Лев Сидоровский: Вспоминая…

Loading

Вдруг вижу: кинооператор, который весь наш слёт скру­пулёзно фиксировал для киножурнала «Восточная Сибирь», а ещё, наверное, «для вечности», от кинокамеры оторвался и схватился за голову… И вот шпарю я дальше «звонким, ликующим голо­сом» письмо Сталину, а он (ясно это вижу!) не снимает. Почему же?!

Вспоминая…

поэта Сергея Давыдова и мои пионерские годы

Лев Сидоровский

27 ДЕКАБРЯ

«ЛЕНИНГРАДЕЦ ДУШОЙ И РОДОМ,
БОЛЕН Я СОРОК ПЕРВЫМ ГОДОМ…»
20 лет назад, 27 декабря 2001 года,
скончался большой поэт Сергей Давыдов,
который ныне преступно забыт

В СЕРЕДИНЕ пятидесятых в каком-то журнале прочёл я стихи, которые в душу студента своей чистотой и целомудренностью запали настолько, что сейчас, спустя почти семь десятков лет, воспроизвожу их (поскольку в Интернете не обнаружил) по памяти:

У Невы, где звонок смех, где смело
Режет воду сильное весло,
Майской ночью, майской ночью белой
Другу моему не повезло.

Он по холодку её ладони
И из разных крохотных примет
Не услышал, а скорее понял
Ветерком подхваченное «нет».

Не дослушав до конца ответа,
Оборвав на этом разговор,
Он ушёл и после до рассвета
Вымерял шагами коридор.

Одиноко, тихо и печально,
Смяв цветок в опущенной руке,
Девочка стояла у Ростральной,
И слезинка стыла на щеке.

Стройная, на пояс пали косы.
В первый раз в свои шестнадцать лет
Испугалась трудного вопроса,
Испугалась и сказала «нет».

А потом узнал, что написал это… токарь с «Севкабеля».

Спустя годы, уже хорошо знакомый и с другими великолепными его строками, однажды к Сергею Давыдову домой, на Будапештскую улицу, пришёл — и много чего от мощного телосложением хозяина квартиры услышал. Ну, например, — с чего начинается поэт?

— Поэт начинается с нового слова. Когда человеку удаётся сказать в поэзии нечто новое, такое, чего раньше мы не знали. Это ощущение прежде принадлежало лишь ему, а теперь, когда появились стихи, стало общим. Вот, скажем, замечательная книжка Глеба Горбовского «Долина», где поэт — в каждой строчке, от первой до последней. А есть просто авторы. Авторы стихов. И то, если стихи не эпигонские: ведь сколько ещё слышишь всяких перепевов… Сейчас стихотворной техникой владеют, в общем, многие, «изобразить стихи» им не так уж и сложно, но собственной интонации в таких строчках не отыщешь. А что такое интонация? Она, как отпечатки пальцев: принадлежит только этому человеку, и никому другому. Настоящий поэт не пишет «под Корнилова» или «под Пастернака»: у него — свой голос…

— А где истоки вашей поэзии?

— Меня поэтом сделала война. Я был здесь в блокаду. Рубил на Неве прорубь, чтобы напоить маму…

* * *

ДА, ОТЕЦ погиб на фронте, а его с мамой в феврале сорок второго по ладожскому льду отправили в Шарью.

… Как не помнить о блокаде!
Лишь оглянешься назад —
пред тобою
на плакате:
«Не допустим в Ленинград!»

Годы мчат —
не глохнет горе,
помнится ещё сильней:
вот опять сижу на сборе
в школе гаванской своей.
Нет Катюши, Женьки, Димки…
Метрономом в голове:
«Лишь
один…
один…
один ты
из всего шестого «В»…»

Мама умерла ещё по пути, в эшелоне. Подросток остался один. Но в Шарье находилось эвакуированное из Ленинграда Училище военных сообщений, и сироту определили в тамошний музыкальный взвод. Однако училище перебазировали в Ярославль, где Серёжа уговорил командира расположенного там зенитно-артиллерийского полка зачислить его в полковую школу. Когда в звании младшего сержанта учение окончил, ему ещё не исполнилось и пятнадцати. Немцы Ярославль бомбили, и орудийный расчёт младшего сержанта Давыдова, занявший позицию на крыше Комбината резины, эти атаки отражал. В 1944-м полк погрузили в эшелоны и отправили на 3-й Белорусский фронт. Здесь у него случились жестокие бои…

В шестнадцать лет, в семнадцать лет
на долю пало мне
не из рассказов и газет
услышать о войне.

Врага в медалях и крестах
увидеть в полный рост,
встречать друзей в чужих местах
мне лично довелось.

Шагать во тьме, лежать в воде,
настой болотный пить
и из разведки по звезде
без карты выходить.

Глотать артподготовки дым,
ценить костра тепло…
Не всем ровесникам моим
так в жизни повезло.

