Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

Loading

Сейчас, когда многие живут за городом круглый год, между летом и осенью контраст только сезонного толка. А в годы моей юности у осени был еще один очевидный показатель — Малаховку раньше перелетных птиц покидали дачники. Улицы пустели, соседи разъезжались до следующего лета, окна смотрели бельмами ставень…

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИКИ, ЗДРАВСТВУЙТЕ, ДАЧНИЦЫ, ЛЕТНИЕ МАНЕВРЫ УЖ ДАВНО НАЧАЛИСЬ!

«Вот и лето прошло, словно и не бывало. На пригреве тепло, только этого мало…» Действительно, этого уже мало, хотя днем жара, деревья еще все зеленые, редко где мелькнет желтое пятно и кажется, что лето в разгаре. Но стоит солнцу зайти — и наступает по-осеннему зябкий вечер. Хочется завернуться в плед, задернуть шторы и думать, что за окном ничего не изменилось. Но там стоит такая тишина, которая никогда не бывает летом. Кажется, что за окном стена, отрезающая тебя от согретой и взбудораженной летом улицы, твой мир опустел, улетел в жаркие страны и зима близко.

Сейчас, когда многие живут за городом круглый год, между летом и осенью контраст только сезонного толка. А в годы моей юности у осени был еще один очевидный показатель — Малаховку раньше перелетных птиц покидали дачники. Улицы пустели, соседи разъезжались до следующего лета, окна смотрели бельмами ставень, в запорах калиток торчали огромные амбарные замки, хотя забор легко мог перемахнуть даже инвалид. Вместе с хозяевами исчезало зверье и только изредка можно было наткнуться на брошенного собачьего подростка или забытого блохастого кота. Оставленные участки покрывались шуршащим желто-красным ковром, окончательно скрывавшим следы прошедшего лета, ранние заморозки обездвиживали всю эту красоту тонкой ледяной корочкой и жизнь замирала до следующего раза. Ведь если лето — это маленькая жизнь, то осень и зима — это маленькая смерть.

Но это не настоящая смерть, это такое незамысловатое колдовство вроде укола веретена для спящей красавицы, только ту воскресил, т.е. разбудил, поцелуй принца, а Малаховку — первый весенний набег будущих дачников. Конечно, коренные малаховские жители тоже в спячку не впадали, а продолжали жить и осенью, и зимой, но это была жизнь-ожидание, потому что основные события происходили летом. Летом местные семьи сразу прирастали подросшими детьми и внуками, бодрыми отпускниками, выходящими из зимнего анабиоза стариками и вылупившимися зимой новорожденными.

— Надя, как вырос твой Лешка! — Да это не Лешка, это младший, Витек, а Лешка вон гоняет на велосипеде! — Да он же прошлым летом только ходить начал самостоятельно?! — Так сколько времени-то прошло! Уже трехколесный освоил!
— Фира Наумовна, а Элла на каникулы приедет? — Какие каникулы, Веня?! Она окончила институт и зимой вышла замуж! Ищи себе другую подружку!
— Тетя Лена, а где Ваш дедушка, что всегда на солнышке сидел? — Ах, Лилечка, дедушка зимой уже перебрался поближе к солнышку. Но у нас появились двойняшки, заходи понянчить!

И все же главными действующими лицами были дачники. Многие из них давно облюбовали Малаховку, вырастили здесь не одно поколение и некоторые путались, кто у кого в гостях. Другие приехали сюда впервые, сразу влюбились и хоть, может, остались однолетними саженцами, но хотя бы на это лето крепко вросли в малаховскую землю. Будущих дачников можно было узнать сразу. Они приезжали, как правило, не по одному, чтоб иметь два мнения и четыре глаза, медленно двигались по малаховским заросшим улочкам, расспрашивали случайных прохожих о достоинствах нашего Эльдорадо, наводили справки о хозяевах сдаваемых дач и делали первые пристрелочные подходы.

