Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Я стоял у дверей и почти спал. И вдруг слышу: инто­нация голоса у докладчика изменилась. Он спрашивает: «Который час?» Через паузу опять: «Который час?» Я подумал: «По­чему ему не отвечают?» Достал свои большие серебряные часы, глянул на циферблат — и громко, через весь зал: «Без четвер­ти восемь!»

Вспоминая…

Академика Лихачёва

Лев Сидоровский

28 НОЯБРЯ

«ДОСТОИНСТВО НАЦИИ — В КУЛЬТУРЕ…»
115 лет назад, 28 ноября 1906 года,
родился Дмитрий Сергеевич Лихачёв

У ЭТОГО красивого, седовласого человека было много раз­ных званий: Герой Соцтруда, лауреат нескольких, в том числе и иностранных премий, почётный член восьми иностранных акаде­мий, почётный доктор семи иностранных университетов. А еще — Почётный гражданин Санкт-Петербурга…

Очень уже немолодой, всегда беспредельно занятый, он — отличие от большинства других, куда менее загруженных сов­ременников, — никогда не отказывал журналисту в просьбе дать интервью по тому или иному поводу. Потому что чужой труд уважал, как свой, — так уж был воспитан…

Как-то коллега из Лондона, Тереза Черфас, рассказала мне. Приехали к Лихачеву в «Пушкинский Дом». Записали для Би-Би-Си обширное интервью. А через день — потрясение: те кассеты у них украли! Чуть не сошли с ума… Смущаясь, извиняясь, позвонили Дмитрию Сергеевичу: мол, какой ужас… А он: «Ничего, беда поправима… Приезжайте ко мне домой, всё повторим…»

Сам я общался я с академиком не раз — и лично, и по те­лефону. Из многочисленных бесед особо вспомню сейчас одну, относящуюся к лету 1992-го, когда «пытал» Дмитрия Сергеевича на его даче, под комаровскими соснами. Он сидел, задумав­шись, на «любимой скамейке», рядом с молодым дубочком, кото­рый когда-то посадил, привезя жёлудь из Узкого, бывшего име­ния Трубецких, где умер философ Владимир Соловьев…

* * *

— Дмитрий Сергеевич, мне вот о чём сейчас подумалось… Поскольку большим любимцем советской власти вы никогда не были…

— Да уж, в любимцах у неё не значился…

— … поскольку ваша индивидуальность с тоталитарным ре­жимом явно не сочеталась, то, наверное, будь вам лет этак на двадцать постарше, вполне могли оказаться на том самом «про­фессорском» пароходе, на котором, по указанию Ленина, свет­лейшие умы России высылались в чужие края…

— Не думаю, что был бы удостоен подобной чести, выбира­ли ведь самых значительных: те, кого большевики не посадили на этот пароход, даже немного обиделись — например, замеча­тельный философ Сергей Алексеевич Аскольдов-Алексеев. Кто-то очень опытный определил «опасных» профессоров — людей с творческой индивидуальностью…

— И все-таки, думаю, вас бы непременно внесли в этот список, ведь ещё студентом оказались на подозрении у ОГПУ…

— Про ОГПУ пока учился, до ареста, ещё не догадывался, но то, что профсоюзная организация университета ко мне не благоволила, ощущал…

— Чем же, Дмитрий Сергеевич, вы так прогневали профсо­юзную организацию?

— Прежде всего тем, что предпочитал учиться не у «крас­ных» профессоров, а у «старых». Впрочем, среди «старых» были и сравнительно молодые по возрасту — такие, как Виктор Мак­симович Жирмунский или Борис Михайлович Эйхенбаум… Их лек­ции и «спецкурсы» будили мысль, будоражили душу, а «красная профессура» требовала от студентов лишь определенной идеологической установки… Так, например, некто Цвибак провалил меня на экзамене по истории России (облачённый в морскую тельняшку «красный профессор» принимал экзамен в гостиной квартиры Бекетовых, там, где родился Блок), задав вопрос: «Отчего умер Пётр Первый?» Я сказал: «Это неизвестно, медицина тогда стояла на низком уровне. Вероятно, простудился, что дало какие-то ощу­щения-либо на лёгкие, либо на почки…» Цвибак грохнул ку­лаком по столу: «Ерунда! У него был сифилис!» Я застенчиво возражал, однако разве переубедишь «красного профессора», который верен школе Покровского. Покровский тогда руководил советской исторической наукой и Петра («царя»!) не любил: в частности, утверждал, что Пётр заразился в Голландии сифили­сом… Цвибак возмутился: как меня терпит профсоюзная организация!.. А «красного профессора» Назаренко я разозлил вопросами, которые задавал на его обязательных лекциях по теории лите­ратуроведения. Однажды, после очередной чистки университета от не заслуживающих доверия студентов, он встретил меня в коридоре и не смог скрыть удивления: «Как? Вы еще здесь?!»

— Что ж, вскоре вы оказались «там»…

— Да, диплом получить не успел. Его передали моим роди­телям. Диплома меня не лишили, вероятно, лишь потому, что несколько профессоров — Жирмунский, Смирнов, Мюллер, ещё кто-то — подписали мне отличную характеристику, которая ушла на Шпалерную, в «Большой дом», к следователю…

— Вы ведь пострадали как член «тайного» студенческого кружка?