Однажды несколько наших бойцов оборонялись в сельской полуразрушенной церкви…

Я к ним приполз под вечер, а с рассвета
они держали церковь вшестером.
Летела штукатурка с парапета,
трещал напротив, догорая, дом.
Колючих трасс неторопливый росчерк
и пулемёт, грохочущий в окне.
И что ещё…
Но, в общем, ладно,
в общем,
всё было, как бывает на войне.
Я притащил патроны и оружье
и молча лёг у бруствера седьмым…

Пусть я всегда так буду людям нужен,
как нужен был вот этим шестерым!

Запомнил он и такое:

Солдату письмо вдруг из дома пришло.
Письмо это было, как чудо!
Три года враги занимали село,
но вот их прогнали оттуда.
Солдат осторожно конверт надорвал,
сквозь слёзы каракули всплыли,
каракули медленно слились в слова:
«Папаня, а Жучку убили…»
И дальше о том, что сгорела изба,
что холод в землянке был страшен.
О том, что погибли бы все — не избавь,
от гибели армия наша.
О том, что бойцы раздобыли им дров,
и хлебом своим наделили.
На этом кончалась бумага, но вновь:
«Папаня, а Жучку убили…»

Наконец война закончилась. И в сентябре сорок пятого направили семнадцатилетнего ветерана в Ленинград, где демобилизовали, как «не достигшего призывного возраста». Так что изо всех отечественных поэтов-фронтовиков Давыдов — наверняка самый молодой.

* * *

И ВСТАЛ он к токарному станку. А по вечерам писал хорошие стихи, которые публиковала заводская многотиражка. Постепенно из них получилась первая книжка, после чего его приняли в Союз писателей.

Потом было много других стихов, про разное, но война, блокада не покидала поэта никогда, став главной темой — святой и великой. А однажды, осенним утром, пришёл на Пискарёвское кладбище, где оказался совсем один. Шёл дождь. И вдруг пронзила мысль: «Я здесь один, хотя здесь — половина города…» И вырвались строки, которые меня потом просто оглушили:

Ленинградец душой и родом,
болен я сорок первым годом.
Пискарёвка во мне живёт.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идёт…

… Наши матери,
наши дети
превратились в эти холмы.
Больше всех,
больше всех на свете
мы фашизм ненавидим,
мы!

* * *

МЫ долго проговорили в тот раз. Например, мой собеседник вдруг признался, почему так любит ленинградский снег. Оказывается, как-то блокадной порой этот самый снег спас ему жизнь, о чём тоже в стихах почти документально поведал, правда — в третьем лице:

Однажды в блокадную полночь
в мороз он лежал на снегу.
Ни встать, ни окликнуть на помощь
уже не хотелось ему.

В тот миг и желудок голодный
его не тревожил ничуть.
Лежал он, и было удобно,
хотелось вот так и уснуть…

Но тут случилось Чудо:

… И вот под невидимым небом,
почувствовав снег на губах,
он понял, что запах был снегом,
что снег так целительно пах.

И снег этот жёсткий глотая,
он ожил и на ноги встал.
Откуда вдруг сила такая —
чтоб снег колдовством обладал?..

Он превозмог себя, поднялся… И только недавно ту загадку разгадал:

… Лишь в сердце остались те годы.
Он только недавно узнал,
что около хлебозавода
в блокадную полночь лежал.

Снег пахнет морозом и небом,
но сердце сожмётся порой:
снег будто присыпан мукой
и пахнет далёким тем хлебом,
седой ленинградской зимой…

Он теперь много ездил по стране, по миру. Вот и незадолго до нашей встречи, только-только возвратившись после дальнего пути, написал:

Я вернулся с далёкой дороги.
Вся земля — из любви и тревоги…

И очень обрадовал меня известием о том, что обрёл в Иркутске нового замечательного друга — местного поэта Марка Сергеева. Ведь я с Марком (который когда-то тоже почти мальчишкой побывал на войне, а после, создавая мудрые стихи и прозу, справедливо считался у нас «самой совестью Иркутска»), был знаком ещё с раннего отрочества. Вот и подумалось: «Как здорово, что эти два ТАЛАНТА и две ЛИЧНОСТИ нашли друг друга!»

