка не любит, хотя сама солит, но говорит: «Это не то сало, это — другое сало», хотя разницы, кроме нее, не знает никто. Потом можно в один карман насыпать семечек, в другой — стручкового молодого горошка, а в кулаке зажать мороженое, повесить на плечо авоську с парой кабачков и десятком огурцов по заказу бабушки, и долго зевакой таскаться между рядов, пока вдруг с противоположной стороны не заорет мама уролога Гана: «Девочкееее, Согкиншееее, Танькееее, пегеведи бабушке Мане чегез догога и домой!» И мы ползем со старой Ганшей обратно…

А ведь это всё — пока до обеда! Я еще не гуляла, не делала секретики, не играла в прятки и в штандар, не читала, не встречала родителей на углу и не пересказывала им всю эту чепуху. А сейчас, только дописав эти мемойрасы, я за весь день первый раз соберусь посуду в машину затолкать, даже не помыть… Какое же здесь в отличие от Малаховки неправильное время…

ОНИ СОШЛИСЬ. ВОЛНА И КАМЕНЬ…

Галя Рябко и Рахиль Кацнельсон уже не помнили, когда их семьи судьба свела под общей крышей в одном малаховском пятистенке. По крайней мере, и Галя, и Рахиль родились в этом доме, а вместе со своими будущими мужьями Толей Рябко и Веней Кацнельсоном учились в одной школе возле станции. Знали друг друга всю жизнь, жили рядом всю жизнь и ненавидели друг друга всю жизнь. И дело было не в тесном соседстве. Вся Малаховка в основном состояла из пятистенков и это парное катание никого не смущало. Из середины дома с обеих сторон торчали заборы и это символизировало приватность жизни каждой половины. Хотя это больше напоминало условные театральные декорации: глухие и высокие внутренние заборы были запрещены, стены внутри дома, кроме несущей, были фанерные и все соседское счастье было как на ладони. При общих стартовых данных каждая сторона под бессильным контролем другой расширяла, укрупняла и облагораживала свою половину, находила способы извлечения из нее дохода, приводила свою долю в соответствие с собственным уровнем жизни. И все это на глазах! Какая уж тут любовь…

Левую половину дома с номером 47-а занимали Кацнельсоны — союз завотделом качества Главрыбторга Вениамина и заведующей ателье «Люкс» Рахили, справа за вывеской 47-б жили Рябки — слесарь комбината «Лакокраска» Толя и кастелянша Красковской больницы Галя. Даже по этим скудным данным легко предположить, как отличались две половины дома 47 по ул. Фабрициуса, тем более что начало этого контраста терялось еще в предыдущих поколениях соседей.

Половина Кацнельсонов имела крепкий кованый забор, обсаженный сиренью и жасмином, поэтому что за ним можно было рассмотреть с улицы только зимой, когда кусты облетали. И любопытный прохожий тогда застывал в восторге, увидев горящие вдоль дорожки фонари, ухоженный участок, где, не теснясь, расположился кирпичный гараж на две машины, похожий на пряничный яркий гостевой домик, шестигранная огромная беседка, легко вмещавшая компанию человек в пятнадцать, а вдали могуче возвышался изысканно окрашенный в непривычный Малаховке цвет под названием «густавианская зелень» дом, сияющий огромными французскими окнами в пол и не скрывающий за прозрачными гардинами роскошные хрустальные люстры. Об остальном он мог только догадываться, если бы хватило фантазии…

У Рябков хозяйство тоже было особо не разглядеть с внешней стороны. Они плотно отгородились от мира сплошным занозистым деревянным щитом, сколоченным из негодных ни на что другое или отслуживших свой досок, плашек, дверец и остатков чужих снесенных заборов. Сразу за скрипучей, закрытой на засов калиткой часовым у входа стоял дачный покосившийся сортир, благодаря которому всей улице периодически было ощутимо, что жизнь за забором есть. Прямо к сортиру был приткнут летний душ с ржавым плоским баком и шаткой лесенкой. Угадывающиеся даже под снегом грядки создавали впечатление смиренного кладбища, где мимо усыпальниц вилась протоптанная еще живыми хозяевами дорожка, обозначенная черными от влажности жердями с надетыми сверху банками, и упиралась в правую половину дома, имевшую вид пасынка левой половины. Обшитая залатанным дермантином дверь, вылезшая из щелей и замененная тряпками пакля, давно смытая дождями краска, прикинувшаяся теперь серо-коричневой мутью, три окна с болтающимися наличниками и оторванными ставнями и покосившаяся терраска, напоминающая выброшенный разбитый аквариум. Что внутри догадаться легко, только кому это интересно?