— Тайного у нас ничего не было. Нас было восемь, и, шутя, мы назывались Космической Академией наук, сокращенно — КАН. Каждый «академик» стремился перещеголять другого экстрава­гантностью доклада, необычностью точки зрения. Со своим «ироническим» докладом — «О преимуществе старой орфографии перед новой» — я выступить так и не успел. Кстати, недавно получил возможность перечитать его: пресс-центр «Большого дома» позволил мне ознакомиться со своим «делом». Я ведь не был реабилитирован. Не подавал заявления о реабилитации, и кто-то сделал это за меня лишь в нынешнем 1992-м…

— А почему всё-таки не обратились с подобным заявлени­ем, как все, ещё в середине пятидесятых?

— Не хотел унижаться… Так вот, когда нынешней весной смотрел своё «дело», узнал, что тогда, в кружке, «сообщал статистические сведения о расстрелянных советской властью». Совершенно забыл, но это верно: я тогда прочитал книжку французского журналиста Берро, который побывал в Москве и делился с читателями увиденным. Там же приводился список расстрелянных у нас по категориям: сколько — интеллигенции, сколько — крестьян, сколько — военных… Этот «секрет» и раскрыл я своим «академикам». А время наступало суровое, 1928-й — Сталин окончательно узурпировал власть…

— И вы вплотную познакомились со сталинским «порядком», оказавшись на Соловках…

— Конечно, на «общих работах» было трудно. А потом ещё тиф… Но зато там понял, что каждый человек — человек… Уголовники дважды спасли мне жизнь. Сначала — «домушник» Ов­чинников, который на борту «Глеба Бокия» посоветовал мне и остальным нашим «академикам» не спускаться в трюм (там узни­ки скоро стали задыхаться и гибли); потом — Иван Яковлевич Комиссаров, бандит и соучастник налётов знаменитого Лёньки Пантелеева, который заставил урок вернуть украденный у меня пропуск: утеря пропуска грозила карцером на Секирке, откуда редко кто возвращался… Затем я оказался в криминологическом кабинете и органи­зовывал трудовую колонию для подростков: разыскивал их по острову, спасал от смерти, заносил на листки их рассказы, собирал воровские слова и выражения (это потом легло в осно­ву двух научных работ). Там написал даже свою первую «науч­ную» работу — «Воровская игра в карты» (которая, кстати го­воря, в этом году должна выйти). Тогда ещё не было озлоблен­ности уголовников против «политических» — я рассказывал об этом Солженицыну, но он подобной ситуации в лагере уже не застал и поверить в неё не желал… Далее я оказался на строительстве Беломоро-Балтийского канала и в августе трид­цать второго — как «ударник Белбалтлага» — я был досрочно освобождён с правом проживания по всей территории СССР. Из всей этой передряги я вышел с новым знанием жизни и с новым душевным состоянием. То добро, которое мне удалось сделать сотням подростков, сохранив им жизнь, да и многим людям, добро, полученное от самих солагерников, опыт всего виденно­го создали во мне какое-то очень глубоко залегшее во мне спокойствие и сохранили душевной здоровье… Но в Ленинграде было всё непросто. Найти работу долго не мог. К тому ж чудом не погиб от тяжелой язвенной болезни, несколько месяцев пришлось провести в больнице. Наконец устроился в типографию «Коминтерн», корректором по иностранным языкам. Через два года — издательство Академии наук СССР, где меня назначили «учёным корректором». Здесь возник инте­рес к проблемам текстологии печатных изданий. Ну а в трид­цать седьмом — «Пушкинский Дом», Отдел древнерусской литера­туры. С этого момента я стал специалистом по древнерусской литературе…

— За что же вас, специалиста по древнерусской литерату­ре, так невзлюбил Ленинградский обком? Вроде бы ваши проб­лемы были столь далеки от их интересов…

— Однажды этот же вопрос мой покойный младший брат Юрий Сергеевич Лихачёв (он был директором завода) задал секретарю горкома Аристову. Аристов ответил: «Ваш брат борется с со­ветской властью путем защиты памятников культуры. Возбуждает интеллигенцию против советской власти». Действительно, я противостоял всяким решениям обкома о сносе, сломе… Как-то мне передали слова первого секретаря обкома Толстикова: «Ох, и надоели же церковники во главе с Лихачёвым…» — это пото­му, что я против уничтожения церквей возражал. Например, когда обком принял решение взорвать церковь Спаса на Сенной площади, я с единомышленниками отправил телеграмму Косыгину. Косыгин послал телеграфное распоряжение Толстикову — «сохра­нить». Толстиков сказал своим сотрудникам: «Я этой телеграм­мы сегодня не получал, а завтра церкви чтоб не было». И за ночь снесли…

— Помнится, в середине шестидесятых, когда вдруг возник дикий проект повальной реконструкции многих зданий на Невском, вы тоже резко возражали…

— По этому проекту, вдоль всего Невского должны были возникнуть «наклонные витрины». К счастью, мы архитекторов переубедили. Но, увы, уберечь на Неве Пироговский музей от сноса я не смог. На месте его взгромоздился ящик гостиницы «Ленинград». Спроектировано здание некрасиво, да и вообще высокому и НОВОМУ строению в этом уголке Невы не место: ло­мается классический силуэт, нарушается перспектива. Единственное, чего я добился: гостиница стала на два этажа ниже…

— Но главный-то скандал с обкомом случился у вас, Дмитрий Сергеевич, кажется, в начале семидесятых, из-за царскосельских парков?