— Простите, говорят, у Вас можно снять комнату на лето? А только комнату или терраску тоже? Колодец? — Чудесно, вода чистая! А удобства во дворе? Нет-нет, не баре, просто спрашиваем… И душ есть? Понятно, что на улице и от солнца, это даже приятно! Что, и баня в Малаховке есть? И недалеко? Так это же прекрасно! А молоко и всякое такое есть где купить? Молочница приносит?? И мечтать не могли! Нет, нас трое. И дочь с мужем на выходные будут иногда приезжать. Но это иногда. Да нам не тесно! Можно будет в сарайчике лечь? Чудесно! А сколько Вашей девочке? Наш на год старше. А кто у Вас на пианино играет? Какая умница! А наш отказался. Но у него уже второй разряд по шахматам! Конечно, найдем общий язык! Да, задаток сегодня, мы понимаем. Сколько?? Нет, это все-таки дороговато! Комната небольшая, плитка только и удобства во дворе… И душ только летний, и колодец… И девочка на пианино Ваша по голове будет играть… Не обижайтесь, но мы еще подумаем…

Мои родители тоже одно время сдавали комнату с террасой дачникам, а в сарайчике много лет подряд у нас летом жила беззубая Лина Аркадьевна, знакомая моей тетки по ссылке в Дудинке. Между дачниками и Линой была большая разница. Они снимали, диктовали условия, соблюдали договор или пытались его изменить. С ними, при всей внезапно возникающей дружбе и почти любви, были товарно-денежные отношения. А Лина жила бесплатно, была как родня, разделяла наши радости и беды и плела мне косички переломанными пальцами без ногтей. Лина дышала свободой и семьей, которых была столько лет лишена, так что ее статус к дачникам отношения не имел. Когда однажды у нас сняла дачу довольно мерзкая тетка и начала возмущаться присутствием Лины, теткин дачный сезон окончился мгновенно.

Но на моей памяти родители вообще не долго сдавали. У нас во владении была половинка пятистенка, делить с дачниками было особо нечего, самим тесновато, к тому же родители были людьми компанейскими, веселыми, шумными и музыкальными, а у дачников на отдых была другая точка зрения. Финальным аккордом стала гнусная старуха Филиция Морицевна, запрещавшая ходить нам по той половине участка, куда смотрели ее окна, захватившая наш жалкий холодильничек в единоличное владение, не разрешавшая подавать признаки жизни до 11 часов утра и после 9 вечера, целый день жарившая свои мощи на раскладушке посреди двора и поносившая всех, кто встречался ей на жизненном пути. Дачу для нее снял сын, поэтому мы не могли предвидеть размах нашего будущего удовольствия, что и объясняло ее появление в наших пределах. Мы продержались полтора месяца, потом вернули ей деньги и зареклись сдавать дачу навсегда. Еще два года после ее гастролей к нам ездил ее сынок в поисках бутылок из-под керосина, которые мы, якобы, ей не вернули. Поэтому до сих пор, видя фильм-сказку Роу, где из омута высовывается костлявая рука с криком «Должок!», я сразу вспоминаю чертову Филицию.

Но вообще дачники малаховские, как правило, были под стать хозяевам, поэтому жили мы с ними дружно, почти по-семейному, вместе ходили в соседний лесок — местный Гайд-парк, где было веселее, чем на участке, потому что там собирались все местные и отдыхающие дети: играли, бесились, дрались, влюблялись и дружили до конца сезона или на всю жизнь. На огромной поляне была куча песка и несколько бревен, там обосновались бабушки и няньки с малышней, в зарослях изображали пиратов и разбойников те, кто чуть старше, а в дальнем конце, на бревнах у кострища вспыхивали первые любови и расплачивались разбитыми носами за измены и предательства. Многие взрослые дачники тоже не теряли времени даром. Море романов рождалось на территории Института физкультуры силами ее божественно сложенных студентов и студенток, хозяева дач тоже не терялись и звенящую тишину малаховской ночи часто прорезал скрип ступенек, звук поцелуев, звон стекла и вопль оскорбленной стороны.

Все это было как в любой обычной жизни, разве что скоротечность сезона корректировала сроки развития отношений и служила их катализатором. Страсти кипели, семьи висели на волоске, но неумолимо надвигался сентябрь и шторм стихал, дачная жизнь вместе с природой замирала и набиралась сил для следующего лета.

Сейчас тоже есть дачники. Но разве это дачники? Солидные люди снимают солидные дома со всеми удобствами, услугами, прелестями и отсутствием хозяев. За калитку никто не выходит, какой уж там лес… Да и калиток никаких нет, одни царские врата. Мимо дач снуют автомобили, на рынок у многих дачников ходит прислуга, о существовании которой мы когда-то узнавали только на уроках внеклассного чтения. И рынок особенно никому не нужен — Москва все ближе, все возят оттуда. Живую козу встретить, чтоб показать ребенку, труднее, чем свозить его в Дисней-лэнд. Люди многое видели, чего только ни попробовали, к каким только чудесам быта ни привыкли, но так на фоне всего этого бланманже хочется соленого огурчика! И тогда память уносит во времена деревянных сортиров, белых панам, вечернего пения кузнечиков (куда они, кстати, делись?) и неповторимого дачного счастья…