Жизнь этого дворца контрастов отличалась одна от другой еще больше. Особенно если на нее смотреть глазами соседей. Гале Рябко казалось, что Кацнельсоны не работают никогда: когда Рябки затемно вставали на работу, от Кацнельсонов доносился дружный храп, когда Рябки доползали до кровати и валились спать, у Кацнельсонов еще блямкал рояль, звенели бокалы и в особенно беззвучной ночной поре обязательно раздавался мерзкий голос Веньки-падлы: «Рохл, а почему ты зажала «Вишню в шоколаде»? Ахахаха! Тогда неси обратно осетринку!» В дополнение к этому в ночи четко слышились звонки городского телефона (единственного на улице Фабрициуса) и мучительные звуки спускаемого унитаза и включенного биде. У Кальсонов (как их нежно называли Рябки), понятное дело, было центральное отопление, которое тащили в их половину аж из комбината Лакокраски, хотя работал там не Веня, а Толян. Кальсонов от праведного народного гнева спасала только страшная рябковская усталость, их наследственный алкоголизм и невозможность сжечь Кацнельсонов, не задев своей половины.

Дневная жизнь (особенно — летняя) душила Рябков своей несправедливостью еще больше. И действительно! Толян хватался за любую халтуру, тащил домой все, на что натыкался, Галька тоже не терялась, хотя в Красковской больнице кастелянше, кроме драных простыней и швабры, спереть нечего. Все свободное время Рябки торчали задом кверху в грядках, только Малаховка — это не Черноземье, это — окраина пустыни Негев, один песок. Поэтому собранный урожай из ведра картошки, дюжины кабачков, корзины червивых яблок и наволочки кривых, уродливых огурцов не сильно выручал земледельцев. Еще они сдавали дачу — кривую террасу с одной темноватой комнаткой — тетке с двумя дочками и картонный малюсенький сарайчик, больше похожий на собачью будку, — однорукому дедушке. Но и тут доход был невелик — дай Бог, расплатиться по жировкам да крышу чуток подлатать.

В это же время кальсонова половина расцветала вместе с природой. По весне приезжал пожилой дядька-садовод и насаживал цветов всяких, которым этот песок только и нужен, и они к июню покрывали участок разноцветным ковром, который держался до конца октября. Оживала жизнь в беседке. На лето привозили из провинции старух — матерей Вени и Рахили, селили их в гостевой домик, убирать приходила Райка — уборщица поликлиники, молоко с творогом приносила молочница Вера, о душе поговорить заглядывал старик Гендлин. К полудню все Кальсоны вываливали на участок, сидели в шезлонгах, в креслах-качалках, на изогнутых лавочках. То пили чай, то ели мороженое, то компот с домашним печеньем. Пахло все время вкусным, каждый день — гости, а между всеми Кальсонша-младшая мотыльком летает. Ну бабочка-то Мирка Кальсон та еще — ножки как у тумбочки и попка чемоданчиком, но одета, как кукла, нянька за ней ходит, а через день — учительница музыки Софья Абрамовна. Ну, понятное дело, к своим-то — с радостью…

У Рябков сынок подрастал, Саня. Крепкий такой паренек, на голову выше однолеток своих, только учение никак не тянул. Второй год в третьем классе сидел. Сарра Оскаровна, докторша детская, говорила — от того, что пили Рябки все. Да ну, херню какую-то сказала, потому, небось, что у них, у жидков, пить не заведено от жадности. А наши все пьют одинаково. А учатся по-разному. И не надо Саньке это учение, не всем профессорами быть! Пусть Кальсоны и Саррочки эти профессоров рОстят, у нас других дел полно, куда руки приложить. Да и наука эта школьная мертвая, а в жизни Санька уже кран за три минуты разбирал и собирал, на папку глядя, и хитрый был, чисто еврей.

Кацнельсоны в силу хорошей и сытой жизни по мелочам к Рябкам не цеплялись, но права свои знали, суки грамотные, назубок. Хотел Толик яму выгребную в угол к забору между ними перенести, помои-то надо куда-то лить, у них, как у соседей, канализации ведь не было! А Кальсоны тут же статеечку в нос — запрещено, дескать, ближе пяти что-ли метров к их территории. Скажите пожалуйста! Мало того, что участок у них 15 соток против Рябковых 8, половина двухэтажная, а не в землю вросшая, удобства в генеральском боекомплекте, так еще пять метров рябковой территории типа нейтральной полосы должно быть! И законы все им на помощь! А вот еще дачниковы девки повадились к их Миррочке шастать, три штакетины Толя снял, чтоб проход дать, так крику было! И ходили впредь через улицу вокруг, зато внутренний штакетник был нетронутый!