* * *

УВЫ, скоро Сергея Давыдовича настигла тяжкая болезнь. Он почти не мог передвигаться. Но всё равно, навсегда влюблённый в свой Великий Город, творил стихи не сломленного, весёлого, очень сильного и нежного человека:

И опять незакатным пожаром
над Невою горит высота,
словно крышка рояля, — недаром
запрокинута арка моста.
Как прелюдия нового лета,
над водою струится она —
Ленинградская музыка света
отовсюду видна и слышна.
И мне кажется, что мироздание,
отложив все дела свои прочь,
словно ты, затаивши дыхание,
чутко слушает белую ночь.
Нет, не скрипки, не флейты, не арфы,
им бы так не суметь никогда,
это только колонны и арки,
и дворец, и гранит, и вода…

«Ленинградец душой и родом» — он ушёл от нас в 2001-м, 27 декабря. И за прошедшие двадцать лет оказался несправедливо, преступно забыт…

Сергей Давыдов

* * *

«ВСЕГДА ГОТОВ!»
O том, как всё это когда-то было у меня…

О ПИОНЕРОМ галстуке мечтал я ещё с «до войны». Однако, когда летом 1943-го попал в пионерский лагерь, который располагался близ Иркутска, в деревеньке Марково, права на него не имел — потому что было мне тогда лишь восемь «с хвостиком». Вообще таким малолеткой, окончившим лишь первый класс, оказался там «незаконно», по инициативе мамы: она наивно полагала, что в то, совсем не сытное военное время её отпрыск наконец-то, заодно со старшими ребятами, станет пить столь драгоценное, особенно в ту пору, молоко, которое (как, впрочем, и абсолютно все прочие молочные продукты) с самого «после грудного» возраста начисто отвергал. Увы, мамины чаяния не оправдались (кстати, по сей день). Так что пришлось весь тот «лагерный» месяц довольствоваться мне лишь слабо заваренным чаем…

Выдался тот июль, как назло, жутко дождливым, и избы, в которых мы жили вместе с хозяевами, утопали в грязи. Спасаясь от этой жижи под ногами, мы чаще всего устраивались на сосновых брёвнах, которые громоздились близ сельсовета, где единственный на всю деревню чёрный раструб громкоговорителя сообщал нам последние новости «Совинформбюро»: тогда как раз начиналось сражение на Курской дуге. На этих же брёвнах мы разноголосо пели, особенно часто: «Бьётся в тесной печурке огонь…». А ещё мечтали о шоколаде («настоящем, каждому — два «окошечка»!»), который нам сразу же посулили на конец смены. (Когда это счастье, наконец, свершилось, одним «окошечком» я насладился сам, а второе припрятал для полуторагодовалого брата Шурика). В общем, было мне в Марково весьма тошно, но о красном галстуке, который носила там вся наша ребятня, всё равно мечтал…

* * *

И СПУСТЯ четыре месяца, а точнее — 7 ноября, мечта сбылась. Впрочем, никакого особого торжества в моей, тогда — 30-й школе по этому поводу не было. Закончился последний урок, в конце которого узнали, что накануне Красная Армия освободила от немцев город Киев. Потом нас выстроили здесь же, у классной доски (никакого актового зала в предельно тесном школьном помещении, конечно, не существовало), и пионервожатая стала повязывать нам красные галстуки (которые мы накануне принесли из дома). Впрочем, именно «повязывать» далеко не всем. Потому что у некоторых оказались с собой для галстуков специальные «зажимы» — металлические, серебристые, с изображённым там пионерским костром. Потом вожатая разъяснила:

— Пять поленьев на зажиме символизируют пять континентов, а три язычка пламени — Третий Интернационал. В общем, костёр — это мировая революция, пламя которой должно охватить всю планету. Ну а красный галстук — это частица Красного знамени, пропитанного кровью тысяч борцов за дело революции, и три его угла олицетворяют единство коммунистов, комсомольцев и пионеров.

Потом «призвала» нас:

— Пионеры, к борьбе за дело Ленина — Сталина будьте готовы!

— Всегда готовы! — гаркнули мы заранее выученный «отклик».

На этом «торжество» завершилось. Но, как бы продлевая его, я по дороге домой, хотя морозец стоял крепкий, свою телогрейку решил не застёгивать — чтобы мой красный галстук был виден даже издалека…

* * *

НУ И В ЧЁМ ЖЕ далее проявлялось моё пионерство? Главное, наверное, в том, что вместе с дворовым приятелем, эвакуированным из Севастополя сверстником Вовкой Норохой, принялись мы за разные тимуровские дела. Например, стали носить с водокачки на коромыслах воду двум красноармейским вдовам. (Мог ли тогда предвидеть, что спустя тридцать лет познакомлюсь с тем самым Тимуром Гайдаром, сыном любимого в детстве писателя Аркадия Гайдара, чьё имя отец дал и герою своей знаменитой книги, а значит — и всем нам, тимуровцам!) Или вдруг с Борькой Цесарским при помощи плёночного фильмоскопа стали устраивать летними вечерами во дворе, на вывешенной простыне, «кинопоказ» сказки «Про мёртвую царевну и семь богатырей» и других подобных «фильмов», а потом полученные от соседей «за билеты» сущие копейки пытались сдать в «фонд обороны страны»… Ну и, само собой, в подшефном госпитале читал раненым свои «патриотические» вирши:

«Крошка хлеба на окошке,
Гитлер с Геббельсом у плошки.
На собак похожи в точь:
Не едят ни день, ни ночь…»

Ну а после Победы, в первую же зиму, пришёл я во Дворец пионеров.