ПЕРЕЛОМ

— Люля, что у нас сегодня на обед? Ты, помнится, голубцы грозилась накрутить. Но если нет, то и ладно, я супчику похлебаю и компоту. Жара… Еда-то не особо и лезет…
— Иван Александрыч, ну какие голубцы! Петров пост же! Ты же рис не ешь, а с мясом теперь до середины июля нельзя. Да и вообще мясо в нашем возрасте и вспоминать не стоит. Я свекольник вчера еще сделала и кисель смородиновый — чем не обед?! Руки мой — да за стол божьей милостью.

— Господи, как же он сдал. Не идет — тащится, нога за ногу путается, страшно смотреть. И высох так. Даже выше кажется, хоть и согнулся. Ну это от худобы, а худоба — не порок, только легче ноги таскать. Но вообще прямо старец древний. Седой, постричь бы его хорошо… Сын приедет — пусть хоть как, но пострижет. И бороду эту страшную сбреет, а то все недельное меню в ней застряло. Жаль, дела до нас никому нет, только название одно — дети… А им лишь бы не трогали. Приедут три раза за лето яблок по кошелке набрать, да еще ругают нас, что участок запустили и себя заодно. По-хорошему-то отца бы в больницу положить, подкапать витаминами сердечными, еще чем, а то завалится между грядок да истлеет там, мне-то его до крыльца одной не дотянуть. Или в санаторий бы обоих нас дух перевести. Но кому до этого дело?! Шестьдесят лет, как мы с Иваном женаты, осенью будет, а, похоже, и не помнит никто. Я молчу и они молчат..

Елизавета Петровна, а по семейному — Люля, то ли качая головой от негодования, то ли потряхивая уже от Паркинсона, убедилась, что Иван Александрович, не споткнувшись, преодолел стесанные ступени крыльца, и пошла накрывать на стол. Свекольник и кисель, значит… Какой когда-то у бабушки Малки был свекольник! Специально на Песах заквашенный, как вино. Вроде пустой, а вкусно и с мацой сытно. А она вот вчера наварила густой — ложка стоит, а вода водой. Дааа, чего говорить, она и смолоду хуже бабки готовила, а сейчас совсем не помнит ничего. Да и блюда все там остались, где ее еврейство. Кончилось оно, появилась Елизавета Петровна вместо Леи Пинхасовны — и свекольник другой стал… Да если бы только свекольник…

Удивительное дело. Сто лет она детства не вспоминала, все так потерялось во времени, что и следов не найти. Да и вообще все их семьи словно растворились, будто не было ничего позади. Взялись ниоткуда и уйдут никуда. Родители в местечке остались, дочери выучиться задумали, сперва в Харьков метнулись, а потом и в Москву. Крестились все, чтоб можно было судьбу как-то обмануть, за православных замуж вышли, русские фамилии взяли и имена и дружно забыли, на каких грядках росли. Родня вся там осталось, по ту сторону веры и сгинула в войну, да они и до войны дорогу назад забыли, родителей последний раз еще в двадцатые навестили. Родители-то, слава Богу, до войны еще ушли, так что хоть те муки не приняли. А она с сестрами так вросла в московскую новообращенную жизнь, что даже кошмары военные на себя не примеряла. Своих драм хватало. Поэтому если еврейство ее и напоминало о себе, то как соперированный аппендицит — рвущимися спайками. То вот так, как сегодня, рецепт какой-то и вкус всплывет, то на малаховском рынке соседки на идиш заговорят и она с изумлением обнаружит, что все понимает. А так-то ни в голове, ни в сердце этого нет и память пустая как о книжке неинтересной.

