Татьяна Хохрина: Мечта оседлости

Loading

… Заботы она себе уже нашла. И разговоры какие поползут… Своих что ли проблем нет?! И в этот момент подумала: а своих проблем в общем-то нет. И раньше вечер этот проклятый тянулся бесконечно, переходя в бессонницу и тоску. А сегодня она едва успела все сделать, а глаза у нее уже слипаются.

Мечта оседлости

Главы из книги

Татьяна Хохрина

Татьяна ХохринаПО ЩУЧЬЕМУ ВЕЛЕНЬЮ

Прямо у железнодорожной станции Малаховка, у подземного перехода стоял магазин Рыба. Нельзя сказать, что с рыбой тогда был так уж вольготно, чтоб отводить ей целый магазин, но он существовал с незапамятных времен и так крепко врос в землю, что даже при желании его снести было бы невозможно. К тому же место, на котором он стоял, пропахло рыбой до земного ядра, так что ни на что другое оно и не годилось бы.

Хозяйничала в Рыбе Кривая Фрида. То-есть фамилия у нее была Мейлах, но ее и не помнил никто. Все звали ее Кривая Фрида из-за полузакрытого левого глаза. Из-за него она смотрела на всех как-то сбоку, по птичьи, как смотрят попугаи или вороны. Да и профиль им соответствовал. Не будь у Фриды кривой глаз, ее бы точно звали Носатая Фрида. Но Кривая — лучше, оригинальнее. Носатых-то было пол Малаховки, а кривых только двое: Фрида Мейлах и Арон-старьевщик, которого лягнула лошадь. Арона все равно все звали по роду деятельности — Арон-старьевщик, так что прозвище «Кривая» Фрида монополизировала.

В Малаховке многие шутили, что магазин Рыба можно снести, только если выманить Кривую Фриду на улицу: она была такая толстая и огромная, что вынесла бы весь хлипкий магазин на своих могучих плечах. Это было большим преувеличением. Все-таки Фрида уходила на ночь домой, а магазинчик продолжал стоять. Но над Кривой Фридой вообще много смеялись. И из-за глаза, и из-за толщины, и из-за носа, и из-за роста и огромного размера ботинок. Все по-отдельности встречалось часто, а вместе — только у Фриды. А некоторые местные сплетники еще и подливали масла в огонь.

Сапожник Залман Фуер, маленький, как артист шоу лилипутов, сам донашивавший школьные ботинки младшего внука, любил остановиться под окном Рыбы и громко, чтобы слышали и снаружи, и внутри, изумляться: «Шоб ви знали, я таки строю обув пеисят лет, но ув первий раз встрэчаю дама, шоб ей били малы колодки, шо я шью сапоги начальнику милиции! Может, это моя догадке, но я не веру, шо это спроста! Она сама не знает свой рОзмер! Ви видели, шоб человек умел вести торговля и не знал свой рОзмер?! Это таки не нормально и имеет секрет!»

На что намекал Залман, никому не было понятно, но жизнь в Малаховке была не слишком увлекательной и разнообразной, поэтому все его слушали из раза в раз с одинаковым изумлением, гадали, какой у Кривой Фриды размер, и почему у нее выросли такие огромные ступни. Родителей ее никто не знал или уже забыл, хотя Фрида родилась здесь же, в Красковском роддоме, никаких темных историй вокруг их фамилии не водилось, своей семьи у Фриды не было и жила она тихо. Глаз Фрида повредила еще в детстве, играя во дворе в снегу и наткнувшись на сломанную ветку. Какие уж тут тайные смыслы!