* * *

ЭТОТ, особняк, который в конце XIX века на Большой Трапезниковской улице (получившей после революции имя Желябова) соорудил для себя купец, Почётный гражданин Иркутска Александр Фёдорович Второв, был прелестным! Позже мне объяснят, что постройка выполнена в стиле «псевдорусского барокко», причём её архитектор, вероятно, — тот же самый Виктор Шрётер, который почти одновременно осчастливил наш город другим восхитительным зданием — Драмтеатра, а тогда я, мальчишка, просто не мог налюбоваться этим теремом-теремком — с резным терракотово-пале­вым фасадом, украшенным чудо-башенками… Из мемориальной доски на одной из стен я уже знал, что в октябре 1917-го здесь заседал 1-й Общесибирский съезд Советов, на котором был избран Центральный исполнительный комитет Советов Сибири (Центросибирь). А ещё было мне известно, что в 1937-м, когда был репрессирован и расстрелян первый секретарь Восточно-Сибирского крайкома ВКП (б) Михаил Разумов, на замену ему из Ленинграда (от Жданова) прислали Александра Щербакова, который за один год своего здесь пребывания Восточно-Сибирский край переименовал в Иркутскую область и под крышей бывшего особняка купца Второва открыл Дворец пионеров. (Поэтому спустя десять лет имя Щербакова ему присвоят). А вообще быстро стал Дворец очень популярным: здесь открылось много разных кружков, к которым в годы войны добавились «военные» — пулемётный, радио и сандружины. К тому же тут собрали деньги на танк «Иркутский пионер», а участники местной агитбригады постоянно выступали в госпиталях — для поднятия настроения больным и раненым…

Ну а после войны выбор кружков оказался ещё разнообразней. Например, только среди моих приятелей: Эрик Левашов ринулся в железнодорожный; Саша Флеккель овладел искусством игры на кларнете; Паша Явербаум совершенствовался как шахматист; Ирочка Бодрова стала примой в хореографическом… Кто-то рисовал, кто-то — клеил авиамодели, кто-то метил в моряки… А в кружке юных боксёров невеликий росточком Закарья Мигеров на ринге упрямо оттачивал своё мастерство — чтобы скоро, год за годом, аж подряд семь раз, завоевать звание чемпиона РСФСР!

Меня же привлёк кружок «художественного слова», которое тогда вообще было в моде: если, например, у нас, на ангарском берегу, гастролировали Дмитрий Журавлёв или Антон Шварц, попасть в концертный зал удавалось не каждому. Эта странная на нынешний взгляд страсть мальчишки к, так сказать, «декламации» заставляла меня даже жарким летом, в столь желанные каникулы, жертвуя любимым волейболом, при­ходить во Дворец пионеров. Кстати, в нашем кружке существовало непременное требование: надо много читать! Причём — не «приключения» и не, допустим, Бабаевского с его «Кавалером Золотой Звезды» (это и так «проходили» в школе), а серьёзную литературу. (Читал я лет примерно с пяти — и в войну, да и после, когда электричество чаще всего было отключено, по вечерам напряжённо вглядываться в строчки приходилось либо под керо­синовой лампой, либо — под мерцающий свет горящих поленьев или угля, сидя у открытой печной дверцы. Место «у печки» для чтения казалось особенно уютным. Именно в такой позе, поставив ноги на ведро с углём и склонившись к невер­ному печному огоньку, осилил, например, модный в ту пору толстенный роман Степанова «Порт-Артур».)

А в кружке художественного слова мой «репертуар» во многом определяла «злоба дня». Вот так, в самом начале 1946-го мне, ещё одиннадцатилетнему, пришлось, под началом Веры Александровны Измайловой, поскольку 10 февраля предстояли первые послевоенные выборы в Верховный Совет СССР, срочно разучить михалковское творение: «Я — гражданин восемнадцати лет, // Я выбираю в Верховный Совет! // Выбрать по праву доверено мне // Лучшее имя в Советской стране…» И потом эти вирши (в финале которых выяснялось, что лучшее имя — естественно. Сталин) декламировать не только со сцены нашего Дворца (ах, какой роскошный был там зрительный зал с потрясающим, «под Дейнеку» расписанным плафоном!), но и на разных избирательных участках… А в 1947-м вся страна пребывала в радостном ожидании 800-летия Москвы, которое выпадало на 7 сентября, — и я опять выдавал с разных сценических площадок: «Цвети, Москва, свидетель славных встреч — // Чтоб звёзд твоих огни ещё сильней блистали! // Как не любить тебя и как нам не беречь, // Великий город, где живёт наш Сталин!» И огромные заключительные главы двух поэм Маяковского — «Хорошо» и «Владимир Ильич Ленин» — не обошёл стороной… А в 1948-м, поскольку комсомолу исполнялось тридцать лет, исполнял уже свои собственные — по как раз этому поводу сочинённые — вирши. А в 1949-м, специально к 240-летию победы Петра под Полтавой, подготовил отрывок из пушкинской поэмы про Полтавский бой.