Сыновья выросли, семьи у обоих. Младший вообще доктор наук — не дотянешься. На армянке женат. Ну та, понятное дело, со своей мамашей носится, у них принято, а ей с Иваном Александровичем ждать тут не приходится, до них очередь не доходит. Да и живет ученый сын с ученой женой не больно-то счастливо. Не разбежались — и хорошо, все же дочь у них. А старший сын — вообще беда. Молодость война сожрала, вернулся — хотел в консерваторию поступить, пел уж очень хорошо. Но поздно уже. Да и женщину привез с девочкой. Кормить-одевать надо. Ну и в снабженцы, дурак, полез. А там известное дело — деньги не считанные к рукам прилипают. Ну и наснабжался на десять лет лесоповала. Баба, конечно, ждать не стала, сразу после суда ее с дочкой след простыл. А он — от гудка до гудка и вернулся обратно. Да кабы один, так нет, оттуда, из Сибири новую избранницу приволок, теперь уж с двумя. Говорил, спасла его там. Что на это скажешь?! Вот они ученому сыну московскую квартиру отдали, а с проученным, да его семейкой, в Малаховке осели. Хорошо, он на завод местный пошел, на старые дрожжи — снабженцем опять, так квартиру недалеко тут получил. Теперь живет отдельно. Это, конечно, удобней, но и дом им двоим в старости тащить совсем невмоготу.

Иван Александрович приплелся на терраску, похлебал пустого свекольника, запил киселем, похоже, не различая разницы между этими блюдами, и устав от еды, как от тяжелой работы, задремал тут же в проваленном старом кресле. Голову назад запрокинул — смотреть жутко. ,Кабы не храп, подумаешь, что не жив уже…

Елизавета Петровна сгребла тарелки и чашки и потащилась в кухню. Сунула их в тазик и прикрыла полотенцем от мух — мыть уже сил не было. Страшно даже думать, как дальше будут. Сил совсем нет у нее, а дед и того хуже. Так все красиво начиналось, другим на зависть. Она — учительница, он — инженер железнодорожный. Интеллигенция. Квартира-дача, путевки в Кисловодск… Сын с войны живой пришел, младший учиться мастер, сестры живы, один племянник — врач известный, другой — диктор телевидения… Казалось бы — живи и радуйся. Да они и радовались с переменным, правда, успехом, но и эта пунктирная радость так быстро пролетела, что за подол не поймать. И остались два немощных старика, полуразвалившаяся дача, почти не знающая их внучка и стремительно стареющие сыновья…

Именно сейчас, в этой жалкой и унизительной старости, она вдруг обнаружила, как далеко откатилась ее жизнь от того порога, с которого начиналась. Именно сейчас она вдруг стала вспоминать родителей, бабок, соседей, жизнь в местечке, детские имена, присказки и выражения, ту еду, те праздники, вообще-то измерение, которое она так давно покинула и, имея с сестрами сходную судьбу, никогда и не вспоминала. Она и сейчас не тосковала по этим потерям, не скучала по родителям и не умилялась тем воспоминаниям. Она просто впервые четко поняла, что жизнь ее не была монолитной, она состоял из двух, пусть и не равных, частей. А раз в ней был перелом, значит, она могла сложиться и по-другому, повернуть в ином направлении. Может, останься она тогда там и, бог даст, переживи войну, у нее были бы другие дети, другие внуки и другая старость. И почему-то именно сейчас она стала твердо уверена, что в этой другой версии она была бы куда счастливее.

Елизавета Петровна осознала, что на террасе абсолютно тихо. Она зашаркала туда из кухни, но уже знала ответ. Иван Александрович остался в той же позе, даже глаза были закрыты, только разбудить его уже было невозможно. Люля причесала его, смахнула с бороды застрявшие крошки, закрыла на террасе окна и пошла к соседям, у которых был городской телефон. Как всегда в несчастье собраться оказалось куда легче, чем для радости. Быстро приехали сыновья, все организовали как положено: отпевание, похороны, поминки. Елизавета Петровна держалась молодцом и после всего решительно осталась одна, отвергнув любую помощь и чье-то присутствие. Сыновья же очень переживали, у младшего случился сердечный приступ и жена сперва уложила его в госпиталь, а через две недели увезла в Карловы Вары приходить в себя. Старший тоже затосковал, запил и его хозяйка решила, что самое время проведать ее сибирскую родню. Там ему разгуляться не дадут.

Елизавета Петровна дождалась их к сороковинам. Правда, узнать ее было невозможно. Она была очень плоха, почти не вставала, ничего не ела. Но самое страшное не это. Она, похоже, сошла с ума. Откликалась лишь на имя Лея, говорила только на идиш — хорошо, соседская бабка это определила и смогла хоть растолковать, что Лея Пинхасовна хочет. Да она ничего особенного и не хотела, просила только раввина привести кадиш над ней прочесть, как умрет, и похоронить ее на еврейском кладбище. Ну, конечно, никто этими глупостями заниматься не стал. Мало ли что полоумной старухе в голову придет! Какая еще Лея, какой раввин?! Откуда язык этот тарабарский она выучила?! А, может, и не выучила, а так, слов в Малаховке от соседей нахваталась или они вообще выдумывают, какой-то интерес свой имеют… Так что дали Елизавете Петровне умереть спокойно, в кругу любящей семьи, отпели по-человечески и проводили вслед за Иваном Александровичем.