Но интерес к Фриде не утихал. Стоило умолкнуть разговорам о размере ноги, как новые поленья в костер общественного любопытства подбрасывала медсестра Зоя. Она ходила неделю к Фриде колоть ее от радикулита, а полгода потом, округляя изумленно глаза и манерно всплескивая руками, нашептывала всем, что у Фридки — не поверите! Да-да-да! Шрам на пол спины и пол задницы! Вот это да! Откуда ж такое?! Это-то вам не ноги, которые растут себе и растут! Тут-то точно секрет какой-то! Чего только не предполагали: и аппендицит (хоть рубец был сзади), и криминальный аборт (вообще не понятно, почему отпечатавшийся на спине), и преступное нападение с саблей или топором. Жители, склонные к историческому анализу, предполагали, что это следы погрома. Хотя в Малаховке погромов сроду не было, да и родилась Фрида тогда, когда эта забава временно прекратилась. И напрасно доктор Дымов, чтоб пресечь эту болтовню, божился, что размер ноги у Фриды от генетического заболевания — акромегалии или, в просторечье, гигантизма, а шрамы — от фурункулеза, который он, Дымов, сам Фриде вскрывал и лечил. Это было скучно и неинтересно. Занятно было придумывать более загадочные объяснения.

При всех этих разговорах народ относился к Кривой Фриде дружелюбно и даже уважительно, да это и понятно. Не говоря уж о том, что она была добродушной, беззлобной бабой, не стоит все же забывать, что она еще и заведовала рыбой. А рыба в Малаховке имела сакральное значение! Карп и щука писАлись с большой буквы и бережно вносились на вытянутых руках. Хорошую селедку тоже уважали, да и все остальное не мешало в хозяйстве. Поэтому разговоры разговорами, а Фриде кланялись, занимали у нее деньги, справлялись о здоровье и сочувствовали ее одиночеству.

Кривая Фрида действительно с утра до ночи торчала в своем магазине, потому что дома умирала от одиночества и тоски. Дом был довольно большой, но старый и из всех щелей дуло. Фрида выбрала две смежные комнатки поменьше, а в остальную часть и не заглядывала, благо главная печка, а грубэ, как ее называли на идиш, была как раз между этими комнатками. Вот ее она топила, а по всему дому гулял ветер и половина окон обмерзало изнутри. Да ей и эту печь топить не хотелось: надо было дрова закупать и уголь, таскать их из сарая, а спина ныла, корячиться у печки, выгребать золу и караулить, пока все выгорит, чтоб закрыть вьюшку, но не угореть. Вообще она и угореть не боялась, кошку только прибившуюся и отъевшуюся на рыбе было жалко — ведь пропадет! А так-то ни слова не с кем сказать, ни плакать по ней некому, ни вспоминать ее. Вон Малаховка вся из-за рыбы этой с ума сходит, а она себе и не взяла ни разу — зачем? Готовить не для кого и есть некому…

Раньше Фрида справлялась в магазине одна. У нее ни грузчика, ни уборщицы не было, а сторож и не положен был. Так, замок навесит да и все. И полы сама мыла, и прилавок, и даже садок для живой рыбы отскребала. Да и ящики ворочала — будь здоров! Иди, подними с консервами-то — чисто снаряды в войну, от пола не оторвешь! Ну ничего, справлялась как-то. Сейчас только стало труднее. Радикулит замучил — в сырости же все время, ну и тяжести… Спину ломит — сил нет. Сил нет и роздыху нет, а сменить-то некому и доверить никому нельзя. Что делать?! До пенсии еще четыре года, их прожить надо, да и на пенсию не разгуляешься, хорошо бы поработать, пока не гонят. Но очень уж стало тяжело.

Вообще Фрида об этом молчала, чтоб не давать повод для новых сплетен. Но как-то все-таки поделилась со стариком Гендлиным. Он пакостей не делал, а человек был очень умный, вдруг подскажет чего. Рувим Гендлин выслушал Фриду, тоскливо оглядел ее, тщательно упаковал дареного карпа, пожевал сухими губами и сказал: «Китценька, тебе уже нужен помощник, а то ты таки протянешь свои большие ноги! Но это должен быть свой человек: шоб не скрал ничего и не загнал тебя в кутузку, и шоб не подсидел тебя и не встал вместо тебя на рыбу. Есть только один такой человек. Федя-дурачок. Он сильный руками и слабый головой. Это то, что нужно!»