Рябки Кальсонам серьезно нагадить не могли, но тоже клювом не щелкали. Как 11 пробьет — в милицию на велосипеде Толик, благо близко: «Примите меры, мешают трудовому народу отдыхать после рабочего дня!» Сами на боковую, а у Кальсонов новые гости в погонах на пол ночи! Ну и так, по-мелочи: то газету в ящике поджечь или журнальчик спереть, то покрышку рваную у калитки запалить для аромата! А один раз вообще смеху было: сортир у Рябков чистили, ну и ассенизатор по старой дружбе с трубой пару раз промахнулся и им на забор и крышу гаража продукт пролил. Две недели потом люди мыли-отскребали, а Кальсоны в санаторию сбежали! А особый праздник был, когда Кальсоны в Болгарию отдыхать умудрились пролезть, а их за это время и обнесли. Да как! Капитально: ворота вскрыли, на грузовике въехали, часов шесть выносили добро да грузили! Время было зимнее, Малаховка полупустая, дом напротив леска. Видеть и слышать только Рябки могли, но как-то не заинтересовались. Потом многие в Малаховке поговаривали, что Рябки и навели, но нет. Просто молча получили удовольствие.

С перестройкой контраст еще усилился. Кальсоны десятки раз предлагали Рябкам купить у них их половину, чего только взамен не сулили: хочешь — дом отдельный, хочешь — квартиру в Москве и машину Саньке. Но Саньке машина ни к чему, он каждый день на новой — в ГАИ областном работает, на арестованных ездит. И вообще не хотели Рябки с места сдвигаться, корнями вросли. А вскоре подряд померли Вениамин и Анатолий. Вот тебе, Сарра Оскаровна, и пример: Венька Кальсон в рот не брал, а Толян не просыхал, а померли с разницей в неделю, к тому же Толян враз, а Кальсон мучился года два. Так что ничего эти врачи в питье не понимают.

Галя и Рахиль овдовели. Дружней жить от этого никто не стал, все осталось по-старому, но о переездах никто больше не заикался. Миррочка приезжала редко, все на пианинах своих по разным странам выступала, Санька женился, толстый стал, как боров, девочка у него Верочка, уже в школу скоро, жаль только квасить стал, как папаша покойный. Ну да к этому Гальке не привыкать, пусть невестка теперь думает. Ведь очень постарели уже обе: и Рахилька, и Галя.

Зимой Рахиль выходить старалась по-меньше, очень скользоты боялась, уже раза три в шубе своей шикарной падала. С одной стороны, шуба спасала, подстилалась под нее, а с другой, может, через шубу и падала — в полах путалась. А в тот год Миррочка особенно в разъездах была, Рахильке одной приходилось все вопросы решать. Ну и скрутило ее как-то, врач приходил, новая какая-то, не из евреечек, эти все — кто помер, кто — уехал, уколы назначила. А кто купит-то все для уколов и кто делать будет? Сказали, из аптеки на той стороне железки девушка ходит по домам колоть, ну и лекарства там же брать. Вот Рахиль и поперлась, даром что мело ужасно. Ну ее электричка и сшибла. Конечно, снег, ветер, голова в шапке меховой, шуба колом — не услышать, не повернуться…

Миррочка как знала — через два дня приехала. Похоронили ее, Рахильку-то. И сразу Миррочка дом начала продавать, все на нее давно было оформлено. Продала быстро — конечно, красоту-то такую! Продала и больше в Малаховке не появлялась, говорят, вообще за границей теперь живет. Да там пол Малаховки уже.

Пару лет назад я приехала зимой навестить бабушку на кладбище. Вот где тишина-то зимой стоит действительно мертвая. Я все убрала, постояла, уже развернулась на выход, вдруг шаги сзади слышу. Честно говоря, струхнула. Часа четыре было, темнеет уже зимой и ни одной живой души. Кокнут — и относить никуда не надо, здесь и зарывай! Я даже имя какое-то мужское выкрикнула — вроде я не одна здесь, обернулась — а это Галя Рябко. Совсем старуха уже. Я спрашиваю: «Тетя Галя, а что Вы на еврейском кладбище делаете?» — а она говорит: «Рахилю проведываю. За могилой ихней с Веней гляжу. Ведь кому к ним ходить-то? Мирки как след простыл, ни разу после не была. А у меня душа ноет. На их месте другие теперя живут. Но я их ненавижу прямо. Некультурные, наглые, все цветы перекопали, дачников пускают. Разве можно с Кальсонами-то сравнить… Тоскую…»