РОДИНА-МАТЬ ЗОВЁТ

В середине Республиканской улицы была двухэтажная дача с большим балконом. Это сейчас чего только не увидишь в новых дачных постройках, от необычности форм которых сошел бы с ума сам Гауди. А тогда обычный балкончик, торчавший вставным зубом из стены обычного бревенчатого дома, казался знаком особой роскоши, благородства и принадлежности к высшему обществу. Хотя в данном случае не было ничего похожего. Просто дом этот, прирастая жильцами, самостроем превращался в теремок и балкон был когда-то приляпан не чтоб его украсить или облагородить, а чтоб уравновесить и предотвратить неминуемый распад. И хозяева его были людьми отнюдь не именитыми или высокородными, а вовсе даже совершенно простой, мещанской многодетной семьей, если чем и знаменитой, то повышенным количеством запойно пьющих и регулярно сидящих членов семьи.

Во главе этого балконного клана Бубекиных стояла суровая, монументальная бабка Зинаида Кондратьевна, имевшая у местного населения устойчивое прозвище Родина-Мать Зовёт. Это прозвище возникло не только из абсолютного сходства сурового лика Кондратьевны с героиней знаменитого плаката, но и потому, что с преклонных лет она устроила из знаменитого балкона смотровую вышку, вахту сдавала только поздней ночью, а в светлое время суток трубным басом окликала каждого, кто привлекал ее интерес. Балкон был высоченный, у Кондратьевны явно прогрессировала дальнозоркость, поэтому видела она всех и вся. Я и сама в этом убеждалась не раз. Например, с левого фланга балкона через два дома Родина-Мать Зовёт просматривала нашу террасу. И никого не удивляло, когда в ленивое дачное обеденное время над полусонной Малаховкой раздавался Глас Божий: «Эй, Танька, Соркинша, чтой-то в бумаге там у вас заверчено?! Не вижу отседва — докторская или любительская! Махни мне куска три с черняшкой, если мягкая! С черствой не давай, одну колбасу тады положь и вона еще малосольных троечку, Цилька знатно сОлить! И прям щас занесь — я чай пить буду!»

Таможенный Кондратьевнин сбор распространялся не только на непосредственных соседей, но и на всех, кого бабка знала или кто попадал в поле зрения. Причем она аккумулировала информацию, анализировала увиденное, запросы ее были точно обоснованы и никому даже не приходило в голову их оспорить.

— Эй, Макса, Цирзон (это относилось к Максу Цикерзону), ты вчерася вечером селедки привез. Не ржавая? Генку пошлю — дай две ему, шоб спина как у Розки твоей! И пощупай, шоб икряная, я с молокими не люблю.

— Эй, Зойка, ты сегодня в вечер (расписание всех соседей она помнила лучше их отдела кадров), так в два придь ко мне давленье смеряй и кольни — затылок ломит.

— Эй, Колька, на Звездочку едешь? Смотри, шоб лисапед не сперли, как у Борьки маво. И сметаны мне банку поллитровую налей. Тама тебе банку найдут, скажешь — мне.

Родина-Мать Зовёт не только и не столько занималась поборами. Она выполняла функции местной власти, такого удельного князя, который судил и рядил, казнил и миловал, награждал и лишал, но по справедливости. Наблюдая малаховскую жизнь словно с пожарной каланчи, Кондратьевна была и милицией, и сиреной, и армией спасения. Причем в ней пропадал чудесный организатор, она не просто поднимала шум, она налаживала процесс. Так, когда соседка Милка раньше времени начала рожать, а была одна дома, бабка Зина дооралась до акушерки, детского врача, попутной машины и скорой помощи, послала соседского паренька сообщить милкиному мужу и свекрови, и когда пошла головка, роды принимали два профессора и целый отряд сочувствовавших. Когда моя бабушка свалилась с крыльца, сильно разбившись, Кондратьевна, не сходя с балкона, вызвала меня и маму с работы, организовала первую помощь, отправила пострадавшую в Красковскую больницу, где мы ее и обнаружили в палате люкс.