И ровно со следующего понедельника местный дурачок Федя, до этого шатавшийся по Малаховке, подъедавшийся у кого придется и не имевший много лет своего угла, по гендлинской команде вышел на работу в Рыбу. По этому случаю Фрида выстирала свой огромный белый халат, а найденный в старом тряпье поменьше торжественно натянула на Федю. Федя сиял, как новая копейка, щерился пустым ртом с четырьмя уцелевшими зубами, нюхал просоленный и прокопченный воздух, закатывая от удовольствия глаза и повторяя: «Вкусно! Вкусно!» Он действительно оказался крепким мужиком, легко подносил Фриде ящики, двигал бочки и преданно заглядывал ей в глаза. В обед она прервала бойкую торговлю (все хотели посмотреть на нового сотрудника и купить выброшенной в честь такого дня на прилавок копченой салаки), погрела на электроплитке рыбный суп и рыбные котлеты и усадила Федю закусить. Он цокал языком, жмурился от счастья, разрумянился и перемазался, как маленький ребенок. А после еды уснул тут же за столиком. Фрида его не будила. Она сама так радовалась, что словно помолодела и снова могла ворочать любые грузы.

Когда кончился рабочий день, Федя-дурачок заметался — куда идти? И увязался за Фридой. Она тоже растерялась, не зная, что с ним делать, а потом оглядела тощую, хоть и жилистую фигуру, драную детскую шапку на голове и выношенную до белых ниток куцую телогрейку. Да он околеет на улице где-нибудь. А в магазине тоже нельзя: отопления нет, днем включает она два рефлектора и вроде при движении не так холодно, а ночью его одного оставишь — он спалит все к чертовой матери, дурачок же! Что делать? И взяла его к себе.

Оба они натаскали угля и дров, Фрида натопила так, что вдоль дома начал подтаивать снег, а с крыши в двух местах у труб застучала капель. Фрида выделила Феде соседнюю комнату, где когда-то спала бабка, притащила на кухню детскую цинковую ванну, стараясь не смотреть на срамные места, отмыла неожиданного квартиранта, дала отцовские чистые кальсоны и еще раз накормила, с умилением глядя, как он наворачивает. Федя все доел, погладил себя по выкатившемуся пузу, счастливо взглянул на Фриду, засмеялся и сказал: «Мама!» Косая Фрида оторопела, испугалась и отправила его спать. Продолжая улыбаться, Федя доплелся до кровати и мгновенно засопел, утонув в перине Фридиной бабки.

Фрида вытирала на кухне пол после бани и размышляла. Черт его знает-то она делает или нет? «Мама!» Это же уму не постижимо… Ну кто он ей, этот Федя-дурачок?! Еще непонятно, будет ли от него польза, а заботы она себе уже нашла. И разговоры какие поползут, представить страшно. Своих что ли проблем нет?! И в этот момент подумала: а своих проблем в общем-то нет. И раньше вечер этот проклятый тянулся бесконечно, переходя в бессонницу и тоску. А сегодня она едва успела все сделать, а глаза у нее уже слипаются. А ведь это она еще не готовила ничего, а надо утром его покормить и с собой на работу взять, не кусочничать же в сухомятку, как сама привыкла! Мама… И от этих полуматеринских мыслей вдруг разулыбалась и так, улыбаясь, рухнула в кровать и заснула.

ВРЕМЯ ТАНЦОРА

Было лето 90-го года. Мы с дочкой, которой было два с половиной года, сидели на даче в Малаховке. Муж был в длительной командировке, а время стояло довольно паршивое. Неустанно бродили разговоры о возможных и даже точно назначенных погромах, причем Малаховка упоминалась как одно из самых вероятных для них мест, поскольку была знаменита плотностью проживания евреев на один дачный километр. Незадолго до этих слухов был налет на Еврейское кладбище в Малаховке, где страшно избили служащих, раскололи и изгадили ряд надгробий и захоронений и сожгли молельный дом, отчего в реальность погромов верилось еще больше.