ПЯТЬДЕСЯТ ОТТЕНКОВ РЫЖЕГО

На углу нашей улицы жила Люба Беленькая. На самом деле она была или от природы рыжая, или красилась в морковный цвет, но Беленькой ее точно трудно было назвать. Поэтому неудивительно, что Малаховка знала ее как Любу Рыжую, и она настолько к этому привыкла, что отзывалась на это прозвище, как на фамилию, а иногда и называлась им в поликлинике или сельсовете, страшно удивляясь, когда этому не находилось документальных подтверждений. Причем мама ее, Фрида Ароновна, грозная толстенная старуха, продолжала быть Фридой Беленькой и никого почему-то это противоречие не смущало. Может, оттого что Фрида была уже белая, как лунь, так что ее уж точно было Рыжей не обозвать. Ну а когда Фрида Ароновна умерла, про фамилию Беленькая вообще забыли даже старожилы.

Люба Рыжая когда-то кончила полиграфический техникум, считала себя широко образованной и высоко интеллигентной, работала в малаховской библиотеке и умела играть на старом расстроенном пианино «К Элизе». В моей памяти она никогда не была молодой, была ужасно некрасива, но страстно мечтала выйти замуж, не безосновательно считая, что препятствием к этому служит ее избыточная культурная база. Пока была жива бабка Фрида, мимо их ворот не отслеженным и не изученным с точки зрения матримониальной перспективы не мог пройти ни один незнакомый мужчина половозрелого возраста. Фрида Ароновна весь день сидела в обрезанных бурках у калитки на скамеечке и через многократно увеличивающие очки отсматривала проходящих мимо. Если незнакомец подавал, с ее точки зрения, хоть какие-то надежды, она производила разведку боем, каждый раз изобретая новые тактические приемы.

Если мимо шел молодой человек, старуха Беленькая орала ему с лавки: «Парэнь, красавэц, дай бабушке Фриде рука, мине трудно увстать!» Стоило наивному благородному юноше подойти, она цепко хватала его обсыпанной старческой гречкой куриной лапой, волокла его к себе во двор, проводя по дороге дознание и объявляя бонусы: «А что, или ты приежий студент? Или ув Институт физкультуры? Что-то я тебе раньше не видела. Может, надо снять угол, чтоби жить, так луче в Малаховке нет! Во-первых, у нас есть где, во-вторых, можно рвать яблок, слив и я дам супу, а, ув-третьих, у мине есть красавице-дочке и она видаёт учебники…» Как правило под этот град вопросов и предложений эта странная парочка доходила до крыльца и наиболее удачливые уносили ноги. Несколько раз, правда, на эту удочку действительно попалось пара студентов, но гостили они у Рыжих-Беленьких недолго.

Со зрелыми незнакомцами разговор строился совершенно по-другому. «Товарищ, подожите, присядьте на минутку перевести дух. Ви, наверное, инженэр? Или врач? Нет? А такое интеллигентное лицо! Ну, неважно, бил би приличный человек. Видите, у нас клонится забор и зарастает двор. А у нас-таки 18 соток, это очень не маленький участок, между прочим. И очень большой дом. Крэпкий пятистенок на полная семья. Нужен только хороший хозяин, шо би не профукал всё! Лишь би кому же не довэришь, особэно кода такая красавица-дочь! Она, между прочим, работает ув библиотеке и умеет играть на пианино! Можно прамо щас пойти и послушать!» Тут даже самый расслабившийся прохожий начинал чуять опасность и, не оглядываясь, ретировался.