Зинаида Кондратьевна была незаменима на своем месте. Они видела, куда пошли и где спрятались все дети, кто пытался залезть в чужой сад или машину, кто хороший хозяин, а кто — трепло и барахло, делают ли дети домашнее задание и доливает ли молочница Вера молоко, как складываются внутрисемейные отношения и подробности супружеской неверности. Все свои наблюдения она громко объявляла с балкона и незаметно для самих себя местное население начало вести более праведную жизнь, только чтоб не быть опозоренными Родиной-Матерью. При этом сколько ни пытались местные органы привлечь ее к сотрудничеству и сделать сексоткой — это было бесполезно. Я сама видела, как бабка Зина вывела на чистую воду двух местных парней, пытавшихся обнести пустующую дачу, и отчитывала ювелира Элькина за незаконную и дешевую скупку золота, но когда к ней пришла милиция, Родина — Мать переиграла саму Ермолову — «Сыночки, што вы! Ась? Ась? Бабушка Зина глухая. Я ж и не вижу почти. И не знаю, ктой-то велир-то. И што он делает, велир этот. А Элькин рази ж велир? Он — еврей, а про велиров я и не слыхала. Тихий еврей Элькин-то. Золото? Золото есь у яво — коронки четыре яму Хайкин ставил, трижды перделовал, жид безрукий…

Так что Зинаида Кондратьевна была неотделимой частью балкона и очень важным для Малаховки человеком. Может, потому, что так щедро она отдавала себя общественной жизни, была упущена ее собственная и судьбы ее детей. Более-менее путевой была только старшая — бездетная фельдшерица Надя. Остальные трое — сыновья Борька и Генка и дочь Нелька были оторви — и брось. Оба мужика пили по-черному, а Нелька, тоже почти не бывая трезвой, еще и каждый год рожала. По мере подрастания внуки садились в тюрьму и как-то Родина-Мать призвала моих родителей на совет — не стоит ли младших выучить на ментов, чтоб старшим могли помочь. Т. е. и тут у Кондратьевны срабатывало рациональное начало.

Так было до 2000 года. А в поворотный год баба Зина одного за другим схоронила Генку, Нелю и Надю, внуки расползлись и остался при ней только Борис. И так его эта судьба семьи напугала, что он со страху зашился и пить перестал. И , как многие леченые алкоголики, стал мрачен и ужасно злобен. Если до этого он был жизнерадостным и смешливым парнем и никто не боялся его даже в пьяном угаре, то теперь и трезвого все старались обходить стороной. Жена от него давным-давно ушла, детей он не нажил, а, может, не знал или не помнил о них, только остались они с Родиной-Матерью вдвоем. Борька сроду не работал, пенсия у Зинаиды Кондратьевны была грошовая и жить им стало совершенно не на что. Бабку еще соседи подкармливали, а Борька совсем бедовал. И решил полдома продать.

Дом был видный, крепкий, и, хотя к этому времени в Малаховке уже, как грибы, росли новые дачи, Борькин дом вызывал бесспорный интерес у покупателей. Конечно, большинство хотело купить его целиком, но Борьке мешала Зинаида Кондратьевна. И тогда он сговорился сперва продать половину, а как останется один-то и вторую. Продать половину тоже оказалось нетрудно, но только ту, что с балконом, что Борька и сделал. Им с матерью осталась часть дома из двух комнат и террасы с выходом на задний малюсенький участок с пятью грядками, по пояс заросшими бурьяном. Вот на терраску Борька бабу Зину и определил. Где-то на третий-четвертый день соседи вздрогнули: рано стемневшую осеннюю притихшую Республиканскую улицу прорезал то ли стон, то ли вой, то ли дальний гудок. Потом еще и еще. За калитку вылетел ошалевший Бубекинский сосед дядя Толя и, клацая зубами, сообщил, что это — баба Зина. Когда соседи достучались до Борьки и прорвались к ним во двор, то увидели, как Зинаида Кондратьевна, простоволосая, в застиранной ночной рубахе сидит на террасе, уперевшись глазами в задник соседского сарая и поленницу и воет. Виден ей был только этот сарай да кусок забора.

Родину-Мать похоронили еще до снега и Миллениум в этом доме встречали уже новые единоличные хозяева — очень симпатичные и интеллигентные люди, а куда делся Борька, никто даже толком не знал. Говорили, запил снова и то-ли электричка его сбила, то-ли кто из собутыльников пришиб. Зима была ужасно снежная. И весной обвалился балкон.

НАЛЕЙ-КА РЮМКУ, РОЗА, Я С МОРОЗА! ВЕДЬ ЗА СТОЛОМ СЕГОДНЯ ЛИШЬ ТЫ ДА Я…

На старый Новый год у нас в Малаховке всегда собирались дружественные соседи. На обычный Новый год — душевно близкие, а на Старый — территориально близкие. Т. е. это не значит, что они были совсем чужие, но главным их объединяющим фактором было соседство друг с другом и с нами. Бабушка, тетка и мама в шесть рук пекли, жарили, заливали и мариновали, папа с соседом Аркашей мостили столы сквозняком через две комнаты, а потом, словно на радость охотникам за беглыми неграми, по пороше из разных концов нашей улицы тянулись все виды следов от мягких лунок, оставленных валенками, до словно проклюнутых воронами дырок от каблуков-гвоздиков. Эти ручейки следов сливались в единый поток у нашей калитки и широкой рекой втекали на наше крыльцо.

Сначала приходили всегда соседи Жуковские. Они к своему столу подтягивали и стулья, главная женщина в их семье несла кулебяку, а старший брат Аркаша в последние минуты перед общим сбором заставлял мою маму порепетировать с ним его предстоящее пение. Аркаша мечтал и вполне мог составить славу Большого театра, но вместо этого, следуя строгим указаниям мамы окончил технический Вуз, а работал вообще снабженцем какого-то завода, используя возможности этой деятельности, баловал любимую женщину, ненавидимую мамой, и в конце концов за это лет 10 встречал Старый и всякий Новый год в Хабаровском крае на лесоповале. Но это потом, а тогда еще он распевался у накрытого стола, собираясь сорвать общие аплодисменты и укоры его матери за ненадлежащий выбор сыну профессии.

Потом издалека начинало пахнуть копченой рыбой. Это шли Цикерзоны. Старик Макс Цикерзон по линии санинспеции проверял рыбные производства, поэтому в любое время у Цикерзонов можно было разжиться рыбными деликатесами, хотя этому предшествовал целый ритуал. Макс божился, что ничего нет. Он выпучивал глаза, громко (чтоб слышал главный враг, сосед Элькис) орал: «Шо ви видумиваете себэ?! Откудва я могу иметь риба?! Я её вижу не чаще вас! Это — золото нашего народного хозяйства, она вся на учёте!» Потом он переходил на шёпот (почти такой же громкий, как крик) и обращался уже конкретно к моей бабушке: «Циля Львовна, ви со своими вечными гостями и застольями доведёте меня до прокуратуры! Но я не могу Вам отказать! Вот здесь 700 грамм семги и пол кило севрюги, я Вам отдаю и остаюсь голодный и ни с чем! И всего за 11 рублей, между прочим!» После чего обе стороны расходились с чувством глубокого удовлетворения. Но в Старый Новый год был особый таможенный режим. И Макс с Розой и дочерьми шли в сторону нашего крыльца с гордо поднятой головой, благоухая жертвуемой товариществу осетриной и чавычей.

Буквально следом за ними неслась как-то боком, оставляя те самые следы-гвоздики, невестка соседа, врача Туманова, медсестра Зоя. Сами Тумановы, включая Зойкиного мужа Костю, не опускались до такой разношерстной и сильно поджиденной компании, хотя внешне были со всеми нами всегда любезны. Зато Зойка старалась за всех. Ее гвоздики оставили следы почти на каждом крыльце нашей улицы в моменты отсутствия жен, чужие мужья почти без неловкости обсуждали Зойкины прелести и ее преференции в любви и чувствовали себя членами одного профсоюза, что терминологически было почти оправдано. Не удивительно, что Зойкин муж Костя, надомник-индивидуалист, оказавшись за пределами дружного коллектива любовников своей жены, вскоре лишился и ее самой. А она, перелетной птицей погостив в каждом втором доме нашей улицы, улетела потом на юг с приезжим дачником Арамом. Именно с Зойкой и как раз на птичью тему у меня в раннем детстве произошел конфуз. Я очень любила толкаться среди взрослых и участвовать в их разговорах, часто повторяя то, о чем лучше бы помолчать. Вот и тут, стоило всем усесться за новогодним столом, в повисшей на секунду тишине я спросила: «Тетя Зоя, Вы — медсестра?» — «Да, Танюш, а что? — Ничего. Курица — не птица, а медсестра — не девица…» Ржали все, и Зоя — громче всех, но я потом свое получила.

Потом подтягивались и все остальные гости. Соседка справа Анна Дмитриевна гордо несла на вытянутых руках печеного агнца и все, словно видели его впервые, шумно изумлялись, как здорово у нее получается, хотя все не раз брали у нее эту форму и делали точно таких же ягнят. Только моя бабушка бастовала. Она говорила: «Шо я буду печь эту Анькину овцу, когда ее может и Анька, и любой, а я лучше сделаю штрудл и Наполеон, каких не умеет никто!». Гордая была… Ни с кем не хотела делить славы! Дядя Афоня, живший на углу, приносил целую вязку тарани, которую мы обгладывали до лета и следующих уловов. И до сих пор во рту у меня вкус супа из воблы, что варила бабушка, который, клянусь!, вкуснее любого буйабеза и том-яма, вместе взятых!

Надо сказать, что если кто-то что-то приносил, то только по велению сердца, никого податью не обкладывали, и мои готовили пир без учета этих дополнительных вливаний, но все равно было приятно и интересно, кто чем хочет поделиться. Вообще на всеобщий сбор на Старый новый год объявлялось абсолютное перемирие, соединялись несоедимые и как-то двое суток вместе гулял у нас заведующий строительным рынком Кацель и следователь областной прокуратуры Дёмочкин, который вел его уголовное дело, а учился когда-то с моим папой. Главное, за чем следили хозяева, чтобы не сажать рядом кровных врагов — все-таки у всех в руках колюще-режущие предметы! Поэтому старательно разводились в разные концы ювелир Элькин и Цикерзон, по будням строчившие друг на друга доносы, два главных конкурента протезист Хайкин и протезист Борейшиц, чьими унитазно-белыми зубами рубала новогодний ужин вся Малаховка. Нельзя было сажать рядом полковника Павла Герасимовича и подполковника Семена Андреича из-за разных оценок сражений Великой Отечественной. Они так сцеплялись на эту тему, что готовы были наше застолье превратить в Сталинградский котел.

В остальном же все вели себя мирно, дружелюбно, а после первой и второй голосили без разбора русские, еврейские и украинские песни, плясали, обнимались, бегали на крыльцо вроде покурить, хотя часто потом снег вокруг становился исписан желтыми таинственными письменами. Наверное, уролог Ган мог бы их прочесть, но не задавался такой целью. Часа через три кого-то срубал сон, кто-то, крутя пуговицу соседу, доказывал только самому себе понятные утверждения. Аркаша на бис уже раза три пропел Эпиталаму и Вернись в Сорренто. Старухи, перед тем как уйти спать, требовали мамину коронку «Мама, нет слов ярче, добрей…» и шумно шмыгали носами, роняя крупные слезы. Их сменяли погрустневшие мужики, беззвучно повторявшие слова Темной ночи, Землянки или С берез неслышен, невесом… И те, кто едва уцелел в той войне, и те, кто не нюхал ее, и местные антисемиты, и те, чью родню выкосили их единомышленники, в этот момент чувствовали себя единым отрядом и, распрямив спину, шептали слова тех песен.

Потом был чай. Необыкновенные пироги и торты, сотворенные бабушкой и теткой, принесенный в жертву агнец Анны Дмитриевны, варенье «царская вишня», на которое была способа только по-учительски методичная Фира Оппельбаум, какие-то умопомрачительные миндальные пирожные, которые пекла полковничиха Оля, невиданные конфеты — их всегда приносил директор комиссионки Брофман, и сказочная пахлава из волшебных рук тети Лили Симонян. И становилось уже больше свободного места, кто-то уходил, а кто-то спал, приткнувшись в соседней комнате или на террасе, а оставшиеся плотнее окружали маму и пели самое любимое, отчего у всех, даже у сонных, блестели ярче глаза и мягчели лица. «Я иду не по нашей земле…», «Здесь под небом чужим…», «Есть город, который я вижу во сне…» Словно многие знали уже тогда, что половина из них не один Старый Новый год позже встретит совсем в других пределах и другой компании…

А наутро возвращалась обычная жизнь. С работой, болячками, разводами, соседскими склоками, и только дети все еще в надежде заглядывали под осыпающиеся ёлки — а вдруг? и, не найдя ничего, считали дни календаря до следующего Старого Нового года.

Print Friendly, PDF & Email

2 комментария для “Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

  1. Вот открыла её для себя, чудесную писательницу. Малаховка, где работала моя мама. Санаторий в Красково, в котором я провела первые годы моей жизни. И подумала, сколько родных у меня было в детстве, а теперь, практически никого и нет.

Добавить комментарий для Борис Дынин Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.