Владимир Рывкин: Портфельчик

 803 total views (from 2022/01/01),  2 views today

В первый же день, когда я вышел во двор, я услышал это новое, магическое, незнакомое слово — осколки. Потом я увидел их у своих дворовых друзей. Осколки были зловеще-красивыми. Они блестели стальным и медным блеском, их рваные края волновали и зрительные, и осязательные нервные клетки. Во дворе шло настоящее соревнование по количеству найденных осколков, по их величине.

Портфельчик

Владимир Рывкин

Всегда, когда один известный писатель выходит на сцену со своим знаменитым старым, потертым портфельчиком, достает из него листки со своими произведениями, читает их залу и приводит его в восторженно — юмористическое состояние, я вспоми­наю свой портфельчик времен Великой Отечественной войны советского народа с фашистскими захватчиками.
Война застала нас в Одессе. Я закончил здесь первый класс летом сорок первого года, и естественно, портфельчик у меня уже был…
Эвакуация наша началась в разгар лета, и первым городом этой трагической одиссеи был мой родной город Харьков. Здесь я родился в первый день тридцать третьего года. Отец мой был военным, а мама комсомольским работником в ЦК комсомола Украины (столица была тогда еще в Харькове). Шесть лет я прожил в своем родном городе, потом был недолго Днепропетровск и потом — Одесса.
До войны у нас была домработница Настя, у нее мы и разместились в небольшой комнате — мама, сестра и я, когда, гонимые войной, снова оказались в Харькове. Настя жила в том же самом довоенном доме, где так же, как и до войны, продолжали жить семьи военных. У нее в конце длинного коммунального коридора была небольшая комната.
Я, конечно, первым делом побежал во двор. За три года моего отсутствия здесь мало что изменилось, и даже были старые знакомые. Все было вроде как прежде, но было что-то и новое. Конечно, время и особенно шедшая уже страшная война, не могли не нало­жить своих мазков на холст моей и окружавшей меня жизни.
Вскорости начались налеты. Фашисты летали на Харьков и одиночно, и волнами — бомбили и бомбили город. Харьков отстреливался зенитками, пулеметами, шли воздушные бои. Все жители дома по сигналу спускались в подвал нашего трехэтажного дома и сидели там до отбоя.
Все, кроме пацанов. Еще шел налет, а мы уже пробирались к выходу, выбегали и смотрели в небо. И когда явная опасность нашему дому, по нашему разумению, спадала, мчались по лестнице на чердак, а откуда на крышу за осколками от зенитных снарядов.
В первый же день, когда я вышел во двор, я услышал это новое, магическое, незнакомое слово — осколки. Потом я увидел их у своих дворовых друзей. Осколки были зловеще-красивыми. Они блестели стальным и медным блеском, их рваные края волновали и зрительные, и осязательные нервные клетки. Во дворе шло настоящее соревнование по количеству найденных осколков, по их величине. Особо ценились головки от зенитных снарядов. Одно дело найти осколки случайно, идя по улице, другое дело подобрать их на крыше дома, когда в небе еще самолеты и прожектора. Кажется, что они еще теплые и пахнут взрывом…
И вот этих зловещих кусочков собрался у меня целый мой школьный портфель. Я любил его открывать и периодически разглядывать свое “богатство”. Во дворе был бойкий обмен. За большой осколок можно было получить несколько маленьких и наоборот…
В Харькове мы задержались ненадолго. Не сбылись слова знакомых военных, о том, что Харьков не сдадут. Через город начали идти военные части. Почему-то, в основном, шли военные подводы, а в них и рядом с ними — солдаты с винтовками… Помню, что они тогда не вызывали у меня особого восторга. Мы были воспитаны на непобедимости нашей армии, авиации и флота… На экранах шли бодрящие фильмы и киносборники. Очень хорошо помню киносборник “Чапаев с нами”. Он был сделан из концовки кинофильма “Чапаев”. В нем Чапаев не тонет, а выплывает. Садится на коня и в развевающейся бурке, с саблей летит вместе с конной лавиной на врага, вступившего на нашу землю.
По городу ползут разные зловещие слухи, и один из них: «Орлова — немецкая шпионка». И люди верят и не верят…