Когда мы с бабушкой изредка по-соседски заглядывали к Фриде и Любке, допроса тоже было не избежать. Старуха пытала бабушку, не собирается ли к нам в гости какой-нибудь неженатый родственник, удивлялась, почему к маме и папе не наезжают холостые сослуживцы, и интересовалась, не развелся ли кто из соседей. По мере накопления отрицательных ответов Фрида раздражалась и, не меняя темы, переходила уже на подробности нашей жизни. «А что, Цыля, Ваша Софа все еще замужем за этим гоем, как его, не помню?» — лживо бормотала Фрида, в другие дни церемонно раскланиваясь с моим папой и делая ему разные комплименты. «Как это ви решились на такой зять?! Шо в нем хорошего? Подумаешь, юрист! Я даже не понимаю, шо он делает на работе. Конечно, замуж выйти непросто, но не за всякого же. Моя Любэньке за такого бы не пошла, я точно увэрена!..» Я страшно обижалась за папу, начинала подавать бабушке знаки, да и сама бабушка, крепко дружившая с зятем, находила эти обвинения беспочвенными. Мы быстро собирались домой и, уходя, бабушка ехидно спрашивала: «А што, Фрида, Люба Ваша даже юриста не нашла? Наверное, она хочет еще погулять, ей ведь всего за сорок — почти девочка… Ждет, наверное, когда овдовеет Наум Фуксман (это был восьмидесятилетний одноногий малаховский жестянщик), шоб сделать ему счастье в конце жизни?» На этой фразе бабушка гордо расправляла плечи и мы удалялись отмщенные.

Прошло время, и приехав очередным летом, мы не увидели на лавке Фриды Беленькой. Вместо нее сидела вышедшая на пенсию Любка — продолжатель славного дела своей покойной матери. Она не была так изобретательна в разработке планов заманивания холостяков в западню. Они сидела с книжкой на лавке и предлагала пол дома дачникам или квартирантам. При этом стабильно отказывая семейным парам и тщетно дожидаясь одиноких мужчин. За время поиска дача совсем обветшала, забор в нескольких местах завалился, поэтому в дачном сортире Люба периодически обнаруживала посторонних, а одичавшие сливы и яблоки в одну ночь обрывала местная шпана. Люба давно уже была седая, а не рыжая, и только по старой привычке красилась, потому что не рыжей, наверное, не узнала бы себя в зеркале. Пианино она отдала соседской девочке и казалось, что дело Любино совершенно безнадежно.

Однажды, уже в начале июля, на нашей улице вдруг объявилась странная еврейская пара: совсем древняя старуха под ручку с пожилым, тщедушным мужчиной. Они искали, где бы снять на пару месяцев комнату с терраской, пока в Москве душно и пыльно. Те, кто пускал дачников, еще весной находили себе жильцов, и свободным оказался только дом Любки Рыжей. И незнакомцы поселились у нее. Как-то старуха столкнулась с моей бабушкой в очереди за молоком и рассказала, что она давно вдовеет, живет с сыном Нёмой, бывшим нотариусом, и ей в Малаховке очень нравится, но очень дорого, так что впредь они вряд-ли смогут себе позволить такой отдых. И бабушку мою осенило.»Ви посмотрите на ваша хозяйке. Такая скромная, культурная и интересная женщина совсем одна и ув такой большой дом! Там чуть приложить руки и будет дворэц. И отдыхайте каждый год бесплатно!» Старуха задумалась. Нема ее никогда не был женат. «Но когда-то ж надо?! Кому-то ж я должна его оставить?!», — разумно рассудила бабка. «Конечно, у этой Любы есть-таки недостатки: я заметила, что она не кипятит бельё ув Пэрсоль и ей не нравится композитор Фрадкин, но в конце концов это можно поправить…»

В сентябре все дачники разъехались. А старуха с Нёмой-нотариусом остались. И к весне Любкин забор стоял насмерть, сортир стал недоступен посторонним, а крыша поразила Малаховку непривычной ей черепицей. На лавке Фриды Ароновны восседала ее правопреемница, молодожен Нёма по-хозяйски расхаживал по саду, а Любка успокоилась, раздалась, вернула от соседей пианино и ко всеобщему удивлению покрасилась в черный цвет. «А то рыжий — цвет невезучих!», — задорно объясняла она. И в ее счастливой улыбке солнечным зайчиком сверкал золотой зуб.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

  1. Если вы брюнет или шатен, то вам по жизни светит счастье. А если вы блондин, то кроме счастья вам ещё выпадет поклонение и любовь женщин. Обожают они блондинов мужского пола.
    Если же вы рыжий, то против судьбы уже и не попрёшь, нету лома против неё. Казалось бы, что тут такого? Смирись и живи, мало ли рыжих по белу свету шастает? Легко вам говорить. Кстати, вы какого цвета будете? Шатен? Брюнет? Тогда понятно, почему вы так легко с советами тут лезете.)))

  2. «…рыжий – цвет невезучих!»
    ______
    Читателям на заметку: Так это поправимо, ведь вы на паях с жизнью в деле изменений. Начните с малого – поменяйте цвет волос, а потом жизнь добавит свои подарки. 🙂
    Автору творить и радоваться!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.