Кстати, любопытная деталь, передающая, так сказать, «аромат эпохи». Строки: «Швед, русс­кий — колет, рубит, режет…» замученная бесконечными директивами Вера Александровна повелела мне читать с такой интонацией: «Швед!.. (большая пауза) Русский колет, рубит, режет…» То есть: появился на поле боя швед, и русский его — колет, рубит, режет… Глупость, идиотизм? Увы, по той по­ре — вполне нормально: «партия и пра­вительство» отчаянно боролись против «безродных космополитов», за русский приоритет в о в с ё м! Поэтому, и успех Петра в далёкой Полтавской битве был как бы предрешён зара­нее: ну не мог какой-то плюгавый шведский вояка колоть, ру­бить и резать наравне с отважным русским воином…

А ещё готовила она с нами непременные «пионерские приветствия» для городских «торжественных заседаний общественности» в Драмтеатре — накануне 8 марта, 1 мая и 7 ноября. Нас, «чтецов-декламаторов», там было обычно пятеро. В назначенный миг, когда сборная пионерская дружина, свой марш в партере вдоль зрительских рядов завершала, каждый из нас возникал повыше, в бельэтаже («моя» ложа — первая слева), и начиналось действо. До сей поры зачем-то застряли в памяти те некоторые «мои» строки. Например — восьмомартовские: «В дни, когда надев шинели, // Шли отцы на бой, // Наши матери сумели // Встать в единый строй…»

И в траурных январских «ленинских кострах», которые тогда Дворец устраивал неукоснительно, без нас тоже не обходилось. Мне было это тем более интересно потому, что в качестве кульминации «костра» возникал с «пламенной» речью «живой» Ленин — артист местного ТЮЗа Николай Иванович Улыбин в образе вождя революции, каким он представал в тюзовском спектакле «Юность отцов». И всякий раз перед «костром» я мог увидеть, как Николай Иванович, сняв валенки, в нашей «театральной» комнате, примыкавшей к сцене, «в Ленина» гримируется, и даже кое о чём его расспросить…

* * *

НО ВООБЩЕ-ТО главной заботой Веры Александровны был кружок драматический, и я там в некоторых спектаклях даже «премьерствовал». Да, после крохотной роли Мишки, слуги Городничего в «Ревизоре», и более значимой — хохмача Васи из спектакля по пьесе Любимовой «Золотая медаль» сыграл и Маленького Мука — из известной сказки Гауфа, и академика Журавлёва в спектакле под названием «Зелёный шум», воспевавшим Великий Сталинский План Преобразования Природы. И в образе Валентина Листовского из спектакля по пьесе Лии Гераскиной «Аттестат зрелости» (кстати — параллельно с ровесником Васей Лановым на столичной самодеятельной сцене) тоже побывать довелось…

(Маленькое дополнение. По ходу спектакля «Маленький Мук», моему герою три кошечки приносили «туфли-скороходы». И вот однажды вместе с таким «подношеним» обнаруживаю… любовную записку, авторша которой — совсем юненькая (на три года меня младше) «кошечка»: Танечка Гросс, кстати, дочь популярнейших звёзд иркутской «Музкомедии» — главного там комика, заслуженного артиста РСФСР Григория Семёновича Гросса и примадонны Августы Андреевны Воробьёвой. Конечно, наш «роман» продолжения не имел — тем более что скоро их семья перебралась в Москву, а я — на невский берег… Минули годы… И однажды, летом 1972-го, вечером выхожу я из своей редакции «Смены» на набережную Фонтанки, а рядом, на афишной тумбе БДТ, — сообщение: «Сегодня на нашей сцене начинает гастроли Азербайджанский театр имени Самеда Вургуна». Далее из афиши узнаю, что открывается гастроль спектаклем по пьесе Эдуардо де Филиппо «Человек и джентельмен», где в роли Ассунты — заслуженная артистка Азербайджанской ССР Татьяна Гросс… Вот это да!.. До начала спектакля — полчаса. Пользуясь тем, что в БДТ я — «свой», мигом проникаю за кулисы и прошу кого-то из бакинцев позвать Татьяну Григорьевну Гросс. Появляется она: «Вы мною интересовались?» Я: «Где же, наконец, милая кошечка, мои «туфли-скороходы», которые жду от тебя уже почти тридцать лет?» Она вздрагивает, на мгновение застывает, а потом: «Боже мой! Маленький Мук!»… С той поры промчалось ещё почти полвека. Когда сейчас пишу это, поинтересовался в Интернете: «Где ныне находится актриса Татьяна Григорьевна Гросс?» И получил ответ: «В США»).