— О, это было та-ко-е… Дело в том, что, ничтоже сумняшеся, стали вырубать вековые деревья, дабы посадить новые — ровненько, по ранжиру… Вообще-то есть определённые способы реставрации парков. Например, ещё в восемнадцатом веке блестящий знаток этого дела Болотов великолепно видоизменил Богородицкий парк. Но как тщательно он к этому готовился! Сперва рисовал акварельки: как всё будет выглядеть? Обдумывал каждый уголок: как и что насадить?.. Так вот, придя к реставраторам, я поинтересовался проектом. Они показали мне нечто вроде бильярдного стола, где были проведены «аллеи», а вместо деревьев — кусочки пенопласта, окрашенные в зелёный цвет. Я удивился: «Но это же — вид сверху, хотя вообще-то подобное назвать «видом» сложно. А как всё это будет выглядеть с высоты человеческого роста?» Показывавшая мне проект дама-реставратор изобразила на лице гримасу оскорблённости, достала платочек, приложила к глазам… Всем своим видом она демонстрировала: «Я — специалистка, а вы — дилетант!»

— «Дилетант», у которого спустя некоторое время вышла книга «Поэзия садов». Вы там обратились к садовым стилям как к проявлениям художественного сознания той или иной эпохи, той или иной страны…

— Эта книга выходила в Японии, в Италии, в Польше… Ну а тогда я выступил в «Ленинградской правде». Сперва — в 1971-м, со статьей «Среди святых воспоминаний» — против вы­рубки в Екатерининском парке старых деревьев. Некоторые чи­татели мои слова восприняли близко к сердцу и устроили в парке, у деревьев, дежурство. А это уже «наверху» было рас­ценено вполне однозначно: «Лихачёв призвал к восстанию, к физическому сопротивлению советской власти».

— Ну почему?! Почему столь узкая, столь «не магистраль­ная» проблема — рубить или не рубить деревья? — так взволно­вала чиновников из Смольного? Почему они не доверили это де­ло специалистам?

— Потому что они считали себя специалистами во всех об­ластях. И, кстати, в древнерусской литературе тоже. В 1952-м у меня выходила книга о возникновении древнерусской литера­туры. Вдруг — звонок из Смольного директору издательства: «Почему в книге нет высказывания товарища Сталина об Иване Грозном?» Отвечает: «Товарищ Сталин об Иване Грозном в печа­ти не высказывался». На том конце провода суровый окрик: «Нет, высказывался!» Далее — новый звонок директору изда­тельства: «Лихачёв вводит и вас, и нас в заблуждение. Срочно найдите цитату товарища Сталина об Иване Грозном!» Послали редакторов в Библиотеку Академии наук, всё тщательно прове­рили — ну нет такой цитаты! Сообщили в Смольный, а там и не смутились: «Всё равно Лихачёв никогда не цитирует товарища Сталина, и это наверняка неспроста…» Что же касается скандала по поводу Екатерининского парка, то тут для меня всё ясно. Любое тираническое государство требует регулярных садов. Пейзажный сад — свобода, а регулярный — символ абсолютизма. Именно так, нарезая сад определёнными фигурами, создавал свой Версаль Людовик XIV. Именно такое насилие над природой было по душе и большевикам…

— «Мы не можем ждать милостей от природы»?

— Вот-вот… И ещё: «Если враг не сдается, его уничто­жают»…

— Итак, здесь волей Романова ваше перо оказалось под запретом. Но Москва-то вас публиковала…

— Только, пожалуй, «Литгазета». Что касается зарубежных поездок, то перекрыли дорогу даже в Болгарию. Тем более что в Болгарии как раз в том, 1972-м, я «провинился». Была у ме­ня там среди прочих беседа с Лиловым — членом правительства, литературоведом по образованию. Вот и обсудили, какие новос­ти на фронте литературоведения. Однако болгарские газеты те­му нашего разговора несколько исказили: «Товарищ Лилов принял академика Лихачёва и вёл с ним беседу по поводу культур­ной политики…» Поскольку наше начальство считало, что «академик Лихачёв вести беседу по поводу культурной политики права не имел», меня из Болгарии срочно выслали… Спустя годы, в 1980-м, болгарское правительство решило представить меня к ордену Димитрова. Узнав об этом, руководство нашей Академии воспротивилось, порекомендовало ограничиться орде­ном Кирилла и Мефодия (который, кстати говоря, у меня уже был, и не один). Тогда, в свою очередь, возмутились болгары: срочно учредили престижную Международную премию имени брать­ев Кирилла и Мефодия, которая должна присуждаться лишь раз в пять лет, и первым лауреатом объявили меня…

— Значит, руководители отечественной Академии наук указания партбоссов выполняли неукоснительно?