А однажды, приходит мама и говорит, что мы уезжаем. Фабрика, на которой она когда-то работала молодой портнихой, и которая рекомендовала ее на комсомольскую работу, эвакуируется и берет нас в одну из своих теплушек.
На вокзале была невообразимая суматоха, сутолока, крик, гам, неразбериха. Мы сели в пере­полненную теплушку и поехали в глубь страны.
Дорога была долгой и трудной. Много разных людей со своим скарбом, с детьми, больными стариками в одном почти замкнутом объеме — не считая выхо­да, перегороженного брусом, чтобы при открытых дверях можно было стоять, на него опершись, и смот­реть на пролетающую мимо страну…
Поезд останавливался на станциях или в степи. Люди бежали за кипятком, за горячей картошкой (бывало, бегали и в близлежащие села). Паровоз долго гудел, потом состав медленно набирал скорость, люди бежали к нему со всех сторон, все успевали забраться в теплушки, и ехали, ехали — подальше от войны.
Эшелон подъезжал к Челябинску. В километрах пятидесяти от станции произошла страшная вещь. Мамина сумка со всеми документами (мы располагались у самой двери) вылетела из теплушки. Я тут же хотел выскочить за ней. Поезд шел не очень быстро. Я решил, что успею ее найти (мне казалось, что я видел, куда она упала) и догнать свою теплуш­ку. Но мама категорически пресекла мою попытку. Потом я понял ее состояние — улетели все документы, и еще улечу и я. Тем более, что один раз ужас от такой возможной пропажи она уже испытала не так давно.
Мы ехали еще из Одессы в Харьков. Эшелон остановился в степи. Люди высыпали из вагонов. Кто справлял естественные надобности, кто просто разминал ноги и дышал свежим воздухом (воздух в теплушках был — “хоть топор вешай”), кто флиртовал, в общем — кто что…
Одна женщина не из нашей теплушки попросила у мамы мою полуторагодовалую сестру, чтобы с ней погулять. Уже начало вечереть. Мы, вроде, ее видели вблизи вагона, а потом она куда-то отошла, и мы ее потеряли из виду. Загудел паровоз, дернулись вагоны, все люди уже вскочили в теплушку, а этой женщины с Танькой все нет. Меня охватил ужас. Представляю, что в этот момент почувствовала мама. Она стала истерически кричать. И вдруг появилась эта женщина — она просто с кем-то заговорилась, и на ходу отдала маме Таньку. Объяснения, думаю, тут излишни. Наверное, у мамы прибавился не один седой волос и наметился у меня…
Так вот, мама меня не пустила за сумкой с документами (паспорт, партбилет, аттестат), и я ее в тот момент понял и не стал настаивать. Мама, конечно, очень расстроилась. Но при своем очень маленьком росте и не очень большом весе она была очень терпеливой и мужественной…
В теплушке ехало десять членов партии. Они тут же написали подтверждение, что партбилет и другие документы у них на глазах вылетели из вагона. Поставили номера своих партбилетов и подписались. С этой “индульгенцией” мы жили потом более года, пока все документы не восстановили. Но это будет потом.
А пока, мы сходим в Челябинске, хотя эшелон фабрики идет на место своей дислокации в Семипалатинск. Мы сходим, а наш багаж едет с эшелоном дальше…
В Челябинске, прежде всего, мы идем в железнодорожную милицию. Маму выслушивает милицейский начальник, все записывает, успокаивает, дает направление в санпропускник и на жилье в какой-то школе, приспособленной под обще­житие.
Мама устраивает нас с Танькой и куда-то уходит. Приходит она уже с билетами на поезд, который идет, в Ашхабад, где живет мамина родная сестра. Мы собираем вещи и идем на вокзал. По дороге, в ларьке покупаем приготовленную курицу… Вкус, этой курицы запомнился мне на всю жизнь. Всегда потом, когда ел куриц, хотел восстановить тот вкус, но у меня ничего не получалось. Вкусная, наверное, попалась нам тогда курица…
Сначала мы долго сидели на вокзале. Потом что-то объявили, и мы вместе со всеми куда-то побежали. Вагоны брали штурмом. И все-таки мы вошли в вагон…

Как оказалось, это был эшелон поляков, бежав­ших от немцев. И вагоны были не наши — с подножками вдоль всего вагона. В нашем купе ехала семья польских евреев.
Притом, что они были беженцами и ехали неизвестно куда, смотрели они на нас с сожалением и даже с каким-то превосходством.

Наш эшелон шел трое суток или дольше,
В нем были беженцы из Польши.
У них сплошное было нас непонимание.
Хотя одно нас жгло недоедание.
Они хоть и бежали к нам от немца,
Да и куда им было, бедным, деться,
У них какое-то сквозило превосходство:
Мол, мы без родства, а ни все — благородство…

Где-то в районе Чарджоу (так мне запомнилось) поляки сошли, а мы поехали в Ашхабад.
Я совсем забыл о предмете, с которого и начался мой рассказ. Как мама ни противилась, я взял с собой портфельчик с осколками. Он был достаточно тяжелый, но я его не бросил.
Жили мы в Ашхабаде в большом армянском дворе, окруженном с трех сторон одноэтажным строе­нием, в котором были отдельные комнаты, заселенные родственниками хозяйки всего дома — Ханум-тети и другими квартиросъемщиками. Мы жили в комнате, попасть в которую можно было только через большую комнату-залу хозяйку. С Ханум-тетей у меня были трения. Она иногда шарила у нас в комнате, и я ее за этим заставал. И тогда она кричала на весь двор: «Милиция ходы! Заявление пиши! Турма сиды!”. Это она пугала меня милицией и тюрьмой. А мне было тогда чуть больше восьми лет…
И вот тут я подхожу к развязке моего повество­вания о портфельчике, хотя рассказ о жизни в Ашхабаде, если ничего не помешает, я постараюсь про­должить.
Да, когда я видел этого известного писателя, открывающего портфельчик, то всегда вспоминал себя в сорок первом, когда открывал свой портфельчик в кругу седых, мудрых армян, собиравшихся обычно в этой комнате-зале у Ханум-тети на чай или на что-то более крепкое… Когда они видели содержимое моего портфельчика, они ужасались и восклицали: “Вай! Вай!”
А моей маме они мудро говорили, когда от папы долго не было писем: «Лида, (хотя её звали Ида) не волнуйся! Раз дэнги по аттестату идут, значит, живой”.
В то, казалось бы, страшное время, челябинская железнодорожная милиция нашла мамину сумку с документами. Ей восстановили паспорт, потом партбилет (с выговором, конечно).
Мы не погибли с голоду — мама работала. Выручал, конечно, и папин аттестат, который восстановили первым.
Почти четыре года мы прожили в доме Ханум — тети в Ашхабаде. Как это было давно…

Выходит, маленький еврейчик
И открывает свой портфельчик,
И зал от хохота дрожит —
Там смех в портфельчике лежит.

Но был портфельчик много раньше
И он воздействовал без фальши —
И содержанием, и видом
На пару с маленьким аидом.

Примерно все, что тут написал, я рассказываю со сцены своим слушателям перед тем, как пою вот эту песню:

 Из Харькова осколки от зениток
Я в Ашхабад в портфельчике привез.
Была вся наша крыша перебита
Зловещими кусочками насквозь.

Их рваный вид и стали блеск, и меди
Нас, пацанов, пугал и восторгал,
И приходили в ужас ашхабадские соседи,
Когда я свой портфельчик открывал.

Мы их не ждали. Под бомбежкой мы бежали –
Он как ударит в крышу, мы — вперед,
Пока еще он свежий и не ржавый,
И порохом, сгоревшим отдает.

Осколки мы меняли, будто марки
Не помню, шли в какой они цене.
Осколками и жил, и бредил Харьков,
Во всяком случае, тогда казалось мне.

Что говорить — хорош себе обменчик,
Что делать — был тогда такой реал.
Не помню только, где я тот портфельчик,
Осколками набитый, потерял…

Print Friendly, PDF & Email

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Арифметическая Капча - решите задачу *