* * *

ПОМНИТСЯ, в 1951-м прибыл в Иркутск сам Сергей Михалков — как член Комитета по Сталинс­ким премиям: дабы посмотреть и оценить, на предмет этой са­мой премии, в нашем театре спектакль по пьесе славного местного дра­матурга Павла Григорьевича Маляревского «Канун грозы», пос­вящённой Ленским событиям 1912 года… Так вот, кроме Драм­театра, знаменитый поэт, автор «Дяди Стёпы» и Гимна Советс­кого Союза, посетил Дворец пионеров. Решили там ему, в числе прочего, продемонстрировать и «юные поэтические дарования». Такие «демонстрации» были у нас тогда в моде: напри­мер, до общения с Михалковым довелось мне читать свои вирши и благородному Александру Яшину, и слегка черносотенному Сергею Васильеву (в августе 1948-го они приезжали на Конференцию писателей Сибири и Дальнего Востока), и даже президенту Академии наук Китая Го Мо-Жо… И вот теперь предстал я пред светлы очи Сер­гея Владимировича — черноволосого, черноусого (ему ж ещё и сорока не было), сияющего — на одной стороне груди — разными регалиями за боевые и трудовые подвиги, на другой — флажком депутата Верховного Совета СССР и тремя, на красных колодочках, золотистыми (все — Первой степени!) медалями с профилем Иосифа Виссарионовича… Не скрою, Михалков мне казался Не­божителем! Завороженный всем его «иконостасом», смотрел на именитого гостя, словно кролик на удава. После меня выступил, тоже со стихами, Ваня Харабаров… Потом Сергей Владимирович, вальяжно заикаясь, сказал, что у «первого товарища (то есть — у меня) уже кое-что получается, а вот второму надо ещё много учиться…» Поочерёдно пожал нам руки. Эту свою правую руку я потом, пару дней не мыл. (Когда четверть века спустя Михалков, уже с Золотой Звездой Героя Соцтруда на груди, вдруг заявился в мой «сменовский» кабинет и сам предложил взять у него — в связи с премьерой в акимовском театре очередной своей пьесы — интервью, я сразу напомнил настырному гостю о той давней нашей встрече. Он похлопал меня по плечу: «Значит, мы — старые знакомые!»).

Кстати, о Харабарове. Напутствие Михалкова он воспринял очень серьёзно, поступил в Литератур­ный институт и даже добился благосклонности Пастернака. На его даче в Переделкино вместе со своим приятелем Юрием Панкратовым Ваня буквально дневал и ночевал. Но, когда в стране началась «проработка» Пастернака за «Доктора Жива­го», они, единственные из всех студентов Литинститута, Бориса Лео­нидовича предали, подписали против него грязное письмецо. Может, поэтому — Бог наказал! — из жизни оба ушли ра­но…

* * *

ЛЕТОМ сорок седьмого, как и годом раньше, оказался я в пионерлагере «ИскрА». (У нас — и там, и в городе — почему-то говорили именно так, с уда­рением на втором слоге: «ИскрА», и в лагерной песне пелось: «Деревья нам макушками кивают, вожатые в машины нас сажают. На нас ребята смотрят с интересом — мы пионеры из «ИскрЫ»!») И было в этой самой «Искре», конечно, не так убого, как когда-то у меня в деревне Марково, но, по нынешним понятиям, всё-таки весьма бедно. Однако жили мы интересно, в массовиках-затейниках уж точно не нуждались. А поздно вечером, когда наступал от­бой, все, уже лёжа в койках (в каждом бараке — по пятьдесят коек: «отряд»), слушали «рассказчика». Рассказчиком мог быть каждый. В основном пересказывали книги. Я, например, помню, что довольно подробно передал содержание «Графа Мон­те-Кристо», «Отверженных» и еще какого-то повествования про пог­раничника Карацюпу и его верного пса Индуса. (Кстати, когда позже, в 1955-м, в СССР приехал Джавахарлал Неру и вообще с «освобождённой» Индией установились добрые отношения, леген­дарного карацюповского пса, дабы Неру не обижался, во всей отечественной литературе немедленно переименовали: из Индуса — в Ингуса). И вот однажды, уже перед самым отбоем, загля­дывает в наш барак старший пионервожатый, вызывает меня на крыльцо: «Хочешь стать комсомольцем?» — «Очень!» — «Тогда держи «Устав ВЛКСМ», готовься, через три дня поедем в Иркутск…» Годом моего рождения он почему-то не поинтересовал­ся, а я через три дня, в Сталинском райкоме ВЛКСМ, соврал: мол, 1933-й. Так, довольно бойко ответив на все вопросы, 10 июля 1947 года по­лучил долгожданный комсомольский билет. Поскольку до возв­ращения обратно, в «Искру», полчасика ещё оставалось, заскочил домой — похвастаться. Родичи были удивлены…

* * *

ЗАЧЕМ ЖЕ в двенадцать с половиной лет я ринулся в ком­сомольские ряды? Нет, вовсе не стремился быть «в активе», в разных там «комитетах», с юных лет торя себе дорожку (ох, сколько в последствие знавал таких розовощеких «активистов»!) в «начальники», в «номенклатуру». Просто, парень весьма общительный, деятельный, я хотел там, в комсомоле, использо­вать свою энергию что называется по максимуму. Нет, повто­ряю, никогда не стремился стать комсомольским «функционе­ром», ни разу ни в каком «выборном органе» не состоял, мне бы там было просто неинтересно. Зато обожал в одиночку выпускать стен­газеты — не «серьёзные», не «официальные», а хохмаческие, хулиганистые — в общем, с юморком… И организовывать разные весёлые представления и такие вечера отдыха (чтоб непременно — с чем-то необычным, с особой «изюминкой»!), которые потом люди вспоминают долго… (И позже, распрощавшись с комсомо­лом, я всегда и везде — в редакции, Домжуре, доме отдыха, коллективной заграничной поездке, даже оказавшись, увы, на больничной койке, — стремился придумать и осуществить что-нибудь этакое, чаще всего — в жанре «капустника», дабы окружающим стало хорошо. Например, оказавшись в больнице с инсультом, выпустил там две стенгазеты, а над входом на неврологическое отделение вывесил плакат: «Даже у последней стервы здесь вылечивают нервы!»).

Вот так и жил-поживал, оказавшись в комсомольской се­мейке как бы преждевременно. Поэтому дружбы с Дворцом пионеров не прерывал. Причём дважды своему привычному «амплуа» этакого развлекателя пришлось изменить. И оба слу­чая были связаны со… Сталиным.

* * *

ПЕРВЫЙ случай относится к августу 1948-го, когда в Ир­кутске состоялся Первый областной пионерский слёт: мне вдруг поручили читать с трибуны письмо делегатов слета, «адресо­ванное самому товарищу Сталину». Надо ли пояснять, что две страницы этого «ответственного», сочинённого, видимо, в обкоме партии документа, я вызубрил наизусть.

И вот поднимаюсь на трибуну, начинаю — смотря в зал — «звонким, ликующим голосом»: «Москва, Кремль, товарищу Сталину. Дорогой и любимый Иосиф Виссарионович! Вам, лучшему другу советских детей, шлют свой привет и пожелание доброго здоровья участники Первого слёта пионеров Иркутской области…»

И вдруг вижу: кинооператор, который весь наш слёт скру­пулёзно фиксировал для киножурнала «Восточная Сибирь», а ещё, наверное, «для вечности», от кинокамеры оторвался и схватился за голову… И вот шпарю я дальше «звонким, ликующим голо­сом» письмо Сталину, а он (ясно это вижу!) не снимает. Почему же?! Может, что-то не так делаю?! Не то?! Кое-как (но таким же «звонким и ликующим») заканчиваю, спус­каюсь с трибуны, а мне шепчут: «Срочно на выход!» Оказывает­ся, кинокамера сломалась (в такой-то «политический» мо­мент!). И вот везут меня на «эмке» в помещение бывшего польского костёла, где уже давно — местная студия кинохроники, а там уже — и трибуна установлена, и знамя за ней «на ветру» (от вен­тилятора) развевается… Так что на фоне этого вьющегося по­лотнища я письмо в адрес Иосифа Виссарионовича наизусть отрапортовал снова.

Через неделю этот киножурнал в «Гиганте» «крутили» перед каждым сеансом. Узрел его и кто-то из моих дядьёв, который о том сразу поставил в известность остальных родственников. Они взволновались: «Как воспринял письмо лично товарищ Сталин?..»

А ещё мне сегодня о том слёте, который продолжался два дня, напоминает сделанная в первый день, в соседнем с театром скверике, фотография — её опубликовала «Восточно-Сибирская правда». На этом снимке — группа пионеров, и мне (увы, видны лишь одно ухо, спина и тюбетейка) по-отечески улыбается сам первый секретарь комсомольского обкома Николай Салацкий (впоследствии Николай Францевич стал самым лучшим иркутским председателем горсовета).

* * *

ВТОРОЕ событие произошло спустя некоторое время, а именно — 21 декабря 1949 года… Стоял я в тот вечер в цент­ральных дверях зрительного зала Иркутского драмтеатра и ужасно волновался. Ещё бы: ведь мне выпала великая честь возглавить городскую пионерскую (хоть, напомню, сам уже был комсомольцем) делегацию на праздновании семидесятилетия то­варища Сталина! Торжественное заседание было в самом разга­ре. Уже выступили представители рабочего класса и колхозного крестьянства. Подоспела пора сказать взволнованное слово и «от интеллигенции». Речь произносил Георгий Марков, ещё не глава Союза писателей, ещё не дважды Герой Социалистического Труда, ещё не лауреат Ленинской и прочих почётных премий, а просто глава местных литераторов, автор романа «Строговы», безжа­лостно отхлёстанный (чему я сам был свидетелем, поскольку осенью 1948-го с помощью милого Павла Григорьевича Маляревского проник в этот же театральный зал, где собрались участники Конференции писателей Сибири) Борисом Горбатовым за слабенькую повесть «Солдат пехоты». (Потом, в годы долгого владычества Георгия Мокеевича на отечественном литературном Олимпе, повесть с большой помпой переиздадут под новым названием «Орлы над Хинганом»). Заканчивая речь, Марков воскликнул:

— Товарищи! Самое яркое солнце, имя которому — Сталин, сияет над всей планетой! Пусть же это солнце будет вечным!

И снова, в который уж раз за этот вечер, зал сотрясла овация.

А затем я печатал шаг по центральному проходу, к сцене, и, вскинув руку в пионерском салюте, на столь же высокой ноте испраши­вал у председателя торжественного собрания соизволения про­изнести здесь взволнованное слово и нам, юным, каждый из ко­торых «к борьбе за дело Ленина — Сталина всегда готов!» И запели горны, и вспыхнули алые галстуки, и зазвучали стихи:

«Быть преданным партии нашей всегда —
Наш долг и священное право.
Тому, чьим доверием юность горда,
Великому Сталину…»

И весь зал вместе с нами трижды выдохнул:

Слава! Слава! Слава!

До лета 1952-го, когда шоры с моих глаз наконец-то начнут стремительно спадать, оставалось ещё два с половиной года…

* * *

КОГДА в 2015-м я, на пару недель вернувшись в город детства, снимал фильм «Город мой, город на Ангаре…», конечно, пришёл и в свой Дворец пионеров, который, хотя ныне зовётся иначе — «Дворцом детского и юношеского творчества», прелесть свою только преумножил. И зимний сад тут теперь возник, и плавательный бассейн, и зрительный зал, вместе с обновлённым плафоном и увеличенной сценой, стал ещё краше. Поднявшись на неё, постоял, подождал, но «туфелек-скороходов» мне никто не принёс… Я вздохнул, сказал на весь зал: «Всегда готов!» — и пошёл снимать свой фильм дальше…

«Домик-пряник» — Иркутский Дворец пионеров.
То самое фото из «Восточно-Сибирской правды»:
мне (увы, видны лишь одно ухо, спина и тюбетейка)
по-отечески улыбается
первый секретарь Иркутского обкома ВЛКСМ
Николай Салацкий. Август 1948-го.
Грамота, которую мне вручили в мае 1948-го.
Участники драмкружка в 1944-м,
вместе с которыми –
(в третьем ряду, третья слева)
Вера Александровна Измайлова
и (рядом) директор Дворца пионеров
Александр Николаевич Локтионов.
Участники спектакля 1948 года «Ревизор».
Грамота — «за отличную декламацию и исполнение роли Васи
в спектакле “Золотая медаль”», 16 мая 1948.
Print Friendly, PDF & Email

4 комментария для “Лев Сидоровский: Вспоминая…

  1. Если не ошибаюсь, то С.Давидович — автор стихотворных переводов песен, которые озвучивали в иностранных фильмах. Например, в известном фильме «Возраст любви» (в главной роли — Лолита Торрес)

  2. Нечаянно пропустила. Сергей Давыдович Давыдов (при рождении — Спарта́к Дави́дович Давидо́вич; 22 марта 1928, Шебалино, Ойротская автономная область[2] — 27 декабря 2001, Санкт-Петербург) — советский и российский поэт, прозаик и переводчик[3]

  3. Стихи очень хорошие, и жаль, что о поэте забыли. И еще, мне кажется, нелишне добавить к его портрету биографические сведения из ВИКИ: Родился в семье служащих, вскоре переехавшей с Алтая в Ленинград. В начале войны отец, Давид Григорьевич Давидович (1906—?)[4], уроженец местечка Круги (ныне Толочинский район, Витебская область), ушёл на фронт, в феврале 1942 года Спартак с матерью были эвакуированы в Шарью. Там мать умерла, а Спартак был принят воспитанником в музвзвод при училище военных сообщений, а затем перевёлся в зенитно-артиллерийский полк. В 15 лет окончил полковую школу в звании младшего сержанта. Участник Великой Отечественной войны. Участвовал в боях в Белоруссии, Прибалтике. Считается «самым младшим из поэтов фронтового поколения». После войны Давыдов работал токарем на ленинградском заводе «Севкабель». В литературу на первых порах входил в качестве «рабочего-поэта». С 1958 г. вёл жизнь профессионального литератора, много ездил по стране, с успехом выступая в различных аудиториях, бывал за рубежом

  4. Как же обширна — даже необъятна — русская поэзия! Вероятно, единственная такая в мире.

Добавить комментарий для Inna Belenkaya Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Арифметическая Капча - решите задачу *Достигнут лимит времени. Пожалуйста, введите CAPTCHA снова.