Наконец час Х был назван конкретно. Шепча и оглядываясь соплеменники и сочувствовавшие шепотом называли друг другу одно и то же число — 21 августа, при этом притворно посмеиваясь и фальшиво изображая неверие и храбрость. С десяток наших приятелей под благовидными предлогами смылись от греха подальше в Москву, на прощанье похлопав оставшихся по плечу и громко опровергая возможность неприятностей. Мы с Катькой уезжать не хотели — погода стояла шикарная, жара и в Москве делать было нечего. В то же время и оставаться было довольно стремно. Каждый незнакомый человек на пыльной и заросшей дачной улочке вызывал подозрение и за калитку даже выглядывать не хотелось. Хотя и калитку нашу, и дачную половину можно было тогда открыть, ковырнув ржавым гвоздем или толкнув посильнее плечом. Я поймала себя на том, что хозяйским взглядом оглядываю заборы и лазейки с соседями и, не признаваясь самой себе, совершенно реально представляю, как ночью выталкиваю закутанную дочку с запиской в кармане через замаскированную дыру в плетне на территорию соседнего участка, чтоб уцелела хотя бы она.

Утром 20 августа ко мне подошел сосед (дача у нас была с ними пополам), двоюродный брат диктора Игоря Кириллова, доктор биологических наук, и сказал, что мы с Катей можем, если боимся, переночевать у него в подполе, пока будут бесчинствовать погромщики. Неожиданно это меня очень рассмешило, потому что дядька был сам еврей по матери, а лицом — чистый раввин, а я-то как раз внешне никаких подозрений не вызывала, хотя доброжелатели, знавшие моих бабушку и маму, наверняка разъяснили бы бандитам, что мы — подходящий объект. Соседова мама еще до революции крестилась, а он сам в нездоровом ожидании повесил поверх несвежей майки большущий крест, глядя на который мне все время хотелось его спросить, не участвовал ли он в разрушении Храма Христа Спасителя. Тем не менее православный во втором поколении сосед, скорбно глядя через стекла очков библейскими глазами и уныло поводя длинным горбатым носом, был уверен в собственной безопасности и предлагал эту сомнительную опцию и нам. Но мы гордо остались на своей попахивавшей чесноком половине.

А 21 августа ничего не произошло. Не полыхали богатые дачи адвокатов, гинекологов и ювелиров, не доносились истошные крики на давно забытом языке, не летело перо из подушек и не валялись оброненные кистени и гирьки. Короче, пронесло. А ночь я, как понимаете, не спала, хотя свет не зажигала. Калитка была усилена перекладиной из гнилых старых граблей, у входной двери на терраске лежал прикрытый посудным полотенцем топор (синдром Раскольникова), а под мужниной подушкой — тупой кухонный нож. Короче, я дорого собиралась продать свою жизнь, но к ней никто так и не приценился. И взошло солнце, и наступило 22 августа.

Весь день все, кто вчера замирал в тревожном ожидании, бурно веселились и были излишне жизнерадостны. Народ таскался друг к другу в гости, многозначительно подмигивал, незнакомые до сих пор евреи, случайно столкнувшись в магазине или на улице, заговорщицки улыбались, произносили кодовые слова и была некоторая ассоциация с Днем Победы. И еще все зевали, потому что предыдущую ночь никто не спал. И все рано отправились на боковую.

Проснулась я около часа ночи от сдавленного шума за окном. И вчерашние ожидания окатили ледяным потом. В темноте я подползла к окну и выглянула из-за шторы. На нашей обычно безлюдной в это время улице раздавался невнятный рокот толпы. Прямо напротив нашей калитки, слегка загороженный старой, разросшейся липой был единственный на улице фонарь. И в его тусклом свете я увидела толпу, показавшуюся мне огромной. Среди нечеткой приглушенной болтовни угадывалась брань и такой дорогой сердцу мат. А главное, я услыхала: «Тише, тише! Надо подойти тихо, чтоб не разбудить их раньше времени! Чтоб не успели запереться и разбежаться. Надо с двух сторон зайти! Чтоб все пути отхода отрезать! Ну, блять, ща мы их освежим! Давно мечтаю услышать, как они заверещат!…» Я переползла в Катькину комнатку, меня трясло, как в суровый мороз, хотя на улице и ночью было плюс двадцать, начала подгребать детские вещи, чтоб быстро одеть ребенка и через задний участок, реализуя вчерашний план спасения, вытолкнуть ее через лазейку к православным соседям. В голове ненавистным голосом Касаткиной пошло колотились пафосные фразы из фильма Помни Имя Своё… И в этот момент я увидела, что толпа отошла от фонаря и двинулась дальше…