— Естественно. Ну, например, мне не позволили быть избранным почётным доктором Ягеллонского университета в Кракове. Вместо меня Академия наук срочно рекомендовала членкора Филина, однако кандидатуру Филина поляки дружно провалили… А какие совершенно идиотские выговоры объявляли мне наши вице-президенты! Однажды вызывает вице-президент Федосеев: «Под вашей редакцией вышла книга «Византийские легенды». Зачем же, товарищ Лихачев, обманываете читателя — под видом «легенд» издаёте жития святых!» Объясняю: на Западе жития святых всегда назывались легендами. Федосеев не унимается: «А кто эта Полякова, которая подготовила книгу, — небось, богомольная старушка?» Объясняю: Софья Викторовна Полякова — доцент Ленинградского университета и богомольной старушкой быть никак не может, поскольку по национальности — еврейка. Федосеев вовсе оживился: «Ясно, почему её комментарий далёк от науки». Возражаю: комментарий очень хороший. Но Федосеева уже не остановить: «Хороший? Читайте: «Согласно Евангелию, Мария — это Мария Клеопова». При чем здесь Евангелие? Напишите, как это было на самом деле!» Объясняю: «Как это было на самом деле, неизвестно. Потому что все три Марии являются только в Евангелии, в других исторических документах они не упоминаются…» И такое приходилось разъяснять философу, академику!.. Более откровенный разговор на, в общем-то, подобную тему как-то вёл со мной в Смольном Романов, который заявил: «У вас неправильная кадровая политика. Вы принимаете на работу не тех, кого нужно». Возражаю: «Я принимаю именно тех, кого нужно, кто талантливо занимается древнерусской литературой». Романов: «Нет, не ТЕХ». Наконец, начинаю понимать, в чем де­ло: «Евреев, что ли?» Он: «Да». Не сдержался: «Григорий Ва­сильевич, по-моему, связывать своё отношение к человеку с цветом его кожи или формой его носа неприлично»… Характерно, что вскоре после этого меня не выпустили на очередной Международный съезд славистов. Несколько лет я был заместителем председателя комиссии по текстологии Междуна­родного комитета славистов, а председателем — престарелый Конрад Гурский. И вот получаю известие: Гурский из Варшавы сообщил, что в Белград не приедет, просит снять с него браз­ды правления и передать их Лихачёву. Однако меня не пусти­ли… Иностранные коллеги на съезде недоумевали: «Почему нет Лихачёва?» Им отвечали «наши», облачённые доверием советской власти: «Лихачёв болен». «Чем же он болен? Мы с ним перепи­сываемся», — тревожились те. «У него тайный запой, но это, конечно, между нами», — шептали «наши». А я, между прочим, водки терпеть не могу, да и вино — после язвы двенадцати­пёрстной кишки — пью весьма ограниченно…

— Дмитрий Сергеевич, но ведь на вас и нападение — в прямом, физическом смысле — было совершено…

— Это случилось в октябре 1976-го. В то утро позвонил из Москвы академик Храпченко: «Дмитрий Сергеевич, у вас есть шанс себя реабилитировать, и к вам никогда не будет уже ни­каких претензий, если подпишете наше общее письмо-протест против антисоветской деятельности Сахарова». Я: «Нет, этого делать не могу». Он: «Ну, на нет и суда нет…» А через нес­колько часов, когда спускался из квартиры по лестнице, чтобы ехать в «Пушкинский Дом», получил удар. Потом — ещё и ещё… Того, кто сломал мне два ребра, я успел рассмотреть: спор­тивная шапочка с козырьком, ярко чёрные, явно наклеенные усы (еще на Соловках я узнал, как подобными приёмами создается «ложная, отвлекающая улика»). В общем, после моего разговора с Храпченко товарищи из обкома и из КГБ сработали оперативно. И громилу милиция, естественно, не нашла… А через полгода — уверен по их же указке — пытались поджечь квартиру. Когда мы были на даче, преступники подсунули под дверь квартиры трубки, по которым стали пропускать из канистры зажигатель­ную смесь… Однако непредвиденный случай им помешал, заставил бежать, бросив на месте преступления канистру со смесью керосина и ацетона…

— Теперь, после вашего рассказа, мне ещё понятней, по­чему вы год назад, в 1991-м, 20-го августа, пришли на Двор­цовую площадь, поднялись на трибуну, обратились к людям…

— Мне было очень важно сказать им, что жертвовать наконец-то обретённой свободой нельзя ни в коем случае, что возвращение к диктатуре немыслимо…

— Вот вы говорите: «обрели свободу». Но живём-то, Дмит­рий Сергеевич, плохо. Разве это-то время, которое вы прибли­жали?

— Не могу сказать, что «приближал это время». Просто я сохранил интерес среди ученых-литературоведов к древнерусс­кой литературе…

— «Приближали это время» — в более широком смысле: раскрепощали мысль, уходили от догматов, сражались за русс­кую культуру, хранили традиции русской интеллигенции…

— Может, и так, но диссидентом я никогда не был. И Солженицын когда-то рассердился, поскольку я отказался участво­вать в его подпольном журнале. Была у Александра Исаевича такая идея. Я сказал, что заниматься этим не могу. И не по той причине, что боюсь (трусом не был никогда), а потому, что в подобную работу необходимо уйти целиком. Для меня же всё-таки главное — заведывание Отделом древнерусской литера­туры и целая область русской культуры, которую — ради публицистики — предать не могу. Да и публицист-то я неважный. Во всяком случае, таких, как я, десятки…

— И всё-таки как вам в нынешнее время?

— Очень тревожно. Потому что падение культуры увеличи­вается с огромной быстротой. Эта нелепая, повальная коммер­циализация… Она ведь уместна далеко не везде. Ни один большой театр — ни в Петербурге, ни в Париже, ни в Лондоне — не может существовать только на продаже билетов. И основные направления науки тоже везде пользуются поддержкой государс­тва. И государство в ответ получает огромный доход — не де­нежный, а куда более высокий. Должна быть в стране элитарная культура, к которой подтягивается культура остальная, и на­учная тоже. А у нас, увы, элитарная культура поддержки лише­на, и талантливые люди вынуждены из страны уезжать. Напри­мер, в аспирантуру таланты сейчас не идут, потому что эти люди обречены на полуголодное существование…

— А в метро — объявление: «Требуются работники. Зарпла­та — от шести тысяч…»

— Это, кстати, вдвое больше, чем получаю я… Так вот, все революции провозглашали свободу, равенство и братство. Что ж, свободу мы получили. И это крайне важно. Но неравенс­тво растёт. Я говорю не о неравенстве талантов — оно закон­но, оно должно быть, и люди, прекрасно работающие, гениально мыслящие, люди талантливые имеют полное право рассчитывать на уважение, почёт и определённые материальные блага. Но не­равенство, основанное просто на том, что человек обладает коммерческими способностями, ничего не производит, а где-то что-то перепродаёт, и тем самым, на разнице между госценой и ценой рыночной, зарабатывает миллионы — это же дикость! Это создаёт общество арабо-африканского типа, где миллиарды дол­ларов — у немногих и полная нищета — у всех остальных. То есть, мы идём к капитализму не в его шведском варианте и не в английском, а в самом, самом худшем… И культура, конечно, падает: рок — и поп-ансамбли на концертных площадках заглуша­ют всё остальное; порнофильмы и фильмы ужасов для юных становятся главным зрелищем; на дискотеках — нечто невообрази­мое; читают в основном детективы…

— Массовая культура…

— Не совсем понимаю этот термин — «массовая культура». Всякая культура, по-моему, должна быть массовой. Что такое кино? Массовая культура. Телевидение? Тем более. Другое де­ло, что у нас через край бьёт дурная массовая культура, рассчитанная на самые тёмные человеческие движения души: на жестокость, агрессивность, сексуальные инстинкты. И особенно тяжело сказывается это на подростках…

— А ваши внуки, правнуки тоже этому подвержены?

— Ни в коей мере.

— Ваше влияние? Объясняли? Запрещали?

— Никогда ничего не запрещал. Потому что убеждён: никакими запретами, никакой категоричностью тона ничего путного не добьёшься. Наверное, мои дочери стали бы искусствоведами и без моей подсказки.

— Однако, когда в студёной блокадной квартире вы читали им Пушкина, это ли не было воспитанием?

— Очевидно… Когда однажды, в один из тех трудных дней, к нам заглянул литературовед Василий Леонидович Кома­рович и мы с Зинаидой Александровной решили продемонстриро­вать гостю, как наши четырёхлетние Верочка и Милочка знают наизусть «Сон Татьяны» и «Бал у Лариных», он послушал, послушал и удивился: «Почему у девочек вдруг яхонтовские интонации?» А это я перед самой войной в Эрмитажном театре слушал, как Яхонтов читал всего «Евгения Онегина», и невольно интонации замечательного артиста передал дочерям… Внучка Зина стала художницей. (Недавно мне звонили из издательства, где познакомились с её иллюстрациями к русским сказкам: «Поздравляем с талантливой внучкой!»). Внучка Вера пишет диссертацию в Бирмингемском университете. Ну а правнуки ещё маленькие…

— Хорошо, если им выпадет жить в по-настоящему свободной, в по-настоящему демократической, да к тому ж ещё проц­ветающей России. В России, где отечественный фашизм будет вспоминаться, словно дурной сон, где мерзкий антисемитизм тоже останется в прошлом, как и примитивный национализм ны­нешних «ура-патриотов»…

— К сожалению, это явление — возвращение национализма — характерно сейчас для всего мира. Может, солнечная радиация виновата?.. А началось всё ещё лет двадцать назад, помните: Ирландия, Уэльс, Шотландия, Южная Африка, Южная Америка… В Греции — «чёрные полковники», теперь — Югославия… Однако у нас всё это приобретает самый страшный харак­тер: на Кавказе — вулкан, который трудно потушить; Приднест­ровье… А что происходит на Украине: иные «патриоты» там договариваются до явной лжи, например — до того, что будто бы украинская культура положила начало всей европейской культуре… Увы, сейчас государственная, национальная нравс­твенность приобретает формы каменного века. Потому что, как я это себе представляю, главным в каменном веке была физи­ческая сила. Не ум нужен был, не культура, а физическая си­ла. Она давала возможность человеку существовать, защищать семью. Но ведь человечество с тех пор ушло далеко вперёд, и все мы сейчас должны гордиться своей культурой, своей вежли­востью, своей терпимостью, своими гуманитарными ценностями. И хотя бы тем, что защищаем слабых, уступаем дорогу женщине, пожилым людям… Так в частной жизни. А в государственной, в жизни страны, нации — поступки совсем обратные: опять, словно в каменном веке, кичимся своей силой, количеством танков, самолетов… Но ведь в этом нет ничего, что в общечеловечес­ком смысле было бы действительно ценным. Потому что при та­кой громаде оружия побеждает совсем не тот, кто храбрее, кто умеет жертвовать своей жизнью. (Как это было когда-то, даже в средние века: ведь когда рыцарь сражался на турнире, он подвергался опасности, значит — не боялся смерти, и победи­тель был достоин славы победителя, даже в нравственном отно­шении). А ныне, когда всё дело заключается в том, у кого больше танков, самолётов или, не дай Бог, атомных бомб, гор­диться победами, по-моему, не следует… И почему это страна непременно должна обладать огромной территорией, захватывать земли, населенные иной народностью? Почему малые народности следует в своих государствах объявлять как бы отменёнными? Неужели народы не имеют права на самоопределение? Ведь по­добное же по всему миру идет! И мы в этом отношении, может быть, лишь наиболее яркий пример… В мире нарастает какая-то страшная агрессивность. И некультурность. Давно пора всем договориться, в чём заклю­чается достоинство нации…

— В чём же, по-вашему, Дмитрий Сергеевич?

— Прежде всего — в культуре. И в открытости, в гостеп­риимстве по отношению к другим народам. Владимир Соловьёв когда-то сказал, перефразируя Евангелие: «Люби все другие народы, как свой собственный». Для развития культуры чрезвычайно важно сочувственное вживание в культуру других наро­дов… Я убеждён, что все мы — и в России, и на Украине, и в Польше — должны гордиться тем, что в Киеве жили поляк Иваш­кевич, русские Булгаков и Лесков, а в Петербурге, допустим, — украинцы Мартос и Шевченко. Кстати, давно пора поставить Тарасу Григорьевичу на берегах Невы памятник. (В 2000-м году его открыли — Л. С.). И никак не уразуметь мне, почему киевская интеллигенция допускает, чтобы местное хулиганьё оскверняло дом Булгакова на Андреевском спуске. Почему-то кое-кому там не нравится, что русские дея­тели культуры своею судьбой связаны с Киевом. Но ведь, пов­торяю, этим же гордиться надо, что они там жили — и русские, и польские, и еврейские, и разные другие: именно поэтому Ки­ев — центр мировой культуры! И восхитительно, что в Кие­во-Печерскую Лавру паломники когда-то шли со всей России… Теперь, к великому сожалению, всё это будет гораздо недос­тупнее. Они от нас отделяются и в церковном отношении тоже. Зачем? Почему? Потому что, повторю, государства ведут себя на уровне каменного века. В их отношениях исчезает чувство порядочнос­ти. Это же чувство постепенно испаряется и во внутригосу­дарственной политике: население начинают делить на «граждан» и на «не граждан». Сегодня мы осуждаем за это эстонцев, но боюсь, что завтра столкнемся с подобным и в России…

— Прекрасно понимаю нелёгкие проблемы народов Прибалти­ки, но всё-таки грустно, что нельзя, как прежде, на выходной поехать в дивный Таллин, или в Ригу, или в Вильнюс…

— И мне тоже этого очень жаль. Если говорить о городах нашего бывшего Советского Союза, то Вильнюс — безусловно, один из самых европейских. (Очень беспокоюсь, сохранили ли теперь литовцы музей в доме, где родился Мицкевич.) И Таллин тоже очень красив — жаль, испортило его отвратительное здание гостиницы «Виру»…

— Но вернёмся в Россию. Когда страна распадается, то и здесь кое-кто склонен посыпать голову пеплом: мол, всё-то у нас плохо, и никогда хорошо не было, и настоящей культуры не было тоже..

— Конечно, это не так. Русская культура — великая евро­пейская культура, и, чтобы утверждать подобное, совсем не надо быть сторонником пресловутой теории: «Россия — родина слонов». Достаточно вспомнить хотя бы, как русское искусство «Серебряного века» подвинуло европейский авангард. А влияние Мусоргского на мировое музыкальное искусство! А русское зод­чество! А Пушкин! А вообще русская литература девятнадцатого века!.. У меня недавно была встреча с одной английской поэ­тессой. Сперва она писала по-русски. А теперь вдруг перестала — и по-русски, и по-английски. Почему? Потому что, как объясняет, английский язык к поэзии не приспособлен: он очень удобен для науки, для логического выражения мысли, но такого богатства обертонов, как в русском, в английском нет. Так что, «испорченная» русской поэзией, она английские стихи писать теперь не может. А для русских стихов «всё-таки не­достаточно окружена русской средой…» Что ж, гостья из Анг­лии права: русская поэзия действительно изумительна…

— Если бы ещё эту поэзию знали «широкие народные мас­сы»… Если бы вообще русские люди были в ладах с русским языком…

— Особенно — депутаты. Ну, скажем, неправильные ударе­ния. Например, сейчас почему-то вдруг стало принято перено­сить ударение на один слог к началу слова. Всякие: прИнять, нАчать… Поэтому мой совет: если у вас есть сомнение, куда поставить ударение, ставьте его ближе к концу! А числитель­ные сейчас почему-то перестали склоняться…

— Да, даже для телеведущего поставить, скажем, «триста тридцать три» в творительный падеж — проблема неразреши­мая… Ну и — преНцеНдент, инциНдент…

— Нужна служба русского языка. По телефону. Пусть даже за плату. Это не так уж трудно. Кто-то из лингвистов, окру­жённый словарями, по первому же звонку депутата или вообще любого абонента объяснит, что и как надо писать, произносить… Между прочим, очень коверкает наш язык и странное новое веяние: в бывших советских республиках теперь от нас требуют — укоренившиеся в русском языке названия народов, народностей, городов произносить и писать на их лад: «кыргы­зы», «Ашгабад» и так далее… Какой-то местный снобизм! Мы же не пишем вместо Парижа — Пари, как французы. И не гово­рим, как поляки, ШОпен… Свой язык надо уважать…

— Знаю, что Куоккалу, которая теперь зовется Репино, вы помните с детских лет. А Комарово?

— В Келломяках (так тогда именовалось нынешнее Комаро­во) мы с родителями провели лето 1915-го… Жили по ту сто­рону железной дороги и часто гуляли на Щучье озеро. Мимо кладбища, где теперь покоятся и родители (имя отца на памят­нике есть тоже, хотя место захоронения неизвестно: погиб в блокаду), и брат, и дочь Вера…

* * *

ТАКИМ ВОТ долгим получился тогда разговор…

В другой раз обратил я внимание Дмитрия Сергеевича на новый облик городских улиц: идёшь, например, по Невскому, а вывески почему-то на каждом шагу — не «русские»…

— Думаю, это временное явление, — ответил академик. — Поскольку «заграница» у нас долго была запрещена, сейчас многим хочется иметь дома свою «заграницу». Это — наносное, просто явление моды, так что очень уж огорчаться не стоит. А вот то, что разрушаются статуи на Ростральных колоннах, да и на многих зданиях, что там и орнаменты пропадают, — ужасно. Это уже не восстановимо, во всяком случае — в авторской ре­дакции… Вывески же можно снять. Кстати, в известной степе­ни они даже приносят пользу, поскольку напоминают о том, что надо изучать иностранные языки…

Я усмехнулся: мол, ну уж об этом-то отечественное теле­видение забыть не даёт! Только включишь экран, а там уже очередные рок — и поп-музыканты вопят что-то, как они счита­ют, по-английски…

Лихачев вздохнул:

— Это именно о н и т а к с ч и т а ю т. Нет, это ни­какое не з н а н и е иностранного языка, а просто звукоподражание. И разговорный язык — на улице, в кафе или ещё где-нибудь — это тоже ещё не знание, это всё поверхностно, а вот появление школ с углублённым изучением иностранных язы­ков — дело очень хорошее… Впрочем, нам, наверное, прежде, чем другие языки освоить, со своим бы разобраться.

Поддакиваю:

— Откроешь иную газету, особенно молодёжную, а там сплошь — «крутой», «козлы», «тусовка», «сольник», «я от тебя тащусь»… Как вам всё это, Дмитрий Сергеевич?

— Ужасно!.. Русский язык необходимо спасать. Что бы я предложил? Во-первых, по образцу Франции образовать Комитет русского языка, во главе с президентом. Тем более что прези­дент — первый за последние семьдесят лет глава нашего государства, говорящий по-русски. До него в самом высоком кабинете говорящих по-русски не было: там звучали то кавказские наречия, то южнорусские, но только не русский язык. Конечно, наш президент тоже иногда говорит: «знашь», «понимашь», но это не так страшно, это в конце концов такие провинциализмы, которые в какой-то мере допустимы… Во-вторых, как говорил уже вам когда-то, нужно организовать службу русского языка по телефону… К тому ж необходимо выпускать как можно боль­ше словарей русского языка. Набор словарей должен быть в каждой школе, и школьников с младых лет надо приучать ими пользоваться… В-третьих, пора возобновить преподавание церковнославянского языка. Это необходимо не только верую­щим, а всем — чтобы почувствовать историю языка, его глуби­ну, историю слова, тонкие различия между словами. Если ко­го-то из чиновников министерства просвещения пугает само слово «церковнославянский», именуйте его старославянским — дело же не в названии, а в сути…

Потом в том разговоре снова мы вернулись к городским улицам. В частности, мой собеседник недоумевал:

— Странным образом у нас делается капитальный ремонт зданий: сперва всё разрушается, в том числе и хорошие дере­вянные перекрытия, которые могли бы еще стоять лет двести. Потому что здание раскрывают, и потом эти перекрытия под дождём, под снегом долго гниют. А надо бы старую крышу сни­мать лишь в том случае, если возможно быстро поставить но­вую. И перекрытия заменять лишь те, которые уже никуда не годятся. Ведь что произошло с квартирой Пушкина на Мойке? По сути это уже теперь н е е г о квартира. Сам дух Пушкина как бы впитался в старые объёмы его жилья, но сейчас объёмы там уже другие, потому что новые бетонные перекрытия гораздо массивнее старых, деревянных, и потолки, естественно, пони­зились. Так что интерьер нарушен, и вместо пушкинской квар­тиры мы имеем, скорее, её макет… Так что при таком «капре­монте» город наполняется зданиями, пусть даже красивыми — с точки зрения нового эстетического сознания, но НЕ ПЕТЕРБУРГСКИМИ, не этого типа…

— А тут еще небоскрёб для бизнес-центра на Васильевском острове возводить задумали, — подлил я масла в огонь… Лихачёв развел руками:

— Это ужасно. Ведь для Петербурга характерны низкие здания, низкие мосты, в общем — горизонтальные линии, а вер­тикали — только для храмов, и это означало уважение к ним. А теперь что же — в первую очередь, уважение к офисам и бан­кам? Они будут конкурировать с Исаакиевским собором? Это до­минирование материалистического над духовным Петербургу всегда было чуждо. Его облик должен сохраняться в таком ви­де, в каком был замыслен Петром…

Какое место в нашем городе для академика — самое любимое? На мгновение задумывается:

— Пожалуй, спуск к воде на Стрелке Васильевского острова. И Павловск очень люблю. А в Петергофе — Монплезирную площадку с видом на Финский залив, где когда-то Лермонтов написал: «Белеет парус одинокий…» Недаром Александр Бенуа считал это место в нашем питерском краю самым красивым. И мне бы очень не хотелось, чтобы его горизонт был когда-ни­будь испорчен тем самым бизнес-центром…

* * *

ОДНАЖДЫ наш разговор вдруг зашёл о чувстве юмора…

Говорю:

— Дмитрий Сергеевич, вы, известно, — почётный член мно­гих научных академий в разных странах. А теперь вот объявле­но, что этого же высокого звания вас удостаивают и создатели Академии юмора и сатиры, которая скоро распахнет свои две­ри…

— Вот как?! — удивляется. — Благодарю их за такую честь… Чувство юмора… Как оно важно и для человека, и для общества в целом, если, конечно, общество хочет быть здоровым. Ведь юмор смягчает наши нравы, помогает легче переносить разные житейские неприятности. Не зря же это чрез­вычайно ценят англичане (между прочим, Англия — родина кари­катуры): например, и в Кембридже, и в Оксфорде все универси­тетские церемонии так и светятся улыбкой, а каждый из участ­ников тамошних парламентских прений стремится иметь «смею­щихся» на своей стороне…

— Н-нда, — вспоминаю, — советская власть подобного ве­селья, да ещё, так сказать, — на государственном уровне, яв­но не одобряла…

Дмитрий Сергеевич со мной согласен:

— Да уж… А ведь и на Соловках, кстати, я со своими «подельниками» оказался именно за юмор, поскольку наша Кос­мическая Академия Наук по самому своему духу была шутлива, иронична, карнавальна… Например, к годовщине Академии мы сами себе отправили поздравительную телеграмму от имени Папы Римского, но в «органах» и её восприняли весьма серьезно… Чувство юмора там, на Соловках, поддерживало наше психологи­ческое здоровье. Оно вообще спасало людей в тюрьмах, в лаге­рях — впрочем, гонимые всегда ведь обороняются анекдотами, остротами… Почему, например, столь остроумны евреи? Да по­тому, что чувство юмора у этого народа — как бронежилет…

И тут я вспомнил:

— Дмитрий Сергеевич! А ведь и ваша научная карьера на­чалась, вроде, как раз с одного забавного случая…

Он согласился:

— Было такое… По возвращении из лагеря я работал в издательстве Академии наук — сдельно, полный день, очень ус­тавал. Тем не менее, тянулся к науке, и прежде всего — к лингвистике, ведь в лагере занимался воровским языком. Поэ­тому ходил на заседания Института языка и мышления. И вот прихожу однажды: в зале — битком, в президиуме — Шишмарев, Жирмунский, другие светила… Доклад делал Каринский, очень долго, а я стоял у дверей и почти спал. И вдруг слышу: инто­нация голоса у докладчика изменилась. Он спрашивает: «Который час?» Через паузу опять: «Который час?» Я подумал: «По­чему ему не отвечают?» Достал свои большие серебряные часы, глянул на циферблат — и громко, через весь зал: «Без четвер­ти восемь!» Зал грохнул. Оказывается, докладчик просто при­водил примеры на вопросительную интонацию. Но поскольку док­лад всех утомил, я как бы этим выразил общее мнение… Мне казалось: произошла мировая катастрофа, путь в науку зак­рыт… И перестал ходить в этот институт. Но, когда встречал лингвистов, они мне улыбались очень приветливо: я стал знаменит! Правда, был спор: сделал я свой выпад нарочно или по ошибке? Вот так и началась моя научная карьера…

* * *

В КАНУН его 90-летия заглянул к Дмитрию Сергеевичу:

— В каком настроении встречаете столь солидную дату?

— В хорошем. Потому что вижу в нынешней нашей жизни (где, конечно же, много ужасного, постыдного, особенно — война в Чечне) некоторые и благие признаки: например, поя­вился интерес к общемировоззренческой, серьёзной литературе, в частности, к работам тех философов, которые, по указанию Ленина, в двадцать втором году на «профессорском» пароходе были высланы в чужие края… Значит, люди стали задумываться над тем, что у нас происходит и что может случиться в буду­щем. Это очень важно…

Я не мог скрыть чувств:

— Дмитрий Сергеевич, всегда поражаюсь вашей, так ска­зать, неуёмностью, энергией да и «производительностью тру­да»: ведь вот и недавно, в канун 90-летия, выпустили сразу две новых книги — про афоризмы, про философию искусства… Ну, пожалуйста, раскройте секрет: как в таком почтенном воз­расте удаётся сохранить молодость души?

Он улыбнулся:

— Относительно «молодости души» вашего оптимизма не разделяю: увы, мне сейчас очень не хватает как раз той яс­ности и энергии в делах, которые были когда-то. Но главный рецепт для сохранение этого важного качества знаю: работа. Если перестанешь писать или даже просто размышлять, мозг против склероза окажется бессильным…

* * *

ДМИТРИЯ СЕРГЕЕВИЧА не стало 30 сентября 1999 года. Его похоронили на Комаровском погосте рядом с могилами родителей — Веры Семёновны и Сергея Михайловича, брата Юрия и дочери Веры, погибшей в автокатастрофе. Вскоре там же упокоились жена Зинаида Александровна и дочь Людмила.

Таким я запечатлел Дмитрия Сергеевича тогда, в августе 1992-го,
на его даче в Комарово.
Фото Льва Сидоровского
Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Да, замечательный был ученый и вообще человек. Гордость русской интеллигенции.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.