Короче. У нас по соседству были госснабовские дачи. Тогда еще коллективные. И молодежь из этих дач враждовала с местной малаховской гопотой. И те решили госснабовских пугануть…

Конечно, это было смешно. Даже очень. Хотя так ужасно, животно, физиологически страшно мне не было никогда в жизни! Ни когда я реально тонула во время знаменитого 8-бального шторма в Пицунде, ни когда меня девчонкой пытались затащить в кусты в Адлере, ни в землетрясение на Кипре, ни когда наша машина потеряла управление на льду и мы висели двумя колесами над Яузой. Наверное, потому что я — вообще трус. Трус пархатый, как точно меня квалифицировал друг детства Лёня Мачерет. И, как известно, никаких погромов ни в Малаховке, ни поблизости не произошло. Пока.

ЖИРНЫЙ-ЖИРНЫЙ, ПОЕЗД ПАССАЖИРНЫЙ

Рудик Цырлин действительно был жирный. Жирный, желтозубый и все время чем-то попахивал. Ну да, да, именно такой! Да, довольно противный. Вернее, не то чтобы противный, но малоприятный. Не привлекательный. Да он и не претендовал. Он давно это про себя понял. Не своим умом дошел конечно, про себя об этом догадаться непросто, но товарищи быстро помогли, еще на ранней стадии высоких детсадовских отношений. И лупили за это регулярно и довольно больно. А няньки смеялись и пальцем показывали. И специально не меняли описанные от боли, страха и унижения колготки. Чтобы все видели и помнили, какой он ничтожный. «Свиная блевота» — так называл его лидер детсадовской общественности Витек Бузько, на голову выше всех и с обкусанными до основания ногтями. Рудик не понимал, почему свиная. Почему блевота — понимал, а вот почему свиная — нет. Хотя соображал, что свиная — особенно плохо. Бабушка Рива вообще свинину есть не разрешает и говорит, что от нее вырвет. Вырвет — и получится в результате сам Рудик… Но это сложный эволюционный цикл. Лучше не вдумываться, просто помнить, кто ты и где твое место.

Ему и на утреннике в саду роль поросенка давали всегда. Так и говорили: ты же жирный, вонючий, не смеешься, а хрюкаешь и вообще свиная блевота. Вот и изображай свинью. Он старался похуже изображать, непохоже, чтоб роль другому передали, но в детском саду электролампового завода были невысокие эстетические требования и плохо были знакомы с системой Станиславского. Поэтому Рудик продолжал репетировать ненавистного поросенка, хотя знал, чем это кончится. Накануне премьеры, когда требовалось уже репетировать в костюмах, Рудик тоскливо сообщал, что он опять получил роль поросенка. Папа с мамой хохотали, тормошили его, в насмешку хрюкали, искали хвостик и прижимали нос пятачком, но потом убегали по своим бесконечным делам. А за костюм отвечала старая большевичка баба Рива. И несмотря на атеистические убеждения и университет марксизма-ленинизма в анамнезе, категорически отказывалась делать поросячий прикид. Звонила утром в сад, говорила, что Рудик заболел, и там как-то обходились без свиньи. Который уже раз. А Рудик обреченно осознавал, что он и здесь особенно не нужен и без него все прекрасно повеселились.

В более старшей группе лупить его стали чаще и больнее, он стал писаться уже и без специальной причины, создавая дополнительный повод для общественного ликования. Подросший и окрепший Витек Бузько, разговаривавший преимущественно матом, при столкновениях с Рудиком демонстрировал неожиданный взлет интеллекта и творческий потенциал, посвящая Рудику внезапно родившиеся стихи. Он норовил стянуть с Рудика мокрые колготки и кричал, становясь провозвестником рэпа: «Йо, йо, жирный Рудик нассал прудик!» или «Свиная блевота, в твоих штанах болото!» Дети литературу любили и Рудика встречали хоровым поэтическим приветствием. Когда это услыхали старшие Цырлины, они все-таки наконец пришли в сознание, провели работу с бабой Ривой, та наконец уволилась из библиотеки Института истории рабочего движения и села с Рудиком дома, заслонив его, как им всем казалось, от жестокости и несправедливости общества. Это было большое заблуждение. Рудик перестал быть членом детсадовского коллектива и теперь вообще ничего не мешало его публичному разоблачению и поношению. Группа, маршируя на прогулке, замирала напротив рудикова подъезда, где он в тоске сидел с бабой Ривой на лавке и болтал жирными ножками, и под профессиональное дирижирование торжествующей воспитательницы скандировала: «Те, кто ссыт всегда в штаны, непригодны для страны! Сколько Рудик ни гуляет, лишь сильнее он воняет!» Похоже, что у Витьки Бузько были явные литературные способности и творческие перспективы.

Родители стали таскать Рудика к психотерапевту, то ли это помогло, то ли Рудик перерос свои проблемы, но писаться он перестал и пошел в школу. К сожалению, туда же направились и его бывшие одногруппники. Поэтому репутация неслась впереди Рудика и опровергать ее было бессмысленно. Рудик вытянулся, стал ростом почти с Витьку и сутулился, он носил пластинку, поправлявшую ему прикус и оттирал зубы до скрипа, и уж точно больше не писал в штаны, но это ничего не меняло — память у детей была отменная и Рудик не забывал, что он жирный, кривозубый, вонючий урод, у которого все не как у людей и твердо знал, на что рассчитывать… То, что в классе было еще несколько еврейских ребят и даже очкарик Кацнельсон, адаптированный до Кальсона, но их одноклассники принимали за своих, брали в игры, а с Кальсоном Бузько даже дружил и приходил к нему на День рождения, просто очередной раз подтверждало, что Рудик — ошибка природы. И все.

В школе за десять лет всякое случалось, но школьные годы пролетели быстро, да и вокруг была тьма перемен. Умерла баба Рива и Рудик вдруг обнаружил, что даже в отношениях с вечностью у его семейства свой путь: они не варят кутью, не запивают блины компотом, а спеленали бабку, как египетскую мумию, приволокли какого-то старика дурацкого, который жег свечи, нес черт знает что на тарабарском языке и даже зарыли Риву не там, где соседа Николая Петровича или учительницу первую Серафиму Кондратьевну, а почему-то поволокли на подмосковное отдельное еврейское кладбище в Малаховке, где Рудик едва сдерживался, чтобы не заржать, какие там нелепые фамилии и эпитафии. Пока чудной старик лепетал слова молитвы, Рудик топтался около соседних могил. И вдруг наткнулся на старый, отбитый по краям и позеленевший маленький памятник. Мальчику Рудику четырех лет. Там так и было написано: «Рудик Глик, 4 года. Ты прожил так мало и очень страдал. А теперь о тебе страдает вселенная…» Рудик замер и у него перехватило дыхание. Он был уверен, что это — про него. Что он случайно как-то увернулся и шаркает теперь по дорожкам еврейского старого кладбища, хотя это он, он — Рудик Глик, который так страдал, что не смог жить дальше. И Рудика Цырлина ни капли не обрадовало, что он-то смог и живет до сих пор, и не очень-то, кстати, теперь страдает… Это так, ошибка судьбы…

Окончив школу, Рудик неожиданно довольно легко поступил на очень престижный факультет, стал заниматься микробиологией, подавал в этой сфере большие надежды и был приглашен продолжить учебу и исследования в Германию. Он почти не встречал своих детских мучителей, но от Кальсона узнал, что Бузько получил шесть лет за грабеж, и почему-то обрадовался, что уедет, не встретившись с ним, справедливо подозревая, что и тут садист Бузько бы ему мог все испортить, будь он на свободе. Взял бы, да сообщил приглашающей стороне, что перспективный молодой ученый Рудольф Цырлин склонен к полноте, долго писался, все время отбеливает с трудом выправленные зубы и, когда волнуется, довольно резко и неприятно попахивает, хотя делает все возможное, чтобы это скрыть. «Ничего себе, — сказала бы высокая принимающая сторона, — ни к чему нам в старинном, чистом и прекрасном Мюнхене этот жирный, вонючий Рудик! Нам нужен человек будущего, а не свиная блевота!» И планы Рудика рухнули бы…

Перед самым отъездом Рудик смотался в Малаховку поклониться бабкиной могиле, но на самом деле долго шептался о чем-о с Рудиком Гликом четырех лет. Наверное, договаривался, чтобы тот зачел ему детские испытания и дальше жизнь была бы прекрасной.

Рудик прожил в Германии, а точнее — в свободном мире семнадцать лет. Он стал автором нескольких знаменитых работ, признанным ученым и специалистом экстра класса, читал спецкурс в,Цюрихе и Лондонском университете, был переведен на уйму языков и считался большим авторитетом. Родители его осели в Таиланде, смолоду склонные к безбашенной буддистской легкости бытия и гармонии с природой, что с Рудиком находило мало точек соприкосновения. Но Рудик не чувствовал себя одиноким: несколько лет назад он познакомился и стал жить с девочкой из Москвы, подрабатывавшей в баре рядом с его университетом. Ее не смутило ни то, что он снова стал толстым, ни его большие и желтоватые, как у нутрии, резцы, и даже не отталкивал специфический запах его беспокойства. Она была девочка умненькая, училась на косметичку и понимала, что это не от Рудика зависит и имеет гормональное происхождение. Рудику с ней было нескучно, комфортно и ему даже казалось, что они любили друг друга. Пора было решать проблемы Лениного гражданства и подумать о детях. Но Рудик вспоминал о детстве с такой тревогой, что понимал: пока не договорится с Рудиком Гликом, ни о каких судьбоносных решениях речи идти не может.

Осенью Рудик и Леночка выкроили в расписании неделю и поехали в Москву. Леночка хотела познакомить Рудика со своими и собрать необходимые документы, а Рудик рвался на Малаховское еврейское кладбище. Лену он оставил у родителей, презентация прошла отлично, а сам двинул в Малаховку. На кладбище было пустынно, шуршала осенняя листва, т.е. атмосфера для душевного разговора была что надо. Рудик легко нашел могилу Рудика Глика четырех лет и грузно опустился на вросшую рядом в землю скамейку. «Ооооо, какие гости проведывают кости! Рудик Рудику глаз не выклюет, разве что поднассыт чуток!» Рудик даже не удивился, услышав через столько лет совершенно кажется неизменившийся голос Витька Бузько. Так и должно было быть… «Ну что, в России пузо набил — у немца пивом долил??» — продолжал самодельными стихами материализовавшийся из воздуха Витек. Он опирался на лопату и изучал Рудика с каким-то первобытным, безграничным и нехорошим интересом. «Слышь, жирдос, похоже те там хорошо и все те рады, кормят на убой и вешают награды…? Не ссышь больше от страха, сухая рубаха? Но воняешь как в детстве, как на помоешном соседстве…» Рудик понял, что нет места на земле, куда можно было бы скрыться от этого голоса, где есть покой и счастье и нет унижений и обид. Рудик Глик, видно, раньше это понял, а он вот только теперь. И почувствовал, как невыносимо устал. «Что тебе надо, Бузько? — А Ничё! чтоб не видеть тебя! Чтоб ты не жрал наше и не вонял тут! Я, может, после зоны специально здесь жидам могилы рою, жду, когда твоя очередь придет! Ну, готов?! От вони своей не задохся?! Ссышь, небось, от страха-то, сечешь, чем кончится все!» Рудик встал со скамьи и резко шагнул в сторону Бузько. Большой, полный, не юный мужчина, излучающий не страх, а усталость. Витек дернулся назад, выронил лопату, потерял равновесие и со всей высоты своего немалого роста грохнулся затылком о памятник маленькому Рудику Глику четырех лет…

Рудик Цырлин не оглядываясь вышел с кладбища, первой же электричкой доехал до Москвы, не позвонив Лене расплатился в гостинице и ближайшим рейсом улетел в Мюнхен. Его никто не искал и в принципе ничего не изменилось. Он только довольно быстро сбросил лишний вес и куда-то исчез этот омерзительный запах вечного страха